Дореволюционный Саратов Веры Максимовой

 

2-я часть воспоминаний Веры Николаевны Максимовой (1907-1996)
о дореволюционном Саратове.


3. МЛАДЕНЧЕСКИЕ ГОДЫ

Я рано помню себя. Но не в какой-то временной продолжительности, а в виде серии картинок. Одна из них такова, что фоном служит квартирка родителей, а участвуют и мама, и папа. Другая картина: зимняя морозно-лунная ночь. Меня закутанную везут в санках, сплетенных из прутьев и имеющих форму большой продолговатой корзины на полозьях. Родители возвращаются от приятелей, где до полуночи играли в преферанс, а я спала там и продолжаю спать в санках. Но на каком-то повороте меня вываливают из санок в снег. Тут я просыпаюсь и вижу родителей (обоих вместе!), луну и сверкающий снег. Это значит, что мне не более 3 — 3 1/2 лет, так как уже в 1910 году они разошлись.


Еще картинка — в бабушкином доме и с участием всех родных, включая дедушку, а ведь он умер в декабре 1910 г. Эта картинка настолько ярко запомнилась, что о ней стоит здесь рассказать. Последние годы своей жизни дедушка Иван Ефимович был лишен речи и не мог ходить, но руками двигал, хотя и неуверенно и ограниченно. Рядом с креслом, куда его высаживали на день, стоял обычно небольшой столик, а на нем графин с квасом и стакан, а также лежала серебряная табакерка с нюхательным табаком. Когда ему хотелось нюхать табак, он мало послушной рукой показывал на свой нос, а когда хотелось квасу, он подносил руку ко рту. Взрослые умели дать ему нюхнуть щепотку табаку, а я, трехлетняя, уже умела налить квас и, поднеся ко рту, напоить деда. Зимой я часто днем играла в его комнате, сидя на полу у печки. И вот помню: за окнами яркий морозный день, и дед мычанием подзывает меня к себе, показывает, чтобы дала пить. Какое-то озорство толкает меня, и я, встав к нему спиной, чтобы не видно было моих действий у столика, сначала высыпаю в стакан из табакерки весь нюхательный табак (ей-богу, я и сейчас ощущаю в руках эту продолговатую серебряную табакерку!), а потом быстренько наливаю квас и, повернувшись к деду, подношу ему ко рту это питье... Этот момент был как внезапная молния. Еще до того, как он принялся страшно и нечленораздельно кричать, я уже почувствовала себя виноватой и помчалась к двери — на крыльцо, во двор — в сарай по снегу, по морозу раздетая... Бабуня, прибежав на крик, ничего не могла понять. А поняв, хватилась меня. Но меня уже след простыл. А вместе с ним простыла и я. Ведь долго я просидела на морозе в сарае, после чего сильно болела плевритом. Но об этом я сама ровно ничего не помню. Болела я в детстве много, и мама мне даже сшила специальный огромный ватный стеганый лиф, внутренняя сторона которого была обшита компрессной рыжей клеенкой. Частенько меня с компрессом упаковывали на ночь в этот лиф...


В ту же зиму 1910–11 года, вскоре после моего выздоровления, умер дедушка Иван Ефимович. С его похоронами у меня связано еще одно яркое воспоминание-картинка. Меня не с кем было оставить, и поэтому, а, может быть, в силу традиции, меня взяли на похороны. Только тут я почувствовала, что дед куда-то далеко «уезжает» от нас. Гроб везли на катафалке, в который цугом было впряжено три пары лошадей, а следом на извозчиках ехали родные и близкие. Меня посадили на колени к маме. Рядом с ней сидела бабуня, и теплая полость, закрывавшая их ноги, меня укрывала чуть ли не до подмышек. На Саратовское кладбище ехали тогда по Камышинской улице, а потом сворачивали на Московскую. Но где-то за квартал или за два до поворота лошади, везущие катафалк, чего-то испугались, и катафалк, медленно и торжественно двигавшийся впереди нас, вдруг рванулся, и вся шестерка лошадей помчалась, а затем ринулась влево. Кучера не сумели совладать, и торжественная упряжка врезалась в стеклянную витрину угловой пивной. Даже взрослые были потрясены видом окровавленных лошадей, разбитой витрины, нарушенного грустного церемониала. А каково мне — ребенку?! Больше я ничего не помню об этом дне. То ли меня отправили с кем-то домой, то ли еще куда, пока не восстановили порядок в церемонии похорон. Это трагическое зрелище осталось моим последним воспоминанием о дедушке.


