Детство в Кунгуре

               
Автобиографические записки (1954 -1965 годы)
               
     Глава 1. Рисунки

     Беру синий карандаш и провожу черту вверху листа. Это поверхность воды. Условно, но достаточно для меня.  Дальше я рисую рыбу. Одним цветным карандашом – зелёным, жёлтым  или фиолетовым.  Одна или две рыбы на альбомном листе. У каждой рыбы плавники и хвосты  рисую извилистыми непредсказуемыми линиями – как рука сама хочет.  Ответственный момент – глаз рыбы. Все рыбы у меня в профиль.  Глаз может получиться то добрым, то хитрым. Уж как получится, такой рыбе и жить.
      Закончив портрет рыбы,  никогда не пририсовывала на листе ничего другого. В моих альбомах жили только рыбы.
       Почему рыбы?  Не знаю. В доме никогда не было аквариума. Не помню, чтобы я видела аквариумных рыб  у знакомых.  Да и мои рыбы не были аквариумными рыбками.  Я их воспринимала большими, равными себе.
      Светло-зелёные альбомы с шершавой бумагой в мягких обложках были, вероятно, двенадцатилистными. Я еще не обращала на цифры внимания. Мой доцифровой рыбий период творчества. Уголков листов никогда не загибала. Альбомы ровными пачками лежали на краю моего стола у окна в сад. 
      Подолгу изучающе рассматривала свои рисунки, но не помню, чтобы я кому-нибудь их показывала.  И не помню, чтобы меня хвалили за рисунки.  Возможно, просто не помню.
      И только сейчас, через полвека, понимаю истоки моего «рыбьего периода» – это малые голландцы. Натюрморты. Меня возили в Пермскую картинную галерею  совсем крошкой – в два-три года.
      Потом был георгиновый период. Бабушка вырастила в палисаднике удивительные цветы. Она называла их георгинами. Вместе с цветами в мои рисунки пришли сочные тона – малиновый,  оранжевый,  ярко розовый.  Рисовать георгины увлекательно: цветок раскрывается на бумаге по моему желанию, ряд за рядом вывожу лепестки – георгин расцветает на глазах.
      Бабушка умерла. Мы с мамой уехали на другой конец света. Скорее всего, мои детские рисовальные альбомы сгорели в печке, когда наш дом был продан.

Глава 2. Мой отец
               
     Мой отец – Филипп Петрович Козлихин, 15 августа 1918 года рождения, русский, родился в селе Мазаново Амурской области. Эти данные – по паспорту. В действительности, по его словам, он родился на Кубани в семье казака, белого офицера, в 1920 году. Своё происхождение он вынужден был скрывать, так как это было опасно для жизни. Разумеется, он немного рассказал о себе только после того, как познакомился с моей мамой поближе и у них возникла связь. Они познакомились на совместной работе в Кунгурской сплавной конторе в 1953 году. Он работал мастером участка, а мама – десятником. Филипп Петрович был женат, его жена жила и работала на железнодорожной станции Шумково, недалеко от Кунгура, детей у них не было.
          Зоя Ковшевникова – девятнадцатилетняя красавица, дочь мастера соседнего участка, уважаемого среди сплавщиков Михаила Андреевича, безвинно отсидевшего восемь лет.
Инициатива знакомства исходила от Филиппа. Бабником он не слыл, но настойчиво стал ухаживать за Зоей. Он решил завести новую семью, пора иметь детей, ведь ему уже 33 года.
С разводом возникли сложности. Жена отказалась дать развод и пригрозила разоблачением неких сведений, после которых «ему прямая дорога в тюрьму и лагеря», по его словам.
Несмотря на несогласие родителей Зои, Филипп и Зоя стали жить вместе в гражданском браке. Ответственность за такое решение полностью лежит на моем отце. Жили они на временных квартирах на лесоучастках. В момент моего рождения в декабре 1954 года это была русская деревня Валюшино Лысьвенского района Молотовской области РСФСР.
 Отец попытался еще раз поговорить с бывшей своей женой о разводе, сообщил ей о рождении дочери. Она была непреклонна, развод не дала, угрожала по-прежнему. Отец затягивал регистрацию ребёнка до марта 1955 года, пытаясь уговорить свою бывшую жену на развод, но не смог добиться результата.  8 марта 1955 года в селе Ново-Рождественск Лысьвенского района маме выписали свидетельство о моём рождении. После отцовых долгих и безуспешных уговоров местной власти в Новорождественском сельсовете в графе «отец » не сделали прочерк, а написали «Отчество присвоено Филиповна», то есть некий «компромиссный» вариант, вдобавок с орфографической ошибкой.
           Бабушка не верила моему отцу с первого дня их знакомства. На её прямые вопросы он давал уклончивые ответы. Или ответы были таковы, что, окажись они правдой, её дочери да и всей семье действительно угрожала опасность преследования советской властью. И мой дед, и бабушка были против брака Зои с Филиппом, как бы он ни назывался – официальным или гражданским, уговаривали свою дочь отказаться от совместной жизни с ним. Только рождение девочки, то есть моё рождение, на некоторое время смягчили противоречия. 
              Итак, родилась я в фельдшерском пункте на лесоучастке в глухой деревушке с ласковым именем Валюшино. При леспромхозах создавались в то время фельдшерские пункты для первой медицинской помощи рабочим и жителям. Когда отец привез на лошади в санях в тридцатиградусный мороз молоденькую жену в такой пункт, то там даже печка была не топлена. Он вместе с фельдшером и санитаркой натопили печь, нагрели в чане воды, натаскали дров к печи побольше. Роды у мамы принимал пожилой фельдшер Семён Данилович и его жена-санитарка Катя. Фамилию их моя мама не запомнила. Роды были тяжелые, начались в 8 утра и в два часа дня фельдшер достал меня с помощью щипцов уже посиневшую, фактически мёртвую. Он взял меня за ножки и встряхнул несколько раз вниз головой прямо над мамой. Я начала дышать и запищала. Фельдшер и акушерка обрадовались. Мама рассказывала мне не раз, как санитарка Катя начала целовать ребёнка, даже еще не вытерев его как следует и не обмыв. Она всё приговаривала, какая чудесная девочка, видимо, от пережитого потрясения от тяжелых родов и чудесного воскрешения почти умершего младенца. Вскоре вконец обессиленная мама заснула, а меня, запелёнутую, ей подложили под бок, для тепла. Мы с мамой проспали до следующего утра, не просыпаясь. Отец всю ночь топил печь, сидел рядом. Утром, после осмотра фельдшером жены и дочки, успокоенный, вынужден был уйти на работу, а нас с мамой оставили в уже хорошо натопленном медпункте на несколько дней. Отец приезжал по вечерам, привозил кое-что из еды, носил дрова на ночь, спал на топчане поблизости от нас.
