На роковом изломе
КРОВОПУСКАНИЕ.
1.
Любопытный ветер, настоянный на медовых сибирских травах, пронёсся по верхам, по густым еловым макушкам, когда внизу, подполковничьего чину, — раненый, лежа на самодельных носилках, судорожно трогая у ноги, у тела, верную шашку, её аннинский, обрызганный кровью темляк, размокая сухие губы, простонал:
— Исидор Евстафьевич! Прошу вас, милейший, только будьте осторожны на хуторе… лучше ужиком, травой, травой… мы без вас точно пропадём!.. О, господи, зри, зри… Аня!.. Аня!.. Собирайся… подвода уже ждёт, детки мёрзнут…
Белогвардеец вновь впал в забытье, — забредил, головой заметался, хватаясь за боль, простреленную грудь, весь испачканный кровью мундир, за свои выстраданные награды, окровавленные кресты, медную пузатую пуговицу.
— Не переживайте, Вашсокбродь! Я зряча и сторожно подкрадусь, разведаю! — ответил крепкий чубатый казак, убил на лбу уже полного комара, по обыкновению перекрестился, поцеловал мелкую иконку, исчез в буреломе, в направлении единоличных добротных строений, удобно построенных посреди чистого луга, на виду у небольшой реки, где платина уже стояла, и мельница на ней.
В дальнем таёжном углу, вольно паслись коровы, овцы, и одна хрОмая кобыла. Под битой молнией подгорелой сосной, сидел босоногий пастушок, с худой котомкой наискосок, путал ноты, звуки, на только им сделанной сопелке. У его грязных пяток, грубой подошвы, высунув жаркий язык, отдыхала набеганная сухая сучка, клацая зубами назойливых оводов и слепней, на встречном ветру, не улавливая потный запах затаившихся чужих коней, измученных военных людей, отстрелявшего, нечищеного ещё оружия.
2.
— Занось, занось сюды! — хрипловато басил бородатый крестьянин. Среднего возраста человек, жил в грубой самотканой рубахе, под поясок, ещё духом — быстротелый. Правда, прихрамывая на правую, в лыковых лаптях, — указывая своему крепкому, всегда молчаливому сыну Ивану, и измученным грязным казакам, куда поставить носилки с битым пулей офицером колчаковской армии, не приходящим в сознание.
— Заступничек наш! Ты не серчай… в надёжные руки Господь, вас вывел, — обратился к высокому и красивому корнету хозяин заимки, — не пужайтесь… соседский починок в сями верстах отсель находится, а волостное село ещё дале. Мы им не в интересах. Тольки, когда зярно молоть прибегут, приедуть договариваться, или каку работу попросить, побатрачить… (через длинную паузу, в сторонку отворачивая глаза) — Мы уже наслыханныя, что вас партизаньё к большой реке кроваво поприжали…
— Вы крестьянин, не переживайте! Мы за прокорм и лечение вам обязательно заплатим! — Вахмистр… слышите меня… из моей сумки все кирпичи чаю, и сахар хозяйке отдайте, — корнет тотчас увёл направление разговора от неприятной темы.
Крестьянин, Тимофей Самойлович Мельничук, — это честное предложение пропустил мимо ушей, но запомнил. Его другое больше интересовало. Глядя на неудовлетворительные образа битых казаков, поинтересовался о вшах.
Удовлетворенный ответом, тонко и точно нюхом чует революционный напряжённо-опасный воздух вокруг, очень-очень зыбкий, обманчивый, — поэтому даёт указание жене, которая его называет только на «Вы», — не выказать беляков.
В рабочее рубище переодеть верных защитников отчества, и даже этому длинноногому красавцу что-нибудь отыскать. У него глаза, цвета местного спокойного неба. Бабы уже увидели, в сторонке завистливо обговорили, обхохотались. А ещё с реки требовалось воды навозить, сети с карасями «колотнуть», дров из леса привезти, наколоть, баню «чёрную» стопить.
Хозяйка и её полногрудая невестка, нагрев воды, вооружившись мазями и настойками, льняными мягкими тряпками, закружили над пришедшим в сознание старшим офицером.
Все мужики вышли во двор, глотнули много чистого воздуха, с большими надеждами, с верой в Бога, в небесного заступника, и руки опытных баб.
Присели на крыльцо, задымили, заговорили, рассказывая местным, «как защищали истекающее кровью родное отечество, как не уберегли командира!»
— Вы добрый человек, понимаете, какой опасности себя подвергаете, — сказал корнет, привычно трогая палец, на нём именной перстень, с изображением фамильных инициалов, — поди уже рыскают бандиты, отступление наше ищут?
— Всё мы, господин охфицер врозумеем… так понимаю, ненадолго… окрепитесь, подлечитесь, и…
На «и», из хаты вышла чернобровая хозяйка. По её лицу, и ровным рукам к низу, окровавленным ладоням, все, всё, сразу поняли.
— Отмучился светленький! Ножки так потянул, потянул, вытянулся, грудку приподнял… и только с воздухом выпустил: «Господи! Спаси мою Россеюшку!» Баба в светлом платочке, по щиколотку тёмной юбке, валится к косяку, плачет в смолистые доски.
Замолкли крепкие казаки, пригорюнились, только самый чернявый из них, Исидор Евстафьевич, расстегнул удушливый ворот, побрёл за угол, обхватил потный хомут, висящий на стене, на штыре, и как ребенок заплакал, не стыдясь ни позы, ни звука, ни слёз.
3.
Колчаковского офицера, подполковника Соколовского Владимира Васильевича, кавалера орденов Святого Георгия, Святого Станислава и Святой Анны, и знатной шашки, — похоронили на бугре, ещё крохотном заросшем кладбище, где есть уже начало, — старушка, Тимофея Самойловича мать, да и три новорождённых младенца.
Всё тот же Исидор Евстафьевич, любимец командира, крест самолично тесал, ручками облагораживая живой холмик. Всё плакал и сопливил… всякое шептал, больше про какую-то осиротевшую Анну Павловну, уже вдову, и её троих деток.
Ио-го-го! — заржала метающаяся гнедая душа, пугая пахучий таёжный покой вокруг, и всё живое во дворе. Тонконогий грациозный жеребец, сорвавшись с привязи, упруго заносился, забегал по двору, тыкая во все щели обезумевшую морду.
— Игнат!.. Игнат!.. — Лови, остынь его!.. Что-то задумал!.. — крикнул вахмистр, обращаясь к младшему уряднику, бросая колун, рубку дров. Но было уже поздно.
Ио-го-го! — вновь резко крикнула округа, испугав глазастого телёнка, загнав жиденького котёнка в пустую собачью будку. Конь, без разгону перемахнул через изгородь, и словно почуяв окончательную свободу, встречу с верным человеком, добрым хозяином, пружинисто взял рысь в направлении заросшего холма. Понимающие люди уже ничего не говорили, только наблюдали, каждый думая своё.
Конь не стоял на месте, он ходил вокруг дышащей пахучей насыпи, вокруг березового креста, где ножом было вырезано «Казаку – сыну славы и воли!» — мотал головой, храпел, будто возмущался. Потом вдруг, с очередным ржанием, вздыбился в небо, передними ногами падая на холм, стал зло и дико отбрасывать ненавистный вздыбленный грунт, грубо и больно копытить, ржать, плакать…
— Василь! Я не могу смотреть, на такое… — обратился старший к младшему, скупо смахивая со щеки слезу, — иди, иди, забери его… отведи к воде… поводи по глубине, как на Кане помнишь… ему нравится… помнишь, когда отбивали обоз… когда по шее его рубанули… может там немного забудется…
4.
— Неужели, даже в это страшно переломанное время, добрый наш спаситель, не донимают христопродавцы, голяки? — спросил тощий корнет, с правым пробором волнистых послушных волос, правильной головы.
— Мы мирные… подати своевременно уплачиваем, всякие другие «приговорА» земской управы тоже исполняем. Чрез это пайщиком состою в сельском кредитном товариществе. Мы жа тихия совсем крестьяне… акромя труда ничо не видим, носы свои в дела чужие не суём! Язык, ён хорош, тольки песни петь, и доброе говорить, а политика дело не прибыльное, жиру от ей на бока не заимеешь. Это всё тропка лодырей и философов разных, на дормочка, на чужом добре желающих клещом, паразитом прожить, проехать! Нама зь ими не по пути, от така!.. — осторожно отбрехался мужик, с прищуром изучая пришлых людей, зная, как умеют «красные» переодеваться в «белое», смертельно ловить наивных болтунов на эту глупую и меткую приманку. Отвечал, совсем не желая воскрешать образа тех, и «наших» и «ваших», кто уже трошки «пощипал» его устойчивое честное хозяйство.
— По говору отец, понимаю, — переселенцы? — Откуда появились?
— Водворялись мы из Виленской губернии. По царёву указу… по доброму делу Петра Аркадьевича… вечно будем помнить убиенного… (крестится, глядя в красный угол, на скудный тёмный иконостас) — мешая в одну разговорную кашу, — русский, белорусский, польский язык.
— Красивое место… глазу простор, и лёгким воля! Сходу закрепились здесь, или помыкались?.. Большая семья?.. Все выжили?.. — напившись, отдавая алюминиевую кружку хозяйке хаты, — вновь заговорил белогвардеец, теперь старший, среди выживших, разглядывая низкие потолки рубленой хаты крепкого землепашца.
— Общей семейкой, душ-то у нас аж двенадцать будет! Не-е… не получилося спервости построить собственную пашню. Хотя в «проходном свидетельстве» и было приказано податься на участок Петровский. Поближе к волостному селу хотели присесть, где порядку и помощи больше. Да местное «старожильё» носами заводили… нам помехой стали… лучшие десятины распаханы, луга, покосы на общем сходе уже давно разобраны… а в болото лезть, себя сгубить, в последнюю копейку разориться. Чрез это, чуть тама последнее не потеряли, от така! (кряхтит, ниже гнётся к полу, утирая рот, дале тянет)
— Пред сим, наши соседи, Климёнки, кормовые деньги все проели, маялись, маялись, не выдержали… не смогли свыкнуться с трудностЯми, похоронили малую утонутУю дочкУ, и подалися обратно. Чрез это многие не сдюжили, господин охфицер… на родину потянуглись. А кто и не решилси… тыя в нищету себя опустили, работая батраками, по всякому найму, за хлеб. У-у, усяких хватая… есть такия, что не приведи Господь рядом жить! Иногда робишь, и думаешь… и чаво припёрся в такую даль? Сам непутёвый, и чрез это детки такими жа растут… воришки, хулиганьё, да бражники… — отмахнулся крепкой рукой, подошёл к печи, её тёплый бочёк гладит, у которой его девки кружат с чугунками и ухватами.
— Вот, вот, Тимофей Самойлович, — сказал корнет, и нервно заходил по полатям, тронув, качнув керосиновую лампу, свисающую с потолка, вскинул указательный палец к верху, — я на этом, с вашего позволения немножко заострюсь! Вот вы хвалите Столыпина, его эпохальную задумку, а разве вы не ведаете, что именно эти обиженные судьбой аграрии, новосёлы, кои по всяким причинам, «криво» устроившиеся в чуждом им месте, разрушительными дрожжами забродили, сбились в партизанские стаи да банды. Не дают вам… законопослушному обывателю спокою, нарушают ваш отлаженный порядок жизни. Местные-то чалдоны, по-вашему «старожильё», на эту приманку-то не клюнули, на поводу у красных пропагандистов не пошли, вот!
Женщины готовили хату к поминкам, суетились у печи, в сенях, в амбаре, во дворе им помогали угрюмые казаки, а хозяин семейства просил дальнейшего «образумительного» разговора, чаще недовольно покрякивал, было спорил, своё уразумение вставлял.
При съёмки сметливым глазом, какого-то расточительного домочадцами огреха, урона, пролива, — покрикивал, указывал на внимательность, бережливость, аккуратность, на длинную ещё впереди жизнь.
— Глупцы сибиряки! Поверили этому германскому шпиону Ленину, прожившему 14 лет в эмиграции, и его еврейской сытой клике! — продолжал звучать корнет, — как водится, вскидывая гордый подбородок кверху, прокручивая на пальце именной перстень.
— Кхе! Кхе, Кхы! Кхы! — прокашлялся Тимофей Самойлович, к себе внимание приблизил. — Нашаму аграрию, господин ахфицер, этот, по вашему германский шпиён, вдоволь земельки пообещал, а городскому рабочему — хозяином тых заводов быть. Кхе! Кхе! Метко сказал, прямо за нужный нерв Ивану с Макаром дёрнул! А вы чтось предлОжили, а? Ничаво не припомню, от така!
— Тут ты прав крестьянин! (долго думает про себя беляк, чешет за ухом) — Да-а… в междоусобной бойне, стало проясняться, что наши лозунги: «Учредительное собрание! Демократия! Свободные выборы!» — больно непонятными оказались тёмным мужикам. Не придали мы значения и пропаганде, чем не погнушались большевички. Землепашцу… их дикие призывы: «Грабь эксплуататоров! Бери что хочешь, оно по праву твоё!» — оказались по духу ближе! Им эта вольница, будущий делёж, и придаёт силы, на наши остры шашки обезумевши бросаться. Одного помню мужика, в рваном зипуне, в худых лаптях… а уже холод в стекло лужи прихватил… и с ним такие же безумцы, не лучше… казаки их по лесу разметали… а этот перед глазами и сейчас у меня качается. В руках централка, ломь, проволокой перекрученная… успел бы пальнуть в меня, да какая-то поломка приключилась. Завис мой Тюльпан над убогим… чуть копытами не забил… а тот не трус… не-е! Злобы в глазах… ненависти, силы… кричит, свой страх руганью перекрикивает. Не убегает как другие, всё дергает, дёргает ружьё, не может сладить, чтобы меня жизни лишить.