По-видимому, первое замужество оказалось нерадостным для моей мамы, и она довольно быстро разлюбила отца. Но когда она решила разойтись с ним, бабушка снова была недовольна: по ее представлениям это было и легкомысленно, и грешно. И вот мы с мамой оказываемся в другой квартире, которую мама снимает тут же на Бахметьевской улице, через один дом от бабушкиного, в доме 17. В этом дворе наша квартира была наилучшей: она выходила тремя окнами на улицу и была приподнята от уровня этой улицы, так как внизу был жилой полуподвал. Обычно в таких передних деревянных домах живали хозяева домовладений, но у нашего хозяина было еще одно домовладение на той же улице в доме № 11 (кажется), и вся хозяйская семья жила там. Мы переехали в эту квартиру вскоре после того, как из прежней (на бабушкином дворе) уехал мой отец. Вероятно, это было в 1911 г. Первое время днем, когда мать уходила на работу, я тоже уходила к бабушке, но вскоре наша новая трехкомнатная квартира стала более населенной.


У мамы появился второй муж — Александр Петрович Цветков, а для ведения хозяйства наняли кухарку. С новым домом я освоилась довольно легко и скоро. Все же это было нечто лучшее, чем переделанный из конюшни бабушкин флигель. Новый тоже был деревянным и тоже «свободным» от всяких современных удобств. Но у него были достаточно большие окна. Три окна выходили на улицу, и через них можно было видеть много интересного. Два боковых из главной передней комнаты, так называемого «зала», выходили на холодную застекленную галерею, где находилась лестница. Наверху, сбоку галереи, был чулан, а внизу две (!) двери. Одна на улицу считалась «парадной», а другая тут же рядом, но повернутая ко двору, заменяла черный ход. Расположение комнат, передней и кухни было такое, что можно было бегать по кругу. Центром круга была большая белая кафельная печь-голландка, которую топили из передней, и обогревала она залу и темную спальню, ставшую позднее моей комнатой. И еще была в кухне огромная русская печь, где стряпали, а теплом ее согревалась светлая спальня, выходившая окном не куда-нибудь, а на железную крышу полуподвального нижнего этажа. Скат крыши кончался примерно на метр от земли, и тут-то мы прыгали, карабкались — словом, резвились с моими приятелями, жившими внизу. А крыша! Как интересно было в душную пору саратовского лета выбираться с постелями через окно и ночевать на этой со слабым уклоном крыше под открытым небом... Подсовывались какие-то деревянные треугольники, чтобы не съезжать вместе с постелью. Тут ночевали и взрослые. И во дворе, во многих уголках спасались от духоты жильцы разных других домишек. Для старого деревянного Саратова это было традицией. Но у нашей квартиры была для меня тогда эта незаменимая привилегия — крыша! В ее верхней части начиналась невысокая лестница, ведшая на наш чердак. Для взрослых он был местом сушки белья и складом ненужной мебели, а для детворы местом увлекательных игр. А я воображала себя хозяйкой этого царства: ведь у нас был ключ от знаменитого чердака. Да и кроме чердака мало ли было надежнейших мест для игры в прятки!?


Двор был длинным и малоинтересным. Тут и там стояли приземистые домишки, в которых обычно бывала одна комната с кухней. В середине двора возвышались «удобства», одна половина коих, бывшая почище, запиралась навесным замком, и ключ тоже находился в пользовании «передних жильцов». Во второй половине было еще два «очка» — они не запирались и были в общем пользовании. Водопровода во дворе еще не было. Была колонка на улице, и еще по особой договоренности брали воду из соседнего двора. Помню, что хозяева этого дома взымали особую плату с тех, кому разрешали ходить к себе с ведрами. Только в годы разрухи, когда общими усилиями были сожжены и их, и наши ворота, а также длинный дощатый забор между дворами дома № 17 и их дома №19, все стали брать воду «у Вольфов» безвозмездно, а мы — подросшие ребятишки — нередко бегали по обоим дворам и в жару обливались этой ставшей для нас доступной водичкой.


Вдоль Бахметьевской росли крупные пирамидальные тополя, а вот во дворах почти не было зелени. Только после революции почти у каждого домика стала появляться зелень — сажали сирень, мальвы, бархотки. Так случилось и с нашим, и с бабушкиным двором. В этом дворе мне было суждено прожить целых десять лет, а в бабушкин я ходила часто и после ее смерти. Там в одном из флигелей (в правом заднем) еще до развода моих родителей поселились братья отца дядя Федя и дядя Вася. Старший — Федор Алексеевич — был бухгалтером и работал в торговом доме «Карамышев и Кочетков». Эти компаньоны торговали москательными товарами. Когда дядя Федя женился, Вася куда-то переехал, а Федя был очень добрым и приветливым человеком. Мне с ним всегда было теплее и лучше, чем с родным отцом. Его молодая жена Валентина Афанасьевна Зверева много доброго сделала мне в мои детские годы.
Тогда, еще до революции, и Федин брак с Валентиной Афанасьевной, и мамин брак с Александром Петровичем не был никак оформлен. Среди дореволюционной интеллигенции такой «гражданский брак» был довольно широко распространен и признавался окружающими, принимался как должное. Уж не знаю, как их там прописывали в полицейском участке, но в мамином окружении это не было редкостью.