      Через четыре дня, в воскресенье, 12 декабря 1954 года, - день рождения мамы, ей исполнился 21 год. Неожиданно в фельдшерский пункт ввалился закутанный в тулуп фотограф, а с ним выборщики из сельсовета. В стране в этот день проходили выборы в Верховный Совет СССР. Маме подсунули деревянный ящичек-урну для голосования, и она проголосовала прямо на кровати, держа меня в одной руке, - вот этот момент и заснял фотограф из местной районной газеты. Так что первая наша фотография появилась в моей жизни четырех дней от роду. Родители хранили газету, но потом мама её не нашла, вероятно, забрал отец, когда уезжал от нас. Хорошо было бы найти фото в районном архиве Лысьвы, если там сохранились газеты за 1954 год.
      Всю зиму я спала в корзине на русской печи в избе, где жили родители на съёмной квартире у деревенских хозяев. Старичок-хозяин катал пимы – валенки. Скатал крошечные серенькие валеночки и для меня, подарил их от всей души крошке-квартирантке за то, что я практически безмолвно жила на печке, не плакала и не пищала ни днем, ни ночью, никому не мешала. Вот и заработала первый подарок – за молчаливость.
Маме повезло лишь в одном: ей, совсем слабой, пришлось бы ходить на работу всю холодную зиму, ведь отпуск по уходу за ребенком тогда составлял всего две недели. Но мой отец прикрывал её отсутствие на работе как её непосредственный начальник и кое-что делал за неё по службе, а также разрешал ей заполнять нужные отчеты дома. Таким образом, она не уволилась, сохранила своё рабочее место и пережила тяжелую зиму более-менее благополучно. Мама кормила меня грудью, находилась при мне неотлучно в тепле – что еще надо младенцу для спокойной жизни? Вот я и помалкивала в своей корзине на печке.
          После весеннего сплава все вернулись в Кунгур. Меня окрестили во Всехсвятской церкви города Кунгура, что на Ледяной горе у кладбища. Крестил отец Борис. Воспреемницей была Валентина Архипова – моя двоюродная сестра.
           В апреле 1955 года умер батя – Андрей Данилович Ковшевников. Его дом решили перевезти из Байкино в Кунгур. Совместный труд по раскатыванию избы в Байкино позволил бабушке поближе узнать нового зятя. Она стала настойчиво расспрашивать его о прошлом. Недавняя война, два зятя – инвалиды войны. А где служил новый зять ? Уклончивый ответ бабушку насторожил. Зять поведал, что служил на Закавказском южном фронте в Иране и не имеет права никому рассказывать о службе, так как давал подписку о неразглашении. От дальнейших объяснений он наотрез отказался. Ни боевых ран, ни медалей у него нет.  Дед ничего не мог разъяснить о фронтах, так как сам не воевал, вкалывал на каторге – на трудовом фронте. А два других зятя-участника войны о закавказском фронте не слыхали. Так возникло первое подозрение у бабушки насчет нового зятя, сохранившееся до самого её последнего дня.
       Только через 60 лет с появлением интернета я узнала, что действительно был такой Закавказский фронт в Иране. У СССР были стратегические интересы в этом нефтяном регионе, идущие еще с царских времен. С целью предотвращения активного проникновения Германии в Иран в августе 1941 года СССР ввел войска в северный Иран. Сейчас в интернете есть информация о военной операции «Согласие» и Закавказском фронте.
Мой отец Филипп Козлихин был призван в армию из Грозного в 1939 году и служил в Закавказском военном округе до 1946 года, когда СССР вывел свои армии – 44, 45, 46 и 47-ю – из северного Ирана.
Так что он не врал, что служил на Закавказском фронте во время войны.
       В августе 1955 года, несмотря на то, что рабочие руки отца были крайне необходимы для работ по перевозке избы из Байкино в Кунгур, он настоял на поездке в отпуск к своей сестре Наде в Сибирь, в Иркутскую область. Отец говорил, что Надя вырастила его и она для него стала как родная мать, поэтому он всегда мечтал показать ей своих детей. А раз я уже большая (мне девять месяцев), то он должен нас с мамой показать Наде. Никакие доводы отложить поездку на следующий год на него не подействовали. Он упрямо настоял на своём, и мягкая молодая мама подчинилась. Мы втроём уехали в Тайшет к сестре отца Наде. Она жила с пятилетней удочеренной девочкой Галей. Её муж  – фронтовик скончался от ран, оставив ей свой маленький домик то ли в Тайшете, то ли на станции Суетиха под Тайшетом. Сейчас я не могу вспомнить мамин рассказ точно. У меня до сих пор сохранилась фотография той встречи. Я сижу на колене у папы, рядом тётя Надя, её приёмная дочка и моя юная мама.    В поезде из Иркутска я сделала свои первые шаги. Мы с мамой позднее сочли это символичным знаком, ведь мне пришлось в жизни часто переезжать, меняя города и страны.  Бабушка говорила о таких людях - «из заячьего следу напоённые».
        По приезде домой мама рассказала, что Филипп с Надей часто шептались, явно не хотели, чтобы она слышала их разговоры. Обеспокоенная бабушка вновь принялась расспрашивать зятя. На вопросы тёщи о родителях, новый зять сказал, что его родителей расстреляли красные, потому что отец его был белый казачий офицер. Его, маленького, спасла и вырастила сестра Надя. Он жил под чужим именем и родился не в 1918 году, а в 1920. То, что он с юга, всем было ясно давно. Его говор резко отличался от уральского.
       Бабушка испугалась, когда всё это услышала. Принадлежность к казачьему сословию в то время могла принести лишь беду. Казаков советская власть уничтожила как сословие. Преследование семей белых продолжалось многие десятилетия. Все умалчивали о своих белых родственниках, а уж о репрессированных тем более, так что открывшиеся скупые сведения добавили тревоги в семью. Значит, надо скрывать всей семьёй прошлое моего отца. Дед защищал нового зятя, говорил, что в лагере был знаком с казаками, уважал их и считал очень трудолюбивыми, порядочными людьми. К счастью, в то время успешно шел новый фильм «Кубанские казаки». Отец водил маму на него во все клубы по нескольку раз, говорил, что фильм снимали недалеко от его родных мест, вытирал слёзы украдкой, когда смотрел на кубанские просторы. Маме киношная Кубань очень нравилась.
        Бабушка смирилась, хотя и была настороже. Дом перевезли из деревни в город, построили на улице Крестьянской и зажили все вместе. Дед вышел на пенсию. Мама с папой продолжали работать вместе в сплавной конторе, уезжали в долгие командировки на лесоучастки. Я росла с бабушкой и дедушкой в Кунгуре. И тут донеслись до уральских мест отголоски двадцатого съезда коммунистической партии. Заговорили о напрасно репрессированных, о возвратившихся из лагерей и ссылок, о восстановлении доброго имени. Отец всколыхнулся, затвердил, что хотел бы вернуться на родину, найти кровных родственников, добиться правды о родителях.
Мой дед и бабушка были категорически против «поиска правды», предупреждали об опасности, высказывали недоверие к власти. Бабушка боялась, что «поиски правды» могли добром не кончиться и тогда пострадает вся семья. Отец упрямо стоял на своём. Упрямства казакам, видимо, не занимать – наследственная черта. Досталась она и мне.
         


