А с платформы говорят - это город Ленинград

                3.  «А с платформы говорят – это город Ленинград»

   Да, все города начинались с вокзалов и платформ. Она помнит их все. Особый звук, особый воздух и запах. Муравейники людей, поднявшихся с насиженных мест – куда бы они ни стремились, и куда бы они ни ехали. Об этом можно написать отдельное психолого-эмоциональное исследование или хотя бы такие  зарисовки-самовыражения из подсмотренных сценок, из поцелуев, смеха и слез на всех вокзалах страны. Туда можно влепить и те гадости, что приключались с ней на харьковском вокзале  и в подмосковных электричках.

  Но Ленинград – это особое воспоминание, в том числе и о его вокзалах, Московском и Витебском. Есть, конечно, еще и Финляндский, ставший ей известным позже еще и по апрельским тезисам. А тогда – как вокзал, с которого из Ленинграда вывозили людей в эвакуацию, и на него же после прорыва блокады стали приходить поезда с продуктами и другими необходимыми грузами. Об этом тогда знал каждый ленинградский школьник.  И именно поэтому он не может быть выпавшим из повествования.

  Сказано – сделано, и с 1 сентября во второй класс Олька поехала в Ленинград. И впервые увидела Московский вокзал, крытый огромной крышей, много позже оставивший ей памятную метку.
  Это было счастье, если не считать, что ехали в общем сидячем вагоне ночным поездом, где все спали вповалку, и в углу был большой бак с кипяченой водой с кружкой на цепи.

    Мало кто помнит такие вагоны, да и Олька бы не знала об их существовании, если бы не путешествовала иногда с мамой, которой просто по жизни было на роду написано  находить себе неимоверные трудности, в том числе и в поездках. Во-первых, она покупала самые дешевые билеты, т.к. деньги у нее в отпуске всегда заканчивались раньше, чем надо было ехать назад. Во-вторых, в поездку у нее всегда оставался минимум на чай и постель – и это даже тогда, когда она станет генеральшей. Зато она везла тонны фруктов, варенья и какой-то одежды из прошлого сезона.
   Так, однажды из Мариуполя они прикатили на Московский вокзал, едва занимался рассвет, с копейками на трамвай  и с 13 местами багажа на две руки, а с Олькиными – на четыре. Все равно ведь не хватало. В трамвае еще как-то помогли. И вот они в 5 утра на Васильевском острове, на пустой и чистой Университетской набережной, и надо сначала дойти до тротуара от трамвайной остановки.
 Так и шли, мелкими бросками – Оля стояла с основной массой «корзин и картонок», а мама перемещала до тротуара все, что могла взять в руки и в зубы, как говорится. Потом возвращалась – обвешанные донельзя они подтягивались к первым сумкам и чемоданам. Потом снова возвращались, держа в поле зрения авангардную кучу багажа. Так и добирались до самого дальнего угла дома, что фасадом выходил на набережную, а это как минимум два двора и две арки. Ольке, кроме остального,  ввиду малогабаритности, доставались два трехлитровых бидона с вареньем, до синяков набивших ей ноги. А Катя шла, капая пОтом со лба, смахнуть не было рук – и посмеивалась – тяжело в ученье – легко зимой. И  ничего себе, дошли.

   А как было замечательно ездить с папой. Обязательно на такси и обязательно в купейном вагоне, с минимумом  вещей в небольшом чемодане:
 - Ни к чему мне твои баулы! – заявлял он жене, оставляя ей богатый выбор – при следующей поездке тащить самой или выбросить к чертовой матери совершенно ненужное, на его взгляд. барахло.

    А еще – как замечательно было с ним ходить по музеям. Он так много знал об экспонатах Эрмитажа, Русского музея, каскадах Петродворца – и всегда водил ее по излюбленным залам, не рассеиваясь на все подряд, что дало в ней ростки большой любви к искусству на умело возделанной почве.
 