Так появились у меня новые родственники. Правда, когда Александр Петрович стал жить у нас на Бахметьевской, мама вовсе не старалась, чтобы я принимала его за отца, чтоб называла папой. Да и не к чему это было.


Собственный отец поселился на Константиновской (Советской) улице и не менее, чем дважды в год, о себе напоминал. В мои именины он приходил за мною, вел меня в лучший саратовский обувной магазин и там («у Вырвича») мне покупался подарок — хорошие и даже нарядные ботинки, а на Рождество он приходил и приносил большую кудрявую елку. Кем из них был установлен этот жесткий ритуал, я не знаю, но было мне как-то очень уж безрадостно и от ботинок, и от елки. Иногда бывали отступления, когда отец с разрешения мамы забирал меня к себе домой в гости. Там принимала меня его новая жена — человек суховатый, неулыбчивый. Она, как положено, кормила меня солидным обедом, а потом отец брал извозчика и отвозил меня домой к маме, хотя ходьбы там было минут 10-15, не больше.


4. ДЕТСТВО


Сознание того, что ты являешься яблоком раздора, безусловно, усиливало эгоистические задатки. Но рядом росли мои сверстники, и я видела, что их нередко «воспитывали» поркой, наказывая за любую мелкую провинность, а мама ни разу меня не тронула и пальцем. Это я тоже рано поняла. Вероятно, из-за такого понимания я не спекулировала своей возможностью убежать к отцу, а ревность к Александру Петровичу была спрятана в самой глубине детского сердца.


Конечно, маме было нелегко содержать квартиру, дочь, нанимать кухарку. Основной ее оклад у нотариусов составлял всего 40 рублей. Брала она какие-то сверхурочные работы. Но вот фотография то ли 1911-го, то ли 1912-го года. Мы живем летом на даче на Трофимовском разъезде. На работу мама ездит трамваем, а я обычно остаюсь с кухаркой. В воскресенье — гости. На фотографии сидит бабуня, а я с правой стороны от нее: мне тут года 4-5. По левую руку от бабуни девочка дачных соседей, я помню, что ее звали Тося, а вот на террасе (силуэт) стоит мамина подруга Евдокия Григорьевна Захарова.

 
Жизнь на даче помню хорошо. Приезжало много веселых людей. Пели под гитару разные романсы, которые я помню до сих пор, хотя, конечно, они мне были совсем не по возрасту. С гостями много гуляли по лесистым пригородным холмам, фотографировались. С этих пор и мама начала увлекаться фотографией. Все любительские снимки — ее работы. Ну, а на том, что сделан в городе и изображает мальчика с девочкой у ограды палисадника, даже тень видна на земле, а место как раз на улице под окнами нашей квартиры на Бахметьевской, 17. За моим правым плечом виден домик на углу Ильинской (Чапаевской) улицы. Со мною рядом сидит Воля Цветков — племянник Александра Петровича.


В эти мои дошкольные годы я стала меньше «водиться» с ребятишками, жившими во дворе, а появились друзья из семей маминых знакомых. У Александра Петровича был брат — Михаил Петрович. Его жена Антонина Николаевна работала фельдшерицей в Александровской больнице на Пастеровской станции. Там же они и жили, занимая казенную квартирку из двух комнат. Их сын Валентин, а в семейном обиходе Воля, был почти моим ровесником (старше на 1 год) и, поскольку родители стали дружить, мы с Волей часто вместе играли, катались на санках, гуляли. Вот опять фотография, и на том же месте под окнами нашей квартиры. Только тут — зима. Воля уже в форме Коммерческого училища, а я еще не учусь. Сижу в санках (тех самых, плетеных корзинкой!). На голове капор из меха черной тибетской козы. Это была моя гордость. Жаль, на фото не видны огромные банты из красных лент, устроенные по бокам над ушами. Так тогда наряжали девочек! С Волей мы дружили несколько лет подряд, пока их семья не уехала из Саратова году так в 1919. Нам рано разрешили самостоятельно ходить по городу друг к другу, да и близко это было на современную мерку — каких-то там 3 квартала! С девочками я до поступления в гимназию не дружила.


Цветковы были из духовного звания. У Александра Петровича и Михаила Петровича отец был священником, и все дети его окончили духовную семинарию — их готовили в священники. Но только два старших брата пошли по отцовой дороге: один был священником на саратовском кладбище, а другой имел приход в деревне Елань Саратовской губернии, куда иногда ездили Александр Петрович и Михаил Петрович. Семья Михаила Петровича нередко проводила лето, гостя в Елани, и туда же к Андрею Петровичу уехали они, когда в Саратове начались голод и эпидемии. Михаил Петрович, который в городе работал в Акцизном Управлении, после революции стал преподавать латынь, а, переехав в Елань, стал там сельским учителем. Александр Петрович не смог окончить Университет им. Шанявского, так как в 1914 г. его призвали в армию, но, будучи больным нервным тиком, он попал служить в обоз. Долгое время их полк стоял в Галиции.