        Глава 3. «Дом переехал»

        9 апреля 1955 года скончался в возрасте 87 лет батя – наш прадед Андрей Данилович Ковшевников, прожив долгую трудовую крестьянскую жизнь в счастливом браке с женой Анной в родной деревне Байкино.  Дом и хозяйство оставил по обычаю единственному сыну Михаилу. Дочь Евлампия жила с мужем Николаем Булатовым в своей избе в Байкино.
        Идея перевезти избу из Байкина в Кунгур была бабушкина. Порушить большую старинную усадьбу с родовым домом в деревне – это надо иметь мужество и силу характера. Решение было за дедом. Он верил в свою Настю. С ней не боялся ничего. Всё много раз обговорили вместе, всё взвесили и решились на переезд, несмотря на своё шестидесятилетие. Старшие дочери разъехались по округе, живут семьями в своих домах, но в деревнях. Если будет свой дом в городе, то внукам это великая подмога в учении. А учить младшую дочь и внуков просто необходимо, ведь без техникумов не получить хорошую работу. Силы пока есть – им всего по шестьдесят лет. Есть и возможность приобрести кое-какие стройматериалы, ведь не зря дед шестой год работает в сплавной конторе, да и зятья помогут.
         Работы по раскатке деревенского дома начались в то же лето 1955 года. Технология раскатки изб известна русским мужикам. Случалось им перевозить старые избы на починок или пасеку, чтобы добро не пропадало при постройке нового дома. Главное, брёвна надо пометить, чтобы сложить их в том же порядке. Дому в Байкино было лет 80-85, его строил в 1860-е годы Данила Ковшевников для большой семьи, в нем родился наш батя в 1868 году. Память о Даниле осталась и в уличном прозвище – Пию с Настей, а потом всех пятерых дочерей Насти звали в Байкино и окрестных деревнях «Даниловы девки», потому как жили в даниловом доме.
       (Когда я в шестнадцать лет в 1971 году приехала в гости к тёте Пие в Байкино, соседка её, старуха Афанаска, спросила меня, чьих я, а, узнав, что Михал Андреича внучка, уточнила: «Кого ж из Даниловых девок будешь?»  В тот же день Афанаска меня представляла по деревне как Данилову девку.)
       Сняли крышу и увидели, что заново её не собрать. Стропила и доски покрытия слишком ветхие. Но многие брёвна стен были еще крепкими. Дед помечал номера брёвен зелёной масляной краской. Сухой мох между брёвнами уже истлел, его надо менять обязательно. Нижние брёвна дома, венцы, не годились совсем, надо запасаться новыми. Хорошо сохранились двери, окна, широкие резные наличники. Наши бело-синие наличники с травными узорами не только украшали, но и защищали дом, как обереги. Как хорошо, что их сохранили от данилова дома и перевезли в Кунгур. Половицы были не все годны к переезду, но лучшие были необыкновенно широки, позже их уложили в большую комнату.
       И пошли три мастера-сплавщика: дед, зять Владимир Голышев и зять Филипп Козлихин – на поклон к начальству Кунгурской сплавной конторы за разрешением купить новые брёвна. Ни магазинов со стройматериалами, ни рынка, где их можно купить, в округе не было в то время. Нужное «доставали» кто как мог. Начальство разрешило купить брёвна по заявлению от каждого мастера. Еще одна проблема – достать транспорт. Между Байкином и Кунгуром километров сорок будет. Сплавное начальство разрешило воспользоваться трактором. Связали брёвна в волокушу и потянули в Кунгур. Так «дом переехал».
       Бодрый фильм о том, как в Москве сдвигали многоэтажный каменный дом, чтобы расширить столичную улицу, мы с мамой позже смотрели в очередном киножурнале с названием «Дом переехал». В Москве дом переехал за считанные часы. Мама печально вздыхала, а потом рассказала мне, как перевозили наш дом. Длился переезд и возведение нового дома ровно два года. Дом собирали медленно. Размер дома пришлось значительно уменьшить. Из прежнего широкого дома-пятистенка в четыре окна по лицу выстроили узкий дом в три окна по фасаду и в три жилых комнаты. От прежнего дома осталась только часть сеней, один чулан и дровяник. Даже русскую печь намного уменьшили, сложили новую, поуже. Бабушке пришлось проститься с огромной старой печью-кормилицей и просторной кухней перед ней. Городское жильё для простых людей всегда более стеснённое, чем широкое деревенское, рассчитанное на большие крестьянские семьи. Пришлось семье смириться с городским узким домом и малым огородом. Зато обосновались в городе, есть где учиться младшей дочери и внукам.
         Мудрая бабушка была права: четверо внуков выучились в нашем кунгурском доме, получили специальное образование и дипломы техникумов.  От старшей дочери Анфисы самая старшая внучка Валентина Архипова первой закончила лесотехникум в 1958 году.
Берёзовская внучка Галя Голышева закончила лесотехникум в 1971 году, работала землеустроителем.
Внук Виталий Архипов закончил лесотехникум в 1975 году специалистом по оборудованию лесозаготовительных предприятий.
Внучка Катя Голышева закончила Кунгурский автотранспортный техникум в 1977 году, став экономистом.
Все жили в дедушкином доме на улице Крестьянской-Гагарина во время учебы. Не было в живых уже ни бабушки, ни дедушки, но дело их рук не пропало, дом был жив и помогал, как мог.


         Глава 4.  Мозжерины


         В Засылвенской части Кунгура дед поставил наш дом неслучайно. Родственники бабушки – Мозжерины жили в Кунгуре издавна.
          Да и в Кунгур пришли Мозжерины в 17 веке не издалека, а из близкой деревни, ибо упоминаются в Кунгурской переписи 1679 года: « в деревне Баранчине...Мишка да Ивашко да Першка Федотовы дети Мозжерины.
Макарко Фадиев сын Мозжерин.» (РГАДА. Ф. 1209. Оп. 1. Д. 226.Л.158об.)
        Как видим, Мозжерины – старинная кунгурская фамилия.
        Третьяковы были Мозжериным давней и дальней роднёй, но стали гораздо ближе, когда двоюродная сестра бабушки – Ориша – вышла замуж за Андрея Мозжерина и поселилась у него в Засылвенской части на углу улиц Мининской и Марьинской. Андрей Мозжерин – потомственный сапожник, чеботарь-надомник. Усадьба у него наследственная, большая, а по советским временам, непозволительно большая. К тому же в округе всегда ходили слухи, что «излишки» будут «обрезать». Когда и сколько «обрежут», кого подселят – ничего не известно, вот и решили Андрей и Ориша Мозжерины предложить купить у них по-родственному, а значит, подешевле, часть участка родственникам Ковшевниковым. Бабушка с дедушкой в доме на Мининской у Мозжериных бывали, участок знали хорошо. Привлекала и солнечная сторона, и тишина окраины. Оформили документы, как положено у нотариуса, а вот номер дома дали с буквой, потому что вписались в старую нумерацию – вот почему наш номер дома – 65-а, где «а»- новая часть старой усадьбы Мозжериных.
          Дом Мозжериных – двухэтажный, с невысоким каменным низом и деревянным верхом – типичный кунгурский дом. В нижнем этаже у дяди Андрея была сапожная мастерская, куда я заходила по-родственному в любое время. Даже запах его мастерской помню: смесь кож и вара. Дед частенько сидел у дяди Андрея, ну, и я с ними. Это оттуда, из глубин детской памяти, всплывают слова: дратва, юфть, колодки, голенища, фининспектор. Говорил дядя Андрей невнятно, потому что во рту у него всегда были маленькие деревянные гвоздики. Он стучал молоточками, не переставая весь день. На ногах я его и не помню – всегда сидя у окна, в большом кожаном фартуке, в руках молоток, в губах гвоздики. Он и смеялся краем губ, не выпуская гвоздики изо рта. Не пил, не курил, не матерился, как и дед наш. Они, два ремесленника, думаю, прекрасно понимали друг друга, потому и дружили-ладили.
          Тётя Ориша – маленькая, сухонькая, говорливая. Полная противоположность нашей статной бабушке-молчунье, но ладили обе, без сомненья. Мама моя дружила с их старшей дочерью Раисой, которую я совсем не помню, потому что уехала она на Кубань, когда я была слишком мала. Там Рая Мозжерина вышла замуж и прислала две посылки одновременно -  своим родителям и нам. Посылки с кубанскими грушами. Мне было лет пять или шесть, а я груши живьём не видала, всё в сухофруктах да компоте. А тут такое счастье – зелёные, большие, твердые и сочные – настоящие! Разве такое забудешь?  Яблоки в то время до Кунгура как-то доходили, можно было их купить свежими. К новому году привозили мандаринки. А сливы, вишни, абрикосы, груши – только в сухом виде. Это сейчас в Кунгуре все фрукты доступны, даже экзотические.
         С Мозжериными у меня связаны две смерти. И слово «смерть», и горе, которое она принесла, - это внезапная смерть дяди Андрея. Первая в моей жизни смерть. Смерть близкого человека. Не болел, умер внезапно от сердечного приступа на своем рабочем месте у окна. Может быть, и деревянные гвоздики остались у него во рту. Горе не приходит одно. Тётя Ориша была вынуждена продать свой большой дом и купить что-то поменьше – домик на соседней улице, в каком-то переулочке. Мозжерины переехали. Мы загрустили.
         Средняя дочь Мозжериных Маша и младшая Лиза были школьницами и со мной, малолетней, особо не дружили, но и не обижали, всё-таки родственницы. Иногда я приходила покачаться на качелях с утра. Потом приходили из школы Лиза и Маша, мы садились за стол в их девчачьей комнатке и вырезали из бумаги рисованные кукольные платья. Девочки болтали, не обращая внимания на моё частое молчание.
Бумажные куклы у Лизы получались, как настоящие принцессы, -  с золотистыми кудрями и голубыми прекрасными глазами. И бумажные платья она им шила лучше Маши и меня. Добрая тихая Лиза станет в будущем такой же красивой, как её детская бумажная принцесса. Лиза выйдет замуж за лейтенанта и уедет с ним служить в Германию. Сказочная, по советским временам, судьба.
          Маше Мозжериной достанется совсем иная жизнь – с тяжёлой работой, без мужа и детей. Свой домик ей придется опять продать и купить скромную половинку старого дома у Карасьего озера. Мы навестили её там, когда приезжали в 1990 году в Кунгур. Грустная получилась встреча. Милые Мозжерины, я вас всех помню и люблю.