Корнет умолкает, гнуто кривится, длинно задумывается…
— Выходя, отпустили с миром? — спросил Тимофей, - подбрасывая в печь полено.
(вздыхая) — Нет, не получилось! Я часто Тимофей Самойлович думаю… а ведь уже в годах был тот обманутый мужик, небось, жинку имел, больших уже деток… и выделенные законом десятины, ну а как без коня, его бабе без коровы. Ну что было не так тому мужику, что всё это бросил, в тайгу к этому пьянице, бандиту Щетинкину подался, чтобы под мою шашку лохматой головой попасть. Сейчас уже понимаю… живут «неудачные» те мужички, отчаянно бьются, с одной мыслишкой, что вознаграждением им за пролитую кровушку, будет право разграбления крепких старожильческих селений, крепких устоявшихся хозяев… простите, таких как вы, — достаток которых разжигает их пролетарские аппетиты. Грустно это… но увы, это есть горькая правда наступившей жизни…
Тимофей Самойлович, ещё печальней закрякал, насупился, мнёт кулаки, дальше слушает…
— Так что, дорогой единоличный пахарь, сейчас прожить с думками: «Мне бы хоть пёс, лишь бы яйца нёс», — не получится! Особнячком никто не устоит! Если, не дай всевышний возможности, захватят пролетарии своими кровавыми когтями конечную власть, то, неминуемо всех нас через гребень, реденький-реденький густо прочешут, под один жиденький и покорный ворсок всех подравняют.
5.
Хозяин не выдерживает нервного напряжения, тучей делается, горбясь, вываливается на большой воздух, во двор, по макушке бьёт нерадивого мелкого внука, пролившего воду на крыльцо. Уже там его вновь догоняет гость, понимая всё, спасительно меняет тему:
— Тимофей Самойлович, а остальные дети на работах… в лесу?
— Сено нонче в деле! Чрез это, одни на ём, другие лес пилят, корчуют, корни палят! Общим кулаком вперёд движемся! Мои детки, — это моё главное богатство, мой достаток! — уже нервами отходя, — улыбчиво ответил мужик, поглаживая густую волнистую бороду.
Любя, хлопнул по округлому заду, дородную мимолётную невестку, круглолицую жену старшего сына. Та, не обиделась, отшутилась, виляя станом, исчезла с кувшином в сенях.
— Задумок казак, не объять… чрез это — ширее расстроиться, уже младшего отделить. Видали у реки сруб начатый, золотистый, в полную смоль. Самой младшей, Меланьюшке — десяточек годиков… лесной мой ласковый дятёнок… родилася в шалашике, у поле. Старшему Игнату, на день святых апостолов Петра и Павла, тридцать первый потянулся! Народили мне уже двоих внуков… вот така!
Вместе подходят к изгороди, к окружному вольному простору, сибирской таёжной и речной красоте. Крестьянин не скрывает улыбки, хозяйским и ласковым взглядом охватывая, обнимая «своё», продолжает:
— Тяжко было всегда служивый. Чрез это, тоже жили мысли в голове, — возвернуться. Моя покойница мать, горемычная баба, так и слегла, памЁрла, тоскуя по родине, по родне, ой, такое пережили… (отмахивается рукой) — Но я всегда чув, богом поводимый, что есля на расслабление себя отпущу, пожалею пузо, руки, — погибель мне! Тольки попорчу кровь, да силушку потеряю, опущусь, как земляк мой на селе, Шабрин Осип, восприемник моей Меланьюшке. Поэтому не жалею никого... себя прежде, от така!
За спиной, без пригляду бегавший босоногий ребёнок, — хозяина внук, с лёту, носом упал в грязь, нервозно разревелся, открыто пошатнув настроение крестьянину. Тот погрозил девки кулаком:
— А ну Манька… уйми пцанёнка! Вишь, с гостем разговор веду! (берёт паузу, широко расхаживает, сцепив крепкие руки за спиной)
— Бьёмся, бьёмся, защитничек, отвоёвываем у тайги землюшку… нам-то чрез это, в обязательный рост надо идти, всех поднять, всех по-божески устроить. Как мельницу поставили, правда, полегчее стало. Да и народ любит ко мне ходить, по найму поработать в страдную пору. Чрез это, знают: всегда уговор сдержу, хлебом отдам, сытно накормлю. А какой работник, с худым животом. Всё вместе, и за стол, и за работу… всё поровну, и пот и отдых… вот така и живу… грех Богу на меня жалиться, а мне на судьбу. Но заметь служивый! (дёрнул большим пальцем вверх) — такую удачную судьбейку, я сам себе тяжким трудом выстругал!
(берёт перерыв в мыслях и словах, мрачнеет)
— Вот ногу в прошлЫм гОде лесиной повредил… (поглаживает её) — чрез это, случай тот, сил моих много забрал и нервов, от така! Но я не в испуге особом, у меня сыны правильные растуть, — не брыкастые, без понукая робють. И с невестками угадали… всё молитвы, всё просьбы к милостивейшему, ему (пальцем тычет в бездонное, своё, единоличное небо над разрастающейся заимкой) — А эти… повехнутые головой, пролетарии, — варнаки обезумевшие, бандитьё, нашу церквушку, Покрова Пресвятой Богородицы, — красавишну, «без пения» оставили! Говорять: — отныня это бесовщина, и двери, жах, и на засов, от така!
(матерно и зло бранится, осеняя себя знамением, прося у Бога очередной защиты и помощи, пролетариям — скорейшей погибели)
— По молитвам моим — такая мне благодарность! Видал, господин охфицер… Настасьюшка, Игната супружница… кладезь чистоты и силы. Пока прёд солнца встану, кости, ногу разомну, печи разожгу, коней на водопой выведу… она уже все ближние околки, спешно подкосила, сочной травки лопоухим наскубла. Не налюбуюсь, не нарадуюсь… а ведь сиротка.
— А родители-то куда делись?
— О-о, казак… это в боль, тяжкая история! Не приведи небо, такое кому пережить. Начинает рассказывать, как Настасья, ещё ребенком, в начале века, с родителями-первопроходцами притянулись из Минской губернии в эти дикие Сибирские места, где обещали большие десятины, а на них богатые урожаи хлеба. От Канска, начались следы их телег, и копыт прикупленных в городе лошадей. Закончились они ночью, у самой крайней хаты, чужой тёмной деревни. Уже выбившись из сил, на ночлег к незнакомой семье на постой постучались, попросились, ещё совсем не зная местных народов и их порядков. Приветливо встретили измученных дорогой переселенческих людей, размещая в разные места для сна, как потом выяснится, для удобства намеченного преступления.
В самый сон, сначала, отца ширнёт ножом, варнак-хозяин, жинка в помощь мужу, — рот прижмёт несчастному, потом за Настину мать примутся, за сестёр и братьев. Только старший брат живучим окажется, начнёт кричать, истекая кровью отбиваться, чем испугает маленькую Настасеньку, «по-маленькому» трусцой ранее выбежавшей во двор, где обнаружит: «А где дворовая собака, что ночью ещё была, где у будки валяется только цепь?» До крайности перепугается криков своих, чужих людей, и этого дикого края, — пустится на улицу, босиком прочь понесётся, на первом старике-свидетеле остановится, заикаясь, расскажет, пальчиком тыкая на сумрачный край селения.
— Знакомая история крестьянин… уже слышал о таких средневековых выходках нашего мужика… всё ради чужого добра и наживы, бога и совесть сторонят. А сколько на Руси ещё такого порченого мужика случится, вот увидите, его ещё больше будет! — Как же дальше девка жила?
— Ой, по сякому! — отмахнётся крестьянин, — тот дед Степан приютил девоньку. И тама без удачи… пьющим был шорник, от пьянки подох. Чрез это, побирашкой мыкалась, по деревням попрошайничала, за кусок хлеба всяку работу делала, была не раз бита и голодна. В селе соседнем, в ГорбИщах сынок отыскал, у алтаря, со свечечкой первый раз её увидел… ой, богобоязная, страх!.. А нам така и нада! Чрез это, мимо всякого греха пройдёт, не сломается, не заденет, от така! И у младшего, Митьки, девонька не хужее… сейчас первенца ждут... за крёснами, за прялкой можно сегодня увидеть…
— А политические… ссыльные, к вам раньше не наведывались… знаем, кроваво-красную заразу ж свою везде разносили? — переспросила захмелевшая от богато-витаминного воздуха колчаковская голова, — когда мукомолье идёт… всякие же съезжается, а?
— Сюды им незачем было соваться, работу каку спросить?.. так они, не приученные к этому, а вот языком бегать, это они сподобные. Помню раньше, на сельском базаре, ко мне один такой сподкрался, всё трубку раскуривал, дымил, приглядывался к моему товару, думал заиметь что желает. Всё кружился между рядков, басенки всякие рассказывал, бабёнок интеллигентно смешил… по харе видел сразу, по рукам, — не творец, к земле не приученный. Спрашиваю у местных чалдонов, отвечают: «Политический!» — несознательные и слабые души вынюхивает, на пролетарскую революцию подбивает, ждёт своего часа. Нил Матвеевич, — урядник, его старшине уже сдавал. А что он старшине… он-то городской, дюжо грамотный, зная щё анстранный язык… по просьбе, какой дОкумент, прошение, жалобу в управе выправить… — Я ему тоды прямо сказал: «Ты мил человек, дорогу свою мимо меня веди, языком своим-помелом, мне сыну не криви мозги, не сбивай правильный наш семейный путь своими обманчивыми ленинскими заветами» Всё понял, обозлился, отстал! Правда, тихо языком в спину погрозился: мол, наше время придёт, всех вас пузурпаторов, кровопийцев, портунистов, к стенке прижмём. А мне мила душа, и половину тех слов не знама, и не знаю счаса, вот тебе крест на всё пузо! (крестится)
Кудрявый и крупногрудый казак, на крылечном уступке чинил свой, не по сроку разорванный лапоть, слушал разговор, густо дышал, своё размышлял, никогда не встревая в чужие рассуждения…
— Осмелюсь спросить вас, господин охфицер, куда после такой страшной трёпки… (Тимофей кашляет в кулак) — куда путь держать намеренные… своих будите искать? аль можа на Иркутскую землю подадитеся? аль Читу, а можа нижее, к границе спуститесь?
— Не угадал отец… — только это и смог сказать корнет, — зная методы пыток красных, — дальше задумался, — промолчал, в сознании, на карте выдерживая путь ближе к железной дороге, к своим. — Дальше сунемся крестьянин, к своим пристанем, чтобы поднабравшись сил, окончательно вдарить, большевистскую гидру задушить. — Выделите проводника, чтобы «по короткой» перемахнуть перевал?
6.
А в это время, в ГорбИщах, в партизанском штабе, в отдельной хате, товарищ Плотников, большое и умное должностное лицо в отряде, при комиссаре, при прочих свидетелях, пытало местного крестьянина, обманчивого мужика:
— Ещё раз спрашиваю Кузьма, кто ночью приходил к тебе из леса, под кого лучину жёг? От кого те людишки… — двое?
— Товарищ Плотников, ей-Боже… я же гворю, моя блохастая сука во дворе свидетель… как и звёзды на небе, то сват из станка с сыном Васькой мимоходно наведались, от ливня намокли, обсушились…
— Гля! Опять пи…дит, сука! Знаешь, что у убитых уже нет спроса, вот и талдычишь своё! Ну, ничо… счаса ты у меня рот ширее откроешь!
— Фёдор Наумович, только без крови! — сказал чистенький комиссар, городским чистоплюем, трогая розовенький крайний палец, с неприятно длинным ухоженным ногтиком, — пустить его зайцем в огороды… пусть мужички поупражняются в стрельбе… а что товарищи? Во всех случаях, всем польза!
(плавно выпадает из штаба)… ему уже в спину:
— Ну, зачем кровь, товарищ Ласкин! Мы без рук, мы позовём верёвочку! Михась… а ну, неси!
Присутствующие знают, что тов. Плотников, начальник связи и разведки, кишками и ливером не переваривает этого интеллигента, губревкома — ставленника, бывшего архивно-пыльного работника, на чужих тайнах, заработавшего астму. Теперь на свежем таёжном воздухе, — партийного соглядатая за деревенским забитым мужичьём, разбродными партизанами, какой-никакой, подможной силой Красной армии, детище товарища Троцкого. Поэтому морщится, в пол плюётся, получая в волосатые руки верёвку.
На потолке крепкое кольцо. Когда жила здесь сбежавшая семья волостного старосты, на нём была подвешена детская колыска, пружинисто на шесте качалась, убаюкивая ребёнка. Теперь на нём будет «убаюкивать» затаившегося врага советской власти, который давно не примете у красной разведки был.