Мама была очень дружна с семьей Михаила Петровича, и эта дружба продолжалась долгие годы. Несмотря на пройденную школу духовной семинарии, оба брата Александр и Михаил не были религиозными людьми. Помню, как по праздникам в гостях у Павла Петровича (старшего) в его поповской квартирке на Саратовском кладбище младшие братья любили с ним поспорить, выступая как неверующие люди, но во всеоружии знания Священного писания и Библии. Подробностей, конечно, не помню. Встречаясь между собою, Александр Петрович и Михаил Петрович почти всегда читали друг другу свои собственные стихи, которые оба охотно сочиняли. Чаще всего судьей и ценителем их поэтических трудов оказывалась мама, которая на моей памяти выступает уже очень начитанным человеком, хорошо знающим классическую литературу, поэзию. Она была большой поклонницей Байрона, и его портрет всегда был там, где она жила. Но и русских поэтов знала хорошо.


Все взрослые, окружавшие меня в мои дошкольные годы, были интеллигентами в первом поколении. Но если попытаться дать им общую характеристику, видно будет, что они активно и целеустремленно добивались от себя этой интеллигентности, работая над своим мировоззрением, обогащая себя культурными знаниями, формируя бытовые и жизненные принципы. Даже ребенком я замечала, что у них жизнь не катится «как попало»; осмысливаются многие текущие события, поступки, мнения. Никто из них — ни мама, ни отец, ни братья Цветковы, ни ряд других близких им людей — не смогли даже получить высшего образования, но это были сформировавшие себя интеллигенты, способные критически осмысливать и оценивать себя и свои поступки. Вот это стремление разобраться в любом жизненном факте и обоснованно определить собственную точку зрения на людей или на книгу, на какие-то произведения искусства начало во мне закладываться в очень ранние годы под влиянием мамы и ее окружения, но в первую очередь, конечно — мамы. Позднее она всегда старалась следить за кругом моего чтения, доставала книги или подсказывала что-нибудь, вызывала на беседу о прочитанном, приучала потом не просто «проглотить книгу», а подумать над нею, сделать для себя какие-то выводы. В далекие саратовские времена регулярно выписывалась «Нива» с приложениями, благодаря чему к моим услугам в шкафу накопилась чуть ли не вся классика русская и иностранная.


В 1914 г. мне исполнилось 7 лет, и этот год, памятный как год начала Мировой войны, принес и мне много памятных событий, стал действительно годом, завершающим мою дошкольную жизнь. «События» началась еще на Рождество, т. е. в конце 1913 г. Тогда ведь календарь строился по старому стилю, и «старый» Новый год был после православного Рождества. Были мы всей семьей в гостях у Михаила Петровича и Антонины Николаевны Цветковых. Вечером за мной пришла наша кухарка Ксения, а мама с Александром Петровичем остались. Подходили к нашему дому и неожиданно видим, что дверь на улицу (парадная) приоткрыта, тогда как она обычно оставалась запертой изнутри, а ходили мы через дверь, расположенную рядом, но под углом в 90 градусов к «парадной». Она выходила во двор. Ее-то и запирали замком, уходя. Запиралась также верхняя дверь из сеней в переднюю. Удивленные, мы вошли в сени, а навстречу нам спускаются двое мужчин со свертками и узлами. Они же (!) нас спрашивают: «Вам кого? Одни хозяева дома!» На что Ксения кокетливо отвечает: «Нам хозяев-то и надо!». Посторонилась, пропуская их, а я тем временем поднялась на наши десять ступенек и, удивленная, вошла через распахнутую верхнюю дверь в квартиру. Там творился такой разгром, все было так перерыто и разбросано, что даже в мои 6 1/2 лет стало все ясно. Бегу обратно: «Ксеня! Кричи — воры!» Она начала кричать, мы обе выбежали на улицу, но наших «гостей» и след простыл. Из дома пропало все более или менее ценное. Но запомнился мне этот эпизод больше всего из-за того, какое продолжение он имел. После заявления в полицию, через несколько дней этих воров где-то поймали, а Ксению вместе со мной вызвали для их опознания. Так мы вдвоем и ходили. Я по детской глупости была весьма бесстрашной и сразу узнала по голосу и виду того верзилу, который с нами беседовал в сенях, а Ксения тоже опознала, но меня поразило, как она трусила. Она до глаз закрыла лицо теплым платком, боясь, что они ее потом узнают и отомстят. Мне было непонятно, почему же меня не закрыли. А позже мне стало непонятно другое: зачем было звать для опознания ребенка? Ну, а вещи почти все были возвращены.