      Глава 5.  Мост

      Он был Существом. Живым. У него было имя – Мост. Когда я с ним познакомилась, писать еще не умела, поэтому только сейчас я пишу его имя с заглавной буквы – Мост. А тогда я просто почувствовала его имя с большой буквы – Мост. Думаю, случилось это в летний день 1958 года, когда мне было три с половиной года. Разумеется, и раньше я пересекала его, пусть и нечасто, но всегда на руках деда, в полной безопасности.
      Но вот настал момент, когда дед решил, что пора мне самой перейти Мост. И я самостоятельно (почувствуйте это слово буквально) ступила на деревянный настил Моста. Дед крепко держал меня за руку, но беспокойство охватило меня с первых шагов. Усиливаясь с каждым преодоленным метром, оно переросло в тревогу, потом в безмолвную панику и тихий ужас.
      До железных коричневых перекладин сбоку Моста я боялась дотронуться, как до щупальцев гигантского спрута, о котором я и представления не имела, но какими-то генами из амебного прадетства угадала его существование. Оказывается, мы шли по живому спруту!
      Робко повернув голову, посмотрела на широкую гладь реки под солнцем -
тоже живая, трепещущая бездна. Широкие доски настила не защищали меня от пропасти под нами. Всё моё существо сжалось от опасности. Я изо всех сил вцепилась в руку деда. Почувствовав моё состояние, дед хотел было привычно подхватить меня на руки, но я молча замотала головой. Набычившись, как говорила бабушка, я медленно продолжила свой путь на голгофу. Характер.
      И тут произошло ужасное. Нас догнал грузовик. Совсем рядом с нами он проехал, гремя и содрогая Мост. Мост тут же загрохотал в ответ, трясясь от возмущения, тяжести и гнева. Я замерла. Мы опять остановились, глядя вслед зелёной полуторке. Над настилом поднялась пыль, и я задохнулась то ли от пыли, то ли от ужаса. Думаю, это были первые страшные мгновенья моего детства.
     Катастрофы не произошло. Грузовик исчез вдали. Мы не провалились в реку. Мост выстоял. Осторожно ступая и крепко держась за руки, мы дошли до конца Моста и ступили на твёрдую землю. Я остановилась и оглянулась.
Громадина Моста нависала над нами совсем близко и смотрела прямо на меня. Я смотрела на Мост внимательно и долго, потом вздернула голову вверх. Думаю, дед понял, что я победила.
     Мы зашли в первый угловой дом, ведь шли мы всего-навсего в парикмахерскую за мостом. Дед усадил меня на стуле у окна, а сам сел в столь привлекательное для меня, на блестящей ноге, вертящееся кресло. Мужичок-парикмахер обмотал салфеткой его шею и плечи, и началось колдовство стрижки. Как ни интересно было смотреть на них, я все-таки отвернулась и, встав на коленки, придвинулась к окну.  Мост был виден почти весь, чуть сбоку и снизу. На него всходили тётеньки и дяденьки, шли не спеша и даже размахивали руками, разговаривали. Странно.
     Но вот из-за угла показался автобус и направился к Мосту. Я опять замерла: я очень любила автобус! Ведь это чудо – ездить на автобусе!
Автобус как дом, там есть много диванчиков, окошек, прохладных поручней,
есть круглый руль и шофер, и замечательная дверь. Я напряглась: автобус въехал на Мост! Мост заглотил автобус, но тот упрямо полз по шее Моста.
Ну, наконец-то автобус скрылся в клубе пыли, переехал. Спасся. Мост не прогнулся. Твёрдый. Я перевела дух.
       О, сколько раз еще мне предстояло пройти по Мосту, замирая от страха. Я всегда ступала на его спину с опаской, как на живое тело. Но мне нравилось победное чувство в конце пути.
       Пережитый детский ужас войдет в подсознание. И через шестьдесят лет я боюсь мостов, но меня необъяснимо тянет к ним. Вот я иду по самому старому, даже древнему, деревянному мосту в Европе – мост Капелльбрюкке, построен в 1365 году в Люцерне, в Швейцарии. Мост крыт деревянным навесом, внутри под крышей нарисованы дивные картинки из средневековой жизни, а снаружи свисают вдоль всего моста ящики с цветущей петуньей. Медленно идут по мосту нескончаемой густой чередой туристы, любуясь Люцернским озером, лебедями, мистической горой Пилат и роскошными домами на набережной. Я иду вместе с ними по знаменитому швейцарскому мосту Капелльбрюкке и вспоминаю Мост из кунгурского моего детства, потому что к чувству любования прекрасным у меня неизменно добавляется тревожное чувство опасности. Сливаясь, они создают сладкий ужас – потрясающее чувство из детства. 

Глава 6.  Доктор Андрюков               

      Доктор Андрюков – наш семейный доктор-спаситель. Он спас деда, когда тот был ранен в голову в Первую мировую войну. Семейная легенда гласит, что юный военфельдшер спас нашего двадцатилетнего деда от осколочного ранения в голову тем, что, взяв горсточку глины с поля боя, пожевал её и замазал жёваной кашицей рану на черепе, а потом дотащил раненого до полкового лазарета. Я и сейчас в это верю,  на войне всё может быть.
      Как земляки они служили в одном полку. И, чудом уцелев после войн – Первой мировой и гражданской, - встретились в Кунгуре и дружили всю оставшуюся жизнь.
(По словам мамы, в нашей семье доктора звали по фамилии, и  когда я попросила маму все-таки вспомнить, как его имя-отчество, она сказала, что вроде бы Александр Евдокимович или что-то подобное. Позже я нашла в интернете информацию о Первой мировой войне, где в статистике упоминался «Андрюков Алексей Емельянович, старший унтер-офицер, мещанин из Кунгура, ранен 25 января 1915 года». Таким образом, мне кажется, что он и есть наш доктор Андрюков.)
     Доктор Андрюков так и остался фельдшером, но его авторитет в нашей семье был непоколебим, не хуже профессора от медицины.
     Он спас маму в самый трагичный момент её жизни, настояв на «немедленной госпитализации».
      Он лечил меня, когда я заболевала «обязательными» детскими болезнями – корью, свинкой и коклюшем. «Беги за Андрюковым», - говорила бабушка деду, когда я против обыкновения вяло сползала с кровати и плелась к умывальнику. Бабушка щупала мой лоб, заваривала сухую малину, поила меня малиничным чаем с мёдом, обвязывала крест-накрест пуховой шалью и отправляла в постель.
      Из моей комнаты было слышно, как шумно здоровался доктор и гремел рукомойником. Подняв перед собой толстые белые кисти рук, доктор Андрюков  подходил к моей кроватке. «Ну-с, барышня, на обследование!» - командовал он. Бабушка подавала ему чайную ложку и включала свет, даже если светило солнце. Доктор Андрюков носил круглые очки. Меня всегда смешило его абсолютно круглое лицо с круглыми очками. Я нисколько не боялась доктора и охотно выполняла все его указания: открывала шире рот, дышала или замирала под холодным стетоскопом, не вертела головой, когда он мягкими толстыми пальцами давил горло. После обследования доктор Андрюков ставил безошибочный диагноз и назначал лечение. Бабушка уважительно кивала.
     Лечение начиналось немедленно. Доктор Андрюков тут же доставал из своего узенького смешного чемоданчика нужные лекарства, посылал деда в аптеку, если чего-то не хватало, и садился в кухне пить чай. «Обильное тёплое питьё» мне прописывалось всегда, поэтому я пристраивалась рядом с ним и с удовольствием слушала беседу взрослых. Доктор Андрюков был единственным человеком не из родственников, с кем бабушка охотно и откровенно разговаривала. За чаем с доктором Андрюковым иногда всплывали такие подробности и новости, о которых я и подумать не могла. Доктор Андрюков был прекрасно осведомлён о всех многочисленных членах нашей семьи. Бабушка и дед доверительно советовались с ним, ведь доктор Андрюков плохого не посоветует и за порог лишнее не вынесет, как говорила бабушка.
     Доктор Андрюков навещал нас за время болезни не раз, без дополнительного приглашения, следил за выздоровлением. Охотно пил чаёк и говорил, что бабушку он слушал бы и слушал, как песню. Уже взрослой, став филологом, я поняла его сравнение: у бабушки была живая, образная, точная речь, наблюдательный ум и своеобразный юмор – необидные, острые словечки, поэтому и затягивались их чаепития. Я наблюдала, как всё шире расползалось пухлое лицо доктора, как он заливался тоненьким смехом или округлял свои голубые глазки и ужимал печально ротик в зависимости от бабушкиных речей.
       Ответственность доктора Андрюкова простиралась исключительно на «детские» болезни. Как только меня постигла печальная участь – желтуха, болезнь Боткина, поразившая всех детей в округе, - он немедленно отправил меня в больницу, в инфекционное отделение. Одну. Без мамы, деда и бабушки. Они стояли под окнами, заливаясь слезами при виде измученного желтого личика. Их не пускали в больницу больше месяца, вплоть до выписки, когда мне не отдали мою новую куклу – Ванечку. Редкая кукла-мальчик навсегда осталась в инфекционном отделении и часто снилась мне в грустных детских снах.
        Когда я долго не болела, дед, соскучившись по другу,  брал меня с собой и мы шли к Андрюковым. Доктор Андрюков жил в Засылвенской части, в узком переулке, заросшем крапивой с меня ростом. Его большой и тёмный дом стоял в глубине сада под раскидистыми деревьями. Мне помнится он сумрачным, окна всегда завешены тяжелыми шторами, потому что его дочери было больно смотреть на свет. Доктор Андрюков жил с женой – бледной и совершенно седой старушкой и дочерью-инвалидом. Возможно, были у него и другие взрослые дети, но его дочь-дауна я побаивалась. Она же при виде нас бурно радовалась, хлопала в ладоши, улыбалась беззубым ртом. Не сводя с меня узенькие глазки ни на минуту, она совала мне то конфетку, то пряник. Я лепетала спасибо, и она подпрыгивала от удовольствия и взвизгивала. Она поглощала всё моё внимание, и поэтому я помню только полутёмные комнаты и её лицо дауна.
          За глаза, в разговорах с тётей Пией, бабушка жалела доктора Андрюкова из-за больной дочери. Тётя Пия говорила, что дочь его – тяжкий крест и божье наказанье за его доброту. Это было мне непонятно тогда, да и сейчас. Но мудрая тётя Пия Булатова – отдельная глава нашей жизни, о ней надо рассказывать особо.
           Андрюковы – старая кунгурская фамилия, известная с 18 века, а, может, и раньше.  В Архиве древних актов есть кунгурские документы от 1780 года - «Список учиненный в кунгурском провинциальном магистрате о живущих в городе Кунгуре мещанах... », так там представлено целое гнездо Андрюковых в несколько семей. Одна семья Андрюковых «имеют рукоделие отделывание овчин», другая семья  «имеют торг прасолный они ж и хлебопашество... », третья семья «имеют столярное ремесло», есть Андрюков - «кирпищик»,  есть «черноработец».
Был у меня сосед-одноклассник Слава Андрюков,  по сей день живущий в  своем доме на улице Гагарина. Мне кажется, если он покопается в своей родословной, то выявит родственные связи и с Андрюковыми 18 века, и с доктором Андрюковым, другом деда. Хорошо, если кунгуряки еще помнят славного доктора и добрейшего человека.
             Доктор Андрюков был рядом с нами во все тяжёлые годины нашей жизни. У меня сохранилась фотография с похорон бабушки 17 апреля 1963 года. У гроба бабушки перед нашим домом собралась почти вся семья, и доктор Андрюков стоит рядом с нами, толстый, лысый, круглый, в своих круглых очках, и печально смотрит на бабушку, которую он называл песней.

