Пусть тикают

            Рассказ            


            Лето в самом разгаре.  Я, обычный школьный учитель истории, успешно завершив ещё один свой очередной учебный год, уже который день наслаждался в томных объятьях лености и благоденствия начавшегося отпуска.  И всё было у меня, как нельзя, лучше.  Но вот однажды приснился мне странный и неприятный сон.  Будто бы сижу я мальчишкой в нём возле дома на заборе слепым совёнком, где проживали родители моей мамы, бабушка с дедушкой.  Сижу и вижу, как по заснеженному полю ясным зимним днём приближается ко мне в одном платьице босая и с цветочным веночком на голове моя молодая и красивая бабушка.  Идёт она по снегу, будто уставшая, и смотрит пристально на меня, словно хочет о чём-то очень важном мне рассказать, но молчит.  Молчу и я.  Сижу и дожидаюсь, что ж будет дальше.  А бабушка, не доходя до меня, остановилась вдруг, раскинула свои мягкие, любящие меня руки, желая, как бы обнять меня, своего мальчика, как раньше это бывало, но взгляд у неё при этом неласковый, если не сказать больше, а тоскливо-печальный.
            
            - Бабу-уля! – спрыгнул я, радуясь встрече с прясла навстречу к ней, и больно будто мешок с картошкой, плюхнулся во сне всем своим телом в высоченный, мёрзлый сугроб. 
            
            Встал, огляделся вокруг, отряхнув с себя снег, а бабушки то рядом и нет.  Пропала она из поля моего зрения, только снег на солнце искриться и следов её на снегу не видать. А вместо неё вижу я недалеко от себя уже другую такую же, одиноко стоящую в стороне у края поля фигуру, но это была уже не бабушка.  Да и фигура сама была какая-то странная, похожая на большой, надутый старинный, семейный наш самовар, у которого за сугробом низ не видать, а само его округлое тело просматривалось хорошо.  Сверху над ним сидела маленькая в шапке-ушанке голова, уши у которой были подвёрнуты вверх, но один из них оттопырился в сторону, а другой был заправлен за отворот, и вся эта меховая конструкция напоминала пузатый заварной чайничек.   Лица рассмотреть я у фигуры никак не могу, но уверен, что это он, мой родной и любимый дедушка, но стоит он, нутром чую я, нахмурив свои густые лохматые брови, и смотрит, сурово пыхтя, из-под них на меня молча с немой и горькой укоризной.
            
            - Дескать, что же ты это, голубок, такое творишь, – говорила мне его нерадостная и ссутуленная фигура, как это бывало всегда, когда я в детстве совершал какой-то не совсем благовидный для подростка поступок.
            
            - Дед! – кинулся я виновато к нему, а он повернулся ко мне спиной и исчез, – дед! – шлёпнулся я лицом в стылый сугроб.
            
            Когда ж я выбрался из него, встав на ноги с облепленной снегом физией, то увидел далеко-далеко, почти у самого горизонта возникшую небольшую точку.  Приближалась ко мне, она вырастала в размерах, и я понял, что это огромный часовой циферблат, но самого корпуса от часов я не видел.  Но увидел я, как по ходу приближения их маленькая стрелка вдруг отвалилась, сломавшись, и пропала.  Затем, поднимаясь вверх, замерла на месте уже и большая стрелка.  Дошла до цифры двенадцать и после этого остановилась, и завалилась назад, отломившись, и исчезла.  А потом тонкими ручейками пролились в неизвестность и сами цифры, не оставив следов, правда, ещё продолжала дёргаться, будто споткнувшаяся на месте тонкая секундная стрелочка, как бы повторяя беззвучное в этих часах тик-так. 
            
            - Что это? – взроптала, обезумев, моя душа.
            
            - Слава Богу – это всего лишь сон, – проснулся я, открыв глаза, и провалился снова с явным облегчением куда-то в густую, липко обволакивающую немую пустоту.               
            
            Сколько времени после этого я пробыл в повторном сонном своём забытьи, это уже не так важно.  Главное, что, когда я промычал несколько раз бессознательно во сне что-то нечленораздельное будто бреду, увидев там снова своих давно умерших бабушку с дедом, и проснулся весь в обильном, холодном поту, то обнаружил рядышком с собой сидевшую на постели чем-то очень обеспокоенную супругу, которая пристально смотрела на меня и с тревогой ожидала, когда ж я приду, наконец, в себя, проснувшись уже окончательно.
            
            - Что случилось, – погладила она, успокаивая, меня по взмокшей руке.
            
            А я лежу в постели, и всё у меня внутри дрожит мелкой дрожью, и сердце бухает в груди гулким, набатным колоколом утробно и зябко.
            
            - В смысле, случилось, – не понял я её вопроса.
            
            - Ты кричал во сне!
            
            - А я кричал?
            
            - Несколько раз, – улыбнулась она.
            
            - А что я кричал?
            
            - Ты не кричал, а точнее громко мычал, – ласково проворковала родная половинка.
            
            - И что я мычал?
          
            - Что-то, вроде, дед или бабуля.  Я до конца не смогла разобрать!
            
            - Разве, – удивлённо отреагировало моё пристыженное во сне сознание на сей ответ своей жены, и рассказал ей о том, что привиделось мне в утреннем сновиденье.
            
            - Тебе, я думаю, надо съездить и навестить своих стариков.  Давно ты у них там на могилках то не был, да и дом, оставленный тебе в наследство, не навещал, – посоветовала мне, правильно рассудив, моя родная душа и мать нашего сына, – вот они и обижаются на тебя, оттого, что ты, их любимый и единственный внук, слишком долго не проведывал их.  Видно, забыл ты о них, думают они там, на том свете то!
            
            - Как могут что-то умершие думать, – взроптал я слегка на домыслы своей мудрой и сердобольной любимой мною женщины.
            
            - Думают то не сами умершие, а их бессмертные души, – резонно пристыдила она меня, – когда ты в последний раз был у стариков своих на кладбище?   
            
            - Давно, – согласился я.
            
            - То-то и оно, что давно, – укорила меня слегка заботливая благодетельница.
            
            - Ты права, – принял я, лёжа в постели, нужное решение.
            
            
            Уж сколько лет подряд, каждый отпуск собирался я навестить свои родные места и могильные холмики дорогих моему сердцу стариков, дедушки с бабушкой, но каждый раз что-то мешало мне, отвлекало от этой поездки, вынося за скобки долг и обязанность перед ними, и только к концу лета я вдруг спохватывался и как заполошный справедливо стыдил себя за свою беспамятность, каждый раз давая себе слово, что на будущий год уже съезжу обязательно и навещу родные места захоронений.  После этого шёл в церковь, ставил там, крестясь и каясь, за упокой две свечи, пытаясь тем самым обмануть себя и удовлетворить свою скребущуюся в сердце совесть, и на этом задуманное посещение местного погоста в городке, где я родился и вырос переходило в стадию будущих намерений, которые так же, как и ранее в дальнейшем подлежали сомнению.
            
            Первые то пару лет после похорон деда я дважды в год навещал места успокоения моих родных пращуров: один раз зимой на автобусе на дни их кончины, а умерли они оба в декабре под новый год с разницей в один день всего лишь по числам, и летом, но был не один, а всей семьёй во время отпуска, заезжая к ним на машине.  Потом заглядывал к ним зимой с интервалом через год разочка два или три.  А дальше то – и совсем забыл я дорогу на погост в родном городке.  То ли уж быт засосал, то ли уж память моя обвыклась с этой закономерной утратой.  Был как-то ещё разок, но по пути на рыбалку, куда мы поехали со своим давним приятелем в наши с ним родные и знакомые места, но узрев там полнейший на кладбище порядок, я и вовсе успокоился.  Поняв, что кто-то тут и без меня соблюдает в аккурате эту пристань вечного упокоения моих дорогих дедушки с бабушкой, я, отдав им минутную дань памяти, зная, что любил, люблю и буду любить их пока сам буду жив, я со спокойным сердцем отбыл на рыбалку, хотя рыбак из меня, как из хищника вегетарианец.
            
            - А дед то завещал мне жить по-другому, – обожгла меня порицанием внезапная, но справедливая мысль, – а я… 
            
            - Поедешь? – уточнила жена, поняв мои нерадостные умозаключения.
            
            - Поеду, – откинул я одеяло и сел на краю кровати, опустив босые ноги на пол, но вот встать и пойти умываться уже не смог. 
            
            В моём воспалённом от сна мозгу Емельки простофили тут же стали возникать, как по щучьему веленью непонятные, но очень ясные картины.  Зима, ясный, морозный день и высокие снежные сугробы.  Знакомый с детства бревенчатый пятистенок, но распахнутые настежь ворота дома, а во дворе толпящиеся в скорбных позах какие-то люди и меж ними понуро бродивший дед.  И меня охватила вдруг жуткая догадка – это ж день похорон моей родной, любимой бабушки, той самой бабушки, к которой я уже в течение нескольких лет так и не нашёл возможности и времени приехать и навестить её, в сердце о которой у меня хранятся только самые, что ни на есть, тёплые и светлые, радужные воспоминания.
            
            - Так поступают только Ваньки, не помнящие родства, – остро взбудоражила душу мне бескомпромиссная совесть – личный прокурор мой и судья.               
            
            Бабушка моя, в девичестве Гущина Манефа Матвеевна, дорогая и ласковая бабуля росточком была совсем невысокая, но в молодости стройная и весьма привлекательная, и образованная дама, которую я никогда не видел ходящую по дому, в домашнем халате.  С возрастом она немного располнела, но толстой и обрюзгшей квашнёй так и не стала.  А её очаровательное, с мелкими чертами аккуратное личико, являло собой, так мне казалось в детстве и после, эталон женской и вообще человеческой, в конечном то счёте, внутренней собранности.  Похожая на сладкую, сдобную булочку-пампушку бабушка могла быть при определённых обстоятельствах такой же, как и эта булочка мягкой и податливой, вкусной пышечкой, но также и твёрдой, трудной на укус сухой горбушкой зачерствевшего хлеба в отношениях с посторонними людьми и с близкими, отстаивая истинную правоту чего бы то ни было.  Но для меня это была при всех моих безобидных в кавычках детских забав и шалостях сама заступчивая доброта и всепрощающая любовь и понимание.  И чтобы там не случилось, она всегда была на моей стороне, и я ни разу за всё моё детство не услышал от неё в свой адрес ни одного жёсткого упрёка, ни порицания на повышенных тонах.
            
            Через год после объявленной перестройки, помнится мне, за три дня до новогодних праздников моя милая бабуля тихо, как, впрочем, и жила, отошла смиренно ко Господу в его обитель.  В начале осени она, радость моя и детское счастье неожиданно как-то вдруг занедужила и в одночасье неизвестно от чего и в результате какой-то непонятной болезни через месяц слегла окончательно.  И чего только дед не делал, и к каким он только врачам и бабкам ведуньям не обращался, но никто из них с этой странной хворью справиться так и не смог.  С неустановленным диагнозом бабушка и скончалась в конце декабря дома на руках у дедушки.  Да и на похоронах всё прошло у неё так же тихо и умиротворённо, как и жила она, моя родная потатчица.  Только дед сразу же после поминок прихватил с собой в городской столовке, где поминали бабушку, в авоську несколько бутылок водки, оделся и, нахлобучив набекрень себе шапку на уши и мамке моей, своей дочери, строго-настрого на ходу приказал.
            
            - Утром, девонька, придёшь на кладбище и принесёшь мне ещё ровно столько же!
            
            - Чего принести то, папа? – не поняла мать отца.
            
            - Водки, дочь!  Водки, – еле сдержался тот, чтобы не закричать.
            
            - А закусить то чего? – попыталась она остановить захандрившего родителя.
            
            - Закуски не надо, – глухо отрезал он ей и, зажав свою волю в кулак, живо покинул эту опустевшую, тёплую столовскую забегаловку.
            
            На другой день рано утром, когда пришли мы с мамой к бабушке на могилку и, как дед приказывал, принесли ему с собой всю оставшуюся водку с поминок, неожиданно для себя застали там непостижимую для ума невероятнейшую картину.  На могиле, на стылой земле головой к памятнику, лежал во весь свой недюжий рост протестующим пауком наш распластанный дед и, широко распахнув свой овчинный тулуп, обнимал, прижимаясь всем телом своим, как к любимой, свеженасыпанный холм кладбищенского погребения.  Нам с мамой без слов стало ясно, что убитый горем дедуля хотел, как бы укутать этот земляной свеженасыпанный пупок-нарост, чтоб согреть лежащую там, под ним, свою драгоценную и ненаглядную ласточку, стеная навзрыд, никого и ничего вокруг себя не замечая, даже и нас с мамкой – дочь свою с единственным внуком. 
            
            - Папа, – испугалась мама за отца, – встань!  Простудишься ведь!
            
            - Принесла? – хрипло отреагировал тот, не оборачиваясь на её призыв.
            
            - Как наказывал, – подошла маманя ближе к отцу.
            
            - Давай сюда, – вырвал он у неё из рук звонкую авоську, – и идите домой!
            
            - А ты, деда? – подал я свой голосок.
            
            - Я побуду здесь ещё немного и приду, – отхлебнул он, не вставая, из горлышка в один глоток полбутылки жгучей водяры, сорвав с остервенением металлическую пробку.
            
            Так до обеда и лежал он жертвенным членистоногим, не обращая на нас с матерью никакого внимания, так как мы никуда не ушли.  Стояли и мёрзли вместе с ним, боясь тут оставить его невразумительного тятю одного на жутком морозе.  А он лежал и пил, совсем нас не стесняясь, будто и не было нас на могилке у бабушки здесь рядом с ним.  Иногда с гримасой боли на небритом лице он переворачивался на бок и жадно хватал из очередного бутылочного горлышка взахлёб большущими глотками как воду на морозе обжигающее и пьянящее жаром и холодом спиртное зелье и снова тыкался лицом в эту промёрзшую, как лёд комками наваленную землю.
            
            - Пойдём, папа, домой, – звала его мама, время от времени, – простынешь ведь!
            
            Но дед ей на это ничего не отвечал, а только согревал своим телом могилку родной его ненаглядной любушки и хлебал безрадостно горькую.  Ближе к полудню поднялся он с земли, наш родной протестант, дед и отец, поклонился низко как в старь могилке в пояс, собрал пустые бутылки, забрал с собой остатки принесённого нами, как нынешний мороз, сорокаградусного поила и побрёл, не спеша и не качаясь, спьяну домой.  Следом за ним и мы с мамой поволоклись.  Когда кладбищенский дед мороз в избу ввалился и, не закрыв за собой дверь, упал у порога, чудом не разбив оставшееся содержимое своей авоськи, мамка и я подбежали к нему, разбитому непоправимой утратой старому горемыке, и мама тихо с болью в сердце вслух обронила.
            
            - Вот мы и дома!  Напоминались…
            
            - Жарко, – глухо простонал при падении наш могильный ночевальщик.
            
            И мы с мамой тут же стали его разувать и раздевать, а от него жаром вовсю несло как от пылающей русской печки, а кисти рук и стопы ног были ледяные.
            
            - Напоминался батюшка наш до двухстороннего воспаления, – печально вздохнула мама, когда мы с ней отнесли его тяжеленного на кровать.
            
            - До какого воспаления, – попытался я уточнить диагноз дедовской болезни.
            
            - Лёгких, – взвалили мы мрачного хозяина дома на его постель.
            
            - Откуда ты, мама, знаешь, что у него воспаление, – не поверил я, – ведь ты же не врач, мама.
            
            - Живу подольше тебя, сынок, – прозвучало в ответ.
            
            - Да, может, он, мама, просто, сильно промёрз, вот и поднялась у него температура!
            
            - Да не, просто, промёрз он, наш дед, – с горечью сообщила мне его дочь.  Он свою там смертушку себе искал, лёжа на кладбище, на могилке у твоей бабули, – раздевая отца, честно и мужественно констатировала единственная дочь своего отца, – неси-ка ты, Боря, сюда всю оставшуюся нашу водку, – приказала мне негромко домашний врачеватель.
            
            - Зачем, мама, водку то, – не понял я её.
            
            - Лечить будем нашего хворого бедолагу, – растелешив отцов торс до нага, задрала она до ягодиц ему его кальсоны, предварительно стянув штаны, – натирать ею буду тятю, чтобы температуру сбить, а ты, сына, дуй-ка побыстрее в
дом врача, – что я, не мешкая, и сделал беспрекословно.
            
            В больнице, объяснив всё, что у нас случилось, я попросил направить к нам на дом доктора поскорее.  И к моей просьбе там отнеслись более чем внимательно.  А вскоре я на одной машине вместе с медиками прикатил домой.  Осмотрев, простукав всего лежавшего старика, эти эскулапы в белых колпаках и халатах тут же предложили маме забрать его на лечение в больницу, но она не согласилась, заявив им, что и сама сможет вполне с этим у её отца недугом справиться.  Тогда один из прибывших на дом лекарей сделал ему какой-то укол, а другой – тут же выписал нам кучу различных рецептов и добавил от себя много разных полезных советов, после чего оба отбыли к себе восвояси. 
            
            Ровно три дня и три ночи валялся натираемый мамой водкой, простудившийся дед в жутком жару, потный и безрассудный, сбрасывая с себя всё, чем тщательно был укутан заботливой сиделкой, требуя позвать к себе свою Манечку, так он называл, любя, бабушку мою Манефу Матвеевну.  А на четвёртый день вдруг начал метаться во сне по постели и с лёгкой улыбкой на лице нести непонятную пургу – бредить.
            
            - Венчик ты мой невенчанный, – шептали его пересохшие от жара губы, и текли по впалым, пылающих зноем старческим щекам непросыхающие слёзы.
            
            В конце дня мать мне тихо сказала, стоя у кровати отца и деда.
            
            - На поправку, кажется, наш погостный лежебока пошёл!
            
            - Почему ты, мама, так решила? – попытался я для себя уточнить ею сказанное.
            
            - Жар спал у него!  Видишь на лбу испарину?
            
            - А, может, это пот, мама, – не согласился я с её доводом.
            
            - Пот течёт, – ответила мне мать, – а испарина капельками на лбу прилипает.  Да он и дышит сегодня более глубоко и значительно ровнее, – упрекнула с намёком она меня за мою невнимательность, – не так как ещё вчера он дышал жадно и надсадно-прерывисто, – и с грустью добавила, – но до полного его выздоровления ещё далеко, сынок! 
            
            И в самом деле крепким оказался наш занедуживший старче, хоть всю зимушку, до самой весны пролежал он, проминая постель и свои бока, на кровати.  Как-то однажды, я у мамы спросил, когда больному стало легче немного, и он начал мало-помалу есть с охотой и аппетитом, после того, как она в обед его покормила, и он, откинувшись на подушку, на какое-то время сытый забылся в оздоровительном сне.
            
            - Ты слышала, мама, что, метаясь, в бреду наш дедуля то говорил?
            
            - Слышала, – смывая на кухне отцову тарелку, ответила мне родная посудомойка.
            
            - И что это значит?
            
            - А то и значит, сынок, – тихо, чтобы не разбудить отца, ответила мне новая в доме хозяйка кухни, – когда твой дед заявился зимой, в конце сорок четвёртого года, нежданно, негаданно домой с войны весь израненный, тощий как поминальная церковная свечка и на костылях, дохал, сухо заходясь в кашле аж до синевы на лице как тот туберкулёзник, то и мать его, твоя прабабка, и бабушка твоя, то есть мамка моя, выходили его побитого в хлам боевого вояку от всех его батальных последствий.  Я тогда ещё совсем малюсенькой была девчушкой, несмышлёной, но запомнила, как мама, отца, то есть деда твоего, обихаживала изувеченного войной полуинвалида и ласково, как малое дитя, называя его этими тёплыми и ласковыми словами про венчик не венчаный!
            
            - Почему Венчик то мне понятно, – кивнул я медленно головой, – а почему…
            
            - А потому что не венчаны были они, – прервала меня повзрослевшее чадо своих в церкви неосвещённых браком родителей.
            
            - Кто не венчан? – не уловил я комсомолец странную мысль.
            
            - Мама с папой, – осадила жёстко меня верная хранительница семейных секретов, – а бабуля твоя, чтоб ты знал, сынок, была глубоко верующим человеком.  Да и венчиком она папу называла не только потому, что с именем его это слово схоже, но и от того, что венчик – это ещё и обрядовый венец на головах у жениха и невесты – судьба их и перст!
            
            - А перст то, палец тут при чём? – снова не уловил я смысл сказанного. 
            
            - Не палец, а указующий перст Господа!  Наставление жениху и невесте на долг их и обязанности, став супругами, друг перед другом до окончания жизни, – а венца то у них над их головами и не было, – подвела итог новая кормилица в доме, – но для верующего с Богом в сердце каждого человека – это очень важно, чтоб ты знал, сына.  А после жуткой бойни в революцию то и Церковь сама, и Вера в нашей стране в то лихое время были зло и непримиримо названы опиумом для народа, и, как следствие, оказались в строжайшем на долгие годы запрете!
            
            - А ты сама, мама веруешь в Бога? – прервал я её невпопад заданным вопросом.
            
            - В храм не хожу я, но иногда лоб крещу, когда прошу о чём-нибудь Всевышнего за тебя, чтобы он защитил мою единственную кровинушку, от разных напастей и неудач!
            
            - А почему не венчались дедушка с бабушкой? – не унимался я юный атеист.
            
            - Да потому и не венчались тятя с мамой, как положено молодым новобрачным, что в ту лихую годину обе церкви в нашем городе были самими же людьми, забыв Христа, до самого основания разрушены, а третью, сорвав кресты, в склад для фуража сражающимся за свободу для трудового народа революционным коникам превратили.  А это значит, что мои родители не получили того должного благословления Божьего, которое соединяет их сердца и души новобрачных.  Вот тебе и весь истинный сказ про ту мамину то присказку о венчике родном невенчанном и вся суть его и истинная правда!
            
            И я понял, что семья – это тот же веночек, сплетённый венец, чаще всего из самых простых, полевых цветов, который молодые люди по общему меж ними согласию сами же и сплели.  И чем теснее плетение цветочного колечка на радужной полянке любви, тем он и прочнее на разрыв сам веночек.  И, главное, что дошло до меня, чтобы и сплетён он был этот веночек не из пустых одуванчиков, или вперемешку с ним, и чтобы он от дуновения первых разногласий в семье не облетел, оказавшись пустышкой, как это оказалось у мамы моей с моим отцом, который, конечно же, был, но которого я почти совсем не помнил, да и фамилию носил я и ношу мамину, то есть дедовскую.  И жили то мы с ней одни, вдвоём в двухкомнатной квартире, которую ей выделили от завода в новом пятиэтажном доме и в новом дальнем микрорайоне, на другом конце патриархального города.  Но когда бабушку схоронили, то мама моя вначале по семейным обстоятельствам ушла в бессрочный отпуск и перебрались мы с ней на жительство к деду в родительский дом, чтобы приглядывать за ним там своим овдовевшем дорогим сиротинушкой. 
            
            Одолев к лету своё тяжкое воспаление души и лёгких, он успокоился, признав всю силу невозвратности случившегося, и начал постепенно замечать родную дочь, соседей по улице и то что было вокруг него.  Выпрямил спину в свой полный рост, просветлел лицом и снова стал прежним, деловым хозяином.  У него вновь появилась, и угасшая было забота о доме и о том, что связано с ним, о себе самом, о дочери, что жила рядом с ним и о её уже повзрослевшем внуке, в котором он узнавал себя, и жизнь к осени потихоньку, но день за днём вошла в должное русло.  А в сентябре справили и мне – студенту выпускнику по тем временам скромную свадебку в городе, где я и учился.  Женился я на местной девушке из родного универа и жить осел, переехав из общаги в хорошую, благоустроенную квартиру к родителям своей жены, их единственного ребёнка в областной столице.  Думали мы, со своей молодой женой, что это будет, конечно, временно, но в жизни то чаще бывает так, что всё, что временно – то чаще постоянно, как правило. 
            