Об этом Рождестве сохранилась память в виде довольно бледного фото: я у елки. Это единственная фотография, где у меня на голове какие-то волосы. До этого везде голова бритая. Мама придерживалась распространенного тогда взгляда, по которому для сохранения густых волос нужно с детства лет до шести брить наголо и девочек, и мальчиков. А тут мне решили уже немного «отпустить» волосы. Но тогда же под Новый Год случилась со мною новая беда. Поехали всей семьей встречать Новый Год к друзьям Розалиевым, жившим в слободе Покровской на левом берегу Волги. Ныне это г. Энгельс. Там взрослые, конечно, встречали Новый Год, а меня уложили спать, и добрые хозяева дали мне подушку, на которой обычно спала охотничья собака хозяина, да не просто собака, а собака, больная стригущим лишаем! Вскоре после этой ночевки у меня тоже появились лишайные болячки на голове и начались мытарства с их лечением, когда был перепробован десяток мазей, а толку никакого. Угрожало это тем, что я даже после излечения могла остаться лысой. Несколько месяцев подряд шли эти мучительные поиски. И вот по совету одной старушки мама решилась попробовать лечение очищенным дегтем. Деготь сушил струпья, дезинфицировал, а в очередь с ним голову смазывали сливочным маслом. До сих пор в носу у меня стоит этот запах. Чтобы не пугать людей, меня водили в чепчиках. Это была «картинка»! Наконец, к началу лета стало ясно, что от лишая избавились и даже волосы сохранили. Однако их опять надо было «укреплять» по тогдашней методе, т. е. брить, брить и брить!..


На следующем снимке я уже семилетняя, но снова бритая, сижу за столом в нашем «зале» с куклой. А мама снимает меня при вспышке магния, и по моим глазам видно, как меня ошеломила эта вспышка... Но этот снимок интересен тем, что он отчетлив и видны детали обстановки: висит мамина гитара, на стенах — памятные мне с детства картинки, а за моей спиной любимый диван. Дом не сразу стал таким. Сначала мебель была совсем убогой. Только этот огромный стол бабуня отдала нам сразу: после того, как она овдовела, кончились у нее сборы многолюдных гостей, и она обходилась маленьким столом. Ну, а диван и два кресла с двумя полукреслами, а также небольшой буфет появились у нас после ее кончины. Я радовалась им, потому что они напоминали бабунин дом и саму бабушку. Диван же был любимый, потому что периодически мне доводилось спать на нем в этом большом светлом «зале», где было куда приятнее, чем в темной спальне на сундуке.


Конечно, в этой темной спальне мама навела кой-какой уют «в духе времени». К потолку был подвешен модный будуарный фонарь: лампа зажигалась в фигурном фонаре из розового матового стекла. Даже коврик на стене появился. Постепенно мама купила кой-какую обстановку: черный резной книжный шкаф, в рассрочку подержанное пианино и швейную машину Зингер.


В предвоенные годы мама была явно счастлива в браке с Александром Петровичем. Она тщательно следила за собою, хорошо причесывалась и модно одевалась. Помню, как меня забавляли появившиеся у нее разноцветные шелковые чулки: были пары серых, синих и даже зеленых. Они блестели, скользили из рук...


Осенью 1914 г. я должна была пойти учиться в приготовительный класс Гимназии Горенбург-Островской. Излечив меня от проклятого собачьего лишая, мама на радостях пошла в фотографию, где и был сделан парадный снимок. Здесь я снова стриженая, но зато в новейшем шерстяном платье, а мама — под вуалеткой и вся затянутая в корсете. Однако радостей хватило ненадолго. В августе началась война, и Александр Петрович был мобилизован. Имея незаконченное высшее образование, он получил чин прапорщика и начал служить нестроевым из-за нервного тика.


В это лето мама не снимала дачу, но частенько ездила со мною по воскресеньям в гости за город к кому-нибудь из знакомых. У Бычковых была собственная дачка возле пригородной остановки «Поливановка». Они уже за несколько лет до того приобрели так называемый «отруб» и своими силами летом вели там сельское хозяйство, а также, взяв кредит, выстроили домик. К ним-то мы и поехали с мамой в субботу с ночевкой. Днем в воскресенье ожидался приезд еще одной семьи, где тоже был ребенок того же возраста, что и мы с Валей. Вот нас и отправили их встречать. Конечно, пошли не одни дети. Для надзора и сопровождения была отправлена их кухарка — молоденькая девушка из соседней деревни. На станции у нее оказалось множество знакомых, и она, забыв о нас, весело болтала с какими-то парнями, а мы стояли на переезде около подошедшего поезда и смотрели, приехали ли ожидаемые нами люди. Все приехавшие проходили слева от нас, куда и приковано было все наше внимание. Паровоз находился справа от нас, вне поля зрения. Вдруг он, трогаясь, резко выпустил пары со свистом, а я от неожиданности испугалась и ринулась вперед прямо на вагоны. Меня увидела стрелочница, стоявшая впереди нас, и преградила путь рукой. Тогда я в том же состоянии аффекта, как слепая, кинулась бежать обратно — туда, где переезд был перекрыт железным шлагбаумом. Со всего разбега я ударилась лбом об этот шлагбаум и только тут остановилась от страшной боли: лоб был рассечен с левой стороны, и кровь заливала глаза. Валя позвал нашу сопровождающую, и мы зашагали обратно к ним на отруб... Я видела, как кровь заливает мое белое платье (даже помню, что внизу были две оборки!), я слышала, как меня (!) всю дорогу ругает чужая женщина — их кухарка, а Валя ей твердит, чтобы она меня понесла, но она не хотела испачкаться.