        Глава 7.  Лечебная песня

        Помню тяжелую болезнь: всё наползало на меня огненное марево, покалывал кожу горячий песок, сыпался на меня откуда-то сверху струйками, пыльный, колючий. Ни продохнуть его, ни отряхнуться сил не было. Вроде и руками шевелю, стряхиваю с себя жгучий песок, а он сыплется и сыплется опять. От обиды плачу то ли во сне, то ли наяву.
      И вдруг избавление. Дед берет меня на руки и начинает ходить по комнате. С высоты его роста уменьшился фикус в углу. Как влажно заблестели его сочные листья, как будто я глотнула воды. Дед разворачивается к окнам, свет режет глаза, жмурюсь. Чувствую плавный разворот в тень, дед идет со мной на руках к кухне, идет долго-долго в тени, идет и день, и два... Мне легче. Вот кухонные занавески – малиновые с розами – почему-то закрываются сами по себе. Я рассматриваю розы на них, тяну к ним руки, а розы всё дальше-дальше уплывают в марево.
       Просыпаюсь или прихожу в себя? Слышу, как дед почти шепотом запевает мне в ухо: «Вдоль по улице метелица метет». Он замолкает, грудь его поднимается и на выдохе так же тихонько:
«За метелицей мой миленькой идет».
Дед вздыхает и укачивает меня:
«Ты постой, постой, красавица моя ». Он нажимает на «о»: «постой, постой». Я узнаю его запах, его дыханье, ощущаю левой щекой пуговичку на его грубой, в рубчик, рубахе. Пуговичка давит мне щёку, а дед еще крепче прижимает меня к себе:
«дозволь наглядеться, радость, на тебя».
Но на меня дед не глядит, а продолжает носить меня по комнате, покачивая в ритм тихой песне. От его слов я вижу позёмку на бугре дороги, будто смотрю сквозь тюлевые занавески у мамы в спальне. Накрахмаленный тюль колет глаза. Нет, лучше не смотреть за окно, а чувствовать холодок позёмки, колючий снежок на ногах, на руках, на лице.
       - Деда, ты колючий,- я пытаюсь отстраниться от его щетины, но ватный голос не слушается меня. Дед продолжает петь прямо в горячее ухо:
«на твою ли на приятну красоту,
на твоё что ли на белое лицо».
Моя кожа на щеках горит и колется, словно дедова щетина проросла и на них.
«Ты постой, постой, красавица моя »...- дедово «о» сливается с покачиванием, и я соскальзываю с его рук в блаженную прохладную порошу.
Издали, как будто на дальнем конце улицы у Ледяной горы, я вижу маленькую черную фигурку мамы на белой-белой, ровной и широкой дороге.
«Красота твоя с ума меня свела,
иссушила добра молодца она... »
Дедов голос такой же далёкий, как маленькая игрушечная мама. Я бегу к ней босиком, по белой-белой снежной дороге, прохладной и мягкой, как облако.
«Ты постой, постой, красавица моя,
дай мне наглядеться, радость, на тебя».

       Я выздоровела. Потом мы часто слушали эту песню по радио. По вечерам мы с мамой лежали на её кровати, сумерничали, а шёлковое желтое окошечко радиоприёмника мягко освещалось снизу шкалой радиоволн. Слабые зелёненькие огоньки в темноте завораживали, глаз не отвести. «Метелицу» чаще всего пел радостный, бодрый, как солдат, Иван Суржиков. Она у него выходила, как солдатская плясовая. Гораздо более мне нравились гусельные переборы оркестра. Иногда эту песню пел знаменитый Сергей Лемешев. Мама млела от переливов его тенора, а я с удивлением улавливала его протяжное аканье: «ты пастой, пастой, красавица мая». И по сей день считаю его пенье скорее барским, а не народным, хотя знаю, что он родом из тверской деревни, из крестьянской семьи. Москва его избаловала.
         Совсем недавно, случайно услышав ресторанную цыганщину Татьяны Ивановой, я буквально вскипела от бешенства, когда она допевала с надрывом « красота твоя с ума меня свела ». Господи, не заболеть бы снова от негодования после её пенья, поди опять приключится колючий детский жар.
Как она далека от родного, лечебного пения деда, пения всей душой, пения вполголоса, со вздохами и паузами, когда он вслушивался в музыку песни, когда, сохраняя её ритм, укачивал меня, больную крошечную внучку.
Его песня была, как молитва о выздоровлении дорогого ребёнка. Его пенье стало для меня спасительным лекарством.