            А между тем пресловутая перестройка в стране всё больше и больше набирала свои грабительские обороты.  Мама после выздоровления деда, вернувшись к себе на работу, за последние полгода, получив, наконец, всю причитавшуюся ей заработную плату, сразу же уволилась с работы и с этими то деньгами по совету одной из своих подруг и отправилась вместе с ней в Москву за товаром, чтобы начать заниматься доходным тогда, с позволения сказать, челночным бизнесом.  Высокая по женским меркам, вся в отца, стройная, прямая, интересная с виду слегка перезревшая ягодка, провинциальная модница, уехала моя мамка в столицу сразу после Нового года в надежде обрести равновесие в жизни в будущем, да и не вернулась домой.  С той поры ни слуха, ни духу о ней.  Где она?  Что с ней?  И жива ли она, моя мамочка, или нет?  Я, её родной и единственный сын, так до сих пор и не знаю. 
            
            И это трагическую весть дед уже осилить не смог.  Переживя преждевременную по срокам жизни кончину своей обожаемой любушки Маняши, не дождавшись честного, как и подобает, вразумительного ответа от правоохранительных органов, он со всей страстью протестного негодования повторил, но уже не выходя из дома, затарившись впрок, на две недели хмельное забытье и опять занедужил.  Вскоре после этой начавшейся полюбовной дружбы с зелёным змием, получив от соседей встревоженную телеграмму, мне пришлось к нему сразу приехать и положить его там в больницу, убоясь наихудшего для него, после по известной причине, сердечного приступа, изъяв спиртное. 
            
            Так как сам я жил и работал в другом городе и каждый день посреди учебного года рядом с дедом в больнице находиться не мог, то там за ним по моей просьбе всё это время, пока лежал он на излечении, приглядывала одна пожилая женщина, санитарка.  С виду то она была пожилая, но лет на десять, а то и на все двенадцать возрастом была моложе деда.  И он, поправившись, из больницы вернулся домой уже не один, а с этой самой нянькой, со своей благодетельницей санитаркой, которую я же и упросил присматривать за ним.  И на мой немой вопрос, застав в доме чужую женщину, когда я приехал навестить своего после выписки из больницы выздоровленца, то он, ещё вчерашний хворь-горемыка ответил мне просто и очень даже доходчиво, внятно.
            
            - Один дальше жить уже не смогу.  Не вытяну.  С ума сойду.  А с дури то недолго и руки на себя наложить, тяжкий грех совершив непростительный, – понял ли ты, внук мой, меня или? ...
            
            И я его понял.  Так в доме у деда появилась вторая бабушка, благодаря которой он прожил ещё семь полноценных лет в заботе о нём и в должном женском уходе, исключая старческое, убитое горем одиночество.


            Осилив немощь в своих ногах, я плотно позавтракал и собрал все необходимые мне в поездке на кладбище причиндалы, кинул за спину рюкзак, и, чмокнув в щёку свою жену, направил стопы в свой в гараж.  Там я сунул в багажник своих жигулей штыковую лопату, сумку с лесными походными принадлежностями, старую, но ещё пригодную для покраски малярную кисть и банку с остатками быстросохнущей краски, которой сам же я и освежал по весне гаражные ворота.  И с полным удовлетворением о проделанном деянии выгнал из гаража свою многое повидавшую в этой жизни старушку, пучеглазую копейку.  Досталась мне она в наследство от моего тестя, когда тот попал на ней в аварию, а я оплатил ремонт её в автосервисе, так как сам участник, он же и жертва этой автоаварии в это время лежал в больнице.  Так что закрыв на замок узаконенное место стоянки своего четырёхколёсного самоката, я с удовольствием уселся поудобнее за руль, подождал немного, прогрев мотор, и тихо в душе, помянув всех святых, молча нажал на педаль акселератора, подбавив газу.
            
            - Поехали, – сказал я сам себе, трогаясь с места.
            
            - Поехали, – равномерно заурчал в ответ бензиновый агрегат моей возрастной, но всё ещё на ходу живой легковушки.            
          
            Там, куда я сейчас направлялся, мне довелось не только родиться, но каждое лето с самого раннего детства, сколько помню себя, проводить в доме родителей моей мамы на окраине небольшого уральского городка на берегу пруда под присмотром дорогих моему сердцу и всей душой любимых дедушки с бабушкой.  Дом этот стоял в конце короткой, в один этаж из сруба сработанной на две стороны от проезда деревянной улицы, огородами упираясь в пологие берега обширного, рукотворного водоёма, который был ещё при самих заводчиках Демидовых создан.  И этот скромный клочок земли, где и находился дом моих незабвенных хранителей детства плоским гусиным носом вдавался вглубь этого водоёма и назывался Утиным мысом.  А жителей этого самого мыса все в народе шутливо обзывали утятьниками.  На этой единственной на мысе улице имени бородатого Карла Маркса я всё лето и обретался, проказив вместе со своими, как и я, такими же бедокурами и неслухами ровесниками, рос и взрослел, накапливая синяков и шишек, ума и жизненного опыта.
            
            Но даже став студентом, я после каждой летней сессии приезжал сюда на каникулы в этот храм моего беззаботного детства и радостной юности к своим уже постаревшим, но неунывающим дедушке и бабушке повидаться с ними и погостить у них на незабываемых бабулиных блинах.  Успешно окончив школу, я ухал и поступил учиться в наш областной университет, в котором так же, как и школе весьма достойно завершил обучение и остался там жить, женившись, в столице родного края, но даже тогда я всё равно каждое лето пока были живы мои родные старички находил время и возможность в отпуске их навестить.  Я понимал, что каждый мой такой приезд был для них оздоровительным бальзамом на душу и эликсиром для их изношенных сердец.  И я ни разу, никогда не слышал от них каких бы то ни было жалоб и сетований на личную жизнь, на старость, на присущие их возрасту те или иные болячки и на собственную судьбу.  Наоборот всегда, когда я на них смотрел, на этих двух обожаемых и почитаемых мною родных пенсионеров, то всякий раз не уставал удивляться тому, как они смогли такие несхожие по облику и по характеру разные люди с тёплой привязанностью сохранить на всю свою долгую совместную жизнь доверительно-нежные отношения между собой.
            
            Дед мой, Мишанин Вениамин Петрович, был высоким, худощавого телосложения, с длинными руками, прямой в осанке, в мыслях, и в поступках очень сильный от природы, неробкого десятка суровый мужчина, который, обожествляя свою всем сердцем любимую и ненаглядную половинку, никогда не позволял себе даже и подумать, нежели сказать ей что-нибудь грубое или, Боже его упаси, оскорбительно-дерзкое.  Мне ещё мальцом всегда с удивлением казалось, что дед, этот неторопливый и скупой на похвалу молчун, великан каждый раз, как малый ребёнок робел и смущался перед своей дражайшей супругой, когда та его о чём-то порой просила.  Его густые мохнатой дугой на глаза нависавшие брови тут же распрямлялись окрылённым изломом, приоткрыв полный внимания живой взгляд всё ещё влюблённого в женщину человека. 
            
            Пройдя почти всю Великую Отечественную войну от начала и до Одессы, где он и был сильно ранен, и долго лежал на холодной земле, истекая среди погибших товарищей кровью, пока его случайно не нашла похоронная команда.  Как мертвяка взяли его за руки и за ноги спецсолдатики, чтобы забросить бедолагу на телегу к уже подобранным трупам, на которой они вывозили их к месту захоронения.  А он неожиданно вдруг взял, да и тихо, как бы пожаловался им, простонал.  Долго потом после этого он заштопанный врачами их полуобмороженный подранок валялся по разным госпиталям, находясь там на излечении, и в результате был комиссован, как негодный к военной службе.  Вернулся дед домой под новый год, ни живой, ни мёртвый, но ходячий и весь в бинтах колченогий костыль. 
            
            Благодаря неимоверным усилиям и стараньям матери и жены в течение полугода с гаком наш защитник Родины ожил и, восстановившись, окреп, и обрёл прежние силы, и не ожесточился сердцем, не огрубел душой, не превратился в злого ворчуна, не мутировал с возрастом во вредного старикашку, а, наоборот, дерзкий и жёсткий в былые годы скорый на ответку лихой кулачник стал более терпеливым и мягким, благодушно-уступчивым.  И так бывает иногда.  Хранил его, значит, Господь от преждевременной кончины.  Спасибо ему от меня превеликое. 
            
            Вот под приглядом у такого строгого деда и под защитой добросердечной бабушки я, их единственный внук и произрастал, понемногу с годами взрослея.  Тянулся ввысь и с годами крепчал в плечах, примерял на себя жёсткий кафтан житейских премудростей, во многом беря пример со своего любимого деда, друга и наставника.  Это у него я научился всему тому, что необходимо, как мне кажется, уметь любому, уважающему себя мужчине что-то сделать у себя по дому, починить да исправить собственными руками.  Туда-то я, в родной городишко и направился, вырулив неспешно на магистральное шоссе.  Ехать мне в родную сторонку на малую родину было недалеко, всего то пару часов с малым довеском.  Дорога в это раннее время ещё не была перегружена тяжёлым транспортом, и я, помятуя в душе свой утренний сон, снова вернулся в мыслях в далёкое прошлое. 
            
            Я, молодой педагог, в середине декабря, в преддверии Нового года неожиданно для моих коллег и директора взял и подал, заявление на отпуск, объяснив ситуацию.  Получил разрешение и в этот же день, взяв билет на автобус сразу отбыл в родной городок к деду в дом на Утином мысу.  Я знал, что бабушка моя неизлечимо больна, но я всё же надеялся в душе, что она, моя радость осилит свой этот странный и прогрессирующий недуг, поэтому всю осень до самой зимы я прожил в этом тёплом и гостеприимном доме моего светлого и беззаботного детства, чтобы рядом побыть с ней, с моей разлюбезной бабулечкой и как-то облегчить ей своим присутствием её физические страдания, которые она от нас, её родных и близких, не жалуясь, мужественно скрывала, или скрасить хотя бы её этот последний, но неутешительный период земного бытия.  И она в один из вечеров тихонько мне на ушко и призналась.
            
            - Если я, Боренька, этот Новый год переживу, то я обязательно встану, – блеснули у неё радостной искоркой родные глаза, – помяни меня старую!
            
            - Помяну и расцелую, – ответил я, ласково огладив родную, мудрую голову. 
            
            Утвердившись в правильности своего решения не покидать в эти дни мою милую и родную больнушку, я старался всем своим видом перед ней излучать веру в её неизбежное выздоровление, чуткость и привязанность к своему беспомощному хворобышку, стараясь, пытался, находясь в доме у деда, как мог утешить и приободрить своей нежной глупостью родимое создание, замечая, как дед с каждым днём буквально на глазах сам превращается этакую ходячую мумию.  И сердце моё вдруг разом ухнуло где-то глубоко в груди, больно уколов в спину под левой лопаткой, и я, притормозив, съехал на обочину дороги, чтобы в стороне от движущихся машин унять возникшее вдруг волнение в моих руках.  Обняв там дрожащими руками рулевое колесо, я немного отдышался, прильнув щекой к судорожным конечностям, и медленно по краю шоссе, прибирая чуть влево, двинулся дальше, ускоряя постепенно своё движение. 
            
            И вскоре за долгим плавным поворотом я увидел справа от себя придорожное кафе и пустующие там на улице столики.  Подъехал, вышел из машины и сел там за ближайшее к дороге место для трапезы, где вместо стульев были обычные, но окультуренные чьей-то творческой рукой пеньки, да и сами столики представляли из себя всё те же, но несколько массивнее древесные комельки, на которых и покоились сбитые из досок, но оструганные гладко, покрытые лаком столешницы.  И этот своеобразный уличный интерьер кормящего путников заведения у дороги мне показался хоть и грубоватым немного, но вполне себе, в стиле народного промысла, здесь уместным и занимательным даже.  Пока я в одиночестве изучал это лесное с выдумкой рукоделие, ко мне подошла заспанная, неопределённых лет девица, явно из местных официантка, и я понял, что здесь я первый и единственный пока что посетитель, и ждать мне мой заказ придётся достаточно долго.  Но сделав его, я сразу же и вспомнил, как впервые в жизни попробовал, благодаря родному деду, совсем уже не сладкий чай…


            Поступив в университет, я вернулся домой, обрадовав мамку радостной новостью и на крыльях самодовольства тут же помчался к дедушке с бабушкой, чтобы доложиться им о собственном успехе, дескать, посмотрите на меня, какой я у вас молодец.  Это же я, ваш единственный внук успешно сдал все вступительные экзамены и зачислен на первый курс исторического факультета, и в сентябре стану полноправным студентом.  Дед выслушал с вниманием весь этот мой чрезмерный пафос и сдержанно заметил, что он надеется на то и верит, что я, их единственный наследник, имел я наглость выразиться, буду учиться там, в области, с не меньшим прилежанием и только на одни пятёрки, то есть отлично.
            
            - Дураков у нас в семье нет и быть не должно, – сухо, не по-родственному подвёл с упрёком итог моему вступительному бахвальству кумир моего детства, – я правильно тебя понимаю, внучок дорогой мой, или я ошибаюсь?
            
            Я молча, икнув, кивнул ему головой, соглашаясь, что дураков в нашей семье нет и, надеюсь, не будет, не оставив деду ни капли сомнений в своих предстоящих успехах.
            
            - Вот и славно, – обняла меня добрейшей души моя милейшая потатчица из детства и с явным удовольствием, расцеловав своё обтёсанное дедом чадо в обе щёки.
            
            Прошло полгода.  Я сдал на отлично свою первую в жизни зимнюю сессию и сразу же поспешил домой порадовать своих родных о том, что наказ учиться только на отлично я нынче выполнил полностью.  Но когда мы с мамой вместе вошли в дом её родителей, то нашему с ней удивлению не было предела.  На дворе зима, а в избе свежо, хоть, вроде б и натоплено, но никаких в помине щекочущих ноздри приятных запахов не ощущается, что давало бы нам понять о том, что здесь ждут, не дождутся любимого гостя.  И у порога нас с мамой встречала, как всегда одна, радостно улыбаясь, милая бабушка.  Заслышав наши с мамой голоса, хозяин дома тут же из горницы негромко, но так чтобы мы его услыхали, со свойственной ему осторожностью на всякую похвалу припечатал с лёгким сарказмом.
            
            - Нашему студенту, видно, не хватило храбрости одному приехать.  С матерью он к нам сюда, вишь, заявился, прихватив с собой защитницу.  Значит, рыльце у него, видать, в пушку, ежели прикрыл задницу мамкой.  Посмотрим, как она будет здесь его защищать…               
            
            Не обращая на дедовский выпад, мы, гости родные разулись, разделись, обнялись с бабулей, и я, привычно облобызав троекратно родимое лицо, с улыбкой доложил ей, что у меня всё в учёбе на данный момент преотлично и волноваться за меня совсем ей не надо.
            
            - Ну, коли так, – расцеловала меня в ответ и бабуся, – иди к нему, докладывай.  Он ждёт тебя, дожидается.  Ступай, ступай, – и не заставляй его ждать тебя, – защебетала она мне на ухо, – а мы с твоей мамкой тут, на кухне пока побудем, поболтаем с ней немножко по-бабски между собою!
            
            - Чего вы там шепчитесь? – недовольно высказал своё нетерпение муж и отец.
            
            Готовый к встрече я достал из кармана пиджака свою новенькую зачётную книжку и храбро, будто снова иду на экзамен, двинулся на доклад к главному попечителю своего, хоть и небольшого, но родного семейства.  Решительно вошёл в горницу и увидел там, что за ненакрытым скатертью старым круглым столом, что стоял посередине комнаты, спиной к телевизору на комоде, сидел, возвышавшийся над ним, как филин – страж ночных полян заметно постаревший дед, точно так же, как я в придорожном сём кафе дожидаючись рано утром заказанного результата.  Сидит он мой дедуня и смотрит пристально на меня, как и я сейчас сижу и смотрю на двери придорожной кормушки, когда же мне, наконец то, мой заказ принесут.  Помнится, мне, приблизился я тогда к столу и демонстративно протянул ему свою, ещё пахнувшую краской тёмно-синего цвета в твёрдом переплёте тощую будто небольшой для записи блокнотик в поддержку памяти.
            
            - Што это? – приняв мой главный документ студента, полюбопытствовал сдержано умудрённый жизненным опытом дотошный, но справедливый экзаменатор.
            
            - Там на обложке всё, дед, написано, – самодовольно улыбнулся я.
            
            И тот, насадив на нос себе очки колёса, внимательно вслух по слогам, не торопясь, прочитал: «За-чёт-на-я книж-ка», – раскрыл мой в гладкой обложке вузовский документ и снова прочёл уже всё написанное в нём, там внутри, на первой странице, как школьник, со страху у доски шевеля губами, – интересно, – дочитав, вслух убедился он, что это именно мне, а никому-то другому принадлежит сие худое с виду хранилище общей студенческой успеваемости, – поглядим, поглядим на што вы тут у нас, господин студент, способны, – и перелистнул мой высокий ареопаг титульную страничку вузовской зачётки и молча, будто боялся чего-то упустить, углубился, не спеша, в изучение всех записанных там моих и под роспись преподавателей проставленных оценок.
            
            - Ну как, дедуль, доволен мной, – расплылся я как масленый блин на сковородке, в миг уловив, что тот закончил своё чтение.
            
            - Вижу я тут только всего четыре пятёрки, а в остальном какой-то зачёт, – поднял с недоумением на меня свой взгляд заглавный семейный эксперт в очках, – чё не хватило у тебя силов то на остальные оценки, внучок, хотя бы, ладно уж, на четвёрки…
            
            - Зачёт, деда, – просветил я скромно своего пытливого пращура, – это такая, как бы промежуточная оценка знаний студента по данному предмету, если экзамен по нему будет в конце учебного года в другую сессию!
            
            - В какую, такую сессию? – нахмурил брови кормилец.
            
            - Летнюю, – вытянулось моё лицо.
            
            - Ну, если в ле-етнюю, то в зимнюю то, выходит, что ты не подвёл нас бабушкой, я правильно тебя понимаю, господин наш ученик?
            
            - Правильно, – снова икнул я, радостно расслабляясь, в ответ.
            
            После этих слов моих мой бесстрастный проверяющий, удовлетворённый поднялся из-за стола, и расплывясь во всю ширь своего с поредевшими зубами рта, пробасил на всю избу, оповестив домочадцев, что всё закончено и всё тут, как надо…
            
            - Неси мать на стол, – с размаху бросил он мою зачётку на стол, да так, чтобы звук от её падения получился сильным и плоским шлепком, – отличничек в дом к нам с тобой в гости приехал, кормить его и потчевать пора.  Заодно ты и мамку его к столу пригласи, да и запотевшую там прихватить не забудь.  А ты, Бориска, расставь вокруг стола стулья для себя, для мамки своей и для счастливой твоей бабули от встречи с тобой.  Дождалась-таки она тебя родная, – уловил я в голосе деда скрытый упрёк.
            
            - А где, дед, стулья то, – окинул я взглядом комнату, – куда они все подевались?
            
            - Да в спальне у бабушки.  Там они приютились, – ответил мне с лёгким прищуром самый заинтересованный домашний оценщик моих успехов.
            
            - А как они там оказались? – начал я соображать.
            
            - Бабушка наводила порядок в комнате, вот я их и убрал, чтоб они ей не мешались!
            
            - Понятно, – недвусмысленно протянул я, уяснив дедовскую хитрость.  Ведь, если бы я принёс ему свою зачётку, в которой стояли бы только тройка на тройке и тройкой бы погоняли, то я не уверен, чтобы он мне устроил здесь столь тёплую встречу, хотя всё было для этого давно готово.  Скорее всего мне пришлось бы уйти отсюда не солоно хлебавши, или покормили бы меня чем-нибудь, на скорую руку с дороги, да и отправили бы домой в прямом и в переносном смысле.  И не потому что не любили меня, а потому что дал слово – держи!  Но всё оказалось совсем иначе, поэтому и стол будет здесь щедро накрыт и тост за мои успехи будет, – отворил я дверь в спальню обожаемой мною Манефы Матвеевны.
            
            - И забери ты, наконец, со стола свою зачётную книженцию, – как бы с некоторым пренебрежением ухнул, явно, довольный мною старый хитрован, – освободи площадь для посуды и блюд приготовленных! 
            
            - Хорошо, деда, – расставил я ровно по кругу стола принесённые мною из спальни три стула и сунул свой документ к себе в карман пиджака.
            
            - Шёл бы ты, внучек, с дороги руки помыть, – ощутил я на своём плече тяжёлую и тёплую руку старика, – праздновать нынче будем все сообща, – поприжал он меня к себе, – ты хоть водку то пробовал, друг мой ситный? – заговорчески заискрились под бровями масленые, некогда тёмно-синие, но со временем подвыцветшие глаза довольно крепкого и сильного физически мужчины, но не старика.
            
            - Нет, – смущаясь, ответил я, – только вино! 
            
            - Какое? – не поверил мне щедрый хозяин дома.
            
            - Шампанское, – честно признался я.
            
            - Ну ничего, – утешил меня счастливый наставник, – сегодня испробуешь.  На это и право имеешь.  Заодно с тобой и бабуля твоя с матерью твоей пригубят сладкой водочки с мороза за твои успехи, радуясь за тебя!
            
            - Может, водки не надо, дед, – смутился несколько я.
            
            - Я тебя не пить заставляю, а, пригубить, отметить твои успехи в учёбе, – тихо, но с намёком уточнил тот.
            
            И весь вечер мы втроём, мама, осилив рюмочку, вскоре ушла, просидели за столом и за неспешными разговорами, время от времени обновляя блюдо с пельменями.  Никогда я не забуду этот день, в котором я и мои родные дедушка с бабушкой вместе со мной, как с равным себе взрослым человеком, оба, сидя за общим столом, делили и сытную трапезу, и крепкий хмельной напиток.  В тот день я впервые увидел, как мои старики умеют весело и смешно, как дети малые шутить, дурачиться, увлекаясь, напрочь позабыв о пенсионном своём, высокочтимом статусе.
            
            - Какое это было счастливое время, – дождался я, наконец, своего заказа и утолил с покаянием свою душевную жажду в душе и в сердце.
            
            Вернувшись за баранку своего ещё довольно крепкого рыдвана, я вдруг подумал, с усмешкой, примеряя на себя, что зрелый возраст для любого человека – это ещё не повод для капризного уныния и брюзжащего недовольства.  Надеясь, что и у меня, когда свой со временем появится внук, не возникнет желания опуститься до придирчивых нравоучений, и долгих нотаций.  Решив, что до этого не опущусь, включил зажигание.   

            

            Машину по прибытию на место припарковал я у входа на кладбище и там же купил у местных тёток цветочниц недорого четыре красные гвоздички и, не спеша, направился к родным захоронениям, прихватив с собой свой рюкзачок, лопату, малярную кисть и банку с остатком краски.  Но к моему несказанному удивлению я и в этот раз не обнаружил там какого-либо запустения или неряшества на месте слегка пообсевших родных могилок.  На обеих холмиках росли аккуратно высаженные полевые цветы, а сами памятники и оградка с поминальным столиком и скамейкой были покрашены ещё не успевшей выгореть тут на солнышке масляной краской.  Поняв, что здесь мне делать больше ничего не надо, я молча возложил на могилку бабушки четыре купленных недорогих живых цветочка и обновил у деда в стакане на его обихоженном кем-то земляном пригорке фронтовые сто граммов, не забыв их накрыть ржаным, прихваченным из дома ломтиком хлеба.
            
            - Храни Бог ваши души, дорогие мои, – поклонился я низко родным погребениям. 
            