Связанного сзади, цепляют, продевают верёвку через кольцо… другой конец, в натяжку привязывают к ручке двери.
Гогочут съезжие, из других отрядов вооруженные бородатые мужички, развлекаются, чаи хлыщут, головки-сахарки откалывают, знаками, добавки у глухонемой бабы Нюши просят.
Плотников, которого в округе все кличут «Плотник», — это мощный и красивый хохол, сын полтавского переселенца, отхлебнув чужого чая, лыбится, шутит, ехидно подмигивает гостям, говорит:
— Счас врага трудового рабоче-крестьянского народа, будем раскручивать «на стук».
Стучит в окно, мимо проходящему бойцу, машет, кричит:
— А ну, ходь сюды!
Тот просит разрешения «войти», дергает дверь, у несчастного крестьянина Кузьмы вздыбливая руки кверху, — делая ему больно!
— Да хули ты цыцкаешь, сильней и ширей дёрни, — гогочет с мужиками главный, наблюдая, как корчится непокорный мужик, невольно отрываясь от пола, страдающей его крестьянской земли.
Дверь резче, с силой дёргают, дёргают, богохульствуют в ответ, не понимая значения верёвки, наглых смех…ёчков в ответ.
Кричит от боли Кузьма, понимая ломкость своих крестьянских костей, теряет сознание, но не сдаётся, только проклятия бандитам сыпет, уже понимая, что не спасётся, успевая всё о них сказать…
Отливая колодезной водой во дворе, пнув сапогом под выживший бок, Плотников, крикнул:
— Гля, какая живучая падла!.. Михась, х…й с им! Очухается, веди его на «комара», пусть за свой смелый язык, страшным куском мяса подыхая!
— Бросить в тайге? — спросил хромоногий партизан Михасёв, выше подкинув винтовку на худом плече.
— Поодаль разожги костёр, и воздух слушай! Если сука, рот откроет, — заговорит, попросит встречи, — приведёшь обратно! Давай, в харю ему ещё ведро воды шурни… да пи…дуйте в лес!
7.
Через два часа, в том же хате, штабе, ёрзая на табуретке, товарищ Плотников, дописывал последние предложение. Покуривая, густо дымя, с улыбкой приговаривал:
— Над нашим народцем святцы читать рановато! С гнилушкой, с продажностью хватает мужичков! Надо только правильно капканы и силки расставить… на блюдечке сами принесут!
Валяющийся с ногами, с сапогами на кровати, коротконогий комиссар, в синем галифе, с маузером на кожаном пузе, читая политическую методичку губревкома, насмехался:
— Поздно уже, товарищ Федя! Надо было сразу после боя развешивать «обещания», а не самогон на радостях хлыстать!
Через час, на всяких избах села видным текстом извещалось:
«Внимание! Сей документ уведомляет! Тому, кто сообщит, где укрываются колчаковские недобитки, (лютые враги трудового народа) — уцелевшие после боя в урочище «трёх камней» — большевистская власть обещает полную (зачёркнуто) целую корову.
Начальник связи и разведки, тов. Плотников.
Смерть империалистам, и всяким врагам крестьянского народа! Да здравствует Ленин и тов. Троцкий»
8.
Обговаривая порядок несения караульной службы, корнет и себе определил часы, чем вызвал молчаливое уважение казаков.
Последнее солнце ложилось спать, прячась за острые макушки тёмной и встревоженной тайги, выпроваживая последних трудолюбивых людей из своих густых и диких владений.
Холопски «ободранный» корнет, в дырявых галошах, сломав ветку, отбиваясь от ненасытного комара, выдвинулся с обзором, к реке, уже не услышал за спиной:
— Все пришли… а где Варварушка? — спросил хозяин хутора, — снимая сбрую с потной обессиленной лошади.
— Тятя, тятя… она на речку двинулась, к своим кустам, пот смывать подалась… и Жулька с ней побёгла.
Корнет, спрыгнул с обрыва, и тотчас замер. Из воды выходила нимфа… нагая, медленная, длинноволосая. Вдруг, со стороны, громким вихрем налетела незнакомая собака, совершенно дикая, сходу кинулась к ноге, укусила. «Оборванец» вскрикнул, завалился на бок, в траву, чем жутко испугал дикую русалку. Та, обзывая псину «Жулькой», кинулась к одежде, потом к укушенному незнакомому человеку, которого она никогда не встречала среди ближайших крестьян и батраков.
9.
Сельское солнце круче свернуло направо, на земле передвинув тени, меняя настроение сибиряков, температурные градусы, звуки в тёмном и душном лесу. На опушке лежат двое. Старший, раскинув ноги в кирзе, грыз длинную соломинку, мучительно думал.
Младший годами, рыжий и конопатый, — настырно грыз сухарь, сильно хотел помочиться.
— Утихни Колька… хватит хрумкать, сех птиц распугал! Я гворю, заткнись… о-о, кажись ведут нашего Кузьму Филипыча. Эх, Филипыч, Филипыч… говорили: — уходи, смывайся! Хитрющего «Плотника» хотел вокруг пальца обогнуть!
— Неужели «боярку собирать?» — забыв про полный мочевой пузырь, подполз ближе рыжий, ширше расширяя любопытные зенки.
— Получается так! Михась, эта утробная гнида… «мосинка» больше его. Ну, что Серый, рискнём!?.. Ещё раз говорю, под ноги смотри… не завались, суком не тресни. Этому грибатому мухомору, — смальнуть, что слепня на руке прибить.
Партизан, Васька Михасёв поленился, глубже в тайгу не повёл. Там где валёжника было больше, сухих дров, там застопорился, стал. Безжалостно изодрал, содрал со связанного Кузьмы портки, и длинную рубаху. Для полного усмирения, в пах коленом заехал. Без слов, молча, корчившегося, возмущающего, нагого, спиралью обвязал, надёжно привязал к душистой сосне.
Крупные и голодные комары, учуяв густой потный дух, одежды вонь, сходу смекнули: им сегодня будет знатная пирушка! Плотными стайками закружили, занудели, загудели, настраивая жала на многолитровый высос крестьянской крови!
— Лю-ди-и! Помогите-е… спасите-е!!! — почуяв первые зудящие укусы, уже нестерпимые, — на весь лес закричал Кузьма Филипыч, нервно дёргаясь травмированными плечами, обезумевши, мотая головой, воя…
— Ничо-о! Это только первые комарики… разведчики! — распаливая спасительный дымный костёр, — звучал и радовался партизан, удобно устраиваясь около. — Счаса, самые злючие, ненасытные, из болотины взнимутся, прилетят. От тоды Кузьма Филипыч, ты и сломишься! Это тебе барская морда, не в своей лавке сидеть, семки лузгать! Товарищ Плотников, он меткий у нас… без большого кровопролития, любому рот откроет! И ты лихоимец, заговоришь, всё расскажешь.
От нестерпимой зудящей боли, Кузьма как ребёнок заплакал, пытаясь вьюном себя двигать, но верёвка была непреклонна. Понимая, безысходность своего положения, продолжал на весь лес кричать, проклиная новую разрушительную власть, сломавшая его выстраданный собственным трудом, уклад жизни. Чернил убийц его невиноватого отца, досталось и этому, ущербно-безграмотному и забитому мужику у костра, — насылая на его кривой род многолетние проклятия, пугая своей бабкой Марфой, её «тёмными» способностями.
— Все подохните безродными собаками… — все!!! Сами себя изведёте, с голоду крысами перегрызётесь! — обезумевши кричал темнеющий лес, заставив замолкнуть всяких птиц, зверей, листву, — Бога безбожники хотите обмануть!.. Не выйдет!.. За всё заплатите!.. За всё-о! Никогда голодранцы не будите жить хорошо!.. Никогда! Бог не позволит, не простит, навсегда запомнит!.. А-а-а!.. Как больно!.. Отвяжи!.. Развяжи сука, Михась!.. Не могу больше терпеть!..
— Что… созрела жирная гнида?.. готов говорить торгашная рожа? — подходя в упор, улыбчиво спросил хромой Васька Михасёв, медленно и смачно раздавливая полненьких комариков на трясуще-дрожащем теле, где их было уже несметная чёрно-кровавая тьма. Другая «тьма» кружила роем рядом, приглядывалась, приноравливалась, обезумевшая от такого кровяного счастья.
Кузьма, вдруг увидел, как в кустах, метнулся знакомый силуэт, — мгновенно воспрянул духом, собрав в гайморовых пазухах последние сопли, смачно плюнул страшному партизану в рожу.
Получая больно в ответ, закричал:
— На чужой крови, хотите голыдьё свою кровь счастливой сделать, — не выйдет!.. А-а-а!.. Мамочка… ма-а-а… как больно! Развяжи гадина, развяжи!.. У-у-у!..
По кошачье, со спины партизана, на цыпочках один мужик метнулся к костру, — к винтовке. Другой, с дрыном, к сосне, к стражнику.
10.
— Ой, ой, как вовремя, вы братцы! — трясся и дрожал, кровью измазанный человек, натягивая на себя вонючую одёжку, — Думал уже всё… — сломаюсь, грех на душу возьму!
— Мне капитан Громов приказал без тебя не возвращаться! Вот будет рад! До прихода особого отряда атамана Красильникова, наши дружины собираются общим клином на топких болотах. Ты знаешь, к «Плотнику» баба его из уезда приехала, ну красивая ведьма!
— Да, видел, видел! Лётала по селу на кобыле, в красной косынке, голоногая стерва, агитаторша хренова! А матершинница-а, Бог уши точно затыкает…
— Дык, говорят в том агитпоезде по фронту носилась… как мужик, папироску дымит, запросто из нагана наших била… видно ещё та лярва!
— А знаешь, Кузьма Филипыч, он же хочет знатную пролетарскую свадьбу заварить. Там других банд, главари Головко и Каргаполов будут. Наши главные головы думают, — навалиться, когда самогон у пролетариев закончится, когда добавки попросят. Да-а, знаешь… объявили принудительную мобилизацию людей и лошадей… из амбаров последнее тянут, и попробуй за своё заступись! Кто в тайгу утёк, не спасутся… пугают, что хаты и дворы попалят. Слава Богу, тута свой человек помог бежать батюшке Казимиру Антипычу. Натерпелся отец… не разговаривает уже двое суток, лежит… кабы не помёр… передние зубы выбили… бока сплошная синь. А дьяк-то, Иван Сохатый ещё та подлая изнанка оказалась… подбивал народ за советы, трепался: мол вся Енисейская губерния уже под красными! И как Казимир его недоглядел. На груди святого места гадюкой свился. А старосту нашли в муравьиной куче. Девка малая, Кузнечихи внучка, голые ступни увидела. От чё изверги сотворили с государственным человеком. Ничо-о! Ничо-о! Возьмём ещё верх… а то ишь, распелись: «Всё! Всё! Наша власть навеки!..» Будут вам «веки», — закрытые, кровушкой залитые!
— А этого? — Колька показывает на связанного партизана, бесчувственно валяющегося под осиной, небритой мордой в мох.
— С собой поведём… на дальнем болоте, у брусничных владениях Бабы Яги, как меня хотели краснопузые выродки, на «комарика» посадить… — оставим, в рот кляп… пусть жопой звуки о помощи издаёт! На золотой серп луны волком ею воет… пшли мужики, а то схватятся… — А ну вставай мухомор! (удар сапога в бок)
11.
Прошло три дня, было утро, закончился мелкий дождь, земля усыпалась изумрудной росой, а во дворе, под навесом, тянулся разговор казаков:
— Видели братцы… погиб наш корнет! Хоть и хромает, а хмелем цветёт… не отходит от девки, в поле ей помощник… и она бабочкой порхает…
— Я уже говорил ему: любая задержка, это риск, ловушка! Видели, как этот батрак, пацанёнок, рыскал за забором, что-то карябал на земле. Ой, чую казаки, надо сегодня уходить…
Младший урядник встал, выпрямился, заправляясь, встрял:
— Я ему вчера, говорю: «Вашбродь, надо исчезать! Риску добрую семью подвергаем, себя! Красные бандиты если узнают, никого не пожалеют!»
— А он? — пыхнул самосадом чернобородый кряжистый вахмистр, по блестящей шашке, делая последнюю бритвенную доводку, — штрих, кожаным бруском.
— А что он… кислой капустой скривился, виновато улыбнулся… похлопал меня по плечу, ответил: «Непременно братец, непременно казак! Вот только решусь!» А что решусь, я так и не понял, и не спросил. Вот такая диспозиция нынче у нас братушки… скажу я вам, очень опасная. Предлагаю сегодня уходить, хозяин охотника Ваньку даёт, будем говорить с корнетом. И зачем ему эта забитая босоногая девка.
12.
— Деда! Деда! — пастушок, батрачёк, — дёргал за рубаху худущего лохматого старика, — у нас корова будет! — заикаясь, проглатывая звуки, спешил словами, — тамма… у хаты Злобихи, на углу висит добрая бумажка. Дед Иван… хрОмый сторож прочёл, сказал: корову обещают, если беляков выкажет кто.