Пришли. Мне промыли рану марганцовкой, перевязали и уложили, а я проспала до вечера, так как была очень ослабшей от потери крови и испуга. Вечером Федор Никифорович Бычков донес меня до поезда, и мы приехали на Саратовский вокзал, где мама повела меня в медпункт на перевязку. Я умоляла «не мазать йодом». Рана была глубокая, величиной с пятак. Но медики отнеслись небрежно, дезинфекции никакой не сделали, а только перевязку наложили «по всем правилам». В понедельник и вторник меня водили на перевязку к Антонине Николаевне Цветковой, но уже к вечеру вторника поднялась температура, а лицо и голова распухли, покраснели. Стали явными признаки острого воспалительного процесса. Позвала мама ко мне хирурга, саратовскую знаменитость — старика доктора Лисянского. И он сказал, что в рану попала инфекция, может быть, именно на вокзальном медпункте, что это заражение крови. Можно себе представить отчаяние мамы: ведь тогда эта болезнь была неизлечимой. Правда, говорили, будто существует новое средство — какая-то прививка, но она, якобы, спасая от смерти, почти всегда приводит к прекращению умственного развития или идиотизму. А альтернатива этому одна-единственная — смерть. Воспалением было охвачено все лицо и передняя половина головы. Это было особенно опасно и «пока» по указанию доктора Лисянского, в надежде хотя бы локализовать процесс, мою голову обмазали чем-то вонючим, кажется ихтиоловой мазью, и забинтовали, как кочан капусты. От бинтов оставался открытым только нос для дыхания. Но я все слышала и понимала. Трагичность своего положения я осознала полностью тогда, когда мама вызвала отца и они, сидя около меня, стали обсуждать вопрос о возможностях прививки и ее последствиях. Я лежу, притворяясь спящей, и чувствую, как на мой нос капают мамины слезы...


Отец решил, что надо обратиться еще к другому хирургу: Лисянский, конечно, авторитет, но есть еще молодой Колмановский, с которым отец знаком, и на другое утро он его привез. Дело происходило в первых числах сентября. Я по-прежнему лежала опухшая, вся завязанная, кроме носа, и ничего не видела из-за повязок. Слышу голос: «Зачем ты меня, Николай, привез сюда?! Я не имею права прикоснуться к твоей дочери. У нее рожистое воспаление, а у меня полон госпиталь раненых. Там — чистая хирургия. Лечите дочь от рожи!». И он поспешно уехал, а у нас пошло ликование. Рожу-то умели лечить! Да и ихтиолка оказалась кстати. Ну и вылечили, но только проглядели осложнения, а они начались сразу. Правостороннее воспаление среднего уха... Боли нестерпимые, хождения по врачам, воспаление прошло, но — увы! — у меня лопнула барабанная перепонка, и я навсегда потеряла слух в правом ухе. Да к тому же еще осталось хроническое воспаление среднего уха, которое временами обострялось, и в ухе возобновлялся гнойный процесс. Вот какое получилось у мамы «веселенькое» лето 1914 года! Не говоря уже о том, что Александр Петрович в это время был, хоть и в обозе, но в действующей армии в Галиции...


Поздней осенью 1914 г. после всех передряг и болезней я начала ходить в приготовительный класс гимназии. Ни в этом учебном году, ни в ближайших к нему следующих ничего интересного и запоминающегося не произошло.
Вместе с Александром Петровичем в обозе служил Павел Иванович Унксов, а в Саратове жила его жена — учительница Мария Андреевна, с которой у мамы установились дружеские отношения. Сблизилась она и с семьей Новинского, которая жила неподалеку от нас на Бахметьевской, 25. Из армии шли частые письма и любительские фото, где мы видели всякие бытовые сцены с участием Александра Петровича и его новых друзей. Со многими из них отношения продолжались и после войны.