            Постоял, пообщался негромко, перекрестясь, поочерёдно с каждым из них, родных и любимых прародителей, прося у них прощения за долгое своё отсутствие и рассказал им о своём житье-бытье, ни на что и ни на кого не жалуясь и не хвалясь.  Дед не любил этого.  А потом, как полагается при прощании я нежно погладил их пожелтевшие от времени под стеклом фотографии, стерев с них ладошкой кладбищенскую пыль, и вслух добавил, что я отныне два раза в год, как и раньше буду к ним сюда обязательно приезжать.  Затем ещё в пояс разок поклонился у каждой усыпальницы своих дорогих и любимых предков, честно приложив руку к сердцу.  Постоял ещё пару минут, помолчал и подошёл к поминальному столику.  Вздохнул тяжко и виновато и рухнул перед ним обессиленный на скамеечку, как будто я перед этим весь день, две смены без перерыва отстоял на ногах в школе, в классе у доски на уроках.  А этот столик со скамейкой сам дед же и сварганил через полгода, летом после кончины бабули.
            
            - Вот приедешь нас навестить, когда и я здесь тоже буду лежать, – с грустью тихо и проникновенно признался мне тогда он, усердно вкапывая в землю эту свою поделку, – а тут, нате вам, господин хороший, всё готово для посещения.  Присаживайтесь, внук мой дорогой, и поминайте, отдыхая, нас своих родных деда и бабу.  Красота!
            
            - Чего уж там краше, – тогда мрачно парировал я.
            
            И оприходовав после поклона своим задом дедовскую скамейку, я тут же и ощутил её слишком горячий приём.  Поёрзал немного, привыкая к её гостеприимству, и водрузил на столик столбиками свои неприкаянные руки.  Опёрся локтями устало в железную, как и скамейка нагретую солнцем столешницу и опустил себе в ладони виноватую голову.  И не успел я как следует закрыть глаза, как тут же и встрепенулся в испуге ошарашенный вдруг странным и неожиданным виденьем.  Прямо передо мной стояла во весь свой неказистый росточек в солнечном сиянии абсолютно живая и здоровая, радостная бабушка.  И от этой жуткой, и неправдоподобной картины я, взрослый мужик даже как-то струхнул немножко, широко распахнув свои прикрытые веками зенки.  Мигнул раз, другой и странное видение после этого сразу же и пропало. 
            
            Тогда-то я и вспомнил разом, не поднимая головы от обмякших рук своих, тот свой приезд мой после успешного окончания третьего курса.  Прибыл я домой в середине июля в похожее, как нынешнее, лето.  И радостный от того, что я могу почти два месяца ничего не делать, сразу же сунул себе в карман брюк зачётку и отправился к деду на отчёт, чтобы доложить ему и бабушке о своих студенческих достижениях.  Но когда я, возрастная тютя вылупился из душного салона маршрутного автобусика на улицу, то прямо на остановке к своему удивлению увидал, что у ворот дома стоит и ждёт кого-то, одинокая и хорошо мне известная, приметная издалека знакомая женская фигурка.
            
            - Но ведь не могла бабуля знать, что я именно сегодня и в этот час к ним приеду, – с сомнением подумал я, – значит, она ждала кого-то другого, – подошёл я к ней с лёгким ревностным осадком на душе, – кого ждём? – нарочито весело осведомился я.
          
            А бабушка мне и говорит, после того как мы с ней, обнявшись, троекратно радостно облобызались.
          
            - Тебя, касатик.  Кого же ещё то?
          
            - А откуда ты, бабулечка, узнала, что я именно сегодня и именно сейчас к вам сюда с дедом приеду? – задал я ей, как мне казалось, каверзный вопрос.
          
            - А мне и знать ничего не надо, – на полном серьёзе ответила она, – я тебя не только сердцем, но всем своим бабьим нутром чувствую, радость ты моя, Боренька, и по времени, и на любом расстоянии!
          
            - Тогда чего ж мы стоим, – упал камень с моей души, – бабулечка…
          
            - Постой со мной.  Не ходи в дом пока, – упредила меня ласково родная старушка.
          
            - А чё случилось то, – несколько опешил я.
          
            - Дед встречу тебе готовит, – загадочно улыбнулась заботливая душа.
          
            - А он то откуда знает, что я приехал? – растерялся я окончательно.
          
            - Во-первых мы с ним третий уж день, вот так к встрече твоей готовимся, – честно с признанием доложила мне родная душа.  Вечером сворачиваем, а утром запрягаем!
          
            - Ково запрягаем то, – отвалилась челюсть моя.
          
            - Ни ково, а што, – последовал враз ответ.
          
            - И чё?
          
            - Ситуацию торжества, – расцвела вдруг у меня на глазах лик иконный, Богоматерь святая, преподобная.
          
            - И сегодня так же, – как-то растерялся я.
          
            - Нет! – коротко прозвучало в ответ.
          
            - А как?
          
            - Вышла я случайно на улицу, так на всякий случай, и увидела тебя на остановке.
          
            - Вот те раз, – обнял я свою любимую голубушку Манефу Матвеевну.
          
            - И сообщила дедку твоему о твоём появлении, – призналась мне искренне хозяйка дома и кормилица чад своих и строгого мужа.
          
            - А-а-а… – проглотил я язык, задрав высоко свой выбритый подбородок.
          
            - Ну где он там, – услышали мы тут же из открытых окон дома и голос чудотворца.
          
            - Пошли, – взяла меня страж ворот снизу под руку, и мы с ней вдвоём чинно, как те два голубка вошли в затенённый двор личного домовладения.
          
            Там на ступеньках при входе в избу стоял дед и держал в руках поднос, на котором возвышались глиняный жбан с квасом и такая же рядом с ним глиняная кружка.
          
            - И каковы у нас нынче успехи? – сделал строго-шутовской вид отставной рядовой Великой Отечественной, – доложите уже нам, простым смертным, Ваше студенческое, из области прибывшее Величество, – продекламировал громко с пафосом встречающий.
          
            Я подошёл к крылечку, встал напротив него, вытянул руки по швам и громко, сколь было силы гаркнул во всё своё ошалевшее от радости горло.
          
            - Третий курс закончил на отлично, нареканий со стороны педагогов не имею и вот на данный момент готов провести летние каникулы в родовом гнезде!
          
            - Милости прошу вас в дом, господин учёный, – сделал дед вниз по ступенькам шаг мне навстречу и подал полную посудину прохладного кваса.
          
            Я выпил квас, вернул кружку обратно, и старче через меня, отдав поднос бабушке, с благодарностью обнял меня правой рукой за плечи и повёл рядом с собою в дом, вежливо пропустил меня в двери вперёд себя, дождался, когда войдёт в избу за нами и бабушка с её в руках подносом, а потом и говорит, после того, как она поставила эту утварь на стол, во фрунт поравнявшись с ним рядом.  Позвольте Вас, наш дорогой и единственный внучек, с полным удовольствием от чистого сердца и от нашего с бабушкой имени вручить вам и по ея же поручению на ваш юбилей – двадцатилетие этот небольшой, скромный подарок, – и достал из кармана своих выходных, наглаженных костюмных брюк, которые я только то в этот момент и заметил, серо-синюю коробочку и протянул её торжественно мне.
            
            - Владейте, граф.  Вас ждут великие дела!
            
            - Какие, деда, дела, – открыл я коробочку и обомлел, – там покоились на бархатной подушечке жёлтого цвета с теснённым рисунком на круглой крышке и с такого же цвета в добавок цепочкой настоящие карманные часы, о которых я даже и мечтать то никогда б не мог, – заколотилось радостно счастливое сердечко, – золотые? – еле выдавил я.
            
            - Золотые, – кивнул мой дедуля.
            
            - Нравятся? – подошла ко мне с боку дорогая моя потатчица детских проказ.
            
            - Ещё бы! – обнял я её одной рукой, а другой притянул к себе старика, – спаси-ибо, – чуть не плача, издал я глухие звуки, – спасибо, родные мои.  Спасибо, любимые…
            
            - Ну тогда пошли за стол, – освободился дед из моих объятий, – перекусим слегка и пойдём, поможешь мне по хозяйству немножко!   
            
            - А чё и банька уже готова? – усаживаясь за стол, положил я часы в верхний карман своей летней рубашки.
            
            - Часы, Бориска, ты пристегни на защёлку к брюкам, – сел напротив меня и мамин отец родимый, – так верней, не потеряешь.  А банька ноне не ко времени, – урезонил мой порыв старый парильщик, – вот настанет суббота – будет вам и баня, будет и парок.  Ты с дороги замори червячка поначалу, отличник, и переодевайся, не мешкай!
            
            - А чё делать то будем? – пододвинул я полную тарелку с окрошкой к себе.
            
            - Увидишь, торопыга, – принялся, не спеша, за прохладное хлёбово рачительный по всем статьям домовладелец.
            
            - Ой, как я по вам соскучился, – отхлебнул и я овощного супчика на квасу, да ещё и со сметаной, не жалеючи, как подают в студенческой столовке.
            
            - Ешь, не подавись, – всхохотнул с подначкой хлёбальщик, напротив, – ты слыхала, мать, – пережёвывая прохладное овощное крошево, оценил он моё признание, – врёт ведь и даже не краснеет, что он соскучился по нам наш с тобой благодарный внучек то!
            
            - Слыхала, – ответила, вздохнув нарочито, та.
            
            - Соскучился он, – положил дед ложку на стол, – а письмецо нам написать…  Мы с бабулей твоей читать его устали, – отломил от ковриги ржаной ломоть недовольный мною едок, – видишь ли, соскучился он.  Студент, – упрекнул меня, снова начал хлебать свою в деревянной плошке, деревянной ложкой холодную окрошку, мой по жизни справедливый и требовательный путеводитель.
            
            Я промолчал, пропустив мимо ушей этот лёгкий укол от деда и живо дохлебав своё с домашней ветчиной летнее причастие, пристыженный встал, подошёл к бабушке, молча стоявшей у печи, обнял её со спины и прошептал ласково на ушко.
            
            - Спасибо, бабулечка.  Оченно вкусно.  Обещаю тебе, что впредь буду чаще писать.  Честное пионерское!
            
            - Ну коли честное, да ещё и пионерское – прощаю тебя, дитятко моё неразумное, – вполоборота обернулась бабушка ко мне и расцеловала меня в обе щёки, отпуская все и на будущее мои беззаботно-невинные прегрешения, – и я пошёл в горницу переодеваться.
            
            - Там на берегу возле бани лодка боком к забору прислонена, – доедая своё, сказал мне вдогон неспешный поглотитель квасного блюда, – а в огороде в углу у пруда бадейка с гудроном на костре разогревается.  Так ты, Бориска, сходи-ка глянь ко там, как обстоят у нас с тобою дела.  Время то не терпит.  Будем лодку с тобой смолить!
            
            Я буркнул ему из горницы в ответ что-то наподобие обещания.
            
            - Щас схожу, – и быстро переоделся, бегом покинув родные пенаты.
            

            - Доброго дня! – прохрипел вдруг у меня за спиной чей-то дружелюбный, густой и простуженный от работы на улице баритон.
            
            - И вам того же, – обернулся я на этот голос, вернувшись из прошлого сюда, в этот мир, на кладбище в настоящее.
            
            - Вы кем приходитесь этим людям? – последовал в мой адрес прямой вопрос.
            
            - Внуком, – честно признался я.
            
            - Внуком? – удивился проходивший мимо дядька.
            
            - А вы, что знали их? – напрягся немного и я.
            
            - Кого их, – улыбнулся возникший вдруг мой кладбищенский собеседник.
            
            - Моих деда и бабушку!
            
            - Знавал и не только их, но их внука так же!
            
            - То есть вы хотите сказать, что мы с вами были знакомы, – задрал я брови на лоб от этого простодушного признания.
            
            - Я с ним, помнится мне, с внуком этих уважаемых стариков не только был знаком, а даже дружил, – приблизился вплотную ко мне этот тип в рабочей спецовке, который по его признанию, ещё в детстве со мной когда-то был дружен.
            
            - Яша Пахом… – не узнал я сразу в этом бородатом человеке своего старинного по утятьницкой улице соседа и школьного приятеля.
            
            - Он самый, – протянул мне руку бывалый корешок, – сколько же лет мы с тобой не виделись, Боря?
            
            - Со дня дедовских похорон, – на вскидку определил я день нашего расставания.
            
            - Как время быстро летит, – грустно улыбнулся Яков.
            
            - Ты то какими судьбами здесь, – пожал я его мозолистую ладонь.
            
            - Обычными, – ответил сухо мне мой товарищ из детства.
            
            - То есть, – не понял я неопределённый его ответ.
            
            - Живому человеку, сам понимаешь, есть и пить каждый день требуется.  А где всё это взять, когда у тебя в кармане вошь на аркане, – криво как-то усмехнулся в прошлом то хват Пахом, – в годы перестройки как перестали нам на заводе зарплату выдавать, вот я и перебрался сюда на наше кладбище, уволившись с работы.  Детям надо было что-то есть и пить, да и нам с женой тоже не очень-то хотелось, голодая самим, детей на ноги ставить и поднимать.  Вот и занесла меня сюда нелёгкая по великому блату служить бригадиром на городском погосте у тех, кто могилы копает, а потом покойных закапывает!
            
            - И хорошо тут платят, – пожалел я своего товарища по детским забавам, бывшего инженера по должности и по образованию.
            
            - Не жи-ирно, – тяжело вздохнул глава семейства, – но и голодом не сидим, – в том же тоне добавил он, – иногда кое-что ещё и остаётся, чтобы отложить на чёрный день.  Да и зарплата каждый месяц без задержки выдаётся. 
            
            - Понятно, – не осуждая, выдохнул я.
            
            - Сам то ты, Боря, как поживаешь, – перевёл разговор внук бывших наших соседей по улице, где жили мои дедушка с бабушкой, – слышал я, что всё так же в школе историю свою преподаёшь?
            
            - Всё так же в школе и преподаю свою историю, – махнул я рукой, подтверждая без всяких домыслов слова своего одноклассника.
            
            - А помнишь, Борь, как мы ездили на рыбалку на отцовском моём мотоцикле?   Ты, я и твой бывший сосед по дому Микола Капустин.  Он ведь тогда ещё только-только, как оженился, даже месяца то ещё с его свадьбы не прошло, а он за нами на рыбалку увязался.  Помнишь? – с улыбкой снова переменил тему разговора мой кладбищенский бригадир.
            
            - Конечно помню, – оттаял я душой и изобразил на своём лице щедрое, как порция салата в школьной столовке, подобие улыбки, – он тогда ещё после того, как мы под уху с удовольствием наклюкались бражки твоей, уснул прямо возле костра, а потом начал среди ночи вдруг чего-то такое там бормотать.  Мы вначале то с тобой не поняли, чего это он во сне выкамаривает, и только потом, прислушавшись, сообразили, что это ж он с женушкой своей, молодухой, пьяный лунатик, вслух разговаривает, общается, значит!
            
            - Потуши, – говорит он ей, Маша, в комнате свет и закрой балкон.  Дует, – быстро подхватил, помятуя весёлый случай, размяк слегка и мой дружок из далёкого детства.   
            
            - И мы с тобой, Яша, два долбака, всю ночку тогда прохохотали между собою над ним, – после паузы невесело заключил я, – но как давно всё это было, полжизни, считай, с того момента прошло, но всё это помню отлично, как будто вчера случилось!
            
            - Ты на долго к нам, в родные места Борис, как там тебя по отчеству, – засобирался вдруг уходить работник этого городского ритуального заведения.
            
            - Да как получится, – ответствовал неохотно я.
            
            - А где остановился? – прозвучал ещё один вопрос.
            
            - Да нигде пока, – удовлетворил я Яшино любопытство, – но надеюсь я пристать к родному причалу.  В доме у бабы Няши денёк, другой переночую!
            
            - Ну!  Желаю удачи, – козырнул мне бородатый привет из прошедшей юности.
            
            - Бывай, – козырнул и я ему вслед, провожая.
            
            Но когда я, оставшись один, восстановил в памяти весь событийный ряд той нашей рыбалки, в том числе и свой рассказал об этом, у костра произошедшем странном случае, похохатывая глупо, деду, и мне сразу стало не до смеха, так как сильно я тогда пожалел об этой своей неразумной байке.  Мой слушатель сидел тогда и подшивал, пристроившись во дворе на низенькой седушке для бабушки из пимов обрезанные чуни, чтобы было ей в чём зимой и в баню сходить, и по двору шлёндрать по хозяйству.  Засунет она свои немолодые дамские ходунки в эти тёплые короткие катанки, и никакой мороз на улице ей не страшен.  Вот заботливый супруг и старался для свой единственной, ненаглядной.            
            
            - Это не свет от костра и не ночное дуновение ветерка мешали вашему рыбаку там возле костра захмелевшему, бормоча, почивать, – начал издалека свою проповедь мудрый пастырь, – это же его молодая душа по любимой соскучилась, вот о ней он и вспомнил во время сна так непривычно для вас с приятелем по известной тебе причине.  А это, значит, – продолжил развивать свою мысль домашний философ, – что он, этот ваш, лишнего для себя хвативший бражник, вполне хороший, добрый и честный малый.  А такой искренний человек, чтоб ты знал, Бориска, камня за пазухой не утаит и в спину товарищу не ударит!
            
            - Почему ты так решил, дед? – завис я тогда в лёгком недоумении.
            
            - Потому что расстался он, ваш приятель, со своей молодой женой всего то на день, два, а истосковался по ней, будто он с нею целую вечность не виделся, – подвёл тихо итог между делом мой рассудительный знаток дел житейских, – вот он и проговорился во сне и выдал вам, двум дурашлёпам, открывшись, в сонном забытьи своё обращение к любимой, выдал вам ненароком сокровенные чувства свои, а вы, два олуха царя небесного, над ним, как над полуумком посмеивались…
            
            - Мы не со зла это делали, деда, – усовестился я, как провинившийся школьник. 
            
            - Стыдно мне, Борька, за тебя.  Честное слово стыдно, – воткнул подшивальщик в бок чурбака, на котором сидел он, закончив дело, острое шило, – ой как стыдно!            
            
            - Ты, наверное, прав, дедуль, – принял я нелицеприятное для себя его человеческое и разумное заключение, и мне вдруг стало перед самим собой, совсем, как несмышлёному шкоднику неловко и неуютно в душе.
            
            - А как же, – улыбнулся доверительно мой народный судья, – станция «Встреча» – это завсегда желаннее и дороже станции «Расставание», – вздохнул родной чеботарь, – ты запомни и сохрани в себе это, Боря, – посмотрел он в упор на меня, досказав мне взглядом невысказанное словами, – меньше слёз в жизни прольёшь, но больше доверия заслужишь, ежели каждое расставание с твоей стороны будет продиктовано обязательством встречи, – поднял вверх дед свой указующий перст, дочерна измазанный просмолённой дратвой.
            
            - Чьево доверия, дедуль? – воспринял я его наставление.
            
            - Той, с которой свяжешь ты свою судьбу, дорогой мой внучек, – осмотрел со всех сторон, оценивая свою работу, придирчивый домохозяйственный умелец.
            

            Старший сын старшего горнового на одном из бывших железоделательных заводов на Урале демидовских предприятий не сразу был призван с началом войны на фронт.  Как первому подручному горнового ему вначале дали бронь, но позже осенью, когда в помощь к старшему горновому пришли скороспелые юнцы, дед и был призван воевать пехотинцем на южный фронт.  Имея очень высокий рост и недюжую силу, то и был он назначен сразу же старшим в пулемётный расчёт.  Быстро овладел им, этим скорострельным агрегатом по убийству людей, да и был отправлен вместе с новым, наскоро обученным пополнением на передовую.  Там был он несколько раз ранен, лечился в госпиталях, а поправившись там в них, снова строчил из своего пулемёта, отражая атаки врага и поддерживая своих бойцов огнём при наступлении. 
            
            Но в марте сорок четвёртого года при освобождении города Одессы его путь воина пехотинца был завершён.  Подобрала его раненого похоронная команда и отвезла к себе в медсанбат без всякой надежды на то, что эта, их находка, выживет.  Но дед не умер.  Там в медсанбате подлатали его фронтовые эскулапы как смогли и отправили долечиваться под город Горький в тамошний госпиталь.  А оттуда медленно идущего на поправку лежачего подранка передислоцировали в сам город Уфа к дому поближе, предполагая дальнейшую по здоровью в последствии демобилизацию.   
            
            И уже оттуда в декабре сорок четвёртого как раз под самый Новый год возвратился отудобевший вояка к себе домой списанный вчистую, как пень трухлявый, непригодный к дальнейшей службе мешок с костями и искромсанным скальпелем мясом, где его, не веря своим глазам, встретили не только заметно сдавшие родители, но и незамужняя сестрёнка с младшим братишкой, и которому по весне предстоял уже призыв на службу в армию, но и подросшая его дочурка с любимой женой, оставленной им, уйдя на фронт, на попечении своих родителей.  Средний же брат его, мрачно доложил отец сыну, сидя за столом, ушёл вслед за ним в сорок втором году, и там вскоре загинул в кромешной схватке на Волге под Сталинградом, вынула мать из-за иконы в переднем углу грязно-жёлтый листок казённой похоронки, а отец, смахнув слезу, подал прибывшему костылю красного цвета коробочку с медалью за отвагу, которой был награждён погибший сын.  И дед в долгу не остался, на ту пору молодой, хоть и не совсем здоровый вояка, выложил на стол свой орден Красной звезды и две медали: одна – за ту же отвагу, а другая – за боевые заслуги, сказав отцу.
            
            - За нас с братом тебе, отец, не должно быть стыдно!
            
            - А я и не сумлевался, – предложил родитель старшему сыну помянуть и младшего сына, и младшего брата. 
            
            Всю зиму и весну выхаживала бабушка мужа своего вместе с его матерью, не щадя сил своих, времени и старания.  Вдвоём с молитвой она и свекровь возвращали к жизни, в полном смысле, непотребного к ней мужика и сына.  Отогрели, отпарили его застуженное нутро и косточки рук, и ног в баньке, с веничком и травами.  Зарубцевались раны на теле его, зажили болячки внутренние, заработали без скрипа, смазанные народным бальзамом и любовью все его суставы и органы.  Выпрямился подранок во весь свой рост, порозовел лицом на домашних, хоть и нежирных, но заботливых харчишках.  Поднялся дед и пошёл ломить на завод к отцу в бригаду на замену ему старшим горновым в недалёком будущем.  Вот и решил он работяга, набравшись сил, к осени начать строительство своего семейного очага, отделиться от своих младших брата и сестры с родителями, оставив родовое гнездо и самих стариков на попечение последнего из детей в семье согласно неписаных законов и правил русского домостроя.  Сестра, молодайка на выданье, в расчёт не шла, в силу того,
что женщина. 
            
            - Выйдет замуж и поселится у мужа, – рассудили отец со своим старшим сыном. 
            
            Утиный мыс в городке тогда пустовал, с прилежащих улиц коровёнки там травку с удовольствием поедали, нагуливая молочко, вот его то и отдали вернувшимся с войны под частную застройку фронтовикам и эвакуированным вместе с заводом осевшим гражданам, так как жилья для всех катастрофически не хватало.  Ещё до войны дед успел освоить, как следует профессию своего отца под его руководством, поэтому и был принят без оговорок первым подручным горнового на одну из доменных печей согласно его архивных данных на заводе и по рекомендации авторитетного родителя.  И с началом осени приступил ещё вчерашний рядовой войны к единоличному строительству.  Сначала взял он, строитель, в банке ссуду, а затем заготовил, выкупив в леспромхозе, сам себе ошкурив, сруб на дом, не привлекая к помощи пожилого отца и юного брата, и уложил чистый кругляк в штабель в центре земляного надела сохнуть до будущей весны, сверху накрыв его сырым горбылём. 
            
            Вслед за этим вывез доменщик и выкупленный там же в леспромхозе готовый сруб на баню и поставил к зиме её на лиственных сваях крепкую избушку свою для семейных в будущем омовений.  Соорудил к ней мостки и в ней же всю зиму и прокантовался один до следующей весны, а уж потом и за дом со двором на заливном фундаменте взялся.  Как уж он смог один, без посторонней помощи, совладать с таким напряжением – только Богу то одному, может быть, и было тогда известно.  Но надо признаться, что и бабушка, молодая в те годы женщина, и мама моя, девчушка, по мере сил своих и возможностей по мелочи, но всё же помогали своему заглавному строителю – вот и тянулся он один, напрягая силы и жилы свои.  Придумал себе в помощь нехитрое приспособление и поднимал увесистые верхние венцы сруба, упираясь, на закушенных зубах, возводя стены будущего строения, но довёл-таки до окончательного завершения задуманное дело.
            