            Глава 8. Отец Борис и ангел-хранитель

           «Что у вас там?»- мягкий голос неожиданно прозвучал прямо над нашими головами. Мы с Таней вскочили с корточек и обернулись. Перед нами стоял, улыбаясь, наш местный бог – отец Борис. «Зоопарк»,- выпалила я. Вместо «здравствуйте» мне пришлось ответить быстро. «Зоопарк?» - удивленно переспросил отец Борис. «Вот смотрите, под стёклышками – клетки, там животные.»  «Клетки с животными» находились под скамейкой, поэтому отец Борис легко присел на корточки вместе с нами. Углубления в мягкой земле среди сорных травинок были закрыты осколками стекла. С трудом можно было разглядеть, как под ними шевелятся наши «животные». Под одним стёклышком шустрый красный «солдатик» рыл подкоп у края своей клетки. Под другим стёклышком спокойно сидела божья коровка. Под третьим, самым большим, лежала сухая стрекоза. «В самом деле, настоящий зоопарк,»- улыбался отец Борис. - «Мы в Пермь ездили в настоящий зоопарк»...- начала было я свой рассказ.- «Я понял, понял...- покивал отец Борис тёмной бородкой. - Мне пора, девочки. До свидания!» - сказал отец Борис своим негромким, отчетливым и тёплым голосом. - «До свиданья»,- проблеяли мы в ответ.
Случай с нашим зоопарком и «долгий разговор» с отцом Борисом был исключительный и необыкновенно нас взволновал. Таня от волнения лепетала что-то непонятное даже мне, полностью перейдя на свой птичий язык. Мы еще долго обсуждали с ней это памятное событие. Увидеть отца Бориса каждый день не удавалось, часов мы не ведали, а он проходил по улице в разное время.
         Он всегда проходил по улице Бочкарёва (раньше она называлась Марьинской), идя на службу во Всехсвятскую церковь из своего дома у Сылвы.
Иногда мы ждали отца Бориса на лавочке у ворот паклеевского дома.
Таня Паклеева очень гордилась, что отец Борис ходит мимо её дома.
Я ей завидовала. На нашей улице Крестьянской отец Борис замечен не был.         
         Отец Борис славился в округе молодостью и красотой. Моя двоюродная сестрица Галя Голышева из Берёзовки отличилась в нашей большой семье тем, что, очарованная отцом Борисом, в тишине церковной службы на всю церковь громко объявила четким детским голоском: «Какой красивый поп!»
Она только что научилась выговаривать непослушный звук «р» и раскатала его с удовольствием – крррасивый.
Ходили слухи о сказочной красоте жены отца Бориса, но её мы не видели никогда, оттого она казалась нам таинственной, как принцесса.
        В церковь я попадала редко, в основном, с тётей Пией. Однажды по дороге в церковь, держа меня за руку, тётя Пия рассказала мне про ангела-хранителя. Мол, у каждого человека есть свой ангел-хранитель, который спасает душу в трудный час. «И у меня есть? - я поразилась. - И у тебя,- успокоила меня тётя Пия. - Почему же я его никогда не видела?» - тут же засомневалась я.
        Оказалось, по словам тёти Пии, ангелы-хранители никому не видны, потому что бестелесны. Но когда наступит «трудный час», ангел-хранитель окажется за спиной и спасёт. Я надолго замолкла, раздумывая об услышанном.
Потом всё-таки подвела свои сомнения вслух: «Осталось дождаться трудного часа.» Тётя Пия прижала меня к себе: «Ох-хохонюшки, сиротинка ты моя».
Тётя Пия почему-то улыбалась.
        На другой день тётя Пия уехала в свою деревню Байкино. У меня по размышлении всё-таки сомнения остались: где же был ангел-хранитель и почему не спас мальчика Васеньку четырёх лет отроду, сыночка бабушки, которого она по сей день поминает в молитвах, как и дочь Лизу, «чистого ангела», по мнению всех? Куда отлучились в «трудный час» ангелы-хранители и почему? Тётя Пия далеко, спросить некого, вот разве у отца Бориса?  Он-то наверняка всё знает про ангелов. Вопросы жизни и смерти уже роились в моей бедной головке. И я стала ждать случая, чтобы спросить отца Бориса.
        Случай представился. Мы сидели, как обычно, с Таней на лавочке и обсуждали наши девичьи дела. Отец Борис показался вдалеке в солнечном сиянии летнего погожего дня. «Здравствуйте, девочки,- его рука ложится на пушистую танину головку. - Здравствуйте, - лепечем мы. И уже ему в спину я выдыхаю мой заветный вопрос: «А у меня есть ангел-хранитель?» Отец Борис оборачивается и улыбается: «Есть-есть, - подтверждает он даже кивком.- И у тебя», - говорит он Тане и уходит. Он идет быстрым шагом. Тёмная долгополая ряса обвивает его, но совсем ему не мешает. Его движения быстрые, но плавные, скользящие. Отец Борис словно по воздуху плывет, как Христос у нас на иконе. Мы с Таней зачарованно смотрим ему вслед.
         Потом я со всеми подробностями и своими мыслями рассказываю Тане историю про ангелов-хранителей. Таня слушает меня молча, её глаза сияют. Мы обе в восхищении, что у нас есть у каждой свой невидимый ангел-хранитель. После слов отца Бориса рассеялись мои последние сомнения.
Мы еще долго обсуждаем все подробности сегодняшней встречи. Вдруг у меня возникла идея – а если обернуться быстро-быстро и внезапно, то возможно ли увидеть ангела-хранителя хоть на мгновенье, раз он у меня за спиной.
Мы принялись вертеться. То притихали и, внезапно вскочив, смотрели через плечо, то шли одна за другой и резко оборачивались. Ангелов не было видно. Закружились окончательно и, кажется, один раз мелькнуло розовое крыло. «Ты видела? - Кажется...»
         Ловля ангелов-хранителей у нас продолжалась не раз и не один день, но всегда безуспешно. Мы – честные девочки, никогда не врали и сказать, что мы видели ангелов-хранителей мы не смогли. Не удалось. Оставалось надеяться и ждать «трудный час».

Всегда он в очередь последний -
мой ангел белокурый, нежный-нежный,
с сияющею кожей лунной,
застенчивый и мудрый.

Сначала беды и печали все пропустит
и только улыбнётся грустно,
всегда он в очередь последний,
хранитель мой, заступник.

Стараюсь звать его пореже,
в своих невзгодах разбираюсь молча.
Вдруг лик его мелькнёт в толпе прохожих,
вдруг глас его шепнёт: не бойся.

Благодарю Всевышнего за счастье
жить на земле с невидимой опорой.
Благодарю за нежность и участие,
мой ангел грустный, непроворный.


Примечание:
Отец Борис – Борис Степанович Бартов (1925-2013),  уроженец Кунгурского района, участник Великой Отечественной войны. В 1996 году за большой вклад в духовное возрождение Кунгура был удостоен звания «Почетный гражданин города Кунгура». С 1953 года служил настоятелем Всехсвятского храма, позже Преображенского храма в Кунгуре.