Пьяный щетинистый старик, отмахивается, наливает в деревянную миску добавкой бражки, с краю пьёт, с водяными пузырями, стёками на земляной пол, выговаривает:
— Ха! Ха! Говоришь… — цельну? Чистым мясом, или молоком с сиськами? Ха! Ха! Ха! — Осталося тех беляков сыскать, на убой сдать, — тюфяком валится на лавку, пуская ртом пьяные слюни, начинает храпеть, засыпать, упираясь в кривобокую русскую печь, давно немытыми ногами, с длинными и бурыми ногтями на конце.
— Деда! Деда! — тормошит, прислоняется к заросшему уху — долго шепчет.
Старик мгновенно преображается, начинает того ругать, за длинные предложения, за лишнее время пустых разговоров. Наспех, в рваньё одевшись, умывшись, спешит на выход, приговаривая: «Коровка цельная, — это хорошо! Товарищ Плотников, если сказал, как по камню вырубил! Я видав как он жарко и честно выступал… слово мужик!»
13.
— Что тебе старик ещё? — недовольно вскинул брови товарищ Плотников, склонившись над рваной картой, сёрбая горячий травяной чай.
— Ну как жа, — подобострастно кланяется пьяный крестьянин, доносчик, — в той доброй бумажке про целую коровку сказано, уважаемый товарищ большевик… — мнёт в руках дырявый картуз, топчется босыми ногами, иногда гоняя в голове жирных вшей.
— Ай, какой ты хитрый мужик, ай и пройдоха! Коровку он целую захотел. Вот как окружим то вражьё, в плен возьмём, кого «боярочку пошлём собирать» (по-партизански – расстрелять) тогда и будет тебе коровка!
— Несознательно вы поступаете, товарищ Плотников… не по партельному! В той бумажечке сказано: кто осведомит… и за это уже коровку! А как вы там дальше… это ваше уже дело! Так как насчёт цельной коровки… у меня внучок очень молочко любит, эту коровку дюжо ждёт. Знаеть жа, наша погорела…
Начальник связи и разведки, с улыбкой, не встревая в пустую полемику, приобнял бедняка-погорельца, вновь ширше обрадовался, повторил: «Товарищ Рукосуев, обязательно слово сдержу, если всех возьмём, богатству сделаем изьём, в золу изобьём врагов, то поганое логово с лица земли сметём!»
Весело дал распоряжение помощнику, что-то крикнув часовому, вскочил на коня, на встречу со своими орлами понёсся, решать, как будут брать «недобитков».
«Обманул пёсий хвост! А ещё красну звезду на лбу носит!» — пустил скупые слёзы бывший переселенец, потерявший семью и добро от страшного пожарища, — заворачивая на кузницу, к степенному и рассудительному кузнецу Ивану, — пролетарию, чтобы разъяснить для себя поведение местной, — говорят, уже окончательно победившей и закрепившейся в Сибири власти.
14.
Через час, у казаков челюсти отвисли, когда трапезничая с хозяином и его хозяйкой, обговаривая неспокойную местную жизнь, дальнейшие грустные перспективы, вдруг в жарко натопленную избу ввалился изгибчивый и приятно-нервный корнет Марчевский Михаил Олегович. При полном портупейном мундире, при шашке, при нагане в жёлтой кобуре. Приятно пахуч, гладко, с редкими порезами выбрит, с ровным пробором волос на правой стороне аристократической головы.
Гнуто изгибаясь, ныряя под низкий дверной косяк, корнет, за руку вёл стыдливо-раскрасневшуюся Варвару. Хата перестала есть, пить, говорить, увеличивая сердцебиение у хозяев большого семейства.
Поперхнулся Тимофей Самойлович, жир с губ рушником вытер, пуча глаза, уже догадываясь, понимая, растерянной глыбой приподнимаясь. Отчего семнадцатилетняя дочка, совсем поникла, в пол глазами упёрлась, покорно выдерживая свою маленькую ладошку в белогвардейской, хлёстко крепкой руке, с фамильным перстнем на безымянном пальце.
15.
Словно чуя особый случай в этих местах, а может надвигающую беду, по низам и верхам таёжной заимке гонял злющий ветер, срывая с крыши солому, веером делая куриные хвосты. Не притухая лаяла растерянная собака, на цепи высоко прыгала, наблюдая, как основательно собираются в дорогу служивые русские люди, укомплектовывают свою поклажу на верных конях, как везде уже говорят, на всяких бумажках пишут – лютых врагов новой советской власти.
Под сеновалом тихо плакала Устина Яковлевна, обнимая свою кровинку, Варварушку, малограмотную, красивую, русокосую, работящую крестьянку, с родинкой на правой щёчке, со сбитыми грязными пятками, с мозолями на маленьких ладошках, с занозой под ногтём.
— Тимофей Самойлович… отец!.. не знаю, как жизнь наша сложится, — дрожал голос красивого боевого корнета, удерживая в «правой» дорогую уздечку, великолепного коня. Двор затих, глазел, продолжения ждал. — Возможно, никогда уже не свидимся…
Михаил Олегович, супится, в полном сердечном трепете, трёт лоб, пытаясь сладить с нервами. За спиной стоит, к нему жмётся, его невеста Варенька, готовая к длительному опасному походу в неизвестность, возможно в рай, а может погибельный ад!
— Благодарствую отец, что не отказали и благословили. А чтобы помнили, и худого не подумали, дарю вам вот этого замечательного коня.
(корнет прильнул к голове высокого жеребца с дико настороженными большими глазами, с сабельным рубцом на мощной шее) тот храпит, на месте топчется, ещё не понимая, что хода вперёд, ему уже не будет.
— Его зовут Апогей, верный конь того, кто покоится рядом. Берегите его… ему цены нет!
Михаил уже от Вари знал, что отец «болеет» добротными конями, у него никогда не было такого благородного.
— А ещё! — продолжил зять, вытаскивая из штанины, позолоченную вещь, с теми же фамильными инициалами, — а ещё, примите в знак сердечной моей благодарности, вот этот портсигар. Это редкой работы, штучное добро…
У крестьянина лучиной горят глаза, ему ещё не доходит, не верится, что такой редкой красоты и стати жеребец ему дарится.
Отодвигая дорогую позолоченную вещь, не спуская глаз с благородного жеребца, в улыбке открывает рот:
— Прости добрый человек… особо дорогая вещь вижу, с буквами… чрез это — не возьму, да и к куреву я не способный! А вот коника, в большую сердечную радость приму, ибо имею прирождённую слабость к подобной животинке. Откроюсь… (шепчет корнету на ухо) — Любовь сердечную имею, больше чем к женскому полу (смеются оба)
Начинает несвязно торопиться говорить, обещая непременную ласку и заботу лошадке, а ещё в лютую зиму, — обязательное тёплое стойло и сытый корм.
Поодаль стоит Устина Яковлевна, плачет, не находит себе места. — А вам, мама, а вам, Устина Яковлевна, как приданое, за мою любимую Варюшку дарю вот это покрывало. Оно моей бабушкой вышитое, ручной работы, с имперскими двуглавыми орлами (разворачивает)
Постояльцы двора, — наблюдатели, восхищённо переговариваются: «Неужели старушка так может руками красиво вышить?» — Простите меня Устина Яковлевна, Тимофей Самойлович… поймите… нет больше ничего… самое дорогое отдаю… (лихорадочно дергает перстень, снимает)
Хозяйка запричитала, стала отказываться, убеждать, что такими штуками негоже делиться, это по его благородному роду переходная бесценная реликвия. Но Михаил Олегович, был непреклонен.
Прежде чем на лошадь сесть, зарёванная Варя всех братье и сестёр перецеловала, на родителей заплаканная кинулась, вся в трясучке, страхе, уже, наверное, догадываясь, юной кожей понимая, на что согласилась, какой обязательный крест уже приняла на совесть, и должна с честью нести.
На законцовке, ланью подбежала к дрожащей Жульке. Сучка ответно загремела цепью, — кинулась на встречу, на задние лапы поднялась, липко и мокро облизывая свою любимую крестьянку.
Плачущий Тимофей Самойлович, до последнего сомневался: «Отдать, — или себе оставить?» Крестьянин понимал: «наступают страшные времена… кому из них «это» будет полезней? Пересилила жалось и любовь к покидающей его дочке. Поэтому подошёл к зятю, отвёл в сторонку, протягивая объёмный мешочек, сказал: «Я ведаю, сынок… много «оно» приносило людям сяких бед. Но, тута особый случай… может вама будет нужнея, чрез это, в тяжку минутку помогой обернётся»
Смахнув скупую слезу, подкусывая выразительные губы, вложил намытое золото в ладонь верному защитнику отечества. Беляк улыбнулся, удивлённо покачал головой, заметил:
— Ну, ты Тимофей Самойлович, и обхватистый мужик… и с речками, лотком подружился. Спасибо! Спасибо! Мужики схлестнулись телами, друг другу похлопали по широким спинам, не стыдясь мокрой соли на щеках, окончательно разошлись по сторонам.
16.
Караван медленно опускался в низину, а за седло, держась, шла заплаканная мать, и просила остывающую дочку, и наставляла, и предупреждала, и молчала. Отпуская в неизвестность, отцепляясь, обречённо оседая на свою крестьянскую обработанную десятину, ещё раз повторила, прокрикнула:
— Н-на ккакой земле обоснуешься доченька, ддай по-всякому весточку нам, что жива! Будем живы, — получим, успокоимся…
По грязно ночному небу, медленно тащились грозовые тучи, намечался нужный и не нужный дождь. На густо пахучую тайгу окончательно оседала тёмная мгла. В дальнем распадке, где Варя ещё два дня назад косила сено, зловеще прокричал осторожный марал, «прокьикал» испуганный дятел-жёлна. Немую и чёрную дорогу, внезапной бесшумной тенью, перепорхнул осторожный филин. Белые уходили на восток. На их часах было одиннадцать ночи!
17.
А ровно в четыре утра, согласно «плану захвата», вымокшие и злые партизаны окружали таёжную водянистую заимку. Товарищ Плотников, подзывает к себе голодного пастушка, босоногого, стекающего в «тонкую нитку». Вглядываясь в тёмные силуэты дворовых построек, ширит ноздри, в сторону сморкается, шипит:
— Давай пацан, без своих каракулей на коре, рассказывай нам языком и пальцем, где у твоего эксплуататора, «недобитки» спят?
Батрачёк, помня обещанную «бурёнку», акромя хаты, указывает «лёжки» на сеновале, гумне, предупредив о чуткой собаке, и остро наточенных шашках казаков, и их метких карабинах.
Через десять минут, всё большое семейство Мельничуков в ночных одеяниях босоного толпилось во дворе, плакало, мокло, уже понимая, какое горе свалилось на них. Рядом с цепной будкой валялось заколотое пикой Жулькино тело. Подле него, на корточках сидел пастушок Рукосуев Гринька, ненавидел больших безжалостных мужиков, — плаксивил, жалел мёртвую собачку, чуял: «обещанная коровка, хвостом сделала ему «тю-тю!», по-глупому теряя навсегда добрый кусок хлеба, работу…
— Гринька! Иди, — всматривайся, только подробно гляди, — тычет наганом в грудь поникшему и вымокшему хозяину семейства, — какой морды нет на месте, кто в отлучке?
Пастушок сразу усёк: «нет среднего, — смелого, помешанного на охоте, на лесном зверье, — Ивана, и Варвары — самой красивой дочки». Ещё надежда теплится, — подбегает, выкрикивает, видом цветёт.
Комиссар, всегда тихий и вежливый Ласкин, отец трёх девочек, делаясь очень добреньким дяденькой, — уводит плачущую десятилетнюю Меланию в сухую хату. При их старой кошке, тёплой ещё печи, всякие добрые слова говорит, по головке поглаживает, леденец обещает, — решая отпустить всех, только бы она сама их спасла, без страшных пыток «мамок» и «папок», обо всём рассказала.
Примолк дождь, давая волю повеселевшим партизанам, особенно одной, молоденькой, ретивой большевички, которую больше всех было слышно. Наглая крупная девка, когда-то сворованный цыганский «приёмыш», в разбитых отцовских сапогах, с берданой, увлечённая идеей справедливой экспроприации, творила историю, — лихо раздавая мужикам команды, абсолютно не разрушая свою, ещё юную психику, бабьим, и детским воем вражьих натур.
Под её общим руководством, партизаны выловили в хлевах курей, срывая заборные жерди, вынося сухое сено, дрова из-под навесов, уносили добро к свежей ещё могиле, к сырому бугру, к будущему разгульному обогреву.
Горели сушины, трещали сухие паленья, петухом раздувался костёр, жарилась птица и сало, разливался чужой самогон, смеялись мокрые мужики, не уступала им и мужеподобная девка, по имени Алёнка, наблюдая, как Тимофей Самойлович, раскапывает могилу беляка.
— Гля, ещё раз повторяюсь… какой фамилии и звания был твой беляк?
— Мы землепашные люди… неграмотные, забитые, нам неведомы чины и звания… — обречённо бубнил крестьянин единоличник, глубже зарываясь в ещё неуспокоенную землю.
— Тогда рой, рой сколдырник… себе постельку нароешь!
18.
Стояла напряжённая чёрная ночь, со всех сторон наблюдая, как грабится нажитое добро на Тимошкиной заимке. Двор глушил женский рёв, когда партизаны рыскали по амбарам, хлевам, стайкам, что-то с собой забирая, сбивая в испуганное стадо сонных дойных коров. В мешки засыпался хлеб, вёдрами выгребали овёс, в кадушки скидывались куски сала, гирлянды вяленой рыбы. Не прошли мимо медвежьей прошлогодней шкуры. Постояли, поудивлялись размерам, посмеялись, до кучи прихватили. Другие, из поскотины за узду вели восемь лошадей, радуясь лёгкой удаче.