            К всеобщему в стране празднику пролетарской революции дед со своим скромным по числу семейством переехал в новый дом, завершив в нём внутреннюю отделку.  У нас, на Урале, деревянные дома внутри обивают тонкой дранкой и штукатурят всё для побелки в избе, чтобы от побеленных стен там было светлее.  Перебравшись к себе на новое место жительства, дед устроил новоселье.  Пришли отец с матерью, сестра с братом и товарищи по работе.  А ещё за стол были так же приглашены несколько семей близлежащих соседей по улице.  Большой новый круглый стол разложили, вставив две добавочные половинки в середину, и накрыли чем Бог послал, не скупясь на угощения.  Вместо стульев соорудили вокруг стола на табуретах временные лавки, чтобы всем места хватило, да и началось под гармошку весёлое гульбище по освоению жилой постройки.
            
            Много чего было тогда подарено разного новосёлам, но особо хочется рассказать о двух, не совсем обычных преподношениях.  Первыми такой подарок преподнесли соседи по улице.  Во время одного из перекуров вышли куда-то соседские мужики и вскоре, неся на руках большую кадку с фикусом, вернулись.  Вошли в избу с растением и говорят.
            
            - Куда, хозяева, прикажите поставить?
            
            - Здесь в горнице у второго окошка справа, – подхватилась радостно молодая тогда ещё в будущем моя бабушка.
            
            Водрузив на указанное место свою ношу, цветочные носильщики вернулись за стол и, наполнив стаканы, один из них произнёс заготовленный тост о том, что этот фикус, это не просто фикус цветок-дерево, а фикус, который приносит в дом хорошим людям деньги и благоденствие.  Все выпили за это приятное для хозяев пожелание о деньгах и счастье в доме, закусили, и дед поднялся со своего места налил себе полную до краёв гранёную в те
годы стопку самогона и сказал в ответ, заставив всех себе наполнить свои рюмки.
            
            - Деньги в доме – это хорошо! – поднял он полную свою посудинку, – но для меня, гости мои дорогие, намного дороже подарок, который сделан от души и ещё важнее ваша дружба на долгие годы вперёд пока мы с вами здесь будем живы, – и осушил свою стопку, – за фикус! – громко добавил он перед этим.
            
            - Но не за фигу в кадушке, – весело добавил один из гостей, – прошу не обижаться за мою шутку, – тут же извинился он, осознав, за то, что что-то лишнее ляпнул.
            
            И его застолье простило.  А мог бы шутник и схлопотать по уху, не будь он сыном из тех семей, что подарили это полутораметровое декоративное, южно-азиатское деревце.  И тут, чтобы разрядить немного возникшую было на новоселье неловкость, из-за стола во весь свой недюжий рост нарочно с шумом поднялся сам родимый батюшка хозяина этого нового дома.  Выбрался коломенская верста со своего места и сказал младшему отпрыску своему, интригуя собравшихся.
            
            - Поди-ка, сынок, и ты, принеси сюда нашу коробчонку со двора.  Заждалась, поди, новосёлы то, – тот живо выполнил отцовское поручение, – распакуй, – предложил своему последышу отче, когда бегунок появился в горнице с ношей в руках, – подмоги ему уж ты, дочка, – попросил он сестру подсобить своему родному брату, – и те сообща осторожно на свет божий вынули из прочной картонной упаковки с метр высотой тяжёлые в деревянной из благородных пород с резной оправой настенные с боем часы.
            
            Народ за столом ахнул, увидев такое по своей красоте замечательное чудо.  Верх у этих часов был украшен остроконечным как корона витиеватым узором, под которым как всевидящее око светился серебристого цвета циферблат с чёрными цифрами и стрелками, а ниже его покоился золотистого цвета маятник.  И всё это великолепие было укрыто под стеклом украшенной резным орнаментом изящной дверцы.  Из-под дверцы через круглые отверстия в днище спускались на крепких цепочках две увесистые гирьки, напоминавшие с виду еловые шишки.
            
            - Вот это да! – захлопали хозяева и гости в ладоши.
            
            - Прими, сын, от нас с матерью сестрой и братом этот скромный подарок, – принял из рук детей свой распакованный гостинец, исполненный важности родитель, – возьми ты и повесь его там, где тебе больше нравится, и помни о нас, твоих родных, отце с матерью!  Не забывай и брата с сестрой, но главное не в этом, – сделал паузу, передохнув, старший в роду, – а главное в том, чтобы ты, сын мой, знал, что время жизни очень коротко, вот ты и дорожи, поглядывая чаще не эти часы, каждой минутой, часом и днём, попусту времечко не разбазаривай, энтот отпущенный тебе Богом срок здесь, на белом свете.  Знай и помни, Венушко, что у тебя есть своя минута, чтобы что-то успеть придумать.  И этих минуток у тебя будет много.  Есть час, чтобы ты мог завершить начатое дело.  И часов у тебя этих в жизни будет предостаточно.  Имеется у тебя и целый день, чтобы что-то для своей семьи и для людей хорошее сделать.  И дней тебе для этого тоже хватит с лихвою.  Есть год, чтоб дом ты сумел себе поставить, будущее зачав.  И для подобных дел лет тебе, сын мой, и до смертной усталости все не переделать.  Но всего одна жизнь у тебя имеется, чтобы люди в городе после кончины твоей о тебе, не стыдясь, могли сказать только самое доброе слово!
            
            - Я тебя не подведу, отец, – сказал более чем торжественно мой дед моему прадеду тогда на дне своего новоселья, – подошёл к нему вместе с бабушкой, своей женой, взял из рук родителя подарок с напутствием и добавил, – спасибо!  Век будем помнить мы и этот день, и этот час, и саму минуту, и вас, мои дорогие батюшка с матушкой, и вас не забудем родные мои младшие брат и сестрёнка, – передал он с рук на руки родительский подарок своей супруге, бабушке моей, да и поклонился низко в пояс, и расцеловал отца с матерью каждого из них троекратно.
            
            А когда бабушки в результате её болезни не стало, он сразу же остановил эти часы, чтобы раз и навсегда в памяти своей, пока он будет жив ещё, зафиксировать час и минуту расставания со своей драгоценной и единственной в жизни, бесконечно обожаемой им со скорбным сердцем раньше срока скончавшейся половинкой.  И никто не имел права после этого к ним никогда прикасаться.         
            

            Получив в подарок карманные часы на цепочке, я, перекусив слегка, переоделся и с удовольствием вылупился на задний двор, где и увидел, как коптила в углу огорода, возле берега, стоя на ямке, на двух шлакоблочных кирпичах по-над костром широкая бадейка с растопленным гудроном.  Я подошёл к ней, взял прислонённый к забору дрын и с опаской ткнул им внутрь этой бадейки.  Гудрон уже был там довольно жидким, но не булькал, как полагается, выдавая из себя лопающиеся пузырьки разогретый до кипения.  Удовлетворив любопытство, я вернул палку на прежнее место и направился к прислонённой к забору на бок к перевёрнутой там лодке-плоскодонке.  Осмотрел всю её тщательно с придиркой и не нашёл причины, чтобы так уж надо было заново смолить эти и без того уже основательно покрытые варом бока и днище.
            
            - И зачем деда надумал лодку смолить, – подумал я, сомневаясь, – когда она и так в полном порядке вся, лучше не придумаешь!
            
            - Думаешь, что я, старый, за зря надумал лодку то гудроном покрыть, – раздался у меня за спиной родной, немного насмешливый бас-баритон.
            
            - Ничего я не думаю, – скрыл я свои предательские мысли.
            
            - И зря, – буркнул глухо недовольный моим ответом дед.
            
            - Почему это зря то, – осторожно оскалился я.
            
            - Потому что должен понимать, если умеешь думать, что посудину эту я, твой дед, буду смолить не потому, что мне, старому пню, прихоть моя в задницу уколола, а потому, что прошлогодняя смола за зиму на морозе потрескалась и может дать течь, хоть и не ахти какую большую, но опасную, оттого и надо лодку смолкой то обновить – все трещины по бортам и днищу возникшие затереть.  Понятно? – ехидно прокашлял в лицо мне лодочных дел мастер бывалый.
            
            - А то как же, – признался я, уяснив для себя, какой я ещё бестолковый незнайка.
            
            - Ну тогда приступим к делу, – серьёзно сказал владелец данного плавсредства, – в углу двора у поленницы видел, внучек, два чурбака во дворе? – обнял меня, подобрев, мой даритель золотых карманных часов.
            
            - Видел, – подтвердил я.
            
            - Вот и тащи их оба сюда!
            
            - Зачем?
            
            - Лодку на них вверх дном уложим, – пояснил мне старый, – сможешь чурки то эти сюда принести?
            
            - Смогу, – самонадеянно ответил я и бегом направился к дому.
            
            Но не так-то просто оказалось их оттуда принести.  Переоценил я немного свои на тот момент собственные силы как физические, так и умственные.  Когда дед увидел, как я корячусь, тащу на руках этот нелёгкий отёсанный комелёк, крикнул мне, добродушно так, будто в цирке на представлении, над клоуном посмеиваясь.
            
            - А на тачке, разве что, тяжелее будет?
            
            - Чево на тачке, – сбросил я с рук деревянную тяжесть на землю.
            
            - Ношу то свою сюда прикатить, – взбалтывал он осторожно палкой разгорячённое содержимое своей смоляной бадьи.
            
            - Так ты же сам сказал принести, – удивился я, – вот я и притаранил!
            
            - Я сказал, а ты думай, учёный, – изрыгнул с подначкой, смоловар, – на то она тебе и голова твоя дана, чтобы думать, а не шапку носить…
            
            - Буду думать теперь, – обиделся я сам на себя за собственную глупость.
            
            - Не было бы поздно, – перестал орудовать палкой в смоле щедрый лодочник.
            
            Короче говоря, когда к ужину вся работа была уже готова, дед мне и говорит тихо, как таинственный заговорщик.
            – Всё!  Шабаш!  Пойдём, Бориска, в баню руки мыть, да и фотокарточку свою нам с тобой привести бы в порядок не мешало бы.  Согласен со мною, работнище? – похлопал он меня слегка по загривку.
            
            - Согласен, – прижался я своим плечом к нему.
            
            - Тогда иди мойся, а я пока костерок притушу и отнесу остатки гудрона с бадейкой в сарай.  Пригодятся в хозяйстве ещё и бадейка сама, да и смолка в ней на будущий год!
            
            - Слушаюсь и повинуюсь, – как киношный дед Хотабыч поклонился я родимому в ноги мудрому наставнику.
            
            Когда мы, старый да малый, наконец, привели себя в порядок, довольный собой за сотворённое дело, мудрый лис на пенсии мне и молвит опять в том же заговорческом тоне с намёком, как шпион, проголодавшись, видимо.
            
            - Ступай-ка, Боря, в дом и возьми там на кухне горбуху хлеба побольше и солонку в шкафу берестяную с крышкой.  Там же возьми нож и деревянное блюдо.  А потом ты в огороде с парника сорви три-четыре ровных огурчика, на грядке дёрни немного редиски и нащипай немножко зелёного луку, укропу и чесночного пера, ополосни всё в кадушке с дождевой водой и дуй сюда.  Дело у меня к тебе, внучек, есть неотлагательное!
            
            - Какое такое дело, – в тон заговорщику откликнулся я уставший.
            
            - Самой неотложной важности, – подмигнул он заманчиво мне.
            
            - Ну не томи, дед, душу, – сложил я руки на груди как монашек.   
            
            - Сегодня мы с тобой, внучек, будем причастие принимать…
            
            - А что это за такое причастие, – не понял я своего батюшку безграмотный атеист.
            
            - Узришь, неприкаянный, – развернул меня, взяв за плечи таинственно старче, – ты беги, поспешай, пока ещё на улице не стемнело совсем!
            
            И я полетел.  Сделал всё как дед мне наказывал и вломился радостный обалдуй, со всей оказией посыльный в предбанник, а там никого и не оказалось.  Тут уж я немного как бы даже растерялся и громко окликнул своего заговорщика.  С улицы до меня донесся его приглушённый голос.
            
            - Не блажи!  Дуй сюда за баню ко мне, оглашенный! 
            
            Вертанувшись туда я с облегченьем поставил блюдо с овощами и солью на скамью со спинкой у неё по средине и сам пристроился рядом с левого краю!
            
            - И дальше то чё? – застыл я в ожиданье дальнейших действий со стороны своего и по возрасту, и по положению родного, но неравного конспиратора.
            
            - А дальше мы будем с тобой причащаться, – достал из-под скамейки старый кум-хитрован поллитровую бутылку, на этикетке которой было написано «Зубровка».
            
            - Так надо ж было стаканы принести, – попытался я встать, – ничего нести пока не надо, – упредил мой порыв загадочный кум, – учись, паря, но не вздумай ты взять себе это за правило, – более чем строго тут же добавил мой семейный учитель, – а узнаю я, што ты часто станешь причащаться – я тебе не позавидую, – пригрозил он мне пальцем, поставив откупоренный пузырь рядом с собой на лавку, – не погляжу, што внук мой единственный, возьму вожжи и так тебя пьяного по спине обихожу, не пожалею, што шкура твоя на тебе вся в лохмотья превратится!
            
            - Я на первом курсе после зимней сессии первый раз попробовал водку, – обиделся я немного на своего старика, – и не один, но вместе с тобой, дед, мамой и бабушкой, – уже спокойнее добавил я, ответив на строгое предупреждение, – а сегодня второй раз буду, но не пробовать, а причащаться, как ты говоришь, и опять же вместе с тобой, дед, а не абы с кем и неизвестно где!
            
            - Вот и славно, – принял одобрительно моё признание старший у нас в роду и взял один из принесённых мною огурцов, – абы с кем тебе не надо, а со мной вот, очень даже можно немного и то не часто, – и разрезал пупырчатый овощ ножом напополам поперёк.  Оценил, сложив две половинки, на равенство их, да и говорит хитро так, подмигнув мне, – сейчас я вырежу из этих половинок семечки и выброшу их в пруд рыбкам, пусть мальки едят, лакомятся, а мы с тобой эти половинки пустим в дело.
            
            - Не понял… – опешил я слегка от сказанного. 
            
            - А чё тут понимать то, – положил старый на блюдо разрезанный огурец, – нальём в эти огурчики нашей Зубровочки и станем, испив оттель божьего нектара, ими же с тобой и закусывать, – освободил он лихо половинку огурца от семян и подал мне её уже готовую к употреблению пупырчатую вершинку зелёной рюмки, посолив её предварительно, и тоже самое проделал с другой половинкой.  Затем налил он из бутылки в обе огородные стопки крепкого напитка и, набрав полные лёгкие воздуха, с удовольствием выдохнул, – ну будем здравы, внучек.  С днём рождения тебя, – чокнулся он со мной своим огурцом, и мы с ним выпили, – ну чё ты сидишь? – засунул себе в рот дед свою опустевшую рюмку с навозной грядки, – закусывай и не забывай про зелёный то у нас тут лучок с редиской и укропом.  И чесночок здоровью никак не повредит! 
            
            Чего я тут же и сделал с превеликим удовольствием.  Перемалывая во рту эту свою первую в жизни горько-солоноватую половинку огурца, я, хмелея, подумал.
            
            - Как хорошо, когда у тебя есть такой замечательный, мудрый дедушка! 
            
            Поначалу то мне это пасторское по-родственному причастие не особо понравилось, но позднее эти наши с ним летние вечёрки за баней стали обычными, и огуречная трапеза с зелёным лучком, укропчиком и редиской приобрели особый, задушевный – ритуальный смысл, превратившись со временем в счастливое единение сросшихся душ, в котором сам специфический вкус спиртного с овощами вприкуску стал отличительной радостью почти бессловесного, но тёплого общения.  И вот однажды на одной из таких вот наших чистых посиделок за банькой, когда мы с дедом всласть потешили парком свои телеса, опрокинув после омовения по первой зелёной рюмахе, я у старого, набравшись храбрости, и спросил, смачно пережёвывая свой огурец с хлебом и редиской.
            
            - Вот ты, дед, у нас воевал, – прошамкал я как-то картаво.
            
            - У ково это у нас, – насторожился слегка мой бывший солдат.
            
            - У бабушки, у мамы и у меня…
            
            - Воевал, – ответил, не дав мне закончить мысль, обожаемый мною пехотинец.
            
            - И награды имеешь, – начал я заход к нему издалека.
            
            - Как у всех достойных фронтовиков, – прищурил глаз постаревший пулемётчик.
            
            - А ничего не рассказываешь мне о войне, – закинул я свою наживку.
            
            - А зачем тебе это знать, – более чем серьёзно отреагировал старче на моё праздное и по всем меркам бессмысленное любопытство.
            
            - Как зачем, – прикинулся я недоумком, – интересно же…
            
            - Чево тебе там интересно то, голубь ты мой, – вперил в меня немигающий взгляд свой родной мой пенсионер.
            
            - Ну как там люди, например, подвиги свои совершают…
            
            - Например?! – расслабился разом, уязвлённый мной ветеран.
            
            - Ну да, – снова брякнул я невпопад.
            
            - По-дви-ги говоришь?! – опустил голову участник жутких баталий.
            
            - Но у тебя же вон сколько наград, – подтвердил таким образом я свои намерения.
            
            - Ну есть у меня, – согласился со мной отставной рядовой, – эти награды.  А тебе то што с того, дорогой ты мой учитель?
            
            - Если вы не забыли, уважаемый Вениамин Петрович, – мягко попытался я снять в нашем разговоре возникшее недоразумение, – я преподаю историю!
          
            - И на моём примере ты хочешь рассказать детям о войне?  Я правильно тебя, друг ты мой ситный, услышал? – получил я первую словесную оплеуху.
            
            - Но ты же, дед, совершал в боях свои какие-то подвиги, раз у тебя есть эти самые на войне полученные награды, – подставил я, не поняв, и вторую щёку.
            
            - Какие-то, говоришь? – начал тихо закипать бывший фронтовой подранок.
            
            - Извини, дед, – пошёл я на попятную, – я хотел сказать иначе – личные!
            
            - На войне ничего личного у солдат в действиях нет и быть не может!  Там всё и на всех только общее – победа. – проглотил горькую свою слюну отставник. 
            
            - Вот ты и расскажи мне, дед, об этом, своему единственному внуку. – соорудил я и по второму пупырчатому нам стакашку.
            
            - Зачем? – последовал глухой вопрос. 
            
            - Ну интересно же мне узнать о том, какой он у меня героический дед, – выложил я свой последний ему аргумент.
            
            - Да ничего там, Боря, на войне интересного нет, – сдался он снисходительно, после бани остыв, отец моей мамы, – там только грязь, пот, кровь и слёзы…
            
            - Ну пот от физических напряжений, окопная грязь и кровь сочившаяся из ран мне понятны, – воспринял я искренне это откровенное стариковское признание, – но какие там и чьи могут быть слёзы то? – не ожидал я от своего собеседника в этом разговоре такого, с позволения сказать, поворота.
            
            - Невыплаканные слёзы, – последовал тут же краткий ответ.
            
            - Разве солдаты плачут? – удивился я, не разу не видев у деда пролитых его слёз.
            
            - Плачут не солдаты, – покачал головою весь израненный фронтовик, – а плачет их душа.  И плачет она, что у оставшихся в живых, что у погибших, – как на исповеди тихо с горечью признался мне пожилой человек, – да только мы, мужики эти слёзы там никогда с болью в сердце не видим и не замечаем – не до этого…
            
            - Ты меня совсем уж запутал, деда, – растерялся я немного, – ну у живых ещё душа их, может быть, и плачет, – согласился я с первой половиной им сказанного, – но как она у тех, кто погиб, может плакать, – не мог я салага, хоть и учителем был, взять это в толк.
            
            - У живых то, их душа молча скорбит об убиенных товарищах, а вот у мёртвых она – стенает эхом уже давно прошедшего боя, страдает душа, что раньше срока покинула сей бренный мир, не дав её носителю, на этом свете завершить все дела его земные, что ему от рождения Всевышним предначертаны!
            
            - Как это, – подавился я недожёванным мякишем.
            
            - Подрастёшь и поймёшь, – успокоил меня обладатель воинских наград.
            
            - А какие они эти слёзы души? – сдал я свои позиции глуповатого прилипалы.
            
            - Не знаю я, – доложил мне грустный адвокат солдатских душ, – горькие думаю!
            
            - Извини меня, дедуля, – виновато понурил я голову. 
            
            - И запомни, дорогой мой внук, закавыка, – пропустил он мимо ушей моё покаяние состарившийся, отвоевавший своё пулемётчик, – самый главный подвиг на любой войне – это, прежде всего, победа над самим собой, а уже потом победа и над твоими врагами, – и замолчал как церковный колокол после удара тяжело и глухо продолжающимся отзвуком. 
            
            Смолк и я, в конец, устыдившись своих вопросов, и в дальнейшем больше никогда и ничего подобного деду не задавал.  Я, лопоухий юнец, неожиданно для себя вдруг понял и осознал, что о таких вот посиделках и мечтал мой дед по-над прудом, за баней, со своим взрослым сыном отдохнуть, расслабиться, но не подарила ему судьба после войны этого в жизни счастья, но в радость ему оказался я – внук его, за что я ему очень даже благодарен.  Тогда, после первого нашего совместного с ним причастия, мы долго ещё сидели за баней с моим дорогим стариком, осилив половину бутылки крепкой Зубровки, подставив летней прохладе до самых поздних, чёрных сумерек, размякшие в неге души и телеса.  Перед тем как уже в дом идти, дед мне и говорит.
            
            - Ну что?  Пойдём?  Спать пора!
            
            - Пойдём, – поддержал я его.
            
            - Ну и какое у тебя опосля первого причастия твоё самочувствие, внучек? – начал к моему удивлению равнодушным тоном разговор мой семейный педагог-наставник.            
            
            На что я ему честно ответил.
            
            - Как первоклассник на первом уроке!
            
            - Так вот и запомни, мой дорогой первоклассник, – встал со скамейки отец и дед, – первый стакан в любом причастии всегда во благо – твоему здоровью в помощь, да и телу утеха.  А всё, что налито повторно – это уже в удовольствие для твоей души, для куража и настроения, весёлый дух твой поддержать и грешки былые умаслить.  А вот третий стакан – завсегда и только на посошок – и никак иначе!
            
            - А четвёртый? – не удержался я.
            
            - А вот четвёртый – всегда во вред.  И только во вред.  Так что забудь ты, Боря, про четвёртую рюмку на всю твою оставшуюся жизнь, если хочешь ты чего-то в этой жизни в трудах и заботах добиться, – заключил своё наставление, надеясь на понимание, родной и обожаемый мною воспитатель и достойный учитель, – эта истина проста и давно всем на этой земле известна, но не каждый человек, к сожалению, к ней прислушивается!
            
            - Я отлично понял тебя, – встал со скамейки и я, обняв своего, доморощенного, как самодельная бражка, наученного жизнью семейного резонёра.
            
            - Ну хватит телячьи нежности тут разводить, – высвободился старый из рук моих, – а это, – указал он пальцем на недопитую бутылку, – я хорошенько заткну и спрячу, пусть стоит, дожидается до лучших времён, – и быстро нырнул в предбанник с этой наполовину опорожнённой, но прочно заткнутой тарой.
            
            Я после той вечерней посиделки надолго запомнил этот дедовский наказ, хотя сам с возрастом стал понемногу за ужином причащаться, но токмо здравия для и каждый раз, вспоминая, эти дорогие сердцу минуты давних летних наставлений во время причастий с огуречными стаканчиками по-над прудом, отдыхая после парилки с омовением за баней в сумерках на двоих до четвёртого стакашка. 