В Саратове у мамы тоже было множество ее собственных знакомых, многие из которых постепенно входили и в мою жизнь, и в мою память. Кроме Евдокии Григорьевны Захаровой, или Дуси, которая часто у нас бывала, была у мамы еще одна Евдокия, но Федоровна, а уменьшительно Дуня. Она была замужем за офицером-фронтовиком Диденко. У них были дети: моя ровесница Лена и сын Борис — постарше нас. Их я помню с лета 1916 г., когда они жили всей семьей в деревне у родителей Евдокии Федоровны, а мы с мамой там гостили по приглашению Дуни в течение одного месяца, когда у мамы был отпуск. Приехали мы в большое торговое село Порецкое на реке Суре. Тут тоже многое у меня было «впервые». Ведь до этого я просто никогда не была в деревне, а новое началось уже по пути туда. Ехали мы из Саратова до Казани пароходом — впервые! Из Казани до Алатыря поездом. В Алатырь за нами выслали пару лошадей, запряженных в тарантас. Вот и тарантас — впервые! А уж жизнь в богатом деревенском купеческом двухэтажном доме!! За завтраком собиралось к столу человек 15-20 всех чад и домочадцев. Рано утром был этот завтрак, и всегда к нему подавались горячие печеные разносолы — пироги, шаньги, пышки. Дома в будни таких «разносолов» я не видела.

 
Днем мы — ребята (а нас набралось человек 5–6) — вольно гуляли в лесочке над Сурой, купались, а в базарные дни было очень интересно всей ватагой толкаться на базарной площади, куда съезжались десятки подвод. Отец Дуни Диденко держал с сыновьями большую мануфактурную торговлю, и мне внове было видеть, как в их магазине приезжие крестьяне покупали целыми «штуками» ситцы, сатины, тик и прочее. В такие дни нам давали по гривеннику на лакомства. Больше всего запомнилось все-таки купание в Суре. Ведь в Саратове Волга далеко, и купаться можно было только тогда, когда мамина компания собиралась в субботу с вечера на лодках ехать на Зеленый остров. Это были приятные путешествия, так как ездили большой компанией, везли с собою самовар и разную съестную снедь. Вечером жгли костер и, сидя вокруг него, пели песни. Ребятишек брали с собой, и они довольно быстро начинали «клевать носом». Тогда их укладывали тут же у костра, и в этом было для нас много привлекательного. А днем в воскресенье — купанье, катанье на лодках около острова.


Теперь подобные выходы на природу называют «походами». Многие теперешние участники походов считают, что это нечто ультрасовременное, изобретенное нынешней молодежью. Но уже тогда, когда мои родители (т. е. прадеды нынешней молодежи) были молодыми, они летом тоже не пропускали ни одного воскресенья, чтобы не «пойти за город». И не только ездили в лодках на Зеленый остров, но чаще шли пешком на Кумысную Поляну большой компанией, семьями, с детьми. Тащили обязательный самовар, приготовленную еду. Только вот ночевки были менее удобными, чем сейчас: ведь палаток тогда не имели и, вероятно, еще не изобрели, да и рюкзаки придумали позже. Уже и тогда многие занимались фотографированием. У мамы было множество снимков, где компании живописно сидят-лежат «под кущами».


Вот, к примеру, еще довоенная фотография маминой работы, к сожалению, тоже сильно выцветшая. На ней, кроме меня (бритого ребенка, лежащего на переднем плане), во втором ряду единственное сохранившееся у мамы изображение Александра Петровича (сидит слева в вышитой косоворотке). Рядом полулежит мой дядя Федя. Они с отцом были очень похожи друг на друга. Далее сидит, облокотясь на правую руку, знакомый маме художник по фамилии Дарвин. Это он научил маму премудростям фотографии. Около него и около меня сидит Дуся — мамина подруга Евдокия Григорьевна Захарова, ну а двух женщин с черными бантиками на белых блузках я не запомнила. Видимо, были они случайными гостями в этой компании. У девушки, стоящей над моей головой, бант приколот брошкой в виде МХАТовской эмблемы-чайки. Это было модно в те годы.


Учась в первых классах гимназии, я не испытывала каких-либо трудностей. Все предметы давались мне легко, и дома я мало времени тратила на приготовление уроков. Зато очень много читала. И не только ту классику, которая имелась дома, но и доставала книги из библиотеки, а также брала в доме моей единственной гимназической подруги Иры Хлестовой. Сблизились мы с ней сначала потому, что она жила очень близко от нас, и мы вместе ходили из гимназии домой. А потом я часто стала бывать в их доме. Ее отец был крупным инженером, и их квартира занимала весь второй этаж нового кирпичного дома на углу Ильинской и Панкратьевской. Тут я (опять же впервые!) узнала, что такое тогдашний современный комфорт: мало того, что в квартире было 5 или 6 комнат, хотя жили втроем (папа, мама и дочка), но в ней было электричество, ванна и даже телефон «в папином кабинете». Там было много невиданных мною игрушек и книг. Мы часами играли или читали вместе. Однако дружба детей была разрушена примерно через три года, когда уже февральская революция обнаружила явное политическое противостояние родителей. И, по-видимому, с обеих сторон было оказано давление, разлучившее меня и Иру.