   А после, а после музея всегда было кафе-мороженое с вазочками и тающими шариками в них, а иногда даже она уходила с большой коробкой шоколадных конфет, с шелковой белой подкладкой и специальными щипчиками.

   В общем, это разительно отличалось от  экскурсий  с ее теткой, Марией, приезжавшей к ним в гости. Она потащила Ольку в кунсткамеру, потом в  Петропавловскую крепость, а в ее любимом Эрмитаже – в зал египетских мумий. После таких просмотров впечатлительная девочка  не ела, плакала над судьбой узников крепости, не спала, впечатленная высушенными мертвыми телами в засохших бинтах…

   Но в тот год они с мамой приехали и вышли на Московском вокзале, усталые и помятые после бессонной ночи с кучей багажа, за которым  вполглаза старались приглядывать от лихих людей.
 
  Вдобавок у Ольки был большой ячмень на глазу, который слезился и болезненно тянул. Приехали домой – в узкую комнатку на первом этаже, которую им удалось в последнее время снять с учетом приезда дочки. Квартира была трехкомнатной, в двух жили хозяева – тетя Маша, ленинградка-блокадница, ее дочь Зоя с сыном Мишкой, на 3 года младше Оли. И еще – устрашающий старик, муж тети Маши, лежал в самой большой и светлой комнате, парализованный на одну сторону, как теперь понимает Оля, после перенесенного инсульта.
 
   Ребята во дворе ее засмеяли, когда, выйдя в первый раз погулять на их вопрос, что с ней, она ответила: - А ничего, просто болька или вавка. Ребятишки на разные лады вопили, давясь от смеха: - Олька-болька, да еще и с вавкой…
  Болькой ячмень называла бабушка Женя, а вавка – это было папино словцо, этакий неизбывный с юности украинизм, которые  он произносил с особым вкусом, разнообразя свою в остальном безукоризненную речь.

   Так и стали они жить – три «студента», в маленькой подслеповатой комнатенке с печным отоплением, не позволяя себе ничего лишнего, потому что еще помогали  и папиным родителям в Мариуполе, и маминой маме в Н-ске. А ведь и комната стоила недешево, да и дрова тоже надо было регулярно заготавливать, а это  влетало в копеечку.

   Но жили и не тужили. Оля больше всех бывала дома, потому что ходила в этом году в школу во вторую смену. До школы было далековато, зато это была замечательная школа, до революции значившаяся гимназией. Идти надо было мимо рынка, и самой потом переходить Большой проспект.
 Сделать уроки, пообедать перед школой, самой переодеться в школьную форму, а позже еще надеть и пальто с шапкой, и ботинки с калошами – все это было ее новыми обязанностями, ведь бабушки – нянюшки здесь уже не было. Но ничего, справлялась, тем более, что тетя Маша, женщина суровая, мимоходом тоже могла приглядеть в обмен на то, что Олька охотно играла с ее внуком.

   В классе появились и подружки. С ней училась Лера Горячева, очень красивая и правильная девочка-отличница, жившая на этаж выше нее в большой коммунальной квартире из двух таких, как у тети Маши. Олька часто бывала у нее, у Леры был брат Гера, на два года старше нее. Их папа был инженером, а мама медсестрой в родильном доме, скорее всего – акушеркой, но Лера называла ее именно так.

  А Оля тоже была отличницей, но в отличие от Леры – неправильной. Как раньше к Нинке Обареновой ее тянуло большое неприкаянное общество многодетной семьи, так в Ленинграде ее тянуло к сестрам Васильчиковым – девочкам-двойняшкам, у которых в семье еще было шестеро братьев и сестер.

  Учеба давалась легко, только несколько озадачивали новые, типично ленинградские слова. Так, ручка с перышком, которой пишут, обмакивая в чернила, называлась вставочкой, а привычные слова «что» и « «чтобы» произносились так, как писались – и никаких более привычных и правильных, на ее взгляд, «штоканий»,  ни боже мой
.
   А прогулки с подружками у них были наискосок от дома, ведь не век же сидеть в темном ленинградском дворе – тянуло на солнышко- возле стены Академии художеств, где рисовали классики на асфальте, а зимой заглядывали в садик, что за академией, где почти всегда были студенты на этюдах.

   Олькино знаменитое желто-горчичное пальто и румяные щеки в обрамлении  серой кроличьей шапки имели у них большой успех:
  - Девочка! Иди сюда, мы тебя порисуем.
 
 И она, заранее зная процесс и ждавшая приглашения, как бы неохотно и медленно, подходила  к начинающим мазилам, скрывая свое удовольствие. А потом, толстоватая и важная, с хитрыми глазами, стояла, замерев, вращая только этими глазами по сторонам – все ли видят ее триумф - на снегу, но никогда не жаловалась на холод и нудное стояние.
 Как известно, искусство требует жертв, к тому же, приятность и важность момента перевешивала какие-то мелкие неприятности. Ведь ничто не могло сравниться  по значительности с моментом, когда ей разрешалось заглянуть потом на мольберты своих истязателей. То, что она там видела, было как бы мало похоже на нее самое, но зато ясно угадывалось  солнце в снежный день, ощущение приближения весны в природе и в ее яркой фигурке, и в ее лице с яркими веснушками на курносом носу, как бы и кем бы ни был написан портрет на лоне природы – парнем или девушкой. размашистыми или мелкими экономными мазками.
 На портрете все равно фигурировала она, озорная и не очень правильная, совсем не ленинградская румяная девочка – дитя природы. Так она и чувствовала эти свои приключения каким-то внутренним наитием. А отчасти еще и потому, что правильную очень красивую Леру художники практически не приглашали позировать им, а ей это было обидно и непонятно.
 Как знать, может, застегнутая на все пуговицы красивая и правильная отличница была им неинтересна, уже в детстве являя собой  будущего «синего чулка» или старую деву.
   Много раз Ольга Витальевна пыталась найти в «Одноклассниках» и Леру, и Геру, но безуспешно. И что бы это значило?

   В третьем классе их принимали в пионеры – и не где-нибудь, а в Музее Ленина, и не когда-нибудь, а прямо 7 Ноября. Там была торжественная линейка в роскошном зале с лепниной, паркетом и диковинными люстрами, где им повязали галстуки, а затем провели экскурсию, а потом и усадили в зале для просмотра  фильма, который показывали только в музее, с кадрами живого Владимира Ильича, снятыми при жизни.
 
  Оля прекрасно помнит, как вместе с восторгом, что видит настоящего Ильича, она испытала ужасное разочарование, какой он маленький и невзрачный, с лицом, испещренным то ли пятнами, то ли веснушками, то ли подпорченным плохой кинопленкой. Она тут же сказала об этом Лере - они от класса на этом мероприятии были вдвоем, как отличницы - но та сразу пресекла все ее неправильные разговоры о вожде:
 - Мы кто такие, чтобы его обсуждать? Нам здесь повязали галстуки в его музее, а ты с глупостями.

  Оля не нашлась, что ответить, да и не хотелось, как обычно. Ведь Лера все, что было не их ума дело, называла глупостями. С ней категорически нельзя было говорить о том, откуда берутся дети, об отличии мальчиков от девочек и прочих интересных темах.
 Несмотря на профессию своей мамы и наличие медицинских атласов в шкафу, которые она наверняка смотрела, разговорить ее было невозможно. А если не смотрела, то это тем более ее характеризует очень плохо, как юного ортодокса правильности, что когда-нибудь может очень сильно поколебать такую твердостенную позицию, не пройдет и каких-нибудь десяти лет, когда наступит юность во всем цвету.
 
   После торжественного мероприятия  в Музее, Оля вместе с поджидавшими ее родителями после парада – у папы и демонстрации – у мамы,  поехала в гости к папиному приятелю, дяде Толе Кузнецову, слушателю той же академии. Пара была бездетной, жили они тоже на квартире, а не в общежитии. Тетя Валя была совершенно замечательной хозяйкой и накрыла такой же замечательный стол в честь 7 Ноября. Все весело праздновали – и тут-то и приключился памятный казус.
 Юная пионерка в замечательной черной юбочке в складку и белоснежной  кофточке с ярким новым шелковым галстуком на груди опрокинула на себя и на все это великолепие банку со шпротами, до которых была с детства охоча. А тетя Валя, заметив ее к ним интерес, подвинула банку из лучших побуждений слишком близко, чего девочка не заметила…
 Какие тут были слезы и страдания, когда испорченную прованским маслом и миниатюрными копчеными рыбками, одежду сдирали с нее, боясь испачкаться, все четверо взрослых. И как потом хохотали, когда уже пошли гулять по праздничному Ленинграду и много раз фотографировались.

   Вот они стоят с мамой на одной из фотографий – бедная студентка в бедном пальто и шарфе на голове, а рядом круглолицая девочка  в темном пальто какой-то замысловатой конструкции со множеством швов, в которых было приталивание, скорее всего, но полоски вдоль всех швов разительно отличались от  основного цвета. Попросту были светло-серыми.

 А все объяснялось очень просто – кончилась пора  немецких пальтишек от двоюродных сестриц, они тоже выросли в своих Люберцах, куда перекочевала и диковинная мебель на радость бабушки. Нет, квартиры они еще не получили, но должны были вот-вот. А пальто бабушка перешила из чьего-то взрослого, ранее перекрашенного. А когда его перелицовывали и перешивали – тут и открылась эта маленькая особенность – непрокрашенные полосы фасона «пластрон» или как он там назывался.

  В третьем же классе случилась фразочка из тех, какими семья пользуется всю жизнь, причем она была выдана ее одноклассником Котькой Собакиным. Юркий шустрый мальчонка с черными горящими глазами дежурил на парадной лестнице школы. В этой бывшей гимназии и лестница была соответствующая – широкая, в кованой балюстраде и резных деревянных поручнях.

 А внизу в просторном вестибюле,  перед лестницей стояли и сидели входящие с улицы родители, ведь учились во вторую смену, а зимой рано темнело и детей по возможности приходили встречать.
  Так вот, разбежавшись, горя глазами, вдохновенный от  своей важной роли, Котька вдруг громко и требовательно вопросил у всех: - Чья мама Квадратько? – а потом хохотал вместе со всеми, поняв, что сказал что-то не то, что хотел. И сквозь хохот взвизгивал: - Чья-чья? Ясно чья! Квадратько! И еще больше всех смешил, устроив целое представление.
 
   Еще в классе была девочка-балерина, Лариса, отец который был дирижером в оперном театре. К ней тоже можно было приходить, т.к. ей каждый год устраивали День рожденья.
 
    А еще в школе была замечательная учительница, тоже блокадница, казавшаяся Оле и Лере довольно пожилой. Она часто болела, жила вместе с мужем, своих детей не имела, и поэтому по полкласса они часто ходили ее навещать.
   А однажды они с мамой встретили  Татьяну Иосифовну в универмаге – и они, пристроив Олю к какой-то витрине, отошли пошептаться, а вместо этого почему-то развеселились несообразно моменту и месту, и вместе хохотали, как девчонки.
 
   Оказывается, в последнем диктанте  Оля в слове «пирожок» на конце написала  «г», представьте мысленно эту письменную закорючку, а потом, заспешив, поняла свою ошибку и к букве «г» слева добавила палочку, не подставив из-за спешки к «г» хвостик, чтобы получилось полноценное «к». В результате получилось что? Да-да, слово пирожок с окончанием на «п», над чем весело смеялись обе в магазине. Им и не понять никогда, как это вышло, а у нее вполне понятное объяснение против их «хиханек» и «хаханек», но, увы, нужное только ей самой.

  Вот в этих домах Оля видела настоящую, не учебно-квартирантскую жизнь коренных ленинградцев, хороших и добрых людей, неизменно со своими  традициями в каждой семье, но объединенных  одним словом – интеллигентных ленинградских людей, совершенно особых, отличных от других людей в других городах.

  И вот, такая незадача. На сайте «Одноклассники» не было ни Леры с Герой. которые были на самом деле Элеонорой и Георгием Горячевыми, ни Кости Собакина, ни Ларисы Гинзбург  и никого из сестер Васильчиковых. Правда, ответил из Германии Лев Гинзбург, красивый бородатый дядька ,окончивший ту же ленинградскую школу, но старшей сестры Ларисы у него не оказалось, о чем они оба и посетовали.

   Мама закончила свой библиотечный институт на полтора года раньше. чем папа. Хоть и поступила на год позже. И пошла работать в районную библиотеку, на ставку, всерьез. Библиотека была не очень далеко от дома. И Олька частенько туда заходила. Вместе с мамой работала ее однокурсница – Тамара Круподерова, хорошо знакомая Оле по маминой учебе, громогласная большая девушка с простым лицом  и без особых манер. С ними подружилась  еще одна молодая библиотекарша Кира, которая тоже была замужем и растила сына. Они еще шутили, что и муж у нее был Кира, т.е. Кирилл:

  - И как тебя так угораздило?
Ну, Кирилл и Кирилл, пока мама однажды не увидела этого самого Кирилла возле библиотеки, встречающего жену с работы. Познакомились, пожали друг другу руки, взглянули в глаза – и тут мгновенно узнали друг друга. Но оба не подали вида, хоть потом и в гости друг к другу ходили, и в кино вылазки совершали, и просто гуляли по Ленинграду.
 
   И только много лет спустя мама рассказала уже взрослой Ольге – и больше никому, ни своему мужу, ни  жене Кирилла, ни тем более Томке Круподерихе об этом человеке.

   Дело было на фронте. Случилось так, что в одном месте немцы прорвались за линию фронта. И их часть срочно вывозила из этой местности документы, а мама их сопровождала, ведь она была машинисткой Смерша. Дали транспорт, бойцов сопровождения, они же и погрузили все – и поехали. И попали в бомбежку, и одного из бойцов прямо в кузове ранило осколком и не куда-нибудь, а в пах. Кровь рекой, зияющая рваная рана, перекошенное лицо парня – и она одна женщина, да еще и старшая по званию и по сопровождению.

 Все достали перевязочные  пакеты и под взрывы, не останавливая движения она стала его бинтовать. еще ни разу в жизни не видя  голого мужчину как такового. Вернее, она держала бинты, а парня переворачивали, чтобы намотать бинты на раненую обширную область, а потом его просто держали на весу, а она все бинтовала и бинтовала, а кровь все проступала  и проступала. В этой кровище уже были все участники операции с ног до головы.

 Вот раненый как раз и был Кириллом. И ясно, что никаких детей у него не могло быть. Так же, как и нормальной половой жизни, но оба Киры нашли в себе силы жить такой семьей. А чей это был мальчик, может, ее, а, может, и усыновленный, ведь в стране столько было сирот. Об этом мама никогда не спрашивала, не смея нарушить как бы  молчаливый  уговор  глаза-в-глаза.

   Весной в третьем классе Нева вышла из берегов и случилось наводнение. На Университетской набережной вода почти достигла отметки на бронзовой табличке, отмечавшей уровень прежних наводнений. В их угол двора вода добиралась не через двор, имевший несколько уровней под арками, а в обход, по перпендикулярной улице с заходом в переулок. прямо под их окна первого этажа.
 
   Папа был в академии, там спасали архивы в подвальных помещениях, а они с мамой бедовали вместе со всеми в подъезде. Детей – Олю и Мишку отправили на второй этаж к соседям, Зоя была на работе, а мама осталась с хозяйкой возле старика. Его, беспомощного, решили перетаскивать наверх в последнюю очередь, если вода зальет окна и пол в квартире.

    Было страшно, темно и холодно, все сидели без света, со свечками – боялись замыканий. Печи тоже не топили – а вдруг дом придется бросить и эвакуироваться неизвестно куда? И еще ощущение неотвратимости  действия стихии, на которую еще не нашли противодействующей  силы. А вода все прибывала, шуршание ее сменилось плеском и бурлением волн в переулке. В это же время вода из переулка уже обогнула ближайшую арку, влилась стремительно во двор и затопила четыре нижних ступеньки  и площадку первого этажа их парадного. Вот-вот, именно так называли подъезды в Ленинграде, а еще  хлебные магазины – булочными.

    Натерпевшись страху,  люди забыли на время о еде, было и не до хлеба с булками, которые  пару дней также не подвозились в магазины. Все уже собирались переносить старика, для этого уже нужно было  шагать  в воде на нижней лестничной площадке, но тут засерел рассвет. И вместе с рассветом остановилась вода, а через какое-то время медленно-медленно, как бы нехотя сдавая позиции, стала основной массой уходить восвояси за парапет Невы, обнажая автомобили, ветки, палки, потерянные калоши,  сумки и прочее малоприятное. Но еще долго в городе, во дворах и переулках стояли непросыхающие лужи, напоминая о наводнении.

     И только древний сфинкс, на котором много позже в популярном фильме  про итальянцев отсиживался ото льва  известный актер со товарищи, оставался невозмутимым  до, во время и после наводнения. Тогда и пришли все в их семье к выводу, что слово это не только от «воды», но имеет и другое значение -  «наводящее  ужас».
 
    Летом после третьего класса, как и после второго, ее отправили в пионерский лагерь на станцию Сиверская. Сбор  пионеров был на Витебском вокзале, поскольку эта Сиверская находилась, кажется, в Гатчинском направлении. Прямо на платформе детей передавали воспитателям и опять же пионервожатым – и поехали.
 
  Лагерь был замечательный, стоял на реке Одереж, природа – яркая, сочная и зеленая, погода – в основном солнечная, что тоже немалая редкость в тех краях. Знакомились, дурачились, одновременно с линейками и строгим распорядком, ходили строем в баню в поселке, участвовали в самодеятельности. А еще у них в отряде был мальчик с шестью пальцами на руке, и все звали его Шестопалым. Кстати, после войны  такая аномалия встречалась у детей довольно часто. А потом, может, просто научились ее удалять сразу в младенческом возрасте, а, может, и правда меньше  стала появляться.

   В первый раз она побывала в пионерлагере после первого класса, на станции Нахабино в Подмосковье. Путевку покупала на работе тетя Маруся, та, что побывала в послевоенной Германии. Собирали недолго, просто в  сатиновые черные трусы дяди Шуры вдели  по резинке – и получились для Оли «дутики», в которых как в спортивной форме вместе с белой футболкой  ходили девочки и девушки  всей страны. А еще в таких же черных сатиновых шароварах, называемых в обиходе «шкерами».

   В лагере тогда Оле не понравилось – была еще мала, что и говорить – и просидела на заборе у входа почти пол-смены, а в родительский день к ней никто тогда не приехал, а приехали на неделю позже и забрали на неделю раньше, чтобы отвезти к бабушке, чему она несказанно обрадовалась, те же дядя и тетя из Люберец.

   В лагере под Ленинградом целыми днями звучало радио – материалы пленумов, конференций, обращения, воззвания и т.д. и т.п., ну и музыка, естественно, как  классическая, так и весь набор популярных песен тех лет.   А ребята дружно подпевали и  «молодому гармонисту» и «помнишь, мама моя»,  и «ой, цветет калина».
  Так, вначале краем уха, они услыхали про антипартийную группу Маленкова, Молотова и Кагановича.
 Последнюю фамилию она знала, ведь папина академия была имени  Л.М.Кагановича. Впрочем, именно с тех пор она и перестала ею быть.

  А еще Оля влюбилась в Сашку Макогонова, о чем поспешила сообщить маме, когда она приехала  в родительский день, сразу после концерта, в котором Оля принимала активное участие. Недаром  же она и в академии у папы читала басню со сцены про мужика и корову, при этом громко стучала себя кулачком в грудь, произнося последние слова:

  - Такая корова нужна самому. А папа, как ей теперь помнится, пел «Песнь Гименея» своим очень приятным и правильным баритоном.
  Мама на ее сообщение о влюбленности долго смеялась, а потом попросила хотя бы показать ей этот предмет любви, чтобы еще больше  недоумевать:
 - Ну, и что ты в нем нашла, в этом тихом белобрысике? – на что Оля серьезно ответила:
 - Ну, как ты не понимаешь? Он же тут – самый лучший.
  К этому было трудно что-либо добавить, поэтому мама удивленно протянула:
 - Ну, тебе видней, - и более внимательным и долгим взглядом посмотрела на это влюбленное создание – свою дочь.
  После лагеря началось последнее полугодие в Ленинграде – в конце декабря папа защищал диплом и получал назначение на службу.

    А пока  чертил дипломный проект, часто бывая дома. Звучало радио, папа чертил, Оля что-нибудь читала. А раньше бы сидела с немецко-русским словарем и выбирала маме слова и их переводы из статьи, назначенной для сдачи «тыщ». Совершенно ни бельмеса не смысля в немецком, да и любом другом по малолетству, она,  однако, старательно их перерисовывала в тетрадку,  и находила перевод к словам, отбрасывая окончания, которые создавали вариативность  основного  слова, которое она и старалась ухватить. И что? Мама вполне приловчилась таким образом переводить тексты и сдавать эти свои тыщи.

   Еще усидчивую девочку пристроили читать книжки из курса Детской литературы, а затем маме их пересказывать, ведь только чтения детских книжек маме  и не хватало при ее занятости. И это тоже имело двойную пользу – ребенок развивался и, как в книжке «Все наоборот», рассказывал родителям сказки, подчас совсем недетские, например  сказки  Шехерезады из «Тысячи  и одной ночи». Ну, а уж по Гулливеру и  Крузо Оля могла  водить родителей по всем перипетиям этих книг, будучи невольным знатоком  неадаптированного первоисточника.

   Вот тут и случилось, что папа, выполняя обводку готовых чертежей  тушью, обнаружил в крупном заголовке  ошибку в простом и коротком слове «продукт», которое окончательно красиво выглядело как «прдукт» и кое-что напоминало на взгляд Оли, смешное, что все обхохочутся. Папа  бегал по маленькой комнатке, орал, что щас, все обхохочутся, а потом завис над ней с вопросом:
  - А ты куда смотрела?
Оля начала хохотать, ничуть не испугавшись, папка был такой смешной, и его обвинение – тоже.
  - Ну да, смотрела! И много дней подряд. Смотрела в книгу, - начала она, а  дипломник  со смехом добавил:
  - А видела фигу…- и они опять смеялись, закруглив для ясности проект на сегодняшний день.

   Проект, слава богу, был готов, когда их неожиданно попросили съехать из комнаты в связи с тем, что эту комнатенку у хозяев отбирают, а в нее вселяют другую семью, нуждающуюся в жилплощади.

   За месяц до отъезда  переехали в комнату, расположенную в большой коммуналке через дом от их дома. Почему-то к ней и к окружению привыкали трудно, встретили их там без особого энтузиазма, да и контингентик в квартире был не исконно ленинградский, а из серии «понаехали», отсюда  и нравы разношерстной публики были из разряда «мы академиев не кончали», особой атмосферой  культуры города Петра здесь и не пахло… а поэтому и вспоминать не о чем.

 Разве что о том, что этой осенью, до переезда, ей купили первое настоящее  красное пальто в талию с пояском – изделие  Леншвейторга, которое очень ей шло и которым она гордилась, навеки забыв свое  опостылевшее с серыми полосками по швам. А к пальто мама затеялась шить ей шапочку из вишневого бархата, специально  лежавшего для этой цели.
 
   И тут обнаружилось, что Олечка давно вырезала из этого бархата, с краю, но по центру куска  флажок  для урока труда – и даже вышила на нем желтыми нитками известные и дорогие всем  советским людям слова:  «Миру – мир»,  и даже получила  похвалу на выставке детских работ, выполненных по труду. И как тут за такое ругать?  Ребенок из лучших побуждений… Так и не ругали, только папа покрутил пальцем возле своего виска и сказал  запомнившуюся фразу:
- Мир-то заметил и забыл, а сама теперь в чем ходить будешь?

    Но мама извернулась, натянула бархат на круглую фетровую шапочку, концы вырезанного  прямоугольника  свела, как драпировку, назад,  а поверх драпировки  вправо и влево пришила обтянутые бархатом листочки, прожилки которых вышила серебряной нитью от пачек Сахара-рафинада,  который заворачивали в те годы в сине-фиолетовую  бумагу, перевязанную хлопчато-металлической «серебряной» нитью. Еще они называли этот сахар Рахас Данифар, что напоминало имя восточного принца, если прочитать задом наперед.
 
  А впереди и сверху на шапочке еще получился и замечательный впечатляющий ободок, обтянутый бархатом. А потом и фотография появилась с папой на набережной Невы недалеко от их дома.  Как знать, может в прежнем пальтеце с дочерью он предоставлял фотографироваться только жене, а с прилично одетой дочкой запечатлелся и сам. Ему-то что, какие трудности, если  он всегда хорошо выглядел в своем офицерском обмундировании. А вот девчонкам, как он ласково-небрежно называл  их, было труднее.

   А за две недели до отъезда Оля заболела свинкой и лежала, всеми покинутая, поскольку родители должны были до отъезда переделать кучу дел и оформить множество документов, в том числе и билетов.

  Так она и лежала, раздутая в лице под свинку, с компрессами, остро пахнувшими камфарным маслом, глядела в потолок на замечательный светильник, висевший в их «новой» комнате. Он был в восточном стиле, с бронзовым каркасом. И по стеклянному фонарю ходили розовые фламинго – так она сказала бы сейчас, а тогда она прозвала их цаплями, которые одни и развлекали ее.

 Нет, за время болезни она еще прочитала трилогию Валентина Катаева «Белеет парус одинокий» про  мальчика Петю Бачея и его друга.  Кстати, лет 10 назад в Одессе установлен памятник Пете и Гаврику, и все это время все так же зазывают покупателей  чисто одесскими голосовыми модуляциями в воплях:- Бычки! Бычки! современные «мадам Стороженко».
 
   Перед самым отъездом побывали в гостях в старой квартире, куда вселили  участника войны с женой, бездетную пару, которые были рады их приходу  с дочкой. Стол накрыли в их бывшей комнате, куда пригласили  и хозяев, у которых прожили  пять с половиной лет.

   В школе уже начались каникулы, когда они уезжали, так Оля и уехала, не попрощавшись ни с кем. Ведь по домам пойти было совсем неразумно, с ее-то остаточными «свинскими» явлениями, чтобы никого не заразить.

   Поезд с Московского вокзала отходил вечером. Было минус 12 градусов мороза, что в Ленинграде, во влажном воздухе, было равносильно двадцати – в носу всегда пощипывало от рассеянных в воздухе микроскопических льдинок.

   Оля в новом пальто вышагивала по перрону тоже с грузом, естественно.  Потом была проверка билетов – ехали как люди, в купейном вагоне. В общем, любимый ею вокзал сыграл напоследок с ней злую  шутку – уже в вагоне родители заметили, что ее нос побелел  от мороза, иначе говоря, отмерз. Его оттерли, потом он полыхал как факел на лице, к утру  покрылся болячкой – и все последующие годы в Забайкалье был ее слабым местом, ведь как-то неудобно написать, что нос был ахиллесовой пятой…
 


Рецензии