            В детстве маленьким ребёнком я любил ластиться и ползать надоедливой мухой по моей любимой бабуле, карабкаясь к ней поначалу с пола на колени, а потом уже на спину, освоив первый этаж родного тела.  Благо бабушка сама мне это делать позволяла, а мне то как нравилось несмышлёному мальцу обнимать её и прижиматься к ней, ощущая тепло и доверительную ласку любимого человека.  И эти очень тёплые, и нежные мои отношения с моей милой бабулечкой в течение всей её жизни оставались неизменными.  Повзрослев, я обожал, обняв, целовать её лоб, щёки, и мягкие руки.  Однажды в классе уже, наверное, седьмом, когда я стал понимать силу и разницу непростых отношений между мальчиками и девочками, так как влюбился в одну из своих одноклассниц, я, как бы ненароком, между делом и поинтересовался, ласкаясь, у бабушки, когда и как они с дедом познакомились.  И она мне на это ответила так.             
            
            - Наш мальчик, кажется, влюбился, – посадила она меня рядом с собой на диван и, обняв за плечи, чмокнула в области уха и тихо засмеялась.
            
            - Не смейся, баба, – освободился я из её объятий, – я серьёзно, а ты…
            
            - И я серьёзно, – сообщила мне моя заступница перед дедом, – так и быть, – и снова обняла она меня, – расскажу я тебе о нашем с дедом твоим знакомстве.
            
            - Бабу-уля, – благодарно отозвался я, чмокнув снова её в тёплую щёку.
            
            - Родом я сама из небольшого уральского города, где мои родители, оба скромные почтовые служащие при царе во время гражданской войны погибли.  О ней ты, надеюсь я, знаешь, конечно!
            
            - Знаю, – ответил я, – но при чём тут ваша встреча с дедушкой, – не уловил я смысл сказанного мне моей неспешной рассказчицей.
            
            - В том, что оба они заразились сыпным тифом и умерли, и я осталась одна, но мне, оставшейся без родителей девчонке, разорённая страшной войной страна помогла обрести профессию, получив образование, и стать учителем в начальных классах.  И мы вдвоём со своей подругой-сокурсницей приехали в конце июля по распределению после окончания в области педагогического техникума сюда в этот тогда ещё посёлок устраиваться на работу в новую открытую школу и повстречали там твоего будущего деда бравого молодца с его друзьями.  А школа, возле которой мы с подружкой столкнулись с местными парнями, до сих пор стоит на прежнем месте обозначенная цифрой один, где и ты сам сейчас учишься.  Там то мы с ним и познакомились!
            
            А дальше я опишу эту первую встречу своих стариков уже своими словами, так как боюсь, что доподлинно весь тот бабушкин рассказ повторить не смогу – слишком много с тех пор вод времени утекло.  И надо признаться, что многие нюансы из того откровенного бабушкиного признания в памяти моей поистёрлись немного, нарушив тем самым как бы саму эмоциональную связь целого.  Но тем не менее я постараюсь, как можно правдивее и точнее изложить всё то, что когда-то услышал от своей любимой потатчицы, не добавляя, ровным счётом, ничего своего, то есть авторской отсебятины и домысливания.   
            
            Короче говоря, вышел как-то летом в погожий день мой будущий дед, будучи тогда молодым человеком, вместе с друзьями, приятелями пройтись, прогуляться всей дружной компашкой холостяков по главной улице посёлка, городок то наш тогда ещё в заводских у власти поселениях числился.  Идёт себе эта праздно разодетая ватага местных молодцов и видит, как стоят возле новой школы и о чём-то между собой разговаривают две совсем им незнакомые, но очень даже симпатичные девушки.  И обе невысокого росточка, и обе, как под копирку одинаково одетые: длинные платья, туфли на каблучках и даже их маленькие шляпки на аккуратных головах были одна к одной – неразличимыми копиями! 
            
            Одна из этих девушек была черноволосая, плотного телосложения, розовощёкая и весёлая такая барышня-простушка, лицом похожая на русскую матрёшку, но в строгом по цвету светло-сером платье, а не в пёстром сарафане.  Другая девушка, и это была уже моя будущая бабушка, являла собой этакое тонкое, с детским милым личиком, хрупкое будто китайский фарфор беззащитное создание, которое ангельским образом взирало на всю эту приближающуюся к ним группу парней, и улыбалось солнечной радостью.  Тут мой дед и бравый уральский кавалер не удержался и причалил, широко улыбаясь, высокорослый сей вьюнош к улыбчивой, худенькой девушке, и смело, глядя ей прямо в глаза заявил, что она с этой минуты станет его женой, и будет жить до свадьбы у его родителей в доме.  Взял её после этого он мягко за руку и повёл как телушку на привязи за собой домой знакомиться со своими родителями, не обращая абсолютно никакого внимания на возгласы друзей и на протесты её подруги.  Дома дед прямо с порога сразу же назвал, пришедшее с ним милое и с широко раскрытыми от страха глазами загадочное явление своей невестой, заявив своим отцу с матерью, что он намерен на этой незнакомой им девушке жениться и жить потом с ней одной семьёй здесь в родительском доме.
            
            - А как звать то, величать твою невесту, жених? – задал родитель взрослому сыну в таких случаях естественный вопрос.
            
            Но тот сконфуженно, как пристыженный кот блудня, осёкся, покраснев, так как не знал он её имени даже, признавшись.
            
            - Не успел ещё у неё спросить!
            
            - Хороша невеста, – оценил выбор сына его отец, – што даже имя невесты нашему жениху неизвестно!
            
            Не отнимая своей руки от новоявленного жениха, незнакомая девушка кротко, но с полным достоинством негромко представилась, назвав родителям своё имя и фамилию, и даже отчество.
            
            - Кто ты, дочка?  И откуда будешь, милая? – задал мой прадед ей первый вопрос.
            
            - Учительница в начальных классах, – искренне призналась дочка, – и приехала я к вам, в ваш посёлок сюда на работу в новую в этом году открывшуюся школу!
            
            - И давно ты, девочка, к нам приехала? – вступила в разговор уже моя прабабка.
            
            - Только что, – последовал от девушки быстрый ответ, – но не одна!
            
            - А с кем? – прозвучал такой же быстрый ещё вопрос.
            
            - С подругой, сокурсницей.
            
            - И где она?
            
            - Возле школы осталась!
            
            - А на чём приехали то? – снова встрял глава семейства.
            
            - До станции на поезде, а от станции с кучером на тарантасе!
            
            - Странно, – задалась вдруг мыслью хозяйка дома, – приехала ты, девонька, к нам в посёлок, как сама говоришь, сегодня днём, а где ж ты успела с ним познакомиться?
            
            - С кем? – не робея, переспросило милейшее создание в шляпке.
            
            - Вот с этим вот долговязым оглоблей, коли только что в посёлке у нас объявилась? – не удержался от вопроса строгий хозяин дома, отец этой счастливой орясины.
            
            - На улице перед школой, – тихо упало с губ смелой девушки.
            
            - И сразу согласилась стать его невестой? – не поверили дедовы родители.
            
            - Я не соглашалась, – зыркнула озорно глазками дерзкая стрекоза.
            
            - Не понял, – осекся мой пращур.
            
            - Он, ваш сын, взял меня за руку и сказал, что я буду его женой и что буду жить до свадьбы здесь у вас в вашем доме, и повёл к вам сюда для знакомства с вами.  Вот и всё!
            
            - Вот так вот, просто, взял тебя и повёл, – не поверил своим ушам сам в молодости далеко не промах старший из мужчин в роду.
            
            - Вы считаете, что мне надо было с ним бороться? – улыбнулась покорно дедовская юная пленница.
            
            - С этим поборешься, – усмехнулся такой же великан, как и мой дед, его отец, – так ни с чем и останешься.  Живо бока намнёт!
            
            - Кому намнёт? – несколько испугалась незнакомая красавица.
            
            - Любому в нашем посёлке, – прозвучал ответ, – да и не только в нашем…
            
            - И мне? – округлились девичьи глаза.
            
            - Тебе, красавица, вряд ли он на это спроворится, – утешил мою будущую бабушку её предстоящий свёкор.
            
            - Вы думаете… – прошелестел ветерком ласковый голосок.
            
            - Не думаю, а знаю, – добродушно всхохотнул мой предок, – но мне интересно, как бы это сказать, чтобы тебя не обидеть, красна девица, совсем другое, – провоцируя гостью на чистосердечное признание, продолжил исподволь блюститель местного домостроя, – а вот скажи ты мне, госпожа учительша, скажи, развей сомнения.
            
            - Я не госпожа и не учительша, – мягко, как ученика осадила бабуля тогда строгого управителя в собственном доме.
            
            - А кто ж ты есть, если не учительша, – оробел слегка заводской горновой.
            
            - Преподаватель в начальных классах!
            
            - Вот ты мне и разъясни, своему ученику в начальном классе, – с хитринкой в глазу расплылся в улыбке заводской работяга, – ежели парень тебе не по душе, то почему же ты не дала ему от ворот поворот, если ты, конечно, девушка…
            
            - Зачем, – пропустила мимо ушей тогда бабуля недвусмысленный намёк.
            
            - Как это зачем, – удивилось само негодованье с бородой, – береги, как говорится у нас в народе, платье с нову, а честь то с молоду!
            
            - Но всё ж на месте и без всякого бережения выяснилось, – гордо отозвалась эта на ангелочка похожая лапочка.
            
            - Чё выяснилось, – напрягся умом местный экзаменатор.
            
            - Что я нравлюсь вашему сыну!
            
            - А он тебе?
            
            - А мне… – повис вопрос в воздухе, – я пока его ещё совсем не знаю, чтобы какое-то принимать решение!
            
            - Проводи-ка ты, сын, энту девушку туды, откель взял, – взъерошился недовольный её ответом властный родитель моего будущего деда.
            
            - Не пущу! – ослушался тот тогда своих папаню с маменькой.
            
            - Не понял? – нахмурился крупногабаритный старший горновой одной из местных уральских домен.
            
            - Хоть убейте, тятя, но не пущу, – прикрыл собой суженную случаем девушку, как стеной отважный её защитник.
            
            - Отец! – остановила мужа мудрая женщина от его рокового поступка.
            
            - Но я и не сказала, что он мне противен, – взяла под защиту непослушного парня его малознакомая пуговка, смелая половинка.
            
            - Останься, – мягко попросил её дед, с первого взгляда влюбившись в хрупкую, но не робкого десятка городскую барышню, – никогда я тебя ни словом, ни делом в жизни не обижу.  По гроб жизни любить, ласкать и лелеять буду!
            
            - Хочешь остаться? – нахмурила брови недоверчиво хранительница этого очага.
            
            - Хочу! – с вызовом ответила ей ещё сама вчерашняя школьница.
            
            - Живи! – принял решение и отец, одобряя выбор сына, – но спать будешь ты с его младшей сестрёнкой в девичей горнице, – указал он в сторону жениха, – согласна?
            
            - Согласна! – приняла свой приговор тогда красавица, моя бабуля.
            
            И осенью в семье старшего доменного горнового старшему сыну справили свадьбу, и началась у них, молодых супругов, долгая, совместная жизнь.  Правда, надо признаться, говорила мне моя мама, что бабушке и дед мой тоже с первого взгляда тогда пришёлся по сердцу и по душе.  Он ведь и в самом деле был с виду довольно интересный парень: грудь колесом, мужественный с осознанием собственной силы взгляд бездонных, тёмно-синих в нависших бровях затерявшихся глаз, в которых можно враз захлебнуться и утонуть.  А его ярко-красные, чувственные губы, волевой подбородок и густой, раскатистый бас-баритон выдавали в нём цельную и дерзкую натуру.  Но в жизни потом в отношениях с ней, своей милой, отважной дюймовочкой, этот великан в два с лишним метра ростом вдруг оказался добрейшим и мягким, податливым телком, которого бабуля всегда между собой называла уменьшительно-ласковым именем Венюшка, а в присутствии посторонних людей, просто, отец нейтрально.  А дед бабушку называл всегда никого не стесняясь, Манюшкой, так как полное имя бабушки было Манефа, что означает «Данная».  Вот дед мой и взял, встретив в жизни данную ему судьбой девушкой мою бабушку, потому, что сам этот миг случайной как бы встречи был обоим им предопределён заранее!


            Встретившись со своим другом детства Яшей Пахомом на станции вечной разлуки, я вдруг остро ощутил на себе всю незримую и неосязаемую быстротечность времени ясно, признав надвигающуюся незыблемость конечного пункта своего земного бытия.
            
            - Все там будем, но только не в одно время, – мрачно говорил мне дед, когда мы с ним поминали нашу бабушку, за столом сидя в доме.   
            
            Побыв ещё на кладбище какое-то время один, я собрал все свои не пригодившееся мне привезённые с собой причиндалы для работы и молча, побрёл прочь на выход с этого разросшегося в размерах тленного пристанища упокоившихся тел людских.
            - Как-то встретит она меня, моя незабвенная, но покинутая мною пристань детства и юности, где было много разных встреч и расставаний, – скребли мне душу собственные сомнения за то, что я так долго не проведывал этот завещанный мне судьбою порог.
            
            Я, наверное, бы смог сейчас объяснить своему взрослому внуку, будь он у меня, не оправдываясь за собственное легкомыслие по отношению к моим родным и вечно живым для меня в памяти старикам, редко навещая этот их дорогой моему сердцу приют любви и добра, терпения и такта, причину своего такого странного поведения, увязнув в быту.  Но поймёт ли дом, куда я с кладбища целенаправленно сейчас направлялся – не известно.  И всё-таки я верю, что есть у меня шанс попытаться исправить эти несколько неприятные и не совсем испорченные отношения, так как в доме, куда я вёл свою старушку легковушку, после ухода деда всё так же продолжала жить и сохранять это неродное для неё гнездовье та самая женщина, больничная санитарка, которая ухаживала за дедом в больнице и потом которую он привёл к себе в дом и прописал её в нём в благодарность за заботу о себе, дав ей возможность дожить старость свою не на улице, а в доме. 
            
            Ещё в городе у нотариуса в конторе дед вложил в конверт со своим завещанием эту записку, в которой он и наказал своей будущей хозяйке дома, чтобы она, пока будет жива, сберегала дом для меня и для моих детей, передав его мне, когда придёт пора и ей отойти в мир иной.  Там в документах было и мне от деда письмецо, в котором он просил меня не совершать опрометчивого поступка насчёт его больничной и домашней благодетельницы Аграфены Никитичны и позволить ей дожить свой срок в нашем с ним доме.  И ещё в том письме он просил меня, чтобы я не оставлял её одну, а хотя бы изредка, но навещал, бывая у него с бабушкой в гостях на погосте, и помогал ей соблюдать в полном порядке по всем статьям это хлопотное для престарелой женщины, собственное моё наследство.  Да только я, единственный наследник и по завещанию хозяин дома с приусадебным участком дедову заповедь исполнял из рук вон плохо, не переступив ни разу порог этого слишком дорогого для меня жилища.  А вот она, эта вторая в доме хозяйка баба Няша, строго, как и было ей дедом в той записке предписано, блюла и хранила чужое богатство, не претендуя на него.    
            
            Первое время, ещё при жизни покойного, я эту больничную тётю, бывшую няньку, бывая у деда в гостях, вообще, обращаясь к ней, не называл её никак.  Но потом за то, что он к ней относился с уважением, я стал обращаться к ней только по имени-отчеству.  Ну, а года через два, окончательно привыкнув к её постоянному в нашем доме присутствию, я в душе, оценив доброе к ней дедовское расположение, стал называть её по имени, которое я сам же ей и придумал.  И это необычное для человека более чем странное имя составлено было мною из двух простых, обычных слов.  Первое слово – няня, а второе – наша.  Таким образом, приняв эту старательную женщину, как бы уже полностью в нашу поредевшую в численности семью, у меня получилось в последствии это непонятное то ли имя, то ли уж кличка, то ли пароль для проникновения внутрь помещения – баба Няша. 
            
            Но всё равно какой-то дружеской привязанности я к ней так и не испытывал, хотя присутствующая раньше во мне слепая ревность, притупилась, уступив место жизненной логике и пониманию.  Следовательно, осознавая, что по русскому обычаю в гости у нас с пустыми руками не ходят, я притормозил у центрального гастронома и отоварился там по случаю всеми необходимыми для визита покупками, и с этим миролюбивым намерением подъехал к дому, с которым у меня была связана вся моя первая, беззаботная часть жизни.  Посигналив у ворот, я сразу заглушил двигатель.  Какое-то время ещё посидел, не выходя из машины, поджидая, когда она, наша баба Няша, появиться на улице в проёме калитки массивных ворот.  Затем я как переломившийся пополам ржавый лом неуклюже выбрался из тесной кабины своего авто наружу, натужно изобразив у себя на лице неописуемую от встречи душевную радость, и тут же мысленно одёрнул сам себя за свою двойственную в данный момент неуместную дипломатию.  Приобнял, осанившись, здороваясь, неродную старушку и спросил у неё как бы между делом.
            
            - Баба Няша, а кто у нас там ухаживает на кладбище, за могилками, ты случайно не знаешь ли?
            
            - Да как не знать то, – обронила она словцо, – доподлинно случаем и ведаю!
            
            - И кто это будет? – вытянулось моё лицо в плоскую лопату.
            
            - Я!  Кто же ещё то, – так же, как бы между делом, ответила она, – я и ваши, и свои, как и подобает христьянину, берегу, и содержу захоронения в должном порядке!
            
            - А чьи это свои? – смутился я от собственной бестактности.
            
            - Муж и двое моих сыновей, – собралась открывать ворота бывшая жена и мать.
            
            - А что с ними случилось?
            
            - Утонули пьяные на рыбалке.  Перевернули, балуясь, лодку то, а выплыть уже и не смогли.  Слишком холодной была вода, да и быстро намокла у них их одёжка, потянув на дно, – пустила скупую слезу постаревшая осиротевшая вдова, – ухватились деточки мои в страхе за отца, батюшку родного, надеясь на спасение, да так все трое вместе в обнимку и ушли на глубину рыб кормить.  Только через неделю и всплыли сердешные!
            
            - Прости меня, баба Няша, – искренне посочувствовал я горю её.
            
            - Бог простит, – отёрла она углом головного платка своё лицо нынешняя хозяюшка гостеприимного этого дома.
            
            - Могу я здесь остановиться у тебя и погостить тут несколько дней, – перевёл я наш разговор в другую, более спокойную, житейскую плоскость.
            
            На что получил такой же добропорядочный ответ.
            
            - Всегда и в любое время, и сколько захотите, – назвала меня баба Няша по имени-отчеству непривычно.
            
            Тогда я сам отворил ворота и загнал во двор нагревшуюся на солнце машину и там с удовольствием выбрался из дышащего жаром салона внутрь прохладного строения.  Но с улицы, подъезжая, я неожиданно для себя подметил, что это был всё тот же наш, внешне вроде бы неизменившийся дом, который я отчётливо до сих пор и до мельчайших деталей помнил, и в тоже время это был уже какой-то совсем другой и абсолютно мне незнакомый чертог чужого обитания.  Даже окна светились как-то не так, как это было при живых ещё моих незабвенных дедушке с бабушкой.  Они не звали меня, не манили войти привычно и естественно туда к себе во внутрь незабытого, но покинутого прошлого.  Они, просто, как зеркала равнодушно отражали в себе свет полуденного солнца, молча взирая на знакомую, но немного изменившуюся старую улицу. 
            
            Но это был всё тот же дом, который стоял на том же месте, где я всё своё детство и раннюю юность с июня по август каждый год проводил в окружении любви, в тепле, уюте и в постоянной заботе у своих родных и обожаемых мною родителей моей мамы.  И в дом войдя, я увидел там, что всё было так же на прежнем месте, ничего не изменилось, но тем не менее это был уже иной очаг, хотя и до боли такой знакомый.  Но главное, меня в этом доме смутил и обескуражил запах, в котором напрочь отсутствовал хотя бы лёгкий, такой малюсенький намёк на то, что здесь меня ждут, любя, и дожидаются задушено-сердечные
други мои и наставники, щедрые на ласку домочадцы – дед Вениамин и бабушка Манефа.
            
            - Душно здесь, – судорожно выдавил я, не выдержав нахлынувшего вдруг на меня непонятного сдавливания в груди и не дожидаясь реакции от бабы Няши на свою чирием в одном месте проявившуюся несдержанность, спешно вывихнулся из избы во двор, в его от солнца под крышей затенённый сквознячок.
            
            На задней стене двора возле высокой поленницы дров, там же, как и у деда, я вдруг увидел ровным рядком висевшие берёзовые веники. 
            
            - Ровно такие же, как и те, что мы заготавливали с ним когда-то, – шарахнула меня в голову шалая мысль, – правда, это было слишком давно, – с сожалением вслух выдохнул я, – столько времени то уже прошло, – снова кольнуло где-то в моей груди, – закурить бы щас, – чертыхнулся я, – затянулся бы горьковатым дымком, да жаль – не курю, – присел я молча возле длинной поленницы на чурбан для колки дров, да и вспомнил как мы с дедом, когда мне было ещё лет так пятнадцать, или около того, отправились в лес недельки через две с небольшим после Троицы резать веники себе для бани.
            
            - А как мы, деда, пойдём с тобой в лес, – с некоторым сомнением поинтересовался я в тот день у него, – от нас ведь до леса автобусом ехать надо.  И как мы будем потом из лесу добираться через весь город домой, да ещё с вениками у нас на руках? – так до конца и не понимал я задумку взрослого и опытного в делах житейских умудрённого человека, – нас в автобус с вениками и не пустят даже!
            
            - Чудак человечек, – улыбнулся старый, – а лодка с вёслами у нас на што?
            
            - Так мы на лодке поплывём, – обрадовался я вытянувшийся в рост пострел.
            
            - На ней, родимой, – ухмыльнулся лесной заготовщик, – на ней, голубь ты мой!
            
            Супротив нашего Утиного мыса на другом берегу городского пруда стеной темнел уральский лес – хвоя в перемешку с листвянкой.  Там была видна небольшая вдоль берега лодочная пристань, городского дома отдыха под названием «Рябинушка», где качались на воде два тихоходных рыбачьих катера, на которых ловили рыбку для отдыхающих.  А вот правее от пристани уже начиналась лесная чаща.  Туда мы, босая местная детвора, бегом в одних трусах, без маек через весь наш городок за час с добавкой добирались неутомимой ватагой на перегонки в начале лета, чтобы бесплатно полакомиться лесными витаминами: кислицей – заячьей капустой, щавелем и черемшой – диким чесноком.  Но в этот раз мы с дедом туда будем причаливать вплавь по воде на вёслах за другим уже в жизни взрослым удовольствием – банным.
            
            - И много там надо нам заготовить веников? – постарался я выглядеть взрослым, на старших ровняясь, бестолково суетясь, при подготовке к предстоящей вылазке в лес.
            
            - Ровно столько, сколько нам надо, – донёсся до меня прямой ответ.
            
            - А сколько нам надо? – не унимался я.
            
             - Ровно столько, – хитровато оскаблился старый.
            
            - А ровно столько – это сколько? – прилип я к нему со своими вопросами.
            
            - Сколько надо, – обнял он меня.
            
            - Так это же много, деда, – отозвался и я на его скупую ласку.
            
            - А кто сказал, что будет легко? – признался мне старче.
            
            - Я ведь, дед, не про тяжесть, а про количество говорю, – гнул я своё упрямо.
            
            - Чем больше веников, тем тяжелее ноша, – добавил шутливо он маслица в огонёк моих несуразных сомнений, – готовь, куманёк, свои руки и спину!
            
            - А когда мы поплывём, – сдался я на милость своего родного молчуна.
            
            - Завтра, рано по утру и намочим вёсла, – успокоил меня, осматривая уключины у этих самых вёсел, семейный не любитель попусту говорить.
            