5. МАМИНО ВОСПИТАНИЕ


По примеру всех тогдашних интеллигентских семей, мама задалась целью обучить меня игре на пианино. У нас в квартире оно появилось, когда мне было лет шесть. Тогда мама сама на нем «бренчала», по ее собственным словам, то есть немного разучивала сама по нотам, немного подбирала по слуху. И старалась приохотить меня. Но я сама к музыке не тянулась. Тогда меня определили к учительнице Коваленковой, которая жила сравнительно близко от нас на Никольской улице и у которой когда-то начинала брать уроки сама мама. По-видимому, лет с восьми я начала самостоятельно ходить на уроки. Раньше невозможно было — боялись пускать одну, а провожать-то некому. Учительница была хорошая и терпеливая, но ученица ей попалась нетерпеливая. Без напоминаний я сама никогда не садилась к пианино играть упражнения и возненавидела однообразные этюды Черни. Куда интереснее было залезть с ногами на любимый диван и читать, читать, читать! Однако такое изучение музыки из-под палки все же протянулось года три. Неудержимое чтение и постоянное пребывание во взрослой компании способствовали моему быстрому и раннему развитию. И вот какой «сурьезной» девицей я выглядела в свои 9 лет в 1916 г. (на уголке фотографии пометка сделана маминой рукой). Помню я и это платье из тонкой шерстяной шотландки, серое с красным, и шелковую белую вставку. Тут уж мама и меня к моде приобщила. Платья детям тогда шили на заказ. А ботиночки-то папин подарок! Черные шевровые, с лаковыми носами. В фотографию ходили вскоре после 17 сентября (30-го по новому стилю), т. е. после Веры-Надежды, когда мне он обычно покупал обновку на ноги. Ну, а цветы искусственные, так же как и декорация — все ухищрения фотографа-профессионала. Дата съемки 1января (учусь в 1-м классе).


«Сурьезность» моя на этом снимке вовсе не потому, что я стеснялась фотографа или напускала что-то на себя. Нет! Она отражает внутреннюю суть. Ибо, несмотря на свои 9 лет и несмотря на то, что в это время дома еще была так называемая «прислуга» Ксения, у меня было много забот, и я уже многое умела делать из хозяйственных дел и делала их. Была у нас квартирантка Лидия Васильевна Хорошенькова. Она была старая дева, а для меня казалась вообще старой, хоть ей тогда было всего лет 35. Она зарабатывала тем, что брала на дом белошвейные работы, а чаще вышивки, вязанья и тому подобное. Кое-что у нее переняла мама, ну, а я была старательной ученицей — выучилась вышивать, шить на машине и прочему. Мама еще в 1914 г. купила в рассрочку ручную машину Зингер. Меня очень интересовала работа на ней, и сначала я мастерила наряды для кукол, но вскоре жизнь заставила шить с пользой для дома. Сама мама тогда не очень-то любила домашние дела. Немного шила, немного вязала крючком, — и только. Позже, в старости уделяла много времени вязанию, а полезные швейные и вязальные работы постепенно с ранних лет стали переходить в мое монопольное ведение. Возвращаясь после работы, мама больше всего любила засесть на тот же любимый диван и читать, если не уходила куда-нибудь.


Но нередко и у нас собиралась ее компания. До поры до времени я не вникала в суть непонятных для меня разговоров, которые иногда велись за столом среди взрослых. Но эти разговоры становились все чаще, все более затрагивали мое внимание. Наибольшую остроту они приняли в 1915-16 гг., когда вся страна обсуждала скандальное поведение Григория Распутина и покровительство, оказываемое ему царицей. Что ни день, газеты приходили с разбросанными по столбцам белыми «заплатами» — так выглядели тогда вырезанные цензурой куски набора. Их вырезали из набранных и сверстанных гранок, и эти места зияли пустотой. Цензура была явная, и тут уже и я понимала, что мама и все ее близкие знакомые против царя, что они возмущены какими-то безобразиями, творящимися «наверху» в Петрограде. Разговоры были достаточно откровенными. Тогда даже в либеральной, но достаточно буржуазной семье инженера Б. Хлестова (отца моей подружки) можно было слышать такие же высказывания. Да и неудивительно, если вскоре Распутин был убит, и не революционерами, не террористами, а представителями придворных кругов, самой высшей знати. Об этом даже писалось в газетах, но без указания имен, а иносказательно. В связи с такой информацией из уст в уста ходило сатирическое стихотворение, которое я тогда сразу запомнила. Вот его начало:

Твердят газеты без конца
Насчет известного лица.
Лицо сидело у лица,
Когда автомобиль с лицом
 Остановился пред крыльцом...
Войдя, вручило письмецо
 Лицу при лицах двух лицо...

 
И далее в том же духе.


Рецензии