                Глава 9.  Бабушкино хозяйство

        Бабушка позволяла есть без хлеба яйца вкрутую со свежим пупырчатым огурцом. С хлебом-то и подавиться можно. И по сей день я люблю эту простую еду. А желтки были оранжевые, как наши рыжие плехановские куры.
За цыплятами мы с бабушкой ходили очень далеко – в  Плехановую деревню, куда и автобус не ходил. Почему именно в этой деревне бабушка покупала цыплят, точно мне неизвестно. Вероятно, потому, что куры получались из них рыжие, а потому и дешевле, нет?
        Две - три дюжины желтых пищащих комочков бабушка бережно несла в большой корзине, закрытой чистым ситцем. Дорога дальняя, и когда мы всё чаще присаживались отдохнуть у обочины, бабушка откидывала ткань на корзине - продышаться животинке, а я осторожно поглаживала одним пальчиком топчущиеся комочки.
        Потом дома с ними было много хлопот. Бабушка выкармливала цыплят мягкими крупами с круто сваренными яйцами, ошпаривала и толкла им первую нежную крапивку, грела цыплят в кухне в холодные дни весны.
Летом цыплята-подростки бродили в садочке во дворе, клевали смородинные кусты, прятались в них от бабушки, когда вечером она загоняла  цыплят в курятник. Поздней осенью рыжих молоденьких кур переводили на зимовку в дом – в голбец. Оттуда из-под пола раздавался басовитый, важный петушиный крик, что-то требовавший для куриного сообщества. Бабушка спускалась в подполье, включала свет, разговаривала с курами, кормила их. Благодарные наши курочки неслись всю зиму. Но это их не спасало. Куриная счастливая жизнь была недолгой. Постепенно исчезая в супах, они к весне пропадали почти все, и начинался новый поход в Плеханово. Оставалось несколько кур на лето на яйца да клевачий, яркий петух жил, на моей памяти, года три-четыре. Курами занималась бабушка, она называла их самыми нежными и полезными созданьями из всего хозяйства. А мне, как самой маленькой, поручалось лазить под переднее крыльцо, где какая-то несознательная курица упорно неслась, не поддаваясь на бабушкины уговоры.
      Наше хозяйство в своем доме на окраине Кунгура почти не отличалось от деревенского, привычного бабушке. Две свиньи в свинарнике, куры в курятнике, кот, собака, огород, баня – обычное дело, пожалуй, полегче, чем в   деревне, ведь ни коровы, ни покоса уже не было. Так жили многие по окрестным кунгурским улицам, недаром и наша улица в то время называлась Крестьянской. Это потом,  в 1961 году, она возгордится в честь полёта Юрия Гагарина и, забыв о Крестьянской,  а когда-то Мининской, станет длинной, вплоть до Ледяной горы, улицей Гагарина.
       Но были среди наших соседей и «городские». Рядом жили без хозяйства, «по-городскому», две сестры-старушки. Иногда они зазывали меня к себе и умильно угощали чаем с вареньем за круглым столиком с вязанной белой скатертью. Жили они, по моим представлениям, бедно:  ни кошки, ни собаки, ни кур, ни детей. Скучно жили. Даже чайные чашки у них неинтересные – белые, без цветочков и такие тонкие, что можно было сквозь чашку смотреть на солнце и тогда она отливала изнутри розовым. Одна из старушек, Фима, называла свои чашки китайскими. Но их чашки не годились даже для чечек. Чечки – это осколки разбитой посуды, которые мы с подружками искали в земле, по обочинам дорог, во дворе. Особенно успешными были поиски чечек вблизи помоек. Мы очищали чечки от грязи, складывали их в свои коробочки, а потом подолгу разглядывали, раскладывали, обменивались, то есть своего рода детское коллекционирование. Особенно ценились у нас чечки с рисунками или хотя бы с частью цветочка. Всё это я рассказала бедным старушкам, а они, посмеиваясь, всё расспрашивали и расспрашивали меня о нашей весёлой жизни, подкладывая варенье на бедненькое китайское блюдце. Взрослые часто меня расспрашивали, и я лет с четырёх привыкла отвечать связно и объяснительно.  Но у старушек было скучно и я зачастую отказывалась от их приглашений. Бабушка к этим соседкам никогда не ходила. Она вообще не любила по соседям ходить. Сдержанная в общении со всеми, немногословная с чужими, она чувстовала себя полной хозяйкой положения только в доме.
Этому её научила горькая жизнь. Зато все свои, родня и деревенские, находили в нашем доме тепло, участие и угощение.
         Приезжали из деревень по делам в город, а потом заходили к нам чайку испить перед дорогой, а то и переночевать в непогоду. Зимой спали то на полатях, то в моей, проходной, комнате, а летом – в тёмных сенях в углу, на широкой скрипучей деревянной кровати, которая называлась бабушкино приданое. Помню, одно время частенько останавливался у нас переночевать безногий инвалид, приезжавший в Кунгур «хлопотать пензию». Такие люди были не редкостью в 50-е годы, после войны. Катался он на деревянной подставке с колёсиками-подшипниками, а в руках у него были два деревянных бруска-упора, чтобы отталкиваться от земли. Весёлый был человек, всё балагурил да всех благодарил. Пахло от него плохо.
        Одну зиму, месяца два, жил у нас парнишка из деревни Байкино, родственник, Руф Ковшевников. Он учился на курсах шоферов в Кунгуре и так зубрил по вечерам правила дорожного движенья, что даже я выучила их наизусть и строго «проверяла» его. Потом успешно сдав экзамен, он шутил, что я его гоняла не зря и была построже экзаменаторов.
        Бабушка славилась у нас шанежками. По субботам с вечера доставала она из маленького узкого шкафчика, на котором стоял самовар, кадушку-бадейку и ставила на ночь квашню. Утром из бадейки лезло пузырчатое тесто, а бабушка особенно тщательно очищала клеенку на кухонном столе, посыпала её мукой и начинала делать шанежки. У каждого из нас были свои любимые начинки. Дедушка любил с картошкой, бабушка с пшенной кашей,  мама - наливные, а я с черёмухой, вернее, с черёмуховой мукой, которую заготавливали летом: сушили ягоды, мололи их, а зимой с сахаром, черная и душистая черёмуховая мука годилась то на кисели, то на шанежки.
        За черёмухой ходили к лесным рекам дед с мамой, приносили большие корзины. Меня с собой не брали, опасно у реки с ребёнком. А вот раскладывать черёмуху для просушки бабушка доверяла мне. Я наедалась до оскомины. Бабушка пекла шанежки в русской печи на противнях, они никогда не подгорали у неё, а были твёрденькие и тоненькие снизу и зажаристые, душистые сверху, потому что она щедро поливала их сметаной для вкуса и цвета.
        С шанежками пили чай в большой комнате. И только бабушка установит тарелки на квадратный стол, как дед уж говорит довольным голосом «кобылка сбрякала – гости во двор», и у нас появлялись воскресные гости. И откуда они знали, что шанежки готовы? Вообще-то эта выпечка называется шаньги, но мне больше нравится шанежки.
        Блины у бабушки тоже выходили отменные, но для воскресенья не годились. Блины – кушанье сиюминутное, чадное. Угар оставался на целый день в доме, да и хозяйка суетилась у печки, а не сидела с гостями. Блинами бабушка кормила деда и меня в будние дни. Маме, когда она приходила с работы, оставались блины на шестке, чуть тёплые. Да, права бабушка, шанежки по воскресеньям – милое дело, дёшево и сердито, как говорила бабушка.
        Пироги – блюдо дорогое, нужно много мяса или рыбы, сливочное масло. Пироги пекли редко, по праздникам. Гораздо чаще стряпали всей семьёй пельмени. Тут командовал дед. Фарш он сёк фигурной сечкой в специальном корытце, да и фарш не простой, а тройной – из мяса говяжьего, свиного и бараньего. Репчатого лука дед добавлял совсем немного, а черного перца и хотел бы побольше, но бабушка зорко следила. Сырой готовый фарш дед и я пробовали на соль. Мне разрешали съесть сырого фарша ложки две-три, считалось, что полезно, а я его просто обожала. Бабушка вымешивала тугое тесто и резала его на тонкие полоски. Тут в дело вступали опять мы с дедом. Я выравнивала кусочки теста в кружочки и прижимала их ладошкой. Дед умел скать сочни тоненькие и ровные, не хуже бабушкиных. Сочни складывали горкой, а потом начиналось и вовсе искусство: дед лепил пельмени такие ровненькие, так красиво их выгибал и складывал на специальные большие пельменные доски, посыпанные мукой, что любо-дорого смотреть. Сравниться с ним никому не удавалось, ни дочкам, ни зятьям, ни бабушке. Пельмени делали впрок, по нескольку сотен, морозили в сенях, складывали в берестяной короб, который держали в чулане. Кстати, ели пельмени даже в тёплую  весну, хотя холодильника у нас не было. Морозили продукты в л;днике. В амбаре под землю уходил глубокий погреб, куда дед в марте сбрасывал зернистый снег, утрамбовывал его и замораживал на мартовском морозе, а потом целое лето хранили там молоко и мясо без проблем. А свежие пельмени варили в чугунке и ели, то посыпая перцем, то поливая растопленным сливочным маслом, то макая в тарелочку с разбавленной уксусной эссенцией. Пельмени пельмешками в нашей семье не называли, как и блины – блинчиками. К еде относились уважительно. А вот шаньги у нас были шанежками, ласково.