            На следующий день, как дед и обещал мне, рано утречком, хорошо позавтракав, мы по холодку на лодке и тронулись в путь.  От берега, до берега плыть по прямой напротив в видневшийся березняк было метров с восемьсот, может, чуточку больше.  И водная гладь нашего пруда как зеркальная твердь без единой рябинки расстилалась под нашей лодкой, и дед мне вдруг предложил.
            
            - Хочешь, Бориска, вёслами погрести?
            
            - Хочу, – загорелся я.
            
            - А сможешь?
            
            - Смогу, – соврал я, не моргнув даже глазом.
            
            Я быстро вспомнил, как мы с ребятами как-то плавали со старозаводской пристани на другой берег пруда туда, где рос на полях посеянный совхозом кормовой горох.  Двое в лодке гребут, а двое, уцепившись сзади за узкий бортик утлого судёнышка, бултыхают по воде ногами, помогая своим гребцам.  Добравшись до берега, те двое, что плыли в воде и кто-то третий уже из лодки в отсутствие объездчика, пригнувшись, ныряли в гороховые у берега тощие заросли и набивали живо недозрелые стручки себе за майку, заправленную в трусы.  Набивши пузо, мы так же, пригибаясь, возвращались назад и опустошали в лодку свои закрома.  Затем отталкивали поскорее от берега наше плавсредство, чтобы успеть от наказания уйти, отплыв подальше от поля с подножным кормом, пока объездчик плёткой не отхлестал.  Наевшись такой добычи, потом вся наша вороватая, плавучая орда тяжело, как напуганный в малине мишка долго маялась животом, проклиная эту свою дерзкую, но болезненную в дальнейшем вылазку.
            
            - Ну раз могёшь, то садись за вёсла, – перестал грести и пересел ко мне на сиденье в лодке прежний рулевой, – давай, – предоставил он мне возможность самому править по намеченному маршруту лодкой, – иди на моё место, но осторожно и не раскачивай, тюхтя, лодку то, – попридержал он меня за руку, – плюхнувшись мешком на загребное место, я с яростью ухватился за ручки вёсел и что есть дури утопил их лопасти глубоко в воду, – не рви спину то «могу!», – остановил меня мой наставник, – сядь прямо, – приказал он мне, – я уселся, как было сказано, – вынь вёсла из воды, – я вынул, – и чуть-чуть нагнись вперёд, держа кормила то на весу, – я и это выполнил так, как было мне сказано, – а теперь опусти их в воду, но не глубоко и плавно начинай свой гребок вместе со спиной, осторожно посля добавляя руками.  Понял ли меня, водогрёбшик?
            
            - Понял, – кивнул, устыдившись, я своей наглой бестолковкой.
            
            - Ну и греби, – раззявился насмешливо мой учитель, – чего сидишь?  И не части, – добавил серьёзно лодочный боцман, – нам спешить некуда.  Греби спокойно – и меньше устанешь, да и спину себе не сорвёшь!
            
            И я изо всех сил старался, как мог, честно выполнял все дедовские наставления, но к концу нашего путешествия я, взмокший до нитки горе-гребец, уже совсем не ощущал ни одеревеневших рук, ни собственной спины.  А мне ещё предстояло идти и помогать резать деду его веники, но я всё же надеялся, что моя в этом неизвестном мне трудоёмком деле и заключалась лишь в том, чтобы я таскал из лесу в лодку эти самые берёзовые метёлки и у меня, значит, будет время немножко передохнуть перед обратной изнуряющей, вёсельной радостью.  Закрепив лодку на берегу, мы с дедом тронулись пешим порядком подальше в глубь леса, где росло побольше молодых берёзок.  А котомку с едой и раскладным стулом нести пришлось мне.  Спинушка моя как несмазанная уключина скрипела и ныла, а её ещё в добавок эта, не ахти какая, но поклажа гнула и клонила своим весом к земле.
            
            - Зачем мы, деда, взяли с собой столько много еды в лес, – пожаловался я старику.
            
            - А знаешь ли ты, Бориска, о том, что говорит на этот счёт русская пословица? – не замечая жалобы моей, ворчливо отозвался мой бригадир по заготовке банных ошлёпков.
            
            - Нет, – едва поспевая за ним, кратко выдохнул я на ходу.
            
            Мудрый мой домашний философ остановился, подождал меня, когда я с ним рядом подровняюсь, и спокойно, назидательно просветил.
            
            - В лес идёшь на день – есть бери всегда на неделю!
            
            - А зачем, – не сообразила моя избалованная бабушкой несмышлёная головёнка.
            
            - В лесу всякое может с человеком случится!  Заплутает ненароком лесной бродяга! Не сыщет дороги обратно домой – и всё! – подвёл итог мой учитель, – с голоду и помрёт в лесу бедолага, обессилев, при долгом поиске дороги назад.  Понял ли меня,человеческий детёныш? – приобнял меня, ободрив, опытный уральский гуру.
            
            - А если много еды возьмёт, то, значит, выживет? – как-то искренне усомнился я.
            
            - Смотря где и как заплутал, – честно признался знаток народного творчества, – но шанс остаться в живых и выбраться к людям при наличии еды увеличивается!
            
            - Понял, дедуля, понял, – прижался с благодарностью я к нему.
            Ещё немного – и мы оказались с ним на месте, на небольшой полянке.  Вокруг нас во всей красе лиственным островком среди хвойного засилья шелестели белоствольные и непереросшие в высоту и в ширь стройные лесные красавицы.
            
            - Вот ту тот мы и остановимся, – глубоко вздохнул главный ходок-заготовщик.
            
            Мне показалось, что ломать это очаровательное природное чудо с нашей стороны, было бы великой несправедливостью и безжалостным людоедством.
            
            - Дед, – выкрикнул я, негодуя, залюбовавшись увиденным, – и эти вот берёзки мы и будем с тобой ломать?
            
            - Зачем ломать, – снял с меня он надоевший мне рюкзак с едой и положил стоймя у ног своих на землю, – ломать мы, Боря, ничего не будем, – отвязал он от рюкзака свой для посещения природы предназначенный раскладной стульчик и вынул из него тощую бухту верёвочного шнура и солидный лоскут старого брезента.  Из одного бокового кармана сей заплечной котомки достал он завёрнутый в тряпицу острый, кухонный нож, а из другого – садовый секатор.  Затем раскладной деревянный стульчик и разложил на краю небольшой этой елани и расстелил перед ним свой брезентовый лоскут, – тут то с тобой, внучек, мы и приступим к делу, – подошёл он к молоденькой берёзке и огладил её по стволу.
            
            - С этого дерева и начнём? – подошёл я близко к своему промысловику. 
            
            - Вот тебе, Боря, садовый секатор, – подал он мне, бывалый знаток леса инструмент для стрижки кустов и плодовых деревьев, – им ты и будешь стричь ветки, но высоко вверх не лезь, а режь внизу только молодые побеги!
            
            - А почему только внизу? – не уразумел я суть этого наставления.
            
            - Во-первых потому что это ветки молодые, а, значит, веники будут мягче!
            
            - А во-вторых, – разошёлся я.
            
            - А во-вторых, чтобы дерево могло расти вверх, тянуться к солнцу, а не тратило бы соки свои и силы на эти нижние ветки, разрастаясь в ширь, – улыбнулся он скуповатый на похвалу рачительный лесной образователь. – как понял меня, дитятко неразумное?               
            
            - Хорошо вас понял, – в тон мастеру откликнулся я.
            
            - И помни, Бориска, что, когда мы режем только нижние ветки у дерева, тем самым мы не губим его, а, наоборот, делаем ему самое, что ни на есть наиполезнейшее дело, даём ему, так сказать, возможность вырасти большим и крепким, – подвёл итог рассудительный мой пастырь родимого чада.
            
            - Запомнил, – приступил я, не хотя, к делу.
            
            - Вот и режь, – приободрил меня умелый мастер заготовки банных веников.
            
            - А ты чё будешь делать, дед?
            
            - А я буду эти самые веники то собирать и вязать здесь, на месте, чтобы не сорить у себя в огороде, – уселся он на свой переносный на все случаи в жизни стульчик, – и чё ты стоишь?  Давай режь, помощник, – поторопил меня семейный бригадир, – ветки выбирай покустистее, чтобы листвы на них было, как можно больше.  Пушистый веничек спины не оцарапает при массаже, не посечёт распаренное тело, а приятно обласкает его, насыщая в
разогретой парной оздоровительным жаром.
            
            - Париться веником – это массаж, – удивился я.
            
            - И непросто массаж, а целебный, – всхохотнул в ответ наездник на собственном в лесу разложенном раздвижном подзаднике.
            
            И дело наше пошло на лад.  Я ходил по поляне от дерева к дереву и резал ветки как наказал мне мой управитель и относил их к нему, а он уже, не спеша, с чувством, с толком и с расстановкой подбирал веточку к веточке и складывал их в лиственный букет, крепко- накрепко связывая его потом в двух местах тугими узлами.  Осмотрев после этого каждый свой изготовленный им шедевр, лесной рукотворец аккуратно укладывал на разосланный свой брезент.  Ближе к обеду была дана мне команда, что веточек хватит, и я с превеликим удовольствием присел устало, радуясь отдыху, на траву, прислонившись спиной к рыжему стволу сосны и понял, что я очень сильно проголодался.  Сомкнул на минутку свои устало отяжелевшие веки и тут же провалился в глубокий, короткий отдохновенный сон.  Когда я с чувством тревоги их разлепил, то увидел, что надо мной стоит дед и, склонясь к самому моему лицу, ласково нашёптывал мне.
            
            - Бо-оря-а! – повторял он моё имя раз за разом, пока я не осознал, что, наконец то, и проснулся уже.
            
            - Чё случилось? – пришёл я окончательно в себя.
            
            - Ничего не случилось, – прошелестело в ответ, – просто, пришла пора перекусить, да и домой нам с тобой отправляться!
            
            - Долго я, деда, спал? – попытался подняться я.
            
            - Час!  Не больше, – помог мне подняться родной мой будильник.
            
            Ещё полчаса и мы, подзаправившись как следует, стали собираться.  Остатки еды и отощавшую бухточку шнура, и брезент дедуля сунул в рюкзак, приторочил к нему и свой уже сложенный стульчик и взвалил это всё его походное богатство к себе на плечи.
            
            - Слава Богу, – подумал радостно я, что назад мне не придётся тащить этот скарб у себя на спине, – а где, деда, веники? – не увидел я результата нашего труда.
            
            - Щас заберём, – сыто икнул мастер рукоделия и подошёл к разлапистой ели у края небольшой поляны, на полпути к берегу, где мы заготавливали эти самые наши будущие в зиму для парной банные массажоры.
            
            Тут то я и заметил лежащую на земле чуть длиннее нашей лодки гладкую жердину из сухостоя, на которую были плотно нанизаны наши прочно увязанные парами листовые и душистые из берёзовых веточек букетики.  И их там по счёту оказалось довольно много.
            
            - И как это мы всё понесём? – не поверил я своим глазам.
            
            - Молча и, не торопясь, – чинно отрезал строгий кум лесного колхоза.
            
            - Как это… – ляпнул я, проявив собственную леность.
            
            - А вот так, – подошёл к жердине высокий извозчик, – берём эту слегу с вениками в руки и идём шаг в шаг как в строю на параде!
            
            Так мы нога в ногу и дошли с ним, не торопясь, до нашего пруда.  Там мы бережно опустили гружёную слегу на землю и дед, сняв старые свои стоптанные кирзачи, босиком, закатав ещё до колен обе штанины рабочих брюк, и шагнул в тёплую воду.
          
            - Ты куда это, деда? – не понял я его поступка.
            
            - Бери слегу то, куда, – приказал мне, ворохнувшись иронично, рулевой в семейной плоскодонке, – и подай мне сюда её передний конец, – я выполнил то, что мне было дедом сказано, – а сам берись теперь ты за другой конец, – сжал в кулаке он поданный мной ему торец лесной оглобли, – и пошли потихоньку, – сделал он первый шаг, – и не напирай ты с лишком резво на лошадь то, чудо-извозчик, – осадил мою излишнюю прыть впереди меня
стоявший заготовитель массажных опахал для бани.
            
            - Чё делать то, дедуль, – растерялся я олух небесный.
            
            - Идти вперёд медленно и не толкай меня в спину, – последовал чёткий наказ, и мы, неторопливо тронулись с места, – а теперь клади эту слегу то по средине лодки, только ты смотри, Бориска, аккуратно расправь там веники то у себя, а я ужо здесь с ними разберусь как следует!
            
            - А как же я буду грести? – представал я, как буду сидеть на этой сухой оглобле.
            
            - Ну, во-первых, грести буду я, а не ты, – утешил меня мой капитан утлого буксира, – а во-вторых… – замолчал он вдруг, – ты увидишь чуток попозже, – прищурил он лукаво хитроватые свои и без того под бровями скрытые глазки.
            
            Упредив таким образом свои и мои дальнейшие действия, командир рабочего звена снял с себя свой рюкзак и положил его в лодку за сидением гребца.  Затем отвязал от него раскладной свой стульчик, а саму облегчённую котомку с едой сунул под заднее сиденье в лодке, достав оттуда кольцо из тонкой верёвки, и этой верёвкой крепко-накрепко привязал к сиденью от борта до борта вокруг уключины свою орясину с вениками.  А потом старый придумщик разложил поверх этой жердины над лавкой гребца своё раскладное сиденьеце. Вот так мужицкая с выдумкой сноровка решила все проблемы с доставкой груза домой.   
            
            - Это ты, дед, и имел ввиду чуток свой попозже? – понял я суть его действия.
            
            - Не нравится? – попробовал он на устойчивость своё командное место.
            
            - Высоко, – пожалел я родного лодочного правилу, – неудобно будет грести!
            
            - А по-другому не получится, – признался старый выдумщик, – благо, вот плыть то нам с тобой совсем недалече!
            
            - А мне где садиться? – оставался я стоять на берегу пруда.
            
            - Вначале достань в носу у лодки из небольшого для якорька отсека коротенький, а нам с тобой в самый раз, хлыстик верёвки, – я достал, – потом найди кольцо для привязки лодки на берегу к швартовому столбику и продень в него эту верёвку, – я продел, – таперя охомутай слегу с вениками то за её конец и затяни на узел покрепче, – я и это поручение с честью для себя выполнил в точности.
            
            - А дальше чё?
            
            - Возвращайся назад, – я вернулся, – вот там и садись, где ты стоишь, – указал мне на место мой старшина.
            
            - В смысле, где стоишь, – опешил я, – ты поплывёшь, дед, домой отсюда один?
            
            - Пристраивайся-ка ты, паря, ужо на корме у лодки то, – оскаблился одобрительно мой наставник и сотоварищ по общему делу.
            
            - Как я там пристроюсь? – опешил я, – там же эта палка мешает!
            
            - Возьми у меня за спиной в лодке на дне доску, да и подсунь её под эту палку, как ты говоришь, положив на борта, и садись.  Сдвинь её немного в сторону, обхвати ногами и будешь придерживать её, чтобы она не ёрзала поперёк и не мешала мне грести!
            
            - Понял, – радостно отозвался я и освоил задом корму гружёного судёнышка.
            
            - А ты то как, деда? – уставился я на него.
            
            Но он молча закинул в лодку свои кособокие чуни, оттолкнул её от берега и резво будто молодой запрыгнул в шаткое судёнышко сбоку, чуть не перевернув его, и взялся за вёсла, усевшись на своё приспособление для гребца возвышавшееся место.
            
            - Ну! – выдохнул он, – с Богом! – и перекрестил свой лоб, – тронулись!
            
            - Поплыли, – весело поддакнул я, радуясь возвращению домой.
            
            - Плавает только кое-что иное… – широко улыбнулся старче и круто развернув это своё неуклюжее корыто, налёг на вёсла, сильно отталкиваясь при каждом гребке на спину. 
            
            А вдалеке на нашем берегу нас давно уже поджидала, волнуясь, бабушка.  Я её уже с самого начала приметил, как одиноко торчащую у воды женскую фигурку.
            
            - Деда, – обратился я к усердному кормщику.
            
            Чево тебе, – не переставал грести честный труженик.
            
            - Нас там дома уже бабушка ждёт на берегу!
            
            - Не елозь задом, непоседа, – одёрнул меня лодочный командир, – перевернёшь, не дай Бог, челнок гружёный, и вся работа наша будет насмарку!
            
            Так мы молча и доплыли до места, уткнувшись носом в пологий берег.
            - Вижу дела у вас, мои добытчики, обстоят хорошо, – встретила нас радостно наша бабуля, – проголодались поди трудяги, – обняла она меня, целуя мою макушку.
            
            - Нет, – обнял бабушку и я, – мы перед отплытием там ещё с дедой как следует на берегу подкрепились!
            
            - Бери слегу то, с дедой, – привязал лодку к одной из банных свай хозяин дома, – да и понесли, любитель обнимашек, – буркнул недовольно уставший дед.
            
            - Куда? – ухватился я за конец длинной жердины.
            
            - Во двор, – последовал быстрый ответ.
            
            - Зачем во двор то, деда? – не понял я смысл им сказанного.
            
            - Увидишь зачем, – пошёл старый вперёд, потянув меня вслед за собой.  Положили мы с ним нашу ношу с вениками возле поленницы дров во дворе, и он мне говорит, – как ты думаешь, внучек, зачем эта проловка на всю длину двора тут натянута?
            
            - Постиранное бельё развешивать, сушиться, – не сомневаясь, ответил я.
            
            - Не только, – соорудил хитрую рожицу старый мудрец, – эти наши веники, Боря, с тобой мы развесим здесь по парам, как и доставили их домой, на этой проловке немножко подсохнуть, а потом их снимем и на полке в парной стопками уложим звёздочками крест-накрест штук, так по восемь-десть для придания им плоской формы! 
            
            Через два дня, после того как венички пообвяли, они были нами аккуратно сняты и перенесены в парную и уложены там в две плотные кучки.  Потом дедушка снял с петель тяжёлую, как надгробную плиту банную дверь парилки и водрузил её лёжа сверху на эти возвышающиеся свежим запахом листвы благоухающие груды берёзовых вееров.
            
            - И что теперь? – не утерпел я, задав вопрос, потому что никогда до этого я ещё не видел с раннего детства, как мой дед заготавливал эти самые веники себе для бани. 
            
            - Вот так пусть до субботы то они и лежат, приобретают форму, – удовлетворённо потёр он руки, прервав мои досужие рассуждения.
            
            - А чё потом? – не унимался я.
            
            - А потом – суп с котом, – взъерошил мне волосы старинный парильщик, – всему в этом мире по мере надобности срок и время.  Настанет момент, и ты сам всё увидишь, сам и поймёшь.  Пошли-ка лучше, торопыга, поробим в охотку из чашки ложкой.  И полезнее будет, да и на желудке повеселее станет!            
            
            И как это он, мой старый хитрован-шутник умудрялся производить эту ежегодную банную заготовку, не привлекая к этому событию моего мальчишеского любопытства, не мог я взять себе в толк это, даже много лет спустя, думая о нашей с ним прогулке за пруд в лес на вёслах.  И тут сквозанула в моём мозгу одна, но довольно смелая мыслишка.
          
            - Это же тогдашний наш с ним заплыв через весь пруд на противоположный берег в разгар лета был его самым обыкновенным жизненным уроком мне на будущее.  Это же он наглядно продемонстрировал мне, когда и как надо без ущерба для деревьев резать в лесу банные веники, и на практике научил как правильно, не уставая, грести, управляя лодкой.  Этим он преподал мне науку о том, что ко всему в этой жизни надо относиться бережно и с пониманием.  Спасибо дед тебе за это, – покинул я, отдышавшись, двор и направился в огород, наш земляной надел-кормилец, где произрастали все необходимые на зиму овощи и лесные окультуренные ягоды: жимолость и малина.  Отдельным лакомством по краям у забора огорода росли колючие кусты уральского винограда, красного и зелёного, как сама жизнь на этой планете полосатые плоды крыжовника, – вот я и дома, – сорвал я несколько ещё недозревших ягодок с одного из ощетинившихся острыми шипами кустиков.   


            Когда-то очень давно маленьким мальчонкой я любил елозить по этому огороду на четвереньках, прячась от бабушки между ухоженных картофельных грядок, и лущил там, сидя в борозде, попутно сладкие бобы, горох, и хрумкал немытую, но более сладкую чем бобы и горох тощую морковку.  И так мне нравилось, собрав на себя всю огородную грязь и зелёную пачкотню, сидеть потом с заголённым задом в мелкой лоханке на заднем дворе
и, смеясь, беззаботно бултыхаться там в тёплой, набранной дождевой воде.  Вот и сейчас стоит она, эта самая в огороде лохань, наполненная до верху небесной влагой. 
            
            - Столько лет прошло – и ничего не изменилось, – подумал я, осматривая огород, – и грядки те же, и тот же парничок из перегноя с навозом пополам, на котором спеют всё те же, но уже другие огурцы, – поправился я, – а по-над прудом, радуя глаз, возвышается на сваях, меня, видать, дожидаючись, всё та же родная дедовская баня, где мы и любили с ним, напарившись, потом по-за ветру на летнем солнышке посидеть, понежиться под его закатными лучами, помолчать, отдыхая со сладкой Зубровочкой.
            
            - Боря, будете есть, – услышал я у себя за спиной скрипучий голос бабы Няши, – у меня щи в печи стоят ещё горячие!
            
            - Спасибо, – вяло отреагировал я на это приглашение, отметив расторопность этой новой хозяйки дома, – может быть, потом, ближе к вечеру… 
            
            - Ну потом, так потом, – не стала настаивать услужливая кормилица.
            
            А я двинулся через весь огород по выложенной красным битым кирпичом широкой дорожке между картофельных грядок на берег пруда, где начинались мостки, ведущие по-над водой к нашему банному теремку и открытой веранды вокруг него, которые построил рукастый мой дед на лиственных сваях.  Взошёл на мостки, как бы проверяя на прочность их, не шатаются ли они, и остался доволен результатом.  Шаг за шагом опасливо протопал потом после этой проверки дальше.
            
            - Бережёного Бог бережёт! – напомнил я сам себе старую народную поговорку.
            
            - Мостки то и веранду за баней мне ещё в позапрошлом годе сосед наш, который в доме насупротив нас живёт, за магарыч по просьбе моей как следует подлатал, – услышал я спокойный и всё тот же скрипучий голос у себя за спиной, – можно ходить там и ничего не опасаться!
            
            - Спаси-ибо, – ещё раз отметил я про себя, что она, эта волею случая появившаяся в нашей семье незнакомая женщина, и дом, и всё остальное хозяйство содержит в должном порядке и в надлежащем виде, не ленится.   
            
            Эта грузноватая санитарка из больницы, теперь уже баба Няша, ростом была выше нашей бабушки, да и телом с возрастом значительнее бабушки округлилась.  Рыжеволосая такая, сутуловатая особа с густыми в мелкое колечко короткими кудряшками на крупной голове, и с грубыми почти мужскими чертами лица, широкая в кости она походила как бы на строгого школьного завхоза без всяких признаков пола и непонятного возраста, хотя на самом деле оказалась совсем иной и по характеру, и по уму, и вполне добропорядочной по образу жизни хозяйкой.  Ещё с молоду волею капризной судьбы оставшись одна, она так и не смогла, а, может быть, и не захотела устроить как-то заново свою судьбу в дальнейшем после той её личной трагедии, для которой эта выбранная ею профессия больничной няни, стала в жизни привычным делом – заботиться о других, нуждающихся в помощи людях.    
            
            И когда я попросил её приглядеть в больнице за моим занедужившим дедом, эта её возникшая вдруг обязанность ухаживать за одиноким, беспомощным, пожилом человеке и стала для неё той самой необходимой для души и сердца отдушиной от затянувшегося на многие годы бабьего одиночества.  И она всем своим материнским сердцем вдруг поняла, что этот, такой же неприкаянный, как и она, старик может помочь ей в заботе о нём своим присутствием скрасить в её судьбе затянувшиеся до старости дни и ночи душевной печали и пустоты, отодвинув на второй план все переживания её о горестном прошлом, и это, как глоток живой воды простое и обычное, человеческое ощущение всей своей причастности к судьбе другого человека, зная о том, что ты ему нужен и даже необходим, придаёт силы
и желание опекать его, разделяя с ним пополам и земные радости, и житейские невзгоды. 
            