Одну коровку со знакомого двора выводил довольный Гринька, соскучившейся по молочку, в крынке, сверху, – жирной пенке. Из пролетарской жалости комиссар распорядился оставить большой семье «одного» и «одну».
Растрёпанная Устина Яковлевна босоного валялась в грязи, ревела, рядом плаксиво суетились невестки, дети, когда у высокого костра, на бугру, хлопнул сухой выстрел. Женщина, разъехавшись в жирной жиже, нашла силы встать, и с воем помчаться с дочкой к свету, к мужу, уже беде.
— Так, так… и кого мы тогда так метко подранили… ну-ка, ну-ка, — читал костру и своим людям, — самый главный, не смущаясь жутких трупных запахов, усмехаясь, — подполковник Соколовский Владимир Васильевич… 1882 года рождения… Полтавская губерния… Российская империя… награды… кресты… так, так…
Изучив, бросив к грязным сапогам документы, принимает в руки шашку:
— Гля, а знатный-то беляк… знатная и шашечка! А ну-у!(подносит ближе к свету) — Ишь… «За храбрость!»… Храбрец… червей теперь корми… (матерится, в сторону плюётся)
Разбили партизаны гроб, сырыми досками в кострище бросили. Ярче взнялись жаркие языки пламени, освещая пьяные и довольные ощеренные лица вооружённых мужиков.
— Товарищ Плотников, а что с хозяином делать?
— Сбросьте его к своему беляку, и забросайте землёй. Хотя, пусть кверху пузом валяется, как живой пример для других скрытых врагов нашей справедливой пролетарской власти.
К старшему, подводят испуганного коня. Жеребец на месте не стоит, — пугается тёмных незнакомых людей, огня, громких разговоров, криков, ругани:
— Вот, товарищ Плотников, это и есть конь этого тухлого мертвяка. Сказали, Апогеем зовут! (крупный партизан, сам ржёт как лошадь) — Не успела порысачить продажная шкура, куркуль, эксплуататор. Какая гниль!.. за коня дочку отдать врагу, тьфу ты в колоду и топор сверху, твою мать!
Чёрная партизанская масса, отодвигалась в тайгу, увозя хлеб, уводя с собой животную «добычу». Одну из них вёл счастливый босоногий Гринька, до последнего надеясь, что при очередной раздаче добра беднякам, ему достанется эта справная коровка.
Перед воротами, Плотников, слаживая под себя неспокойного, пугливого Апогея, крикнул хозяйке, его всей трусливо испуганной родне:
— Устина!.. Слушай меня!.. Хочешь, чтобы мы ваше осиное гнездо не спалили, по миру не пустили, скажешь, чтобы твой сынок-проводник Иванушка-дурачок… ха! ха! ха! после возвращения, сразу к нам в село, лично ко мне, в штаб ехал… — Поняла?
Хозяйка, мать, уже вдова, не слышала, она у дико разворованной могилы была, на прострелянной груди мужа лежала. Не находя уже слёз, — стонала, не ведая, как дальше жить, как спастись, всех спасти… никогда об этом в жизни не забыть, вовеки никого не простить…
19.
— Теперь сыночек, ты знаешь всю правду погибели нашего уважаемого Тимофея Самойловича! — утирала слёзы мать, замечая схуднувшие обличье возвратившегося сына. — Нельзя тебе к этому партизану ехать! Сватья говорит… белые были, какой-то офицер Громов любил на воротах мужиков вешать, а этот, его на голову перепрыгнул… ещё тот изверг! Командира их, так не боятся, как этого убивцу! Замучает, запытает, а потома перед людями иудина бахваляется. Говорят пролетарскую свадьбу, играть собирается бесов сын… и баба эта, не лучше его… с наганом по селу на коне лётает?.. Ой, что делать нам с тобой?.. Прости сынок, но лучше бы ты с казаками ушёл…
— Не пойду… значит, не моргнув, спалит заимку! — сказал, и перед матерью выпрямился Иван, — эти на всё способные! Придётся рот открыть… но большего от меня не узнают!.. Нашу Варюху уже никто не перехватит… а она молодец… вся в тятю… — крепко держится!
20.
— Товарищи! Буду краток! — начал секретное совещание командир партизанского отряда. Глядя на своих, — трогал упругую кожу портупейного ремня, и кобуру, где спал обленившийся револьвер системы «Смита и Виссона», подарок инспектирующего товарища из штаба тов. Фрунзе. — Сват сообщает: беляки «свадебную наживку» заглотнули, по самые гланды уже! Так что, товарищ Плотников, задумка твоей смышлёной супруги, товарища Акации, достойна награды. Вот что значит, женщина прошла фронты, и видела самого товарища Троцкого. Было, у кого поучиться! Но я о другом сейчас друзья, верные мои товарищи! Давайте думать, как из-под огня вывести «Свата», чтобы враги не заподозрили мужика в двойной работе.
Сразу посыпались предложения. Но командир осадил всех, и первым поднял товарища Плотникова, в тему пошутив:
— Ну что, Фёдор Наумович, свадебное платье готово? (дружный смех, напугал пушистого кота на подоконнике)
21.
Трое вооружённых, на верховых лошадях подъехали со стороны солнца, к заимке, её пострадавшим постройкам, крикнули:
— Хозяйка!.. Яковлевна!.. Выходь сюды!.. Это я! — Михалыч!
Испугавшись внезапного крика, мать приказала сыну спрятаться в хлева.
— А-а, это ты кум! Приехал на моё горе с дружками посмотреть, разорённую бабу пожалеть.
Женщина не выдерживает, начинает плакать. Мужики уже на земле закурили, ничего не ответили, втыкая взоры в осиротевшую ухоженную землю. Только Павел Михайлович, коснулся бабьего плеча, понуро ответил:
— И это тоже, Устина! Как без этого… уважал я твоего Тимофея Самойловича. Сколько он мне помощи своей подарил, не перечесть… и сынов достойных вымахал в небо… гордость одна, на старости, — сердечный покой!
— Зачем пожаловали? — вдруг забеспокоилась женщина, мать, уже больным сердечком предчувствуя новую беду.
— Тут… понимаешь, Устина… какое дело наваривается. Правительственные войска из города должны подойти… и мы в подмогу, чтобы твоих поганых обидчиков под самую стельку разбить, на столбах поганцев перевесить, сводную дружину самообороны собираем.
Протягивает несчастной бабе, типографской работы, — чёткую бумагу. Та, испуганно бегает зрачками: «СИБИРЯКИ! Вы не хотите статъ беженцами и мыкаться по чужим угламъ? Такъ защищайте свои углы, свои дома и хаты! Поступайте в ДОБРОВОЛЬЦЫ! Лучше СМЕРТЬ, чем гибель СВЯТОЙ РОССИИ!»
— Я знаю, Иван у тебя смелый парнишка, медведя в одиночку брал! Пуляя метко… мы ему выделим самый меткий ствол. Игнат думаю, тож не откажется! Димку, ладно, не тронем… за старшего теперь… (хмурит лицо, оживляет скулы) — Всё, баба!! Время независимой и сторонней отсидки закончилось! Надо в ряды защитников отечества вливаться, чтобы не дать по матушке-Сибири большевистскому «потопу» вовсю ширь разлиться, всех нас в глубоком горе утопить. Так что, так что, Устина Яковлевна, За Веру, Царя, и Отчество - надо! Смирись моя дорогая...
— Не пущу! — в крике искривилось лицо несчастной женщины, невольно падая на колени перед сельскими угрюмыми мужиками, — хотите, чтобы я с такой оравой одна осталась, по миру голодранкой пошла?
Из хлева вышел Иван. В широкой улыбке, раздвигая на лице шрамы от когтей медвежьей лапы, открыто зарадовался гостям. Приближался, готовый показать дорогу к братьям Игнату, Митьке, — на работы в лесу, на делянку, по ходу, бравурно рассказывая бывалым бойцам: «У меня живёт мечта, высвободить из плена дарёного коня, и лично казнить самого «Плотника», вниз головой его повесить на самых высоких воротах села»
Посмеялись мужики, подмигнув друг другу, поддержали настрой очередного боевитого дружинника, рассказывая парню, у кого из «пролетариев» «осели» их кони и коровы.
— Сами приведут! — сплюнул Иван, вытерся рукавом, ещё уверенней зашагал в светлеющую тайгу, — ещё все мамкины стайки почистят!
22.
В этот же день, уже тёмный вечер, объезжая село, скрытно растворяясь в нём, старший, сказал младшему:
— Вон тот, слева, труба с козырьком… да, да… живёт эта паскуда. Хер подступишься… кабель дурной… не спит. Один дурилка, было, наивно ночью сунулся, с домашним вопросом, пьяный шёл, — спросить! Так через двери запросто два раза бахнула эта красная ведьма, и спросу никакого. Вот такая пугливая у нас теперь жизенька! А жеребец твой, под навесом! (улыбнулся) добавил: «представляю… баба в красной косынке, в хате, на тёплой перине, наверное, в сапогах, без трусов с наганом взведённым спит, любится! Видно ранешняя жизенька-то не сладкой была… заставила осторожной быть!»
— А сеновал… с какой стороны лаз?
— Вроде с огорода… а что? Не дури… пошли домой, хозяйка моя уже заждалась. Ты салага ещё не стрелянная… схватят, язык скоренько развяжут, загубишь дело, и окончательно свою семью. Дисциплина сынок, залог нашего успеха… всё! пшли!
Было три ночи, когда Иван, босиком вышел по нужде, исчез в огородной траве, радуясь шумному ветру, что нет луны, в наличии — тёмных туч густая вата.
Крадучись ступал, медлённо вёл себя, прячась в высокой картофельной ботве, приближая глазами сеновал, чтобы понять расположение двора, и того места, где стоит красивый его конь. Дрых кабель, не учуял, как охотник взобрался на сеновал, в жутком страхе застыл, вдруг услышав голоса, приглушенный кашель, голос с противной хрипотцой, вывалившиеся из спящей избы, в полную темноту, разбудив горластого кабеля.
Их было двое, уже пьяных, готовых разойтись. Иван не дышал, «увеличивая» размер ушей, на приём всяких сторонних звуков, отчётливо слушая чуточку струсившее сердечко.
— Помни Архип… твоё дело быть своим в горбыль! Скажут: нашего стрелять… — без ломки, без предательской заминки, — пали, куражься!
— Что ты, Федь… окстись!.. А свидетели!?..
— Что-о?.. свидетели?.. — не велика беда! Я твой главный свидетель и защитник! Беда будет, если тебя раскусят как кедровый орех, — под стеной, внизу слышно сипел противный голос «Плотника», наверху сжимая в маленький кулачок перепуганное сердце молодого дружинника.
— Повторюсь: сейчас главное, чтобы «свадьбочка» сыгралась, так сказать, венчание наших врагов со смертушкой состоялось (от большого курева, хрипловато смеётся) — Помни Архип: мне Громов живым нужен! Я ему гаду, за Саньку Кирсанова, за деда Якова Усика лично глазёнки свадебной вилочкой выковыриваю…
(пьяного мужика тошнит… суёт два пальца в рот, срыгивает в траву)
— Да я всё понял, Фёдор Наумович! Я крепко сижу, в полном доверии… Ладно… я пошёл! — уходит гость, шумно врезаясь в густую ботву.
Плотников, освободительно отливает в траву, в тёмную без звёзд и луны, неспокойную ночь. Исчезая, сплёвывает:
— За всех дружков расквитаюсь! С кровяной подливочкой будет знатный супец!
23.
Рядом с бывшей Волостной земской управой, теперь штабом партизан, топчется на месте разношёрстная толпа, где хватает, и детей и баб. Тёмной крестьянской массе, нет желая лынить на пустом, — работы много, хозяйских забот.
Но, новая власть не любит слушать простого мужика, уважать его интересы, — гнёт своё, — поступательно, безжалостно, ибо непоколебимо верит в забитость землепашца, к нему обязательную разъяснительную работу, методично и муторно выбивая из него «собственническую» дурь. Ибо с этой «дурью», говорят и пишут из Москвы, социалистическому государство не видать устойчивости власти, и доброго продвижения вперёд…
Собрался люд, по объявлению, должна выступить баба! В красной косынке большевичка, прирождённая агитаторша, с «пистолем» на правом «бокЕ». Мужики курят… бабы семки лузгают, грязные босоногие дети в носах ковыряются, козлов за ноги и рога таскают, красивую уездную женщину к себе ближе взором приближают.
Селяне уже знают, после речи будет производиться запись в партизанскую команду, увеличивая её мощное количество и силу. Вооружённые мужики со двора выносят добротную трибуну, обязательный атрибут новой власти.
— Дорогие совлюди! Красные селяне! — раздалось с деревянной трибуны, по ушам, с ветром разлетелось. Говорила большевичка, по фронтовой кличке Акация. На её высокой кожаной груди, от ветра красным маком колыхался бант. Кровавости добавляла кумачовая косынка, и пухлые яркие губы, перед выступлением густо подведённые польской алой помадой.