      
     Глава 10. «Третий» магазин

      Знаете ли вы  «третий» магазин в Засылвенской части на Гагарина, бывшей Крестьянской, а еще раньше Мининской улице?  Крепенький, приземистый, из когда-то белёного кирпича, но всегда облезлый от времени и непогоды, стоит он стойко на своём месте уже лет двести. Он из тех купеческих времён, коими славен Кунгур. Я помню его в 1960-е годы из моего детства как центр нашего снабжения. Именно там мы покупали хлеб, сахар, соль, конфеты-подушечки, пряники. Я помню его пузатую стеклянную витрину, которая казалась мне самой лучшей, ведь сравнивать особенно мне было не с чем. Вот разве с Круглым магазином?  Но ведь он так далеко, « в городе».
       И «нашим» была именно эта лавка - «третий» магазин. Кульки пергаментные, коричневые, прочные, хрустящие – помните? В магазин дед приносил меня на руках лет с трёх, ставил у витрины, и над моей головой  витал негромкий разговор покупателей из очереди. Пустым я магазин не видела ни разу. Всегда толпились люди, разговаривали, протягивали поверх витрины руки с денежками, иногда налегали на меня неуклюжие бабёнки и мужики. Но это мне нисколько не мешало наслаждаться дивной витриной, разглядывать её внутренности.
     Дед дружески общался с соседями по очереди, потихонечку продвигаясь к толстой продавщице. Из-под его руки я пыталась дотянуться до открытой части прилавка, чтобы поближе разглядеть эту счастливую волшебницу. Продавщица казалась мне прекрасной и приветливой, она всегда улыбалась нам с дедом. Скорее всего, улыбалась-то она деду – красавцу с мягкими, слегка вьющимися волосами с проседью, с суховатым лицом с благородно очерченным носом, твердым большим подбородком. Вся его мужественная сухопарая стать всегда была привлекательна для женщин, как я поняла много-много позднее.
       Муку давали со двора, из какой-то двери в глубине магазина. Место чрезвычайно интересное для меня: часть двора была вымощена старыми половицами, был кое-какой навесик у стены, лежали пустые ящики, чурбаки – в общем, было на чем прикорнуть старушкам. Людей за мукой собиралось много, давали её не каждый день. Разговоры, разумеется, велись и здесь, не умолкая. Помню, что частенько винили хрущевскую кукурузу, мол, из-за неё муки стало мало. Очередь спокойно посиживала во дворе часа два, не ругаясь, не толкаясь, а чинно подходя в свой черед к большим напольным весам со своими мешками, чтобы затариться долгожданной крупчаткой.
Не помню никаких недоразумений или ругани в очереди. Люди были знакомы, пусть шапочно, по очередям, но все жили неподалёку и считались своими, так чего ругаться, опережать других. Может, хватало не всем, - что ж, в другой раз.
         Дед, однако, отоваривался всегда успешно. То ли знал точно, когда подойти за мукой, то ли хоть в этом был удачлив, не знаю. Скорее всего из-за его привлекательности и могла ему шепнуть нужное слово толстая продавщица. Почему-то я считала её толстой. А, может, она просто тепло одевалась в толстые кофты, ведь этой «счастливице» приходилось целый день торговать в холодной лавке. Помню, как уважительно она звала всегда деда – Михал Андреич да Михал Андреич. Надо сказать, что дед в то время был еще молодой, думаю, в лучшие свои годы  - с 60 до 70 лет. (Правда, это сейчас я так считаю.)

Сетку мял в руках, теребил.
Далеко ли опять до беды.
Восемь лет в лагерях оттрубил,
может, хватит... кабы да кабы.

Вот авоську с утра прихватил,
авось, пряников прикупить
да цейлонского пачечки две -
вот и счастье в родной избе.

Дед авоську в руках теребил
цвета блёкло-синей судьбы,
где года просочились в дыру,
авось выживу- не помру.

        Умница наша бабушка сразу сообразила, что лучшим снабженцем будет именно дед, и поэтому никогда не ходила с ним по магазинам, не мельтешила в очередях, а спокойно дожидалась его дома. Дед приходил с покупками, выкладывал их на кухне, и они мирно обсуждали покупки и новости «из города».  «Ушел в город»,- отвечала мне по утрам бабушка, когда я поздно просыпалась и спрашивала, где деда. Вместе  с бабушкой «в город на базар» мы ходили, на моей памяти, всего несколько раз. Бабушка наряжалась: темная шерстяная «парадная» юбка, черный плюшевый стёганый жакет («жакетка»), голову туго повязывала шерстяным платком, белым в черную клетку, и мы чинно шли « в город». Жили мы на окраине, на пересечении улиц Крестьянской и Бочкарёва, и идти было, действительно, далековато. Шли мимо нашего «третьего» магазина, мимо восемнадцатой школы, переходили сылвенский громадный и страшный Мост и, наконец, попадали «в город».
Про Мост и Город, если позволите, я расскажу позже. Но сейчас хотелось бы  спросить: а чей был «третий» магазин? Кто из купцов его построил? Поклон ему от меня благодарственный.
      В апреле 1990 года после отсутствия в четверть века мы с мамой приезжали в родной Кунгур. Спешили на Всесвятское кладбище, к могилам дедушки и бабушки, дошли до «третьего» магазина и ...  как же я обрадовалась ему! Как доброму старому знакомому! «Здравствуй, «третий», как живёшь-работаешь? Стой так, дорогой, еще двести лет.» И уже взрослым, внимательным взглядом оценила его тихую красоту. А ведь особняк-то прекрасный! Посмотрите, какой ладный, как уместно каменное узорочье над полукруглыми окнами второго этажа, как украсили лавочку кирпичные колонны по углам крыши и широкое чердачное окно с фигурным навесом, а между ними ажур чугунной решетки. А рядом, слева, как великолепно смотрится старинный многооконный дом из толстых чёрных брёвен. Вместе они создают превосходный ансамбль – кусочек  прошлых веков во плоти. Вкусный ансамбль, как два белых грибочка.
     Я не удержалась и сфотографировала. И сейчас, спустя еще 25 лет, из французской дали любуюсь им, разглядывая мамин альбом, который я увезла во Францию после смерти мамы. Смотрю на старые фотографии, вспоминаю любимого деда, мудрую бабушку, милую маму, моё счастливое кунгурское детство.
      Так кто построил «третий» магазин? Кто жил в чудесном доме по соседству? Кто мне расскажет?

      Ответ Алексея Ершова, админа сайта «История и генеалогия Кунгура»:

«Вот что пишет по поводу прежних владельцев С.М. Мушкалов в книге
 «Забытое кунгурское купечество», с. 97:
"Павел Александрович имел собственный двухэтажный дом с каменной кладовой и надворными постройками на Мининской улице (ныне магазин №3). В 1889 г. дом оценивался в 800 рублей". То есть, до революции дом этот принадлежал Павлу Александровичу Сыскову, купцу 2-й гильдии.» Спасибо, Алексей Иванович, за ответ и отличную современную фотографию «третьего» магазина! Поклон и купцу Павлу Александровичу Сыскову через годы от «покупательницы» Гали Ковшевниковой!



      Глава 11.   Музей

      Мой дед любил музей. Иначе чем объяснить, что он довольно часто и подолгу расхаживал по его сводчатым палатам, вглядывался в витрины, читал пояснения, то есть был настоящим Посетителем музея. Поскольку я постоянно находилась у его колена (отсюда и русское слово – поколение), то как представитель младшего поколения, увязавшись за ним «в город», тоже становилась посетительницей музея. Не знаю, как нас учитывали бдительные старушки на входе, но я была лишь хвостиком Посетителя. С тех пор я узнала еще одно редкое слово – магистрат. В доме с таким громким названием - магистрат- и располагался музей.
      На мои детские вопросики, что такое магистрат и музей, дед смог ответить, что магистрат – это горная власть, а музей – это витрины.
Мы поднялись к музею в гору по самой моей любимой улице. Красивый дом с каменной резьбой поверху мне понравился, как и «богатая» дверь с золотой ручкой. Но дальше  - шок, как говорят нынешние дети. А тогда я и слова не могла вымолвить от страха: на лестнице в полный громадный рост стоял на задних лапах бурый медведь! Он улыбался, желтели все его большущие зубы. Медведь протягивал к нам лапы с кривыми черными когтями.
Дед шел прямо на медведя!  