            Вот и эти самые мостки, что вели к семейным термам, выражаясь высоким штилем на древнеримский манер, стоящих на сваях, которые дед мой, вернувшись с войны, один и соорудил собственными руками.  Начинались они метра за полтора от воды эти мостки и, плавно набирая, шли на подъём, и дальше тянулись вдоль бани в полуметре по-над водой, с торца баньки образуя открытый для отдыха балкон в метр с лишним шириной и длиной уже во всю ширь банного сруба.  Там же стояла прислонённая к срубу с пологой спинкой самим дедом же сделанная удобная скамейка, на которой мы и любили с ним посидеть да
испить холодного кваску, после завершения нашей ритуальной банной паропомывочной
для души и тела радостной экзекуции с берёзовыми веничками и с молодыми огурчиками.
            
            - И это не просто банные мостки с перилами по всей окружности, а переход из дня сегодняшнего в прошлое, – как-то вдруг осенило меня, – переход туда, где заново и свежо оживают былые события и люди в них там живущие, которые будоражат забывчивый ум и задремавшую на время память сердца, – не зря дед с бабушкой подарили мне часы, – сам с укоризной признался себе я, – не затем, чтобы я прятал их от себя подальше в карман!    
            
            Вздохнул у неприкрытой двери в предбанник, остановившись, не решаясь войти во внутрь, подождал, когда душа успокоится, и осторожно дотронулся до её деревянной уже почерневшей от времени ручки, и слегка потянул её на себя, открывая настежь вход.
            
            - Входите, – коротко проскрипела шарнирами та, заждавшись меня, редкого гостя, приглашая смелее приступить к дальнейшему осмотру хозяйственной постройки на воде.
            
            Ещё какое-то время я постоял у входа в баню, опасаясь войти в день вчерашний, но решительно одёрнул себя и сделал широкий шаг назад – в своё будущее.  Но и там, в этом предбаннике всё оказалось так, как и было ещё при живом хозяине.  Слева в углу у печки лежала небольшая и готовая к растопке печи стопка сухих, берёзовых дровишек.  А вдоль передней торцовой стенки сруба стояла та же лавка и тот же столик накрытый знакомой, с потёртой по углам клеёнкой.  У входа справа торчали оленьи рога всё той же вешалки для верхней одежды, где висел махровый бабушкин банный халат.  Я протянул к нему руку и прижался всем телом к этой висевшей одёжке, ощутив вместо родного тепла прохладную мягкость согревающей некогда бабушку ткани.  В этом длинном халате и с полотенечным на мокрой голове высоким тюрбаном бабушка, припомнил я, походила на этакого милого, восточного болванчика в подшитых уральских катанках-опорках на босых ногах. 
            
            - Бабушка… – бережно огладил я эту дорогую мне родную хламиду и чуть-чуть не пустил было даже слезу, но сдержавшись, отстранился от неё и резко распахнул тяжёлую, обитую внахлёст прочной мешковиной со мхом под обивкой тяжёлую дверь в парилку.  И та, как ни странно, легко поддалась, открывшись, не скрипнув, и я низко, переломившись пополам, преодолел сей высокий порог и очутился в парной, но и там всё так же было, как и раньше, увидел я, распрямившись в рост свой немалый, – ничего со временем иначе так и не стало, – оценил я бережливость времени, попав в своё родное счастливое прошлое.
            
            - Может, баньку вам истопить? – увидел я, обернувшись, в проёме двери торчащую рыжую голову бабы Няши.
            
            - Не стоит, – не согласился я и добавил, – у меня и сменного белья то нету с собой!
            
            - Так я дедово вам подам, – резонно заметила вторая бабушка, – оно вам, Боря, как раз в самую пору по росту придётся!
            
            - А что ещё сохранилось дедово исподнее, – не поверил я своим ушам.
            
            - Я всё, что в доме после смерти ваших родных осталось, сохранила как память для вас, Борис, и, может быть, доброе словцо о себе заслужу, за то, что сохранила!
            
            - Ну тогда давайте вашу баньку, – оценил я эту благородную широту поступка, да и её характера вдобавок, неродной, в чужом дому живущей старой женщины.
            
            - А бельишко то что на вас я после баньки то состирну, вы уж, Боря, извините, я не знаю, как вас по батюшке звать, величать, не беспокойтесь, – как-то засуетилась вдруг эта то ли няня, то ли уж наша, явно истосковавшаяся по общению одинокая бабушка.
            
            - Бельишко то я и сам своё состирнуть в состоянии, – не принял я её заботу о себе, – но за баньку, большое спасибо! 
            
            - Ну так я живо и затоплю, – исчезла тут же осенней окраски женская голова, – да и я потом парком после вас так же побалуюсь, – донеслось уже с улицы до меня.
            
            И я следом за ней выбрался из этого тесного и сумрачного помещения наружу.  Как узник крепостного каземата, выйдя на свет Божий, запрокинул голову назад, обратив своё лицо к солнцу, и закрыл глаза.  Постоял немножко, принимая солнечные ванны, и побрёл,
как пьяный, пошатываясь слегка, за угол бани.
            
            - Вот ведь как жизнь то эта наша устроена, – присел я на дорогую сердцу скамейку, – человека, который всё это построил и создал давно уже нет в живых, а вот дело рук его и живёт, и служит людям до сих пор, – вспомнил я о висевшем в предбаннике бабушкином тёплом халате и подумал о том, что даже личные вещи, сохраняясь, так же переживают по времени своих хозяев, и не просто так, а как вещественное доказательство о том, что они в этом мире жили и доподлинно существовали, – и не оттого ли наши предки – древние ещё праславяне вместе с усопшими хоронили и всё их личное при жизни принадлежавшее им имущество: оружие, доспехи и мирскую одежду, – сквозанула вдруг у меня в голове такая шалая мыслишка, – чтобы тем самым оставить об усопшем человеке только сам его образ живого и память о нём, не омрачая её предметно в быту постоянным напоминанием о дне его скорбном, последнем…  Может быть, а, может, и нет.  Кто ж его знает… – сомкнул я отяжелевшие разом веки.
            
            И видится мне, что сидим мы с дедом живым и здоровым на этой его скамейке, где я сейчас и присел, заново обживая родные места, за баней по-над прудом и причащаемся с ним неспешно из наших напополам разрезанных огурчиков.  Сидим закусываем, а дед мне и говорит серьёзно так, как строгий учитель заядлому двоечнику.
            
            - Помнишь, Бориска, я тебе говорил о солдатских на войне невыплаканных слезах?
            
            - Помню, – отвечаю я ему, – конечно!
            
            - Так вот знай, дорогой мой внучек, – продолжил он выговаривать мне, глядя прямо в глаза мои, – каждый человек в этой жизни солдат, и неважно, мужчина это или женщина – у каждого своя война.  Война с самим собой.  Только один человек на этой личной войне всегда побеждает, а другой, сдавшись на милость случая и обстоятельств, проигрывает.  А на войне, братец ты мой, у солдата его душа – это главная броня его.  Она защищает в нём человека от зверя, тихо и незаметно роняя солёные капельки слёз своих в минуту скорби и печали, когда эта никому неизвестная ещё пока частица нас живых оставляет на веки тела усопших, – тихо завершил свою последнюю проповедь из мира иного любимый предок, – и не забудь про часы в твоём кармане, – исчезло разом это видение.   
            
            Я встрепенулся от этих дедовских слов, как подранок птенец, осознав всю суть им сказанных мне сейчас о часах и плачущих на войне человеческих душах. 
            
            - Господи! – взмолилась вся моя сущность, – не ужели ты, дед, оказался прав, – как в детстве провалился я будто в омут, в дремотную ямину.
            
            - Я, конечно, могу и ошибаться, – мягко, исподволь стал нашёптывать кто-то мне в уши сквозь спросонок, – но вот только кажется мне, что все эти слёзы человеческих душ, накопившись за многие тысячи лет, затопили собой эту нашу планетку Земля, став на ней солёными водами морей и океанов, и они сейчас продолжают всё так же капать эти наши горючие слёзы человеческих «Я», накапливаясь и становясь в этом всё горячее и жарче, от того то и тают, наверное, льды повсюду: в горах и на полюсах, готовят нам, человечеству невиданный доселе новый вселенский потоп как грешникам в наказание.  И часы тикают!  Как вам кажется эта мысль, господин дорогой вы наш учитель? – дотронулась до сердца с укором оголённая правда.
            
            - Может быть, – ответило вместо меня, ухнув больно в груди, озябшее сердце.
            
            А те веники, что мы с дедом разложили под гнёт в парилке, как в живую увидел я, с ним же утром в субботу и убрали из бани.  Вынесли их осторожно, чтобы не растрясти, на мостки сложив возле входа, после чего я живо приволок со двора небольшую лесенку для того, чтобы дед смог попасть наверх под крышу своей банно-прачечной постройки.  Туда мы бережно потом наши опахала и перенесли с улицы в затенённое пространство чердака, прошлогоднюю заготовку выдвинув вперёд к выходу, а новые метёлки хозяин подвесил в дальний угол.  А к вечеру на пару со старым парильщиком оседлал я банный полок, лихо подкинув кипятка на раскалённые камни. 
            
            - Какое ж это было прекрасное время, – промурлыкал я разомлевшим котом, – лето. Вечер!  Баня!  Плотный пар и веники в придачу, – разлепил я с трудом отяжелевшие веки.
            
            Передо мной стояла баба Няша и пристально смотрела на меня.
            
            - Банька топится и венички в тазу я уже замочила, – осторожно, будто маленькому капризе доложила она, едва касаясь моего плеча.
            
            - Ба-анька – это замечательно, – потянулся я, задрав руки вверх, будто сдаюсь я на милость – своему победителю в длинной юбке с передником, – но веники надо вынуть из воды!  Мочёная метёлка не веник, а половая тряпка, – посоветовал я бабе Няше.
            
            - Так, сухим то веником никто ещё в бане то и не парится, – не согласилась бабка с моим доводом.
            
            - Достаточно веник обдать кипятком, а потом отереть им свои взопревшие спину и грудь, и он станет мягким и пушистым опахалом, и не будет больно хлестать, – просветил я старую любительницу банного удовольствия.
            
            - Так, может, всё-таки перед баней то пока веник сохнет вы, Борис, и перекусите, – мягонько промурлыкала она послушной кошечкой, соглашаясь с моим доводом о венике, который не следует замачивать, – а то ведь на голодный то желудок и банька не в радость может оказаться!
            
            - Да! – встал я со скамейки, – перекусить, пожалуй, уже в самый раз!
            
            - Так я и щи для этого подогрела, – обрадовалась старушенция, – и пирог с кашей на столе уже вас дожидается!
            
            - С какой, такой кашей, – собрался направить я свои размякшие лытки в дом.
            
            - С перловой и с говяжьим фаршем в придачу, – прозвучало в ответ.
            
            - Если пирог, да ещё с перловой кашей, да с мясом в добавку, – весело посмотрел я на новую хозяйку родного дома, приободрив её, – тогда и в самом деле пора мне отведать во благо желудка этой вашей вкуснотищи, – и ходко двинул вслед за засеменившей в дом заботливой кормилицей, где меня дожидалось приготовленное ею угощение.


            Войдя в избу, я только в этот раз обратил внимание на то, что на кухне по середине стола, где всегда стоял и возвышался доставшийся деду от его отца в наследство большой, старинный самовар, но которого почему-то не было на месте.  И я, молча ополоснув руки в старом умывальнике, который некогда сварганил сам же хозяин этого дома, но который совсем не походил на сказочного мойдодыра из книжки Чуковского, устроился поудобнее за столом и спросил у расторопной поварихи.
            
            - А где, баба Няша, наш самовар?
            
            - Мне одной то, чтобы чаю попить такой большущий, самовар совсем и не нужен, – подав щи на стол, ответила щедрая стряпуха, – вот я его и убрала, перед этим почистив!
            
            - Куда убрали? – плюхнул я в щи ложку густой сметаны.
            
            - Да в горнице стоит он за комодом в чехле чтобы не пылился, – успокоила меня и присела напротив бережливая хранительница дедовского наследия, – вот смотрю я на вас, Борис, – добавила она через паузу, узнав уже моё отчество, – и думаю, как же вы похожи на вашего деда.  Только возрастом и голосом немного разные!
            
            - Сильно похож? – дуя на ложку, откликнулся я.
            
            - Не то слово! – последовал скорый ответ, – вот за столом здесь сидите вы, Борис, а мне, вы не поверите даже, кажется, что это он, ваш дедушка напротив меня тут восседает утёсом и обедает, не торопясь, как всегда с утра наишачившись во дворе по хозяйству.  За день до того, когда пришло ему время отправиться на встречу с ней, с вашей, Борис, – и во второй раз снова следом прозвучало моё отчество, – родимой бабушкой, он и говорит мне ваш дедушка, похлебав, задумчиво.
          
            - Жену, говорит, голубушку мою, во сне нынче видел я.  К себе звала.  Значит, пора и мне уже на встречу с Господом собираться!
          
            - Да что же вы такое говорите то, начала было я его, деда вашего увещевать на счёт его предстоящей, якобы, смерти, – как-то уж слишком по-родственному тепло призналась мне погрустневшая враз пожилая женщина.
          
            - Видно, не только согласно возложенных на неё обязанностей привыкла к деду эта сердобольная нянька, – стрельнула в мозгу у меня догадка, – а полюбив, прикипела к нему душой и сердцем за те семь то лет, что прожила бок о бок с ним рядышком…
            
            - А он, ваш дедушка то, – прервав мои мысли, продолжала крепкая бабулька, – мне и говорит, не обращая на мои слова вовсе никакого внимания.            
            
            - Снится мне, уважаемая Аграфена Никитишна, будто бы стою я один, одинёшинек на берегу пруда раным-ранёхонько и вижу, как сквозь серую дымку рассвета, кто-то идёт и неслышно ко мне по-над водой будто ангел плывёт, приближается.  Тут-то я и обомлел!
            
            - От этих слов его мне страшно стало, – призналась мне, своему гостю нынешняя в доме хозяйка. – но я молчу и жду, что же дальше то будет сказано, а он помолчал немного, ваш дед и тихо так, как молитву читая, продолжил.
            
            - Это же она, вижу я, идёт, голубка моя родная, и идёт то одетая в том, в чём мы её во гроб от, любушку то мою и радость ненаглядную положили, схоронили, значится!  И не идёт она вовсе, а парит босая и простоволосая по-над водой, будто агнец Божий молодая и такая вся из себя счастливая, как в день нашей первой встречи с ней, только с веночком у себя на голове и светится насквозь как большая и прозрачная капля то ли Божьей росы, то ли слёз моих – не разберу я сквозь туман от, – а сам и не заметил, как обронил на стол эту самую то слезу свою!
            
            - Тут я вслед за ним не удержалась и молча заплакала, – как на исповеди доложила мне баба Няша, – а Вениамин Петрович посмотрел на меня, улыбнулся почему-то и пошёл дальше рассказывать!   
            
            - Раскинул я свои руки, говорит он мне, чтобы обнять её, верную мою сударушку, а она мимо меня, улыбаясь, проплыла, только холодом от неё напахнуло!
            
            Тут и у меня уже нервы сдали.
            
            - Так прямо и сказал, что холодком напахнуло, – уточнил, поёжившись, я.
            
            - Так и сказал, – подтвердила сказанное дедом рассказчица, – ненароком напустив в доме страху, и я инстинктивно огладил рукой кухонный стол перед собой.
            
            - И что было потом, – спросил я, проведя рукой перед собой охранительную как бы черту или линию.
            
            - А дальше, говорит он мне, обогнула меня вокруг, моя Маняша как какое-то немое препятствие, а потом обернулась и машет мне своей рукой, манит меня идти за собой.  А я вослед ей кричу, чтоб она не улетала никуда, подождала меня, так как не могу я до неё, до голубки моей дотянуться, но голоса своего почему-то не слышу, но продолжаю тянуться к ней, утончаюсь весь как конфетка ириска и вопию во всю мощь своих лёгких ей вслед, но всё безрезультатно, дескать, погоди же, не оставляй меня здесь одного.  Не уходи!  Я щас!  Я догоню тебя!  И хватаю её за руку, взмыв высоко вверх, а рука то у неё ледяная…
            
            - Господи! – не поверил я своим ушам.
            
            - Я даже вздрогнула тогда от этого слова его ледяная, – перекрестилась трижды моя застольная рассказчица, – и тут ваш дедушка замолчал, будто с силами собирался, чтобы и дальше уже продолжить, – и смолкла сама, понурив кудряво-рыжую маковку.
            
            Молчал и я, дожидаясь дальнейшего повествования. 
            
            - Может, тебе водички дать, баба Няша, – мягко прервал я затянувшуюся за столом мрачную паузу.
            
            - Посидел он помолчал, будто камень с души сбросил, и продолжил, как в храме на исповеди, – откликнулась хрипло хранительница дедовской тайны.
            
            И вот что я услышал дальше.            
            
            - Схватил я родную мою голубку то за руку, – открыл свою душу дед своей в избе с ним проживающей няньке, – а она глядит в глаза мне и молвит, будто живая, но совсем не своим, а незнакомым каким-то голосом.    
            
            - Здравствуй, Венюшка мой родной!  Здравствуй ты мой венчик невенчанный!   
            
            - Здравствуй! – отвечаю ей и я, пытаясь обнять, – а она мне и вторит в ответ.
            
            - Вот и прошло оно наше с тобой времечко, Венюшка мой родной, чтобы нам уже и обвенчаться с тобой навеки-вечные у Господа Бога в его небесной обители! 
          
            - Значит, – я ей отвечаю, – настала пора, мне с тобой окончательно встретиться!
            
            - Знал бы ты, Венюшка, – тихо с грустью пропела мне мой ангелочек, – соколик ты мой ненаглядный, как мне холодно здесь по ту сторону света одной без тебя! 
            
            - Знаю, – пытаюсь я, обняв её, поцеловать. 
            
            - Истосковалась я по тебе – не высказать, – и оттолкнула меня от себя Маняша моя, – взрыдала у деда душа его виновато, – и улетела куда-то вверх, растворилась там, только голос её один и остался, который до сих пор у меня в ушах звучит колокольчиком, – жду! – слышу я. – жду тебя, жду, родимый мой, дожидаюсь, – тут я и проснулся весь в поту, как
болотная лягушка всем телом взмокший. 
            
            - На этом он и закончил рассказывать свой сон, – подвела итог нашей беседе о том, как я сильно похож на своего деда, хранительница его здоровья, обжившаяся в доме тётка, – мы с ним помолчали ещё маненько, и я у него спрашиваю, у родителя вашей матушки, – что же означают эти ваши слова, Вениамин Петрович, про венчик какой-то невенчанный, – а он и отвечает мне, улыбаясь.
          
            - Это наша, с милушкой моей любезной, сокровенная тайна!  И знать о ней другим совсем не обязательно!
          
            - Ну я и говорю тогда ему, вашему сновидцу то, чтобы он сполоснул лицо три раза, когда станет умываться, и каждый раз приговаривал при этом, смывая воду, что куда вода туда и сон!  И не надо о нём думать.  А то ведь так-то и головой свихнуться можно, – под конец как бы, я предостерегла его от дурного шага.
          
            - Какой же это шаг дурной, – подумал вдруг я, – любовь – это же высшее благо для человека, хотя у каждой любви есть свой уровень количества и качества самоотдачи, и, уж если быть точным, то жертвенности и служения во имя любимой или любимого. 
            
            Само понятие о количественном аспекте чувств между мужчиной и женщиной для меня – это время их продолжительности.  И чем дольше длится срок влюблённости между ними, тем мягче, постепенно меняясь, он перерастает из категории пылких страстей в уже в качественную область уважительности и почитания.  Я тоже люблю свою жену, и мне, в самом деле, есть за что её уважать, но такой, как у деда бесконечной нежности к бабушке, к его единственно любимой женщине и нерастраченной им за всю их совместную рука об руку прожитую жизнь, я нигде и никогда, и ни у кого не встречал.  И тут же вспомнил, что они никогда при мне не выясняли между собой отношения.  Слово бабушки было для деда законом, но та никогда не пользовалась этой своей привилегией.  Между ними была тихая, особая какая-то атмосфера доверия, в которой бабушка признавала верховенство мужа.
            
            - Но культ подобных отношений между мужем и женой, какой был у моих дедушки с бабушкой, встречается в жизни, сдаётся мне, исключительно редко, – пробила мне мозги удивительная догадка. – а, может быть, этот дедовский сон о встрече в нём с уже умершей бабушкой, всего лишь его неизбывная тоска по ней, или это бабушка сама, находясь там, в мире ином, истосковавшись о нём, пришла его навестить, позвав к себе? – похолодел я от этой догадки, – тогда выходит, что души умерших так же скучают по тем, своим родным, кто остался тут, на этом свете, или это мы сами неосознанно скучаем по тем кого любили, но ушедших от нас навсегда, и наша совестливая память в снах и подсказывает нам о том, что, увязнув в суете житейской повседневности, мы, зашоренные бытом потомки, подолгу не навещаем места своих родных захоронений…  Умылся дед то после твоей подсказки то в тот день баба Няша, – вернулось моё сознание из смутных размышлений о бытие.         
          
            - Нет, – с сожалением призналась она, – но посидел он подумал о чём-то своём, да и спрашивает вдруг у меня, не приняв во внимание мой совет.
          
            - Какое сегодня у нас число?
          
            - Я назвала ему его, – извинительным тоном доложила мне дедова вторая бабушка.
          
            Дальнейший ход тех прискорбных событий я уже расскажу сам со слов этой новой в нашем доме аккуратной домохозяйки.  Первым делом утром на другой день дед, после того рассказа о своём ночном видении, плотно перекусив, надел свой новый костюм, что был приготовлен им на похороны и собрался поехать в город.      
            - Куда это вы собрались, – назвала она, как всегда деда по имени отчеству, – пурга на дворе.  Добрый хозяин собаку на улицу не выгонит, а вы в поход идти надумали…
            
            Надо сказать, что дед со своей этой новой бабушкой между собой общались строго только на «Вы», тем самым подчеркивая отсутствие между ними какого-либо родства, но в то же время, соблюдая, взаимное и доверительно-дружелюбное расположение.
            
            - Съезжу в город, – сунул ноги в валенки упрямый ходок, – кое-что мне там срочно надобно сделать пока я живой ещё!
            
            - Ну надо, так надо, – подала ему его овчинный тулуп заботливая нянька.
            
            Ближе к вечеру путешественник возвернулся домой довольный собой, как бы даже и навеселе, но это было ошибочное впечатление, хотя и не совсем, неверное.
            
            - В церковь заходил, – раздеваясь, сообщил с порога хмельной от проделанного им в городе срочного дела хозяин дома своей новой хозяйке, – с батюшкой нашим поговорил там и свечки, помолясь, поставил!
            
            - За здравие или за упокой? – накрывая на стол, уточнила его кормилица.
            
            - Вам, девонька, во здравие, – ответил ей посетитель местного храма, – а ласточке моей незабвенной, как и положено – за упокой!
            
            - Обедать то будете? – достала девонька из печи горячие в чугунке наваристые щи.
            
            - Буду, – уселся живо едок за стол.  Любил он похлебать домашнее варево пока оно в кастрюле с пылу, с жару пузырями булькает.  Поел, откушав следом и горячего чаю, как всегда вприкуску с сахаром, и говорит, – я щас подремлю немного, а вечером снегоходы к завтрему себе налажу.  Соберите мне, назвал он свою домохозяйку по имени-отчеству, так что-нибудь на могилку жене!  Схожу, посвиданькаюсь с ней, любушкой моей ненаглядной напоследок здесь, на этом свете, пока я живой ещё пред встречей с вечностью и свечку на могилке зажгу.  Новый год ведь скоро.  Поздравлю её, светлую радость мою.  И подарочек там ей от нас с вами, опять дед назвал свою няньку уважительно по имени-отчеству, как и полагается, оставлю!
            