Крестьяне притихли, прекратили дымить и шелухою мусорить, быстро переваривая в мозгу: «совлюдей», еле успевая за остальным, где стали появляться, звучать знакомые матерные вставочки.
Акацию, сам товарищ Лев Троцкий, — непревзойдённый оратор, — учил не лить воду, а в самое сердце и темечко целить, и метко бить! Поэтому большевичка — сразу начала со страшных вещей.
Она понесла, как ушат помой, сверху вылила: «…Вы тёмные мужики, несознательный народ, во всём сомневающийся! Вам новая власть рисует радужные перспективы, указывает дорогу к счастью, а вы в сторонке хотите хитрецами отстояться, — отсидеться, понаблюдать: «Кто кого возьмёт, кто кому горло первым перегрызёт?» А потом, довольными, прибиться к победителю! Не выйдет! (грозит кулаком) — Потому как, для вас Временное Правительство готовит страшную ловушку!
(выверено берёт паузу, поправляет косынку, потом трогает кончик кожаной правой груди)
Крестьянский люд начинает шумно «бродить», друг у друга удивлённо спрашивать, потом растерянно, у неё. А она, опять:
— Так вот, раскрою самую страшную тайну! Кою приготовили наши враги, для вас сибирских переселенцев. Временное Правительство, — эти враги, узурпаторы, наймиты, чужеродцы, каратели, в случае их победы, обещает всем своим преданным добровольцам ваши деревни. — Да! Да! Ваши!.. Вашими руками выстраданное всякое богатство… как и ваши поля, покосы, охотничьи места, — врагу отдать! Вы спросите меня: «А что с вами?» А вас, — переселенцев, обратят в крепостных добровольцев! И будите вы работать на нового помещика и барина. Как понимаете: сделают вас удобными рабами! Так что, выбирайте! Или вы завтра – бесправные рабы! Или сегодня записывайтесь в отряды красных освободителей, под общее крыло ленинской большевистской власти, которая никогда простого крестьянина в обиду не даст, в трудную минуту всегда поможет.
Сверху было видно: красная пролетарка метко «выстрелила», дабы своей в корень казаться, — речь по-свойски «фигурными междометиями» удачно разбавила, за сердца измученных крестьян беспроигрышно задела, по фронтовому опыту, вдогонку, наверняка подкидывая добавку:
— Товарищи крестьяне, уже нарождённые советские люди, самое главное вам скажу: нам сегодня спешно телеграфировали. «Наша, окончательно взяла!» Все уезды и волости Сибири под нашей пролетарской властью! Недобитые вражины бегут на восток! — И ещё, для вас припасла одну добрую весть. Мы отменим уплату податей! — Ура, товарищи! — захлопала в ладоши Акация, радостно наблюдая, как неистово поддержал её тёмный народ.
Агитаторша не унималась, дальше несла:
— Вы разве не знали, что местная земская власть, ваши уплаты, всегда использовала на свои потребные личные нужды.
Крестьяне внизу ещё живче вспыхнули, гуще зароптали, накручивая свои, и так изорванные нервы на немедленное мщение, ответы.
— Правда говорю, товарищ Пысин, — закончила Акация, обращаясь к командиру партизанского отряда, подмигнув тому, видя другим глазом, как наивный и тёмный народ стал сбиваться к столу, в очередь, для увеличения ударной силы.
На неприметном отдалении, стояли двое, курили:
— Смотри, Иван Андреевич, как лихо проститутка вранья в самую горсточку насобирала, и ушатом сверху богохульно вывалила! Надо же, такое придумать: «тратят на личные нужды!» — Смотри, смотри, довольная пошла ведьма… вот увидишь… такое брехливое отродье, у них далеко пойдёт, в большой цене будет!
Скрипит зубами, зло сплёвывает в сторону:
— Ну, ничо, ничо антихристовы дети, мы ещё посмотрим, кто будет из нас рабьём!
— Семён, надо срочно, коротенько расписать опровержение этой гнусной басне… по темноте, во дворы бросить! Сарафанное радио своё доброе дело сделает! Мы должны мгновенно реагировать, не повторять ошибки прошлого… — Смотри, Зацепин Пашка тоже… и Карп со своим сыном… не думал я, не думал… эх, мужики, мужики, что ж вы делаете?..
24.
— Прошу садиться господа офицеры и верные наши дружинники и милиция, — начал полковник, расхаживая по хате, накручивая ус (все знают приметы: сейчас будет разнос!)
— А где моя хвалёная контрразведка, у которой своих ушей во всех селах и деревнях, а? (встаёт ровный капитан, представляется)
— Виктор Григорьевич! Вы каждый день, мне голубчик, в блеск чищеный сапог, — донесения носите, каблучками стучите, об общем контроле обстановки воздушно докладываете, совсем не ведая, какая кровавая ловушка нам готовится. А какой-то не нюхавший пороха, молоденький дружинник, на отшибе дикарём жизнь свою прожив, с утра записанный, уже ночью смело и отважно узнаёт о предателе, о готовящемся кровавом свадебном «спектакле».
(некоторые из присутствующих знают: полковник с утра вручил именной браунинг этому смельчаку, спасителю, обещая вернуть тому батькиного коня и шашку)
Капитан молчит… а что ему сказать. Выслушав всех о готовности, о фураже, о продовольствии, состоянии коней, вооружения, пушек, наличии к ним снарядов, полковник трогает грудь. Жалуясь на сердце, пьёт таблетку, просит прощения, с помощью ординарца покидает помещение, давая добро на разработку окончательного плана предупредительного нападения.
— Эх, Архип, Архип! Кто бы мог подумать!.. Как он быстро «перекрасился»… а ещё давний милиционер. Сын Вовка, — преданный дружинник… опозорил парня… — вздохнул бородатый дружинник, что-то записывая в толстую тетрадь.
— Теперь наша задача его не спугнуть, чтобы сыграл нам на кон, чтобы весь выигрыш на наш стол упал! — добавил капитан Громов, любитель преферанса, — привычно рисуя цепочкой повешенных крестьян на дворовых воротах этого Добрынина Архипа.
— Пусть самогон, коней, тройки, бубенцы с гармошками и пулемётами на колокольне готовят… — засмеялся начальник милиции, подбивая крепкий список дружинников, к ним положенное оружие.
Покумекав над картой, над сводками, результатами последних разведок, выслушав каждого, особенно торговых людей, их проблемы, самый старший офицер-штабист, окончательно добавил:
— Предлагаю, не за сутки, а за двое суток раньше созреть нам на ответную «пирушку»! Ночью ударим, перед этим всё село, окружив, чтобы ни одна муха между шашкой и винтовкой не пролетела, обманчиво вытесняя бандитов на плотину, где наши пушкари с пулемётами их будут ждать. Просачиваться будем через болота, откуда нас не ждут!
Присутствующие «хором» согласились с планом, сразу уточнили свои действия.
— Господа! Господа! Капитан Громов, просит, по возможности «Плотника», и его кожаную горлопанку живьём взять. А ещё, их главного палача, Гришку Шеремета.
Взял слово самый главный дружинник, Нил Матвеевич Кусков, уже без глаза, жизнью битый мужик, бывший урядник, недавний хозяин «бланковой гоньбы»:
— Честно… мечтаю собственноручно порубить его меленько, евойной же шашкой. Пусть змей, оденется в шкуры безвинных мужиков.(Пьёт из графина, вытирая усы) — Не-е… сразу не буду кончать… долечками покуражусь, послухаю! Всех упокоенных ему вспомню!
— Я слышал, что он вам роднёй какой-то доводится? — с ехидцей спросил капитан Громов, поправляя на переносице круглые очки, продолжая взором пристально щупать покрасневшего крестьянина.
— Не переживаете, господин Громов, за такую ущербную родню, меня Бог не накажет! — ответит мужик. «А вот вас!?» — хотелось рот открыть кряжистому мужику, зная, как глупого деда Якова, — простолюдина, за недоказанное преступление, этот кровожадный офицер, вздёрнул на перекладине ворот.
— Предлагаю, этому смышлёному «медвежатнику», Ивану Мельничуку, нашему спасителю, поручить с крепкими хлопцами, выпасти «Плотника». Судить будем всех принародно! — добавил Кузьма Филипыч, — с округи народ соберём… все обиды, и горе людей им вспомним! И это хорошо Нил Матвеевич, что вы ведёте свою записную книжечку. Все преступления должны быть зафиксированы. Все, вплоть до украденного гуся у старухи…
— Во! Во! И моих больших бочек! — гневно подпрыгнул, возмутился многолетний бондарь, верный дружинник-чалдон, размахивая руками, — Ты, Матвеич, тоже запиши, запиши! Простите, господин офицер… отниму минутку… в край, — наболело! Записывай Нил! — Знают суки, что хозяин прячется в лесах. Жена со старшими в поле… во дворе малые одни. Приехали два рыжих бугая, сыны этого болтуна Тарасевича. Сам, брехливый «безрукий» хунхуз, не поехал! Этих беззаконников послал… мол, всё теперь можно! Их власть пришла! Сынок мой, старшенький Генка, десяти годочков малец, грудью стал: «Тятькино! не дам!» — так ему ногой под зад, под зад! И три самых больших бочки… делал-то под капустку добрым людям, на телегу бросили. — Простите господин офицер, но, ей-Богу, не могу смолчать! Я каждонькой, с любовью и лаской гладенькие бока выстругал, вывел, ночами не спал, всё, думая, как красившее сделать… людям угодить! Её ж каждоньку, как любу девушку, аккуратненько на ножки надобно ставить, у неё ж у каждой уже душа-то есть. А эти хищные хунхузы, как чурбаки с силой бросили, и погнали коня, смываясь от преступления. Сами на этой подводе гогочуть, трясутся, и мои бедненькие бочечки… — ты уж запиши подробненько, уважаемый Нил Матвеевич. Будем судить, всё вспомню этой босячне… сначала бы ворюга, кривую калитку сынами-бугаями выпрямил, дырищу в окне заделал, корова ходит вся обосранная… я представляю, что там хлевах… (выговорившись, просит прощения, опускается на лавку, трёт сырой широкий лоб, раскрасневшуюся шею)
— Вам, уважаемый бондарь, пора уже забыть свои гладенькие бочечки, — саркастически выдавил из себя главный колчаковец, сжимая кулаки, упираясь злыми глазами в стол, в бумажный безжалостный «план действий», на скулах играя желваками. — Теперь мастеровой кустарь переключайтесь на грубые кресты. В России сейчас они в цене, а не ваши бочечки с душой! (вытягивает ехидную улыбку)
Бондарь гуще краснеет, слышно соглашается, замолкает…
— Предстоит большая работа, очень! — взял слово выживший секретарь Волостной управы, угрюмый Якуб Браевский. — Надо будет выбирать нового «председателя», писаря делопроизводителя, возвращать измученным нашим селянам, нормальную жизнь, спокойствие, налаживать делопроизводство, сбор податей, непременно церкву открыть. Тут краем уха слышал, на колокольне безбожники даже нагадили… раньше было страшно подумать об этом…
Его прервал, всё тот же старший штабист, нервно напомнил всем: Эти хозяйские дела второстепенны! После окончательной победы решаются! А её, ещё надо кровью добыть!
Расходясь, притушивая фитиль летучей лампы, Кузьма попросил:
— Браточки! По возможности, палите наверняка, чтобы невинных лошадок не задеть! Ветеринар-то наш сучий хвост, к бандитам убёг. Некому лечить… а нам коники, ой, как в уборочную страду нужны будут… и осторожней с детями и бабами… ой, спаси нас Господи! (крестится)
25.
По темнеющему небу лениво тянулись редкие перья ватных облаков, кружились редкие ястреба, коршуны. Внизу пахло гарью, горем и свежей кровью. В разбитом и горящем селе, неистово «драли» горло собаки, от страха дёргаясь на привязи.
Бродячие псины трусовато нюхали тех, кто, ещё не остыл, распластавшись, валялся на улицах, бревенчатом мосту, плотине, в траве, кроваво плавал в мелком ручье, заросшей канаве, окончательно топ в болоте.
Валялись охотничьи ружья, дробовики, винтовки, - свои и японские, берданки, шашки, а ещё мёртвые коровы, и лошади с жеребятами. Из покалеченных: одни пытались встать, от боли пуская дрожь по всему телу, промычать, проржать во всё горло, вроде попросить людей о помощи.
Другие животные, истекая кровью, понуро стояли, вроде как уже подыхали. Со стороны догорающей конюшни, мучительными скачками бежала чья-то сучка, хромая, с жутко оторванной ногой, за ней, скуля, семенили её мелкие щенята, просили молока.
Один красивый жеребец, с окровавленным крупом, с опрокинувшимся седоком, крепко зацепившимся за стремя, словно ослепший бегал по широкой отвоевавшейся улице, пытаясь с себя скинуть мертвеца, — не даваясь дружинникам и белякам, — вернувшейся законной государственной власти.
Душераздирающе голосили бабы, ревели дети, охали старики, хаотично двигая себя по улицам в поисках «своего». Находя: пулей убитым, шашкой рубленым, или снарядом страшно изуродованным, вскидывая к небу, к самому Богу руки, отчаянно сыпали проклятия, проклиная всякую власть, ибо от всякой власти, простому крестьянину только одно горе и трудности. Прося у неба наказания тем, кто очередную бойню затеял, столько смертей зараз породил.
