Глава iii. дорога

 
ГЛАВА III. ДОРОГА.

На железнодорожной станции, что в уездном городке Золотоноша, собралось тьма народу. Даже звук свистка, железнодорожного смотрителя, пытающего навести порядок, не был слышен из-за гомона сотни крестьянских душ, со страхом и нетерпением, ждущих, когда их посадят в вагоны, лишь гудок паровоза, стоящего под парами, на мгновение заглушал их голоса.

 Воздух перемешанный табачным дымом, навозом и затхлой, давно нестиранной одеждой, заполнял все пространство пристанционной площади. Мужики, в разношерстной одежонках, бабы в цветастых платках, старики и старухи, дети, лошади, волы, коровы, куры, повозки и телеги со скарбом все смешалось в один пёстрый клубок, словно на ярмарке. Только что, не слышно было зазыва;л, нахваливающих свой товар, а так – ярмарка, ярмаркой.

Уже как с час, был подан паровоз с «теплушками», так прозвали товарные вагоны, переделанные для перевозке крестьянских семей. Все обустройство этих вагонов состояло из сколоченных трех-ярусных нар вдоль стен, в одной половине, да отгороженного загона для скотины в другой. В середине вагона, где двери отодвигались в стороны, стояла небольшая железная печка, с трубой выходящей на крышу вагона. В такой вагон обычно могло поместиться до восьми голов скотины и до тридцати с лишним человек, не считая маленьких детей.

 В загоне находился небольшой запас сена, остальной фураж, для скота, а также горячую пищу для себя, рекомендовано было приобретать на попутных станциях, как им объяснил представитель от Губернской Землеустроительной комиссии, когда все переселяющие лица, после пасхи прибыли в уезд с удостоверением о закрепленной за ними земли, что привез Федор Шарапов. Там же, чиновником комиссии, им были выданы переселенческие свидетельства и удостоверения на проезд по льготному переселенческому тарифу.

Не обошлось правда и тут без казусов: оказалось, что фамилия Панфила, в документах была изменена, в следствии кем-то допущенной ошибки, скорее всего плохо опохмелившимся в тот день, писарем Федотом, и Панфил Крючка отныне должен был носить фамилию Крючко. И как только Панфил не ругался, но поделать ничего не мог.

- Раз у тут указано шо фамилья твоя Крючко, так значимо оно так и есть. – Философски рассудил представитель. – И будь ты хоть трижды, скажем, Ивановым, каким-нибудь, а раз в бумаге прописано шо ты Крючко, значимо оно так и есть. Бумага она завсегда главнее.

-Да як же — это, а? Людэ добры? Я же усю жизня быв Крючка, и отец мой Крючка быв, и дед тожить. А чичас чё?  - Запричитал Панфил и у него от обиды, слезы покатились по щекам. - На старости лет и на тебе, а? Як же так можно-то, а? Людэ добры? У мэнэ ж пол Лящевки братьёв и уси Крючка, а я же чё теперя и не брат имя; получается? А?

Но бумаги все-таки взял и крестик поставил в ведомости, где ему указал представитель, за деньги на переселение. Аж триста пятьдесят червонцев получил Панфил, сто за себя и еще по пятьдесят на каждого из детей. Что немного сгладило его обиду. Про себя же он решил, что лучше доверить своей любимой жене, Евфимушке, решать эту проблему с фамилией, впрочем, как и все другие возникавшие в его жизни проблемы.

Тогда же, единогласным решением, был выбран и староста их переселенческой группы, Калюжный Герасим.

Наконец к пристанционной площади подкатила коляска с представителем Губернской Земской управы, довольно плотно упитанным человеком, в темно-синей шинели, с двумя подбородками и жиденькими усами под немного горбатым носом. С ним с коляски сошел и человек в жандармской форме при шашке и хромовых сапогах со шпорами.

Жандарм с громким криком: «А ну, расступись!», с большим трудом провел чиновника, сквозь толпу переселенцев, в здание вокзала.