            - Какой ещё подарок? – упала своей раздобревшей квашнёй на скамейку у окна как от удара ошалевшая бабонька.               
            
            - Иконку небольшую с ликом святой Божьей матери.  Пару конфеток карамелек да печенюшку к празднику положу.  И попрошу у неё за всё прощения, – не заметил старый бабьей очумелости.
            
            - За што? – приняла старушка близко к сердцу его признание.
            
            - За всё, чтобы знала она, как я любил её, люблю пока жив на этом свете и буду ещё больше любить её там, в загробном мире, где мы будем с ней вдвоём уже навеки вечные у Господа нашего в обители неразлучными, – подвёл дед итог своему выходу в город, – так что соберите вы мне узелок от с собой на завтра в дорогу!
            
            - Соберу, – услышал в ответ он, – и не что-нибудь, а всё, как должно быть в таких-то случаях!
            
            - В каких таких случаях? – не понял услужливую свою сожительницу старина.
            
            - В человеческих! – прозвучало тихое женское слово.
          
            Так всё и произошло, как дед планировал, на следующий день.  Утром он попросил свою домовую хозяйку истопить ему баньку, чтобы согреться, как он задумал, напоследок после посещения кладбища и купить на вечер бутылку водки.  Затем взял приготовленный ему бабой Няшей на кладбище узелок, обул на ноги подшитые старые валенки и двинулся пешим порядком в сторону погоста, хотя это и совсем не близко было.  И денёк то как раз, будто на заказ в то утро выдался.  Небо чистое – ни облачка.  И дым из труб столбом стоит – ни ветерочка.  Только мороз неприкрытые нос да щёки пощипывает.  Зимой то на Урале рано смеркается, так что дед возвернулся с кладбища, когда уже совсем темно на улице то было.  Вошёл закуржевевший снеговик в избу, разделся, отряхнув тулуп, разулся, нога об ногу обстукав валенки, сел за стол на кухне, да и спрашивает у той, которая его встречала.
            
            - Баня то, чай, готова, Никитишна…
            
            - Само собой, – подтвердила настороженно, заждавшаяся банщика исполнительная женщина, – и для бани всё у меня уже готово давно и собрано!
            
            - Вот и ладно, – отёр лицо с мороза припозднившийся пехотинец, – посижу ещё тут немножко, – хрипло прокашлял он, – притомился я ноне чтой-то!
            
            - Отдыхать то – не спину гнуть, – прошелестела радостным говорком бабка Няша, – спешить некуда!
            
            Посидел сама усталость, отдышался с дороги, встал и, не спеша, прошаркал в свою горницу.  Там скинул с себя всю свою верхнюю одежёнку, оставшись в одном исподнем, поглядел на себя в зеркало.
            
            - Хорош гусь старый! – иронично ухмыльнулось в зеркале отражение, – вынул, как и задумал из комода ещё бабушкой приготовленное ему погребальное бельё, не взяв того, что ему собрала уже баба Няша, завернул в банное полотенце, уложив аккуратно в стопку и молча вышел из комнаты, прихватив эту самую стопку с бельишком, сунул её себе под мышку, воткнул босые ноги в старые катанки опорки, накинул одной рукой себе на плечи заношенный кожушок без пуговиц и ходко развернул свои коленки вон из избы в сторону натопленной парилки. 
            
            Там он, нахлеставшись веником всласть от души в последний раз, тщательно будто перед смертью вымылся, обсох в предбаннике, приостыв от жара, да и облачился в то, что в вечность было ему припасено и неторопливо вернулся в избу.  Скинул с себя кожушок и опорки и обустроился босым основательно за обеденным столом на кухне.
            
            - Что это вы, в гробовое то бельё обрядились? – прикусила женщина губу, прикрыв рот рукой от страшной догадки, – никак помирать собрались?
            
            Но дед эти бабьи вопросы оставил без ответа, а только тихо попросил.
          
            - У нас водка-то в доме есть?
            
            - Есть, – достала бутылку из шкафчика присмиревшая домохозяйка.
            
            - И самовар готов?
            
            - И самовар вскипел! 
            
            - Тогда налейте мне, уважаемая Аграфена Никитишна. – назвал дед эту женщину с особым каким-то почтением по имени и отчеству, будто прощаясь, – полный стакан водки – и неполный стакан горячего крепкого чаю.  Сахару я положу себе сам, – предупредил он свою добросердечную о нём заботу.
            
            Получив что просил, банщик насыпал себе в стакан с чаем в половину его от души сахарного песку и медленно помешал, постукивая ложечкой о стеклянные стенки тонкой негранёной посудины.  Взял в одну руку стакан с водкой, а другой молча наложил на себя крест святой, да и выцедил, крякнув перед этим, себе в рот всё это до верху наполненное в гранёной посудине содержимое.  Посидел молча, подумал о чём-то своём и помешал ещё раз сахар в стакане с чаем и осушил его небольшими глотками, не обжигая губы свои, как никогда переслащённый чай.
            
            - Ужинать то после баньки будете? – неуверенно спросила присмиревшая как-то со вздохом его кухонная заводила.
            
            - Нет, – откликнулся тихо дед, – не буду, только посижу тут ещё немного, погляжу на вас, и опустил свою отяжелевшую голову подбородком к себе на руки.  То ли в память углубился, задремал, ничего не говоря, прощаясь, то ли будущее своё встречая в мыслях.  Минут через десять поднялся из-за стола неслышно и негромко обронил, – пойду прилягу.  Может, даже и усну.  Так вы меня утром то и не будите.  Не надо, – сделал он первый шаг не в комнату к себе в постель, а в другое уже не земное измерение.
            
            А кухонная хозяйка, убрав со стола, отправилась и сама мыться в баню.  Там она от всей души напарилась и вернулась в дом.  Отдохнув, поужинала, не спеша, и напившись в сласть горячего душистого чаю, умиротворённо, ничего не подозревая, оприходовала свой угол с постелью.  Утром встала, как всегда и удивилась, что хозяин дома её всё ещё спит – никогда за ним такого раньше не случалось.  Обычно он всегда раньше неё просыпался и вставал, чтобы успеть все дела насущные перед завтраком сделать. 
            
            - А зимой то тем паче важно с утра пораньше принести в дом дрова со двора, – как бы оправдываясь за свой недогляд, призналась мне честная женщина, – чтобы было чем в подвыстывшем доме и печь растопить для его обогрева, и завтрак в ней потом сотворить, встречая в делах насущных наступающий день.   
            
            Так не веря своим глазам, она, вторая бабушка, подошла к спящему на спине деду, чтобы его разбудить, коснулась руки его, а он уже и остыть успел.

            
            После этого нерадостного бабы Няшиного рассказа я вспомнил, как дед на второй день после свадьбы моей так же ненавязчиво, но прямо, как бы желая сказать мне, что лад и любовь в семье надо оберегать и хранить с самого первого дня совместной жизни и так до последнего, не предавая это хрупкое равновесие, на едине за столом изложил мне свой прародительский наказ.
            
            - Каждый человек, Бориска, в своей жизни переживает два великих для него всегда присутствующие преодоления.  Первое – это когда он или она согласно законам природы, неосознанно преодолевают при своём рождении все трудности прохождения материнских родовых путей, чтобы сделать на выходе первый вдох, начинав с крика земную жизнь.  И второе преодоление – это когда он или она уже осознанно преодолевают в себе животный страх перед предстоящей неизбежностью, заканчивая эту самую жизнь земную.  И чем он больше этот человек натворил по жизни греха, тем труднее преодолеть ему в себе страх, и мучительнее его кончина, перед тем, как предстать перед судом Всевышнего!
            
            - А он есть этот Высший суд то? – усомнился я вчерашний комсомолец.
            
            - И суд, и смысл жизни – всё на месте, – заверил меня умудрённый опытом старче и рассказал мне о своём жизненном букваре, который, по его словам, есть у любого на земле живущего человека и который всегда в глубочайшей тайне, за семью печатями в душе его хранится и скрывается от посягательств в его страницы со стороны других людей.  И этот букварь, – на полном серьёзе продолжил мой семейный наставник, – пишется не для того чтобы по нему кого-то поучать, а для того, чтобы проверять по нему свой жизненный путь от буковки к буковке в нём прописанной! 
            
            - Кем прописанный, деда? – улыбнулся я, услышав его слова, Фома неверующий.
            
            - Тем, кто создал этот мир, солнце и землю, – припечатал тот меня следом.
            
            - И что даёт человеку этот, как ты говоришь, дед, букварь? – осадил я слегка свою прыть адаптированного атеиста.   
            
            - А то, что чем больше в этом личном букваре у человека его промахов, но меньше у его хозяина желания их исправлять, тем безрадостнее жизнь его, хотя с виду может быть и вполне благополучной!
            
            - А когда наоборот, то жизнь по-твоему, дед, полная чаша радости и счастья?
            
            - А когда наоборот – человек спит лучше и совесть его по ночам не мучает!
            
            - Но, раз есть букварь, то должна быть и заглавная буква? – обнаглел я вконец.
            
            - Должна, – кивнул головой, соглашаясь со мной, отец моей мамы.
            
            - И что означает эта буква, – вылез из меня наружу нескрываемый сарказм.
            
            - Я чужие буквари не читал, – ушёл от ответа виновник моего сарказма.
            
            - Имя?
            
            - Не знаю…
            
            - Фамилия?
            
            - Говорю же тебе, что не знаю…
            
            - А буква «Я»? – не удержался я тогда от вопроса, – есть, дед, в твоём букваре?
            
            - Есть, – прозвучал спокойно утвердительный ответ.
            
            - И что она означает?
            
            - Доживёшь до моих лет – узнаешь, – с достоинством ответил мне рассудительный пращур, – но до неё и мне дожить ещё надо!            
            
            - В смысле, дожить? – осёкся я.
            
            - В том смысле, что у многих людей их жизнь прекращается за долго до последней буквы на странице с буквами их преждевременной смерти, – уставился, не мигая, на меня не на словах познавший цену жизни пожилой человек.
            
            - Каких букв, – уже всерьёз принял я последние им сказанное.
            
            - У каждого бедолаги своя, – встал из-за стола мой свадебный генерал.
            
            - Может быть, – обронил я, задумавшись, вслух, не поняв до конца всю суть этого сообщения. 
            
            - А ты, внучек, я гляжу, спешишь меня похоронить, – развернулся он чтобы уйти.               
            
            Я растерялся от такого вывода, испугавшись, что обидел деда своим разговором, да и брякнул, как баран в лужу, дна не достав.
            
            - Я хочу, чтобы вы с бабушкой жили вечно!
            
            На что тот, уходя, мне ответил.
            
            - В этом мире вечен только сам Господь Бог, ну, и, конечно… – махнул он рукой и ушёл, оставив меня на едине со свой легкомысленной дурью.   
            
            - Баня Готова, – услышал я сквозь свои рассуждения, – можно идти париться!
            
            Уже поздно вечером после бани, дождавшись, когда прогреет свои косточки и сама баба Няша, в домашнем чистилище по-над прудом мы с ней сначала, не спеша, утолили из самовара после парной вприкуску закономерную нехватку влаги в организме, а потом уже и отужинали, помянув родных, не чокаясь, и сытые разошлись почивать каждый по своим местам.  Я устроился в горнице на диване, где мне постелила, пока я мылся, новая-старая хозяйка дома, а она легла в спальне у бабушки на её кровати.  Поначалу меня уколола под грудью слегка ревностная заноза о том, что там раньше спала моя любимая бабулечка, но потом здравая мысль подсказала мне, что спала там любящая и почитавшая моего деда его самая дорогая и единственная в жизни женщина, а сейчас там отдыхает, хоть и не совсем родной, но другой уважающий его врачеватель души и бренного тела – пожилой оберег их семейного гнезда.  А это значит, что жизнь продолжается и сохраняется преемственность.  И я тихо, успокоившись, уснул.
            
            И видится мне сон.  Будто проснулся я рано утором на этом самом диване мальцом, где сплю сейчас, в возрасте лет десяти-одиннадцати, потянулся сладко спросоня, откинул одеяло и сел немтырём, как щенок возле своей пустой чепарушки.  А в доме протоплено – тепло и пахнет пирогами.  Прочувствовав лёгкий приступ голода, я подхватился и в одних трусах, и в майке выскочил на кухню.  А там бабушка живая, и аж светится вся от радости молча и с удовольствием, копошась у печки по хозяйству.  Увидела меня и говорит, будто ласкает словом.
            
            - Проснулся, оголец?
            
            - Ага, – ощерился я, садясь за стол.
            
            - Ополосни лицо то перед завтраком, – пожалела меня родная доброта.
            
            - Ага, – кинулся я к умывальнику.
            
            Плеснул в лицо несколько раз холодной водой, отерся прохладным вафельным на гвозде, висевшем рядом полотенцем, не снимая, сунул босые ноги в стоявшие у порога на готове свои детские валеночки и вылупился во двор.  А там калитка распахнута настежь и зябко довольно.  Но я, не обращая на холод никакого внимания, подбежал к открытой на всю ширь массивной калитке и увидел там деда, который орудовал лопатой, расчищая от за ночь выпавшего обильного снега, дорожку от дома до проезжей части улицы.  Только дорожка эта была какая-то длинная, предлинная, уходящая за горизонт.  И дед был вроде бы рядом – рукой дотянуться можно, и в то же время как-то очень далеко, что даже жизни не хватит до него добежать.  Увидел он меня и торжественно сообщил, отставив в сторону свою лопату.
            
            - Вот теперь ты не заблудишься.  Отыщешь в житейских сугробах дорожку домой.  А я для тебя и тропинку загодя прочистил, чтобы не заплутал ты в жизни, внучек дорогой, повзрослевший оголец сердешный!
            
            И я проснулся.  Встал.  Подошёл к окну.  Раздвинул руками занавески и замер.  Как раз напротив меня по-над лесом, где мы с дедом когда-то резали банные веники, узеньким краешком диска показалось встающее солнце, как светлая улыбка нарождающегося дня в просыпающейся природе.  А через всю гладь пруда по воде прямо от солнца и до нашего дома, вплоть до моего окна пролегла прямая как натянутая струна с радужными бликами широкая, светлая венценосная дорожка.
            
            - Это же дорожка к родному порогу, – подсказало мне радостное сердце, – тропка к светлой памяти тех, кого любил и почитал ты с самого раннего детства – вектор будущей твоей оставшейся на этом свете жизни. 
            
            - Доброе утро! – ласково прошептал я, с восторгом, встречая пробуждение земного светила, чтобы в тишине этого волшебного мгновения ненароком не разбудить ни свет, ни заря ещё отдыхающую в тесноватой, бывшей бабушкиной спальне после бани старую, но расторопную хозяйку в доме и его старательную хранительницу бабу Няшу, – теперь буду каждое лето я приезжать сюда, в этот дом, как на дачу, а настанет срок, я вернусь сюда, но в уже опустевшее это жилище насовсем завершить свои земные по жизни странствия.  Тут и буду ожидать сколько судьба мне на тот момент дней моих, не скупясь, отпустит.    
            
            - Доброе, доброе! – услышал я, от неожиданности вздрогнув, у себя за спиной.
            - А сон то в руку, – счастливо подумал я и оглянулся.
            На кухне увидел я, на краю стола стоит, как и раньше до блеска начищенный наш старинный дедовский самовар, а сверху на него водружённый и раскрашенный по бокам синими цветочками такой же пузатый заварной чайничек, который баба Няша аккуратно со всей тщательностью укутывала махровым полотенчиком, чтобы крепче и насыщеннее в нём стал запаренный аромат.
            
            - Будем завтракать, – улыбнулась отдохнувшая за ночь эта постоянная жительница в родовой моей дедовской обители.
            
            - Доброе утро! – поприветствовал я громко раннюю хлопотунью и вернувшееся на минуту своё беззаботное в прошлом детство с милой бабушкой на кухне, воспринял я этот женский силуэт за ожившего родного человека, – а, может быть, эта больничная санитарка стала для меня уже не совсем чужой, – почувствовал в душе я родственное к ней мужское уважение, – хороший признак, – с удовлетворением отметил я про себя и подумал, – вот и стоит он опять на столе этот переносной очаг задушевного тепла в семье, как когда-то там в моей прошлой жизни бывало чи раньше давным-давно, будто символ обжитого в тепле с достатком миропорядка в этом доме!
            
            - Вот и завтрак уже готов, – откликнулась та нарядная, приметил я, в новом, тёплом из пёстрой фланели халате и в под стать ему ярком платке на кудрявой, рыжей голове.
            
            - Хорошее утро, – оценила моя душа это явившееся наяву настоящее.
            
            И с этим восторженным восприятием нового дня я живо вернулся от окна к себе на место, где ночевал беззаботно, посмотрел на остановленные дедом часы, сунул свои голые лытки в брюки, в которых приехал, и вывалился в нательной дедовской рубашке навыпуск поверх штанов на кухню и спросил у моей нынешней кормилицы, где она действовала, не спеша, с чувством, с толком, с расстановкой.
            
            - Баба Няша, у тебя найдутся в доме ручка и листочек хорошей, плотной бумаги?
            
            - Если сильно надо, то найдётся, – недоумённо посмотрела она на меня.
            
            - Сильно, – утвердительно кивнул я головой.
            
            Тогда баба Няша прошагала, не спеша, мимо меня в горницу, подошла к комоду и откинула угол ещё бабушкой моей связанной ажурной накидки, выдвинула один верхних ящичков, указав в него рукой, и тихо сказала мне.
            
            - Самой то мне старой бабке и ни ручка, и ни бумаги совсем не нужны, но всё, что здесь хранил ещё ваш дедушка, я сберегла.  А вдруг пригодится, подумала я!
            
            - Ещё как пригодится, – подрулил я незамедлительно к открытому ящичку и тут же заглянул в него, – ого! – удовлетворённо воскликнул я, увидев там в одном из его углов по верх стопки обычных школьных тетрадей лежащий старый дедовский футляр от очков.  А рядом с ними, покоились кучкой вперемежку с отточенными простыми карандашами ещё и несколько шариковых ручек, – то, что надо, – вынул я весь этот набор для письма вместе с футляром и выложил аккуратно на комод.  Потом бережно взял и открыл пластмассовый очечник деда и обнаружил в нём его целые и невредимые окуляры в жёсткой оправе, – вот они тут лежат, а их хозяина нет, – горько подумал я и, не закрывая, отложил их в сторону.  Затем взялся расписывать абсолютно новые авторучки, но времени прошло немало, как их запасливый писарчук положил сюда, поэтому только одна из них и откликнулась, чёрным цветом испачкав последний лист неиспользованной тетрадки.
            
            - Вы хотите, Боря, написать письмо? – как-то подозрительно поинтересовалась моя услужливая домохозяйка.
            
            - Нет, – ответил я со знанием дела, – я хочу кое-что зафиксировать.
            
            - Зачем? – последовал вопрос.
            
            Но я отвечать на него не стал, а ножницами, которые лежали там же в этом ящичке, аккуратно отрезал полоску шириной в половину первого листка и печатными буквами, как памятные, аккуратно запечатлел фамилии, имена и отчества своих родных стариков, через дефис у каждого проставив время и дату его и её кончины.  Затем свернул вдоль и поперёк свой в клетку разлинованный клочок бумаги положил его в футляр с очками, закрыл его и приблизился к остановленным дедом, подаренных ему отцом с матерью настенным часам.  Затем открыл их переднюю створку и положил внутрь под маятник футляр с вложенной в него запиской.  Достал из кармана сложенных на стуле брюк на цепочке подаренные мне дедом с бабушкой карманные ходики, открыл их и установил на циферблате их настенных часов нужное время.  Взвёл, как и должно быть с осторожностью висевшие внизу тяжёлые гирьки и подтолкнул, качнув легонько, давно уж без движения застывший маятник.  Когда после этого несколько раз, на проверку повторилось в оживших часах их равномерное еле слышное тик-так, я вернул, захлопнув крышку, свой карманный будильник туда, где ему и положено находиться, и вернул распахнутую переднюю дверцу настенных курантов на её прежнее место, и с лёгким сердцем шумно вздохнул.
            
            - Пусть тикают!
            
            - Чево вы сказали мне Боря? – не расслышав, откликнулась баба Няша. 
            
            - Теперь можно и позавтракать, – ответил я, направляясь на кухню.
            
            - Зачем же это вы, Борис, нарушили волю деда, – отозвалась, усаживаясь за столом напротив мен, обронила с укором гостеприимная хозяйка дома, уловив певучее тик-так.
            
            - С этой минуты начинается не прискорбная, а новая, наша с вами, дорогая вы моя Аграфена Никитича, часть проживания в этом доме.  Жизнь остановить нельзя.  Вот пусть и тикают часы, отмеряют время! – заявил уверенно я, – сопрягают, так сказать, прошлое с будущим через наше с вами настоящее.  А настоящее – это и есть вы и я!
            
            И в ответ я услышал.
            
            - Будем пить чай, – пододвинула хозяйка поближе ко мне розетки с малиновым и с брусничным варениями.
            
            - Будем, – радостно согласился я.
            
            И посветлевшая лицом чаепитчица налила мне в стакан на блюдце крепкой заварки и подставила под самоварный носик, открыв его.
            
            - А самовар то ведь, – такое же жёлтое, горячее домашнее солнышко, только иного размера, – поймал я себя на мысли, глядя на тонкую струйку льющегося из него кипятка в мой стакан, – вот оно рядышком стоит на столе до блеска начищенное латунное золото, и до него я могу слегка дотронуться рукой, опасаясь обжечься.
            
            - С самоваром то чай повкуснее будет, – отхлебнув горячего напитка, призналась, с улыбкой на лице, прервав мои размышления, просветлевшая ликом нынешняя кормилица в этом милом сердцу доме.
            
            - Да потому что самовар, – это ж семейное солнце в доме, – поймал вдруг себя я на весьма интересной мысли, – которое способно не только напоить, но душу согреть и силы уставшему телу придать, – припомнил я, как мы с дедом на лодке плавали на другой берег нашего пруда заготавливать там на окраине леса для бани берёзовые веники, – ведь это же он не просто так взял меня с собой якобы в качестве помощника, – дошло до меня, – он же исподволь и ненавязчиво показал мне, как надо аккуратно и бережно относиться ко всему тому, что тебя окружает.  Вот не загубили мы с ним всего то несколько деревцев, не ломая варварски их ветки охапками, а секатором состригали каждую по одной, а получилось, что целый лес сберегли.
            
            - А часы то вон тикают, – напомнила вслух чаепитчица, что пора уж мне пить свой чай, который, остыв, станет обычной сладкой водой.   
            
            - Да, да, – согласился я с ней и сделал первый глоток, – когда он развешивал, чтобы подсохли, в тени двора парами связанные им банные метёлки, дед снова, как бы молча, но говорил мне о том, что дом – это не только место, где ты, родившийся вырос, а это корень твой, от предков тебе завещанная вотчина, малая родина, которую должно свято беречь и умножать, пополняя.  В этом, наверное, и состоит истинная мудрость старшего поколения, – подвёл итог я своему нынешнему посещению родного гнездовья.   Значится, и сама баба Няша является заветной частью этого наследия, а это совсем иное понятие о доме, которое и пишется всегда только с большой, заглавной буквы, и произносится с трепетом в сердце.  В этом то и будет заключаться уже моя священная мудрость, взрослого человека.  И часы пусть себе тикают, – ощутил я в душе лёгкое дыхание наступившего дня, – на то ведь они и часы – хронометр истории, времени суток и человеческих жизней.
            
            И по всему дому, будто специально подслушав мои размышления, разлилось вдруг,   заглянувшее в окна дома, ярким светом приветливое солнце, тихо взойдя над горизонтом оранжевым колесом Земного обозрения – золотой циферблат планеты Земля.
            

            
 
               
            
 


Рецензии