— Это горе пушкари наделали, хоть ба им разорвало все стволы! — скажет один ямщик, передком испачканный чужой кровью, — другому, взваливая очередной труп партизана на телегу, брезгливо подкидывая к обезображенному телу родную оторванную руку.
Другой, внимательно рассматривая другой край улицы, где дружинники вели недобитых красных, утирая слезу, присядет рядом с колесом своей подводы, закурит, умываясь горем, выдохнет:
— Говорил своему Петьке, дурачку… не слухай ты эту красную похабную бабу… брехливая она! Без зазору враньё сеет, не уважая и не понимая земельного мужика. А не! Не послухал, записался! Это всё его Спиридон, босоногая авантюрная душа, с понтолыка сбил. Спиридона нашёл… (показывает на гору трупов на подводе) а сыночка не вижу… ни в уцелевших, ни среди битых…
— Молись Антон Борисыч… если сбёг, значит, ещё есть время исправиться, выжить, твою правду жизни принять. Шпендера ему всыпать надо, чтобы батьку в следующий раз слухал…
К рано седеющему мужику, медлительному ямщику, стирающему липкую кровь с руки, подходит со спины старушка. Она вся в чёрном, дряхло ветхом, и уже с запахом скорой смерти.
— А-а, Мария Карповна… слава Богу, живая! Значит, в твою хату не попали!
Старуха топчется вокруг подводы, всматривается в битый окровавленный люд, крестится, причитает:
— Бедненькие… всеми обманутые… всеми! Ая-яй! Сколько кровушки вылилося! И Гоша здеся, и Брусничихи сын… Зацепин Павел Иванович, ая-яй- яй… ой, Господи, боже мой, а я думала, ты в тайге схавАлся… а тебя, миленький, как страшно рубанули. Бедненькие мои мужички… всеми обманутые мои детки… за что моей земельке такое горе?.. за что, Антоша? (осеняет себя большим распятием) шепчет: «Неужель господь наш такой ослепший?..»
Гнутая старуха, вытирая тёмные глазницы грязным подолом фартука, подалась дальше, где другие подводы делали своё страшное дело. Отошла не много, остановилась, воскрешая потухающую память, глянула на застывшую фигуру измученного кучера, его сивой поникшей клячи унылый вид, вытирая уголки сухих губ, крикнула:
— Слышишь, Антоша!.. Твой Петенька та-ам… в проулке… в ботве, на огороде у Семёнихи лежит… в животик подстрелянный.
26.
Через два дня. Село зализывает раны, разгребает пожарища, хоронит мертвецов, в какой уже раз, вновь из «красного», — агрессивного и пугающего, перекрашиваясь в Колчаковский триколор, — его весёлые и обнадёживающие бело-сине-красные цвета.
У тупоносой пушки возились два солдата, с ними стоял третий, старший по званию. Раскуривая «козью ножку», трогая «истёртую» промежность, весело гордился, картинно и похабно рассказывал, как выпало ему, солдату 32-го Сибирского стрелкового полка, — постоять в очереди, «попробовать» красивую агитаторшу, по кличке Акация.
— Ну и как, большевичка? Такая же пламенная, — ржал один, ему поддакивал другой, — говорят, эта самка фронты все прошла… не боишься, пролетарский заразный микроб, на орган поймать? Ха! Ха! Ха!
— Ай, брось ты Евтихыч, — не боюсь!.. У неё был мужик!.. Дружинники говорят, ещё тот иуда! Их разведкой кроваво управлял. Молодой какой-то, по кличке «медвежатник», с ближней заимки — охотник, должен был со своими его перед нападением нашим, скрытно полонить, и её заодно. Ещё коня какого-то особенного, семье вернуть. С ней получилось… и с жеребцом… а с ним не очень! Говорили: хитрющий оказался, с прирождённым нюхом на беду. В окно сиганул, в траве смылся. Охотник тот глупый, на радостях, на коня прыг, и на огород, хотел в тайгу отогнать, спасти. А его из темноты, — бах! и нет смельчака. Так, тот конь, вместе с несчастным, весь бой, под огнём носился по огородам и улицам, никому не давался, вроде как, кого-то своего искал, во все углы мыкался, получив осколок прямо в задок… весь кровью затёк… так жалко жеребца, братцы. Сказали… старший брат себе забрал… — ничё, подлечит! Среди битых, местные не нашли ту суку… значит выжил!
— В Тасеево наверное, к своим бандитам с недобитками потянется… там их главное теперь большевистское логово! Не пойму, и чё это «заразное» село в головешку не спалят! — сказал другой, снимая с ноги сапог, перематывая вонючую портянку.
27.
Два крестьянина останавливаются у чужой «чёрной» бани, последний раз закуривают. С перебинтованной правой рукой, одноглазый мужик, бывший урядник, теперь верный дружинник, на радостях хлопает по плечу товарища:
— Молодчина Кузьма Филипыч, что не объявил военным, что мы словили палача, пряма в его умывальне. А то начнут… праведные свои речи, законность, суды… то, се… и всего лишь пулька в лоб. Пойми… я не живодёр, всё ж ему родня по материнской линии… но мне это мало, Филипыч! Он моих друзей, с кем я по молодости на приисках золото намывал, мошку своей шкурой кормил, было, из горящей избы пьяного даже вытащили, вторую жизнь мне подарили, — изничтожил! Если бы не Мирон и Лёнька, я бы с тобой сейчас тута не балакал. А он их «боярку собирать», деток оставив без батек, без защиты. У-у, как огонь мщения горит в груди, прям нету мочи терпеть! Я как вспомню девчушку эту, ей-то шестнадцать годков тогда только стукнуло. — Помнишь, Мирового судьи, Гельмана Осипа покойного… у неё ещё в дёготь тёмненькие и кудрявенькие волосики были?
— Да всех их помню! Она ещё в церковном хоре пела хорошо!
— Я ведь Кузьма, вот этими руками (протягивает, показывает) — её с верёвочки посиневшую снимал. Не вынесла позора! А Ивана Суслика, хромого сына, за что?.. А Лаптихи, и Кузнецкой Марьи копы сена все увёз?.. Коровы-то в чём вину имеют?
— Тебе наган дать?
— Зачем, Филипыч… я же помнишь, в штабе у военных, обещал на кусочки пошинковать этого выродка! А я хозяин своим думкам и словам. Мне сынок, мою верную шашечку в тонкий звон наточил…
— Так у тебя, Нил Матвеевич, правая же, прострелянная!
— Так в том-то и весь приятный привкус казни… что я его рубить буду не умеючи, — левой… чтобы больней, чтобы срался и ссался сразу. Пойми, я не мясник, но очень сердечную потребность в этом имею. Не посеку, — не успокоюсь! Хочу, чтобы подыхал долго-долго, с мочой и каловым душком…
Вваливаются в баню.
— А-а… брательник наявился! — сцедил и сплюнул кровавую слюну связанный партизан, валяющийся на сыром полу своей сырой бани, — по душам пришёл побалакать, мою точку зрения на этот бой услышать?
— Мне твоя точка, до сраки! Я пришёл и принёс тебе страшное, страшное возмездие! Рубать тебя буду… левой, не рабочей рукой… кусочками и дольками…
— Ха! Не до сраки, говоришь! Знаешь сволочь продажная, колчаковская, что это временная наша неудача. Наши пролетарские советы надувным шаром по всей губернии раздуваются. Сегодня, завтра, Щетинкин сюда со своими орлами, целой армией, придёт… и ты кожей чуешь, что с вами будет. Ворот и суков не хватит, чтобы вас всех гнид и карателей перевесить! На все ваши старорежимные норы и дупла, по всей стране не собрать защитой столько правительственных войск. — Что усы дыбишь? Ты думаешь, я пощады попрошу, на коленях заползаю… хер тебе по всей твоей щербатой морде!
Избитый партизан, кряхтит, пытается приподняться, на пятую точку сесть. Сопит, оживляет локти, ноги, выдавливает подобие улыбки:
— Мне силы придаёт мощь нашей нарождающейся красной звезды… она всё ярче и ярче возгорается! Ещё годик, и она всех своих врагов поглотит в пожарище справедливой пролетарской борьбы. И ваш обманчивый старорежимный гнилой крест, спалит на корню!
Нил Матвеевич, не сдерживается, без размаху, бьёт партизана-родню сапогом в грудину, срывается в ругань и крик:
— Слушай, большевистский выродок!!! А ты!.. А ты!.. А у бабушки нашей, у бабы Дуси, а у Таисии Алексеевны, а у матери своей, а у старухи Кочергиной, на коленях которой ты падла вырос, на грудях их крестики как выжигать будешь, а?.. Костры будите жечь фанатики? В общий костёр своей сатанинской революции бросать? А может, шашкой будите вырубать, штыком срывать, бомбами взрывать, говори падаль?
Дружинник, выхватывая наголо сверкающую шашку, схватив в глаз стекающую со лба солёную каплю пота, морщинисто жмурится, сопит. Метаясь по бане, вспоминает свидетеля за спиной:
— Кузьма Филипыч… ты всё, всё… иди, иди браток… я тут сам! — уже окончательно заводясь, на глазах свекольно багровея, дружинник вытолкнул помощника за двери, нервно закрыв их на крючок. — Ну, говори, говори, покойничек… я слухаю!
28.
Вверху грохотал гром, внизу, по ухабам тряслись телеги. На них катились колчаковцы, понукая справных коней, эмоционально рассуждали: «какая жизнь ждёт измученную Россею дальше?», сходились в одном: «явно, ничего хорошего!»
За ними, под «штыковой» охраной тянулась цепочка пленённых партизан. Связанные, понурые, местами перебинтованные, мордами избитые, топали мужики, — землепашцы, обречённо поглядывая по сторонам, где стоял взбудораженный и такой изменчивый свой народ.
«Ведут!.. Ведут!..» — отовсюду слышалось, по всем улицам разлеталось, увеличивая количество зевак, свидетелей очередной казни, уничтожения своего народа.
Одни плакали, шли рядом сопровождающими, читая молитвы, прося у Господа чуда, последнего прощения, а лучше, — внезапного ответного красного набега, окончательного спасения.
Больше было тех, кто сыпал проклятия, плевал в обречённую цепь, напоминая всем и тому, кто ещё недавно чувствовал себя хозяином в родном селе, творил что хотел, думая, что не будет ему вовеки осуждения и наказания.
Только завиднелось центральное место площади, где стояли готовенькие виселицы, в лаптях, сухонькая женщина, с хлёсткой хворостиной, минуя вооружённого стражника, подскочила к одному, — высокому, красивому, с густым чубом на бок, кой шёл почему-то босиком, прихрамывал.
Сходу, наотмашь хлестанула! Раз, другой, и точно по лицу, по глазу, плюнув в тело, во всём гневе, завопив:
— Шты-ы, красавый… добегався? Это тьбе не чужий хлеб из амбаров выгребать, коней с хлебнаго поля у народа забирать, девок невинных брюхатить, моего непокорного сыночка, пьяным пытать, пилой ноги резать!..
Рядом шёл солдат охраны, и не мешал ртом и винтовкой, народу, и этой отчаянной старухе. Которая, возможно уже, чуточку радовалась сильно затёкшему оку красного бандита, бывшего армейского дезертира, на селе первого хулигана и бабника, по фамилии Крынкин.
Возбуждённая баба, словно не замечая пешую охрану, поодаль бравых белых офицеров на конях, тотчас покидает «красавца», набирает ход, обгоняя многих, глазами выискивая очередного знакомого преступника.
Обманчиво, со спины подлетела, чуть в длинной юбке не запуталась, не упала. Сзади старой птицей застыла, метясь только в голову, хлёстким кончиком по лицу хлестанула. Хотела ещё, да партизан, от дикой боли схватился за лицо, на колени упал. А селянка, не выпуская из себя злобу, и мести — горячий ком, ударила его ногой. В строй подняла, в ход направила, продолжая сечь и сечь берёзовым хлыстом, диким криком пугая ближних лошадей:
— А-а, изверг!.. И тябе божий суд достал! Мало было своей жинки… замордовал несчастную бабу!
Старший офицер, с коня лениво машет охране плёткой: «Успокойте старуху, в сторону уберите!»
— Чем же убивца, тебе попадья Гулькевичиха лишней стала, — продолжала кричать несчастная, делая больно плотному и сильному партизану, с перебинтованной головой, с сильно разорванной штаниной. — Ты когда бандит, смертельно глумился над ей, ты знав, что у ей чатыре дятёночка сиротами остануться… знав?! Говори, — знав!??
Два солдата, штыками, не грубо сторонили старуху, пытаясь сверкающими кончиками стали отвести её мягко на обочину. Но старая, и сильная духом женщина, будто не осознавая опасную преграду, голой рукой отодвигала опасные стволы, колкие штыки, пытаясь идти рядом с Денисом Сомовым, по кличке «Чурыло» — убийцей, всё кричать и выговариваться:
— Изверг! Ты ведь знав, что твой батька в больнице помирая! А ты со своими дружками на неё коршуном налетел, все лекарства под чистую в мешок выгреб! — не унималась возбуждённая селянка, никого не замечая вкруг. — Тебе же он, во всё больное горло кричал: «Сынок! Сынок! Не бери! Пожалей больных!» А ты!? А ты, поганец!? — Что б тебе большевистское отродье, на том свете черти по кругу водили, не давали душе твоей пропащей отдыху! Чтобы в яме твоей последней, всегда стояла вода!..