Еще два часа потребовалось на то, чтобы он смог проверить документы переселенцев, затем со старостой Герасимом, распределили семьи по вагонам-теплушкам, в багажный вагон кое-как закатили телеги, и повозки с плугами и боронами, сложив их одну на другую.  И наконец, спустя еще четыре часа, с раздавшимся долгим паровозным гудком, испуская клубы пара, состав тронулся с места, потянув за собой одиннадцать вагонов, полными набитыми людьми, скотиной и багажом.


- Эх Евфимушка, тронулися в путя, наконец-то! – Радостно объявил Панфил, - а вы чё притихли хлопцы? За новой жизняй ведь едем, чё горюнитесь-то? А ну Федька, доставай гармонию, щас сыграем!

- Уж больно ты весел, Филя, как я посмотрю. – Сказал Аким Козуля, или как звали его на селе, Акимом Задувало, волею судьбы ехавший в одном с ним теплушке, глядя на него из-под бараньей шапки с суконным верхом. Аким получил это прозвище не случайно, а вышло это так; однажды по молодости, на вечерке, начал он похваляться перед парнями, что якобы он и того видел с этой и эту с тем, а когда один из парней сказал: «а ты чё, Аким, свечку держал». Аким и брякнул:

- Да ни-и, я её задув, шоб мэне не бачили.

С тех пор и начали звать Акима «Задувалой», и бывало начнет что-нибудь рассказывать, а ребята ему – а ты Аким свечку то задул? Ох и злился он по началу на ребят, но со временем поутих, затаив злобу на всех, а его прозвище на селе стало его второй фамилией. Да и не у одного его, многих прозывали по их поступкам или по характеру.

- А чё нам горюниться, Аким, - с Акимом, Панфил был почти ровесник. – Чай не на каторгу и;дим! Може там действительно медом усё мазано, как Силатьюшка давеча гутарил? А нет, як где наша не пропадало. Сказывают шо и на само;м севере лютом и то люди прижили;сь, свету белого не видят по полгоду, а живут ведь как-то? И мы, проживем с Божьей милостью, как-нибудь. Чай не оставит он нас, горемык-то?

- Дай-то Бог, дай-то Бог, - перекрестился три раза Аким, по привычке пошарил глазами по стенкам теплушки ища икону.

Кроме семьи Акима Козуля, в вагоне с ними ехали еще две семьи Демьяна Гарькавенко и Кузьмы Дудка, последний сам напросился в вагон к Панфилу, так как водил с ним дружбу.

Бабы распихивали по углам теплушки небогатые свои пожитки, дети чуть не передрались за места на верхних полках нар.


Но стоило только Панфилу, растягивая меха, заиграть на гармошке и запеть, сочиненную им тут же коротушку, как враз все утихомирились.
Ты Евфимушка кажи,
Шо сё не напрасно.
От рехформы то якой,
Будэ ли нам щастья?..

 Но сыграв лишь куплет, Панфил тут же, резко перешёл на тоскливую, задушевную, мелодию песни о «Соколике покинувшим родную сторонку и сгинувшем где-то на чужбине». Мелодия лилась под аккомпанемент стука колес, жена Акима, Маруся и её старая мать заплакали навзрыд. Глядя на мать с бабкой, зашмыгали носами и три его дочки, лишь старшие сыны, насупив носы молчали. Потекли слезы и у остальных баб. Даже Евфимия, и та не удержалась и слёзы покатились из её еще не до конца, выцветивших, темно-карих глаз.

Да и как было не заплакать, ведь каждый из них навсегда покидал родную сторонку, как в той песни, что наигрывал Панфил, и уже не увидеть им этих мест, где прошла их молодость. Где когда-то их матери и отцы были молоды, где столько всего было связано с воспоминаниями.

А Евфимия плакала еще и от того, что так и не смогла попрощаться с больной матерью, сестра не пустила её даже на порог, когда она прибежала в Золотоношу, где мать последнее время жила в её доме. Не дала сестрица даже в ноги упасть к матери, попросить за все прощение, даже и в этом ей было отказано.

 Может мать и простила бы её и благословила в путь, но ведь не пустили к ней. Как не пустили её, десять лет назад, к гробу отца, проститься с ним. Видно глубока была у них обида на неё, за её любовь. Напрасно думала Евфимия, что с годами поймут её и простят – не простили. Нет, она не разу не пожалела, что вышла замуж за «гуляку» гармониста, но разрыв с семьей переживала сильно, как бы там ни было, а отца с матерью она все-таки любила. И вот теперь, поезд уносил её все дальше и дальше, на другой конец света и что им там было уготовлено судьбой, одному Богу известно.

Федор умостился рядом с отцом, слушал мелодию и запоминал как отец перебирал пальцами клавиши. Ему еще было не вдамёк, та тоска, что изливалась в мелодии его отца. Панфил понимал, что прежней жизни, к той, к которой привык, уже никогда не будет. Евфимушка его права, надо думать о хлопцах, вона какие они у него выросли, любо-дорого посмотреть, думал Панфил, а пальцы сами по себе извлекали музыку. «Я то что? Я как-нибудь уж, много ли мне осталось? А они пусть поживут как люди, глядишь и в зажиточные выбьются» - думал Панфил. - «Можа тама и заживут как люди».

Аким, куря трубку, думал о своем: «о том, чтоб лучшей землички там урвать как-нибудь бы. Ведь по Указу, на него и двух сыновей причитается всего тридцать десятин, это конечно мало, едоков то почитай восемь душ будет, хорошо бы еще прикупить десятины две.

Панфилу вон хорошо, у него пятеро хлопцев, а баб всего двое, жена да дочь. Шестьдесят десятин для них многовато-то будет, как засеют усё хлебом, а потом продадут урожай – враз богачами станут. Ну почему везет вот таким голодранцам как Филька? Мало того, что девку-панночку сосватал, так она ему еще и пятерых сыновей нарожала. А тут горбатишься, горбатишься свету белого не видишь, а куды не кинь – всюду клин».

Кузьма с Демьяном дымя трубками, тоже думали каждый о своем, лелея надежды и мечты о лучшей жизни.

Так они ехали в теплушке, за новой «жи;знею», каждый при своей мысли, при своей думке. А паровоз, дымя трубой и испуская клубы пара, с длинным, резким гудком, проносился мимо небольших полустанков, коих бесчисленное количество было на их пути.


Лили бабы свои слезы и в остальных вагонах, покидая родные места. Мужики же наоборот, молча курили, тяжело вздыхая, погрузившись в свои нелегкие житейские думки. Выбор был сделан. Назад уже не воротишься, все распродано, а как там все будет? Хватит ли сил прижиться на новом месте, поднять свой надел?

- Не горюйте сыны – успокаивал Герасим Калюжный своих сыновей, а по большей части самого себя. – Род наш крепкий, нигде не пропадем, вот помяните мое слово – еще выбьемся в люди. И ежеле земля тама как и вправду сказал Шарапов, родит все, то мы еще утрем нос Силантию-то. А, Федька? – Обратился Герасим к Федору Шарапову, едущему со своей семьей в его теплушке. – Не сбрехал, насчет землички-то, а?

- Да як можа? Герасим Иванович, я же усе казав як оно есть. – Начал оправдываться Федор, – да и в самом Куприяново, все мужики зажиточные, дома справные. Еже была бы земля плохая, разве бы жили они так?

- Вот и я так думаю. Разве бы Царь наш батюшка, Николай, посылал бы своих крестьян на погибель в такую даль, да еще бы деньги им такие платил? Видно большая тому выгода, шо бы людей со всего государства сюды слать, землю поднимать. – И уже обращаясь к женской половине вагона прикрикнул, – а ну хва тут слезы лить, вона уже всю теплушку промочили. Чай не на погибель едем, а за своим, обещанным нам самим Государем, наделом! Делами лучше б занялись, чем слезы лить-то!

Лишь в вагоне, где ехал Прохор Головань с сыновьями и снохой Пелагеей, слез никто не лил. Прохор угрюмо, как бык, уставился в стенку теплушки и был мрачен в своих думках. Сыновья же наоборот были в восторге от того, что они в первый раз едут в такую даль, да еще на паровозе. Авдотья, его жена, наоборот была рада, что, во-первых, было по её как она того и хотела и мужа смогла уговорить и во-вторых, что наконец-то они избавятся от завести селян и может заживут по-человечески.


Первый день они проехали целые сутки, но потом их состав стали на день загонять в тупик, и переселенцы могли сходить в пристанционные трактиры, покушать горячею пищу или набрать кипятка в кастрюльку или чайник, а затем уже в теплушке попить чаек с какой-нибудь ватрушкой, купленной на рынке.

Рынки эти были на каждой станции, и брали там обычно не дорого; чугунок картошки, варенной – десять копеек, крендель или ватрушка какая – по копейки за штуку. Тем и питались дорогой. Да еще приходилось брать сено тюками, для скотины и зерна какого для кур.

А на одной из пристанционных рынков, прикупил Панфил, самовар, настоящий, полуведёрный. Не новый конечно, но и цена была не большой, за три рубля сторговался. А когда принес, сколько радости-то было в глазах его хлопцев, лишь Евфимия строго посмотрела на него, но промолчала, да вздохнула громко.

- А чё, мать, – Панфил похлопал по пузатому боку самовара, после немой сцены, когда он поднялся в теплушку, с покупкой. - Будем мы теперь с тобою чаи гонять, как заправские ба;рины, а чё, чем мы хуже их. Мы тожеть много чего могём!

- Ладно уж, чё купил – то не пропил. Мотря, давай почисть самовар, а ты Алёша сходи воды принеси, волов пора поить, да в самовар залить. – Начала распоряжаться Евфимия, - а вы чё сидите? – обратилась она к Мишке – бери Федьку и пробежитесь тут вокруг, пособирайте палок, щепок каких, надо ведь батьки вашего обнову спытать. 

Аким, сосед по теплушке, когда вернулся с сыном и увидел, как сын Панфила, Алексей, возиться, раздувая самовар, молча заскрежетал зубами и отвернувшись в свой угол, зло прошептал:

- Тожить мне сыскались паны – и еще тише, – голодранные.

И даже не подошел, когда Евфимия предложила всем испить с ними кипяточка, а отвернувшись от них, молча закурил трубку. С этого дня он старался вообще не разговаривать с Панфилом, да и с другими мужиками тоже и даже трубку старался курить врозь.

Так и доехали они до Челябинска, как им сказал Калюжный, главного города на их пути. Загнали их состав как обычно в тупик, где уже скопилось составов семь или восемь, таких же как они, переселенцев, с разных губерний.

 Как только состав остановился, его окружили вооруженные жандармы и приказали до особого разрешения вагоны не покидать. Переселенцы не на шутку перепугались, не понимая, что происходит. Зачем их «заарестовали» как выразился Герасим Иванович, пытаясь разузнать в чем дело у «служивых». Но те знай себе заладили одно и тоже: «не велено никому покидать вагоны» и всё тут.

- Поди каторжан каких ловят или еще хуже – вольнодумцев можеть шукают, шо супротив Государя чего замыслили. – Сделал заключение Панфил, в своей теплушки. Мужики закивали головами в знак согласия с его выводами и все дружно закурили ожидая развязки.

А она наступила через час, когда человек девять пришли на перрон; у четверых были на рукавах повязки с красным крестом, кто-то нес подмышкой толстую канцелярскую книгу, у двоих были черные кожаные саквояжи и по ним легко можно было определить, что они принадлежат врачам. Были еще два полицейских чина.

- Позвать сюды старосту! – Заорал басом один из полицейских, когда процессия остановилась у первого вагона. Услышав властный голос, староста переселенцев, Калюжный Герасим, прихватив с собой все переселенческие документы, подбежал к полицейским, снял перед ними овечью шапку с суконным верхом.

- Кто таков? – Окликнул его все тот же полицейский, – откуда состав прибыл? А ну отвечай, когда тебя спрашивают? – Начал наседать на оторопевшего Герасима, полицейский.

- Дэк мы это... это, Полтавские мы, староста я, Калюжный Герасим, вот тута у мэне и бумаги емеются – и он протянул бумаги полицейскому. Но тот бумаг не взял, а кивнул головой молодому безусому человеку в студенческой шинели и фуражке, державшему канцелярскую книгу под мышкой. «Студент», так почему-то, про себя, прозвали молодого человека переселенцы, взял бумаги и начал их вслух читать. Когда он закончил, слушавший без всякого интереса полицейский, произнес:

- Состав этот – он ткнул пальцем на теплушку, – подлежит карантину и тщательному досмотру на предмет имеющихся среди пассажиров, разных заразных болезней, а также для описания всех выселяющихся за Урал лиц и их имущества, живого и неживого, кои у них имеются. А также наличие лиц, перемещающиеся без должного на то разрешения. И коли таковые будут нами выявлены, то они будут немедленно помещены под арест. Все понятно? – Герасим закивал головой, хотя из всего сказанного полицейским понял лишь одно – не скрывается ли кто посторонний в их вагонах. – А до того момента, – продолжил он, – покидать вагоны никому не разрешается! До особого распоряжения! Все понял? И смотри мне! – Погрозил Герасиму кулаком и коротко махнул рукой остальным, предлагая им приступить к осмотру.

Переходя из вагона в вагон, один врач осматривал крестьян и их детей, заставляя открывать рот, трогал рукой лоб, у детей засучивал рукава и смотрел нет ли каких покраснений. Другой осматривал животных, пытаясь выявить у них болезни, но кроме того, что они были худы вследствие скудного корма, никаких отклонений в их здоровье не выявил. 

«Студент», подходя к каждому человеку по отдельности, спрашивал у того фамилию и имя, когда родился и какого вероисповедования будет. Сверялся со списком, заполняя какие-то графы в своей толстой книге, у глав семей спрашивал о том, сколько и какой скотины они везут с собой, сколько плугов и борон имеется у них. А когда дошла очередь до матери Акима Козуля, худой, с морщинистым лицом старушке, сидевшей все время в самом углу теплушки и на заданный ей вопрос: «когда она родилась», то получил ответ который его немного, мягко говоря, озадачил:

- Дык мать гутарила шо родила мэнэ, у ночи на печи.

- Да я Вас не о том спрашиваю, – поправил её «Студент», не где вы родились, а когда? То есть, в каком году?

- Ну я и гутарю, шо у ночи, а у коком году, то мне нихто не бачив.

- Мама, ну шо Вы тако гово;рите, вот тута у метриках прописано ведь, шо родились Вы, мама, в одна тыща восемьсот тридцатом годе. – Поспешил ей на помощь Аким, держа метрики в руке.

 Полицейские заглядывали под нары и в каждый укромный уголок. Пинали ногами баулы, со скарбом переселенцев, вдруг кто укрылся в них, тыкали шашками в тюки сена.

Осмотр закончили только в полдень, не выявив ни одного заразного и не обнаружили никого постороннего. С уходом комиссии, покинули перрон и жандармы, не отдав никакого распоряжения насчет людей, можно ли им выходить из вагонов. Поэтому люди просидели еще добрый час, но затем потихоньку, по одному, стали покидать теплушки, не услышав в свой адрес никаких угроз и окриков, а уже через минут десять, все остальные смело высыпали наружу.


Простояли они в этом тупике четверо суток. И каждый раз просыпаясь по утру, на том месте где еще с вечера стоял состав с одной губернии, с мужиками которыми уже успели переговорить и познакомиться. А утром глядь, другие уже, незнакомые мужики с другой губернии. И у Панфила складывалось впечатление, будто вся Расея, решила враз, переселиться в новые земли. И уже начал страх закрадываться в его душу: «а вдруг все земли-то разберут пока они тута в тупике парятся? Вона скока народищу прет и прет. Так приедешь, а землю-то, что была на бумаге обещана, уже роздали другим и воротют еще назад. С них станется», - размышлял про себя Панфил. Но виду не подавал, а все ждал, когда же наконец их состав тронется в путь.

Тронулся состав как всегда – ночью. На третьи сутки пути, хоть был уже апрель в самом разгаре, неожиданно ударил сильный мороз, будто-то Сибирь хотела напомнить о своем суровом нраве, незваным гостям.

Хоть и топилась печь всю ночь на пролет, но обогреть теплушку она не могла, из всех щелей задувал леденящий холод и лишь у самой печи можно было еще согреться. Поэтому грелись по очереди, еще сильно выручал Панфилов самовар, глотнут люди кипяточка и как будто теплее становиться. Аким как не дулся, а все же подошел к самовару, кряхтя выдул кружку кипятка и опять молча сел в свой угол, к старой матери, лежавшей на нарах и закиданной всякими тряпками. Как отъехали они от Челябинска, так ей и занедужилось и с тех пор и не вставала, сухой надрывистый кашель постоянно одолевал её.

- Кажись померла, мать, - обычным голосом произнес Аким, трижды перекрестился,- дыхания вроде нету.

 Маруся, его жена, кинулась к свекрови и убедившись в её смерти, накрыла её с головой.

- Отмучилась, мама, - и тоже, как и её муж, перекрестилась три раза.

 – Бог милосердный, прими её душу грешную. – Сказала Анна, жена Кузьмы Дудка и тоже перекрестилась, – надо бы попа какого, панихиду бы заказать, да отпеть её душу.

- Да где ж его тута взять-то, попа? – Раздосадовался Аким.

- Скоро в тупик станем, на;день, наверное, тама може и с шукаете попа – сказала им Евфимия и еще крепче прижала к себе Фросю. Словно боясь, что смерть может его выхватить из её рук, как когда-то, такую же вот двух годовалую Настёну. Стёпка тоже покрепче прижался к матери. Ему еще было не понять, ту боль утраты, которую испытывают взрослые, когда теряют близких людей. Он лишь интуитивно уловил тревогу матери и крутя своей, закутанной в платок головой, заглядывал людям в глаза, искал взглядом от кого может исходить опасность. Но люди вели себя естественно, словно ничего особенного не произошло, лишь бабы в вагоне засуетились, давая советы жене Акима, как да что, надо делать с покойницей в первую очередь.

Мужики напротив, собрались возле печурки и молча курили махорку в своих трубках. Смерть для них была привычным делом. Она часто посещала их дома и дома их близких, собирая свой «урожай». От неё было не скрыться не убежать, и они привыкли принимать её как должное, как что-то неизбежное.

 Аким, тоже присел к мужикам, позабыв на время свою злость-обиду.

- И на кой черт поперся я в эту даль несусветную? И шо мэне дома не сиделося? – Запричитал Аким, ища сочувствия у мужиков. – Може назад вотится, пока не поздно, а? Чё скажите, мужики?

- Ага, Акимушка, воротись, Силантий уж больно рад будэ. С распростертыми объятиями тэбя встретит. – Ответил ему Кузьма.

 - И расцелует тэбя на радостях, - добавил Панфил.

Паровоз начал издавать частые и длинные гудки и замедлять ход, что свидетельствовало о приближении к станции.

- Ты чичас не о том думаешь, Аким, - сказал Демьян, - тэбэ чичас о бессмертной душе свой матеушки побеспокоиться надо бы. Вона уже к станции подъезжаем, тэбэ бы за попом бежать, панихиду заказывать, мать отпевать.

- Чичас остановимся, и ты Аким, давай беги во второй вагон к старосте нашему, Герасиму Ивановичу, - сказала ему Евфимия, - а он ужо станционным властям скаже и те помогут тэбэ;.

И действительно через несколько минут состав остановился. Со всех вагонов повалил народ и тупик наполнился многоголосым гомоном.

Ближе к полудню в вагон зашел высокий, худой мужчина в черном пальто с заостренной седоватой бородкой с потрепанным саквояжем в руке, в котором не трудно было угадать доктора, а с ним еще два здоровенных санитара с носилками, жандарм и станционный смотритель.

- Ну-с, и где у вас тут покойник? – спросил доктор, озираясь по сторонам.

Ему молча указали на угол теплушки, где накрытая с головой лежала покойница. Вся эта компания проследовала в указано направлении. Доктор с жандармом приоткрыли голову матери Акима, о чем-то шепотом поговорили между собой и уже после обращаясь ко всем находившимся в вагоне, доктор спросил:

- Еще в вагоне есть больные или жалующиеся на свое здоровье? Ну-с, тогда так сказать с вашего позволения, я осмотрю каждого из вас, на предмет заразных болезней. А вы, - он обратился к санитарам, - отнесите покойницу в мертвецкую.  – И глядя на стоявшую возле покойнице женщину, безошибочно угадав в ней родственницу, сказал уже ей, видно для того, чтобы успокоить, – мы еще раз её внимательно осмотрим и думаю через час, её можно будет забрать и похоронить.

И он приступил к осмотру, подходил к каждому, внимательно смотрел в глаза, детей заставлял открыть пошире рот и вытащить язык. Следом за ним неотступно следовал жандарм.

Тут же в вагон залетел Аким и взволнованным голосом проговорил, обращаясь к курившим мужикам:

- Ой мужики, чё деятся-то! Аж трешку поп запросил-то за отпевание! Вот кровопи…- но увидев приближающегося доктора и жандарма, осекся. – Прости мя душу грешную.

И Аким с перепугу стал креститься. Жандарм же строго посмотрел на Акима, от такого взгляда, Аким аж присел на нары, но жандарм, лишь громко покряхтел и прошел мимо. А когда вся процессия покинула вагон, Аким, утирая вспотевший от страха лоб, продолжил:

- Я ехо и так и этот умолял, а он усё на своем – гони горит трёшку и баста! Еле на два с полтиной сторговался. Ой чё деятся-то, а? Наш то, рупь брал, ну еще яиц бывало с десяток давали ему или еще чего и то дорого считалось, а тута почита;й – один разбой! Этоть надо же – два с полтиной! Грабёж, одним словом!

- Да бу;дя тебе Акимушка, сокрушаться-то, чай не обеднеем. –   Стала его успокаивать, жена Маруся. – Мать она тебе все-таки. А без отпевания-то никак, сам знаешь, не по-христиански это. Чё матушка-то твоя на том свете скаже? Как ей без отпущения грехов в Царствие-то небесное войтить?

Жалко до слез было Акиму, отдавать попу свои деньги, пытался было мужиков разжалобить, да эта глупая баба все испортила. Раздосадовался Аким, но ничего не оставалось, как идти нанимать попа.

А меж тем, доктор обойдя состав с переселенцами, обнаружил еще двоих заболевших. С жаром слегла одиннадцати летняя дочка у Федора Гурина да заболел маленький сынишка у Ивана Калюжного, постоянно плакавший, завернутый в пеленки. Но посчитав, что это болезни не заразные, а вызваны всего лишь простудой и слабым здоровьем детей, написал на листочке рецепт, сунул их родителям не чего толкам им не объяснив и дал разрешение начальнику станции, на дальнейшее движение поезда. И уже через двое суток, на другой станции, пришлось их оплакивать.

Иван Калюжный осунулся, почернел от горя, жена же его, Степанида,
пыталась было реветь и рвать на себе волосы, но тут вставил своё слово, свёкр Герасим Иванович:

- Чаво разревелась, дура? Али не знаешь, Бог дал тебе дитя – Бог и взял. Якие ваши годы? Еще детей народить успеешь! Да ежели бы мы с матерью обо всех детях, шо схоронили, плакали, давно бы уже уси высохли от выплаканных слез. – Прикрикнул он на неё так, что она враз замолчала и лишь молча роняла слезы.

- Так ведь жалко-то дитятко, батько? И двух годков не прожил Миколка. – Вставил было слово сын, Иван.

- Жалко яму! Жалко у пчелки! Не о том ты думаешь, сына, ты лучше о скотине думай, о ней заботься в перво;ю очередь, без неё всему конец.  Дитё нажить – дело не хитрое, а поди без той же лошади землю вспаши? А? А корова? Она ведь заглавне;й всего поди будет, она же кормилица. Лошадь падёт – сам поди впряжёшься, баба помрет – мужик другу; найдет себе, а без коровы – бери суму и иди побирайся. Вот и кумекай сына, кудыть своё жалко-то направля;ти?

На том разговор был окончен. Иван было обиделся на отца вначале, не разделившим с ним горя, но после согласился все же с доводами отца. Впитанными с раннего детства, уважение к отцу, и его не подвергаемую сомнениям правоту.


Поездам не предстало стоять долго на одном месте, им нужно чтоб ветер ласкал их и чтоб мелькали телеграфные столбы, отмеряя версты. Вот и состав с переселенцами из Полтавской губернии в ночь, по обычаю, издав протяжный гудок, тронулся в путь, оставив на N-ской станции, два свежих, маленьких могильных холмика с сбитыми из березовых палок, крестами.

А на следующую ночь, поднялась температура у самого младшего сына Панфила, Степана. Его то знобило, то бросала в жар, а когда состав ночью остановился на очередной станции, пропуская встречный состав, Евфимия разбудила старшего сына Ивана:

- Вставай Ванюшка, беда! Брат твой занемог, проклятая лихоманка напала на него, спрыгивай, Ванечка, живо с поезда и беги в пристанционный буфет за спиртом и без него не возвращайся. Панфил, дай ему денег. Иначе потеряем мы нашего Стёпку.

Не помня себя, помчался Иван в буфет. А Евфимия с замиранием сердца стала ждать – успеет ли её старший сын вернуться? А то не дай Бог тронется состав. Но Иван успел. Уже и гудок прозвучал, когда он, с бутылкой в руке, запрыгнул в вагон. Жена Панфила, натерла спиртом спину, ноги и грудь сынишке, укутала его старыми одеялами и до утра не смыкала заплаканных глаз, держа его на руках. Молилась за его выздоровление.

 Панфил же, всю ночь курил махорку, подолгу прокашливался, да тяжело вдыхал. Жалко ему было терять младшего сынишку, ну видно такая уж у него судьба, думал про себя Панфил и уже мысленно хоронил его.

Но поутру температура у Стёпки спала, толи Бог услышал Евфимии молитвы, толи спирт помог. А еще через сутки он уже встал на свои худенькие ножки.

Но тут снова приключилась беда, видно мало ей, окаянной, материнских слез, да сердечной боли. Не зря в народе говорят: «пришла беда – отворяй ворота», вот и к семье Панфила Крючко прицепилась она крепко.

Только вырвали Степана из её когтистой лапы, а она возьми да вцепись в Евфросинюшку. Закапризничала, захныкала она вначале, словно как в младенчестве, когда зубки лезть начинают. Но вскоре лобик по;том покрылся, жар начался, а после сыпью покрылась. А к ночи, впала Фрося в забытьё. Евфимия ни на миг не выпускала её из рук, как и Степану, натирала маленькую, кожа да кости, грудь спиртом. Укутывала в одеяла, чтоб согреть, но все было напрасно. Рано утром, второго дня, посмотрела Евфросиния, просветленным взглядом на мать, пошевелила синими, болезненными губами, пытаясь видно что-то сказать. Но слов было не слышно. Евфимия уже думала, что миновал кризис, что и её смогла отстоять. Но Фрося закрыла свои глаза и уже больше их не открывала.

 Панфил с Евфимией и Иваном с Алексеем, стояли возле свежей могилке с сколоченным крестом из молодых березок. Рядом было еще с десяток таких же небольших свежих могильных холмиков, с такими же березовыми крестами. Видно не один переселенческий состав, оставил здесь своих детей.

Сам, станционный погост, был на опушке березовой рощи, которая постепенного поглощала старые, давно заброшенные могилы.  «Вот и на твоей, Фрося могилке, вскоре также вырастут стройные белые березы, – разговаривая про себя с дочуркой, молча размазывая по щекам слезы, Евфимия. – Некому будет ухаживать за твоей могилкой. Прости нас, что оставляем тебя тут одну, видно было так угодно Господу Богу, раз призвал твою душу. Не дал тебе пожить… может оно и к лучшему. Кто знает, что ждало бы тебя в будущем. А теперь твоя душа упокоилась на небесах, рядом с ним, с Творцом».

Евфимия положила свою ладонь на низ живота, начавший уже расти, от зародившейся в её утробе, новой жизни.

- Пущай ей земля будэ пухом. – Сказал Панфил, одел свою старую, поеденную молью, высокую, заостренную к верху, овечью шапку. – Пойдем Евфимушка, будэ тэбэ, полили слезы и хвать, вечеряет ужо, а о ней, Господь наш милосердный, позаботится.


Рецензии