Истерично заходилась от сердечной злобы, не слушая угнетённый люд вокруг, и крепкую бабу поодаль, расталкивающую несчастных селян. Та, бросая плетёную корзину с чистым бельём на землю, освобождённой устремляется к полонённым. В глазах гнев, злоба, безжалостность. С душераздирающим криком отборного проклятья, подлетела к отчаянной старухе, обидчице её родного сыночка. За волосы ту, хватая, рушит на землю, сама на неё хищницей валится, пальцами-когтями вцепляется. Закатались по пыльной дороге две бабские жизни, две таких разных судьбы, в кровь, издирая, друг дружке лицо, остервенело, тягая тела за волосы.
Может было бы и продолжение этой дикой средневековой схватке, если бы солдаты не применили грубую силу, и отборные ругательства.
Крепкую мать крепкого партизана, женщины потащили в плотный свой ряд, подбирая её разбросанное бельё, что-то успокоительного обещая той. Истерзанная же, лохматая старуха, охая, обречённо поползла к кривому забору. В густоту травяную присела, закрывая окровавленное лицо сухожильными руками, пуще расплакалась, слышно обещая всем обидчикам её жизни, земельки, страны, непременного небесного наказания.
Пуская белобрысые дымы самосадного курева, безусый солдат, дёргая вожжи, искоса глянув на несчастную, — сказал густоусому:
— Помяни мое слово, Николаш… уйдём, оставим село… «всё» ему будет! Сейчас всех тех, кто приложит руку к этой казни, первых и вздёрнут, всех найдут. И этой отчаянной старухе, всё вспомнят… они злопамятные, ничего не забудут!
Подвода тянется, тарахтит, а впечатлительный солдат, не может успокоиться, переменить тему:
— В страхе живёт местный народец, на государственные службы боится идти, потому как знает: «живёт до первого прихода бандитов». Знаешь… уже жа двоих старост похоронили… одного вообще по сей день не нашли… двух начальников милиции кончили. Одного дети раздетым нашли… вмёрзшим в проруби, с табличкой на шее, с предупреждением! Кто после такого захочет государству служить. А казначей, — хитрюга, прохвост, вообще в банду убёг, прихватив все казённые наличности и учётные книги. Во, как они тут смертельно все выживают… не допусти небесный заступник, в такие шкуры самому когда-нибудь одеться! — А ну-у, пошла кривая!.. Тянешься, на ходу спишь!
29.
В небе было пусто и грустно. Его грязная синь, с рваными редкими облаками, без солнца, без тепла, словно чувствовало настроение на конкретной сибирской земле, где начиналась справедливая казнь, как сказал полковник: «членов банды красной «пугачёвщины»…»
Кровавым «парадом» командовать поручают капитану Громову. Тот в своём стиле. Жёлтой кожи лайковые перчатки из саквояжа ему денщик достаёт. Привычно, нежной тряпочкой протирает линзы круглых очков. Под мышкой нагайка, в руках в два листа приказа, окончательный приговор, в глаза полное удовлетворение, даже покой.
Тёмный народ, густым, выжившим скопищем напряжённо застыл поодаль. Кто хнычет, кто в рёв плачет, а кто всё продолжает угрозы сыпать, радуясь очередной казни врагов законопослушного крестьянского народа, и Верховного Правителя адмирала Колчака, спасителя их любимой Сибири.
Верёвки, петли настроены, шеи и головы врагов тоже. Громов громко и выразительно читает приказ, по которому, форменные солдаты в сторону отводят шестерых партизан. Народ застыл, напрягся: «неужели этих стрелять будут!?»
А оказалось, их великодушно прощают, домой отпускают. Ибо глупые и забитые были. Вроде как народу, и власти ещё не успели вреда причинить, наивно повелись на брехливые речи большевички, по прозвищу Акация. Выходило: по прирождённой глупости, в те страшные списки записавшись.
Одна женщина, мать, жена не выдерживает, кидается к ногам полковника, целует его блестящие сапоги. Тот просит подчинённых: «убрать!»
— Соколик ты наш! Прости бабу грешную! — завопила женщина, не выпуская ухоженный низ колчаковского офицера из страшных изработанных рук. — Ты спаситель моих несчастных деток, нашей землюшки! Век буду молиться на тебя, и твой справедливый род, миленький! Разобрался! Всё понял! Спас моего дуролома, кормильца, простофилю!
Женщина вскакивает, догоняет мужа, толкая его в спину, сыпет в него самые последние слова, убеждая земляков, и окончательно его: «Жил дураком, — без своей головы, слушая только чужие, — им видно, и подохнешь!»
Прекращает движение, схватывается, возвертается обратно. Не прерывая речь капитана Громова, подскочила к гордой большевичке, к Акации, по имени Эмма, и с ходу плюнула в её распухшее, сильно посиневшее, по-прежнему красивое лицо. Что-то злое прошипела в довесок, сорвала с груди алый бант, босыми ногами его истоптала, и обратно лахудрой понеслась, уже абсолютно не имея интереса, кого конкретно «вздёрнут», убьют, зароют.
Она спешила за удаляющимся плачущим мужем, уцелевшим мужиком-пахарем, окончательно веря в Бога! Вместе с тем, наверное, и в чудо на русской горемычной земле.
30.
По-всякому принимали смерть «висельники», достойно и недостойно, на глазах любопытного и страдающего народа. Всем зачитали: за что, за что, именно законно должны принять смерть.
Только дошла очередь до гордой и несломленной Акации, она вольной птицей, спорхнула на деревянный настил, привычно ярко вспыхнув мимикой, на всю округу крикнула:
— Товарищи! Крестьяне! Сибиряки! Помните, наступает эра великого большевизма!!! Эра великих учений товарища Карла Маркса и товарища Ленина! Вам от их справедливых законов не спастись, и не уйти! Так вставайте же в ряды красных освободителей вашей любимой Сибири от изменника Колчака, и его иностранных наймитов! Помните! Здесь, и сейчас, решается окончательный спор между трудом и капиталом! Сгнившая старая власть, обманом и насилием, продажей родины жадной Антанте, мечтает вернуть господство помещичьего кнута!
Полковник машет распорядителю «спектакля»: — «скорей кончайте с ней»
Агитаторше на голову насильно кидают петлю. Она вырывается, брыкается, отпихивает ногами беляков, продолжая кричать:
— Помните белые каратели, нас большие миллионы! Всех не перев… — удар ноги, — закачалась Акация, даже на верёвке оставаясь красивой и непобеждённой.
31.
Пройдёт всего 28 дней, и красная сила хорошо вооружённых партизан, выбьет беляков из села, переловит выживших, тех, кого укажут в отдельном, точно выверенном тайном списке. Внимательная сельская учительница, начинающая большевичка, уже верующая в ленинские заветы и тезисы, его скрупулёзно составит. В штаб, очень счастливой и нарядной занесёт, представится, станет в доску своей.
— Яма вырыта? — спросит у нового начальника разведки Фёдор Наумович, вчитываясь в «убиенные» списки. — Не вижу здесь семейку Мельничуков… с заимки, единоличное и эксплуататорское отродье.
— Товарищ Плотников, докладываю: «Люди говорят, сыны, старший с младшим в тайге спрятались… ну, а среднего вы… того!.. Кто-то из наших… а может не наших… правда, не знаю, ещё разбираемся… — надругался над хозяйкиной невесткой. Выродцы даже не погнушались долгой её беременности. В общем, Фёдор Наумович, мёртвого выкинула девка. Страшное то, что на глазах хозяйки поганцы резвились, ну… в общем, головой она свихнулась. Здесь по селу иногда бродит, в окна людям заглядывает, стучится, всё спрашивает, где проживает иуда? А какой иуда, кто это?.. Не говорит?.. Видел тут на днях… лохматая, нечесаная, грязная, в тряпье, конские глызы в карман собирает… и зачем? Отошёл… а она мне в спину как засмеётся, как зайдётся… жалко женщину!
— Я смотрю, товарищ Смородин, у вас пробиваются в докладе ростки жалости к врагам советской власти! Мой вам совет! Пока окончательно в кисель не растеклось ваше молодое пролетарское нутро, цементируйте в себе безжалостность ко всякому врагу рабоче-крестьянской власти. Понимаете, у нас сейчас идёт обоюдное кровопускание, кто окажется ловчей в этом деле, тот и будет на вершине окончательной власти и победы.
(после недолгой паузы, стоя у окна, глядя на марширующих вооружённых мужиков)
— Или вас зацементируют, и не поперхнутся!.. — А остальные… там же полный двор их ещё бегало… где они?
— Так родня, люди добрые разобрали… а постройки-то уже разобраны нашими… что попалено… нет там уже Фёдор Наумович жизни, того вредного гнезда… кроме мельницы конечно, и крайнего дома под советскую нашу муку.
— Никому прощения не будет! — широко откидывая от себя окончательные списки, решительно выдохнул командир отряда, добавил, — и старой кочерге тоже!
Поправляя упругие поясные ремни, восхищённо глядя на лысый образ великого вождя-учителя на стене, улыбнулся, повеселел, — того одноглазого дружинника, кто «измельчил» моего друга Гришку Шеремета шашкой, и Добрынина Архипа застрелил, я лично буду изводить с белу свету.
(длинно улыбается, что-то из прошлого вспоминает)
— Не-е, товарищ Смородин, ты не думай… я пальчиком его даже не трону, даже кровушки не пущу… но подыхать будет люто… — учись, пока я живой!
— Всегда готов, Фёдор Наумович у вас учиться! Вы для меня образец настоящего коммуниста! Разрешите удалиться!?
32.
Плотников Фёдор Наумович, лично подожжёт дом Нила Матвеевича Кускова, перед этим великодушно дав указание его семье и детям, забрать все дорогое и ценное, в три часа покинуть село, и никогда сюда не возвращаться. С согласия штаба, раздаст беднякам всё справное дворовое живьё.
Сбегут в полном страхе несчастные люди, законопослушная семья, — преданного защитника законной власти. Только через много лет, узнают уже его взрослые дети, какой мученической смертью погибал их несгибаемый отец.
Палили дом ночью, сразу после дождя. Никто не знал, кто его подпалил. Никто не знал, что Нила Матвеевича, после долгой и «задушевной» беседы, где каждый высказал своё, товарищ Плотников, попросит, в обмен за лёгкую смерть, какую-то опасную красную книгу.
Уже давно слушок летал в стане большевиков, что бывший урядник, по своей бывшей казённой работе, сохранил кабинетную страсть фиксировать все преступления против «рода человеческого» в таёжном углу. Но погибающий Нил Кусков, уже зная, что семья далеко, засмеётся в ответ: «А-а, боишься Плотник! Знаешь, что это исторический документ! Для потомков все ваши кровавые безобразия точненько записал!»
Плотников посмеётся в ответ, крепко выругается, скажет: «Помни Нил! Победителей в нашей новой стране никогда судить не будут!»
Лично опустит связанного врага в подполье. Шутя, заставит «собирать картошечку», её количество считать, так за всё время встречи, пальцем того не тронув.
Закроет крепко выход из него, и кинет спичку в обложенное душистое сено. Со стороны понаблюдав, как лихо взнимется «доброе» пламя над хатой, — исчезнет, думая, что никто не заметил. Но увидит случайный пацанёнок воришка, трусливо спрятавшейся за смолистый дровенник.
Запретит красное начальство там рыться, пожарище разгребать. Но, двум сынам, одной, в один миг, обедневшей семьи, не указ красные главари. Босоногими роясь, выискивая несгоревшее «добро», найдут чёрный «окорок», в уголь, поджаренный «коротыш». Ночью, на верёвке, по траве приволокут домой обугленный кусок мяса, у родителей спросят: «кто это был?» По знакомым всему селу большим щербатым зубам, и отдельному, выбитому, ещё на «золотишке», узнают несчастного борца с красными бандитами. Прикажут деткам на большие года, рот на замок закрыть. От них же, тайно, в самый ливень и страшную грозу, захоронят останки на «заднике» своего огорода.
33.
На Россию натягивался густой туман страшных действий, и более страшных результатов. Свободолюбивого сибиряка, мужика-землепашца, никогда не знающего крепостного гнёта, по-другому учили смотреть на обновлённую жизнь, на свою любимую землю, по-другому на ней работать, нажитым добром запросто делиться. Общим строем ходить, в одну «дудку» дудеть, одни и те же песни петь, в унисон с трибуной в ладоши хлопать…
Наступали дикие тридцатые годы, о чём предупреждал своих верных дружинников покойный Нил Матвеевич Кусков, поминая самогоном, своего друга Кузьму Филипыча, у его свежей могилы. У берёзового восьмиконечного креста, который, «совлюди» потом сломают, построив на этот месте нужник. А уже в «шестидесятые», там оборудуют заправку ГСМ.
Продолжение следует.
14 июля 2022 г.
Свидетельство о публикации №222061700040
Василий Евстифеев 15.07.2022 15:35 Заявить о нарушении
Владимир Милевский 15.07.2022 16:49 Заявить о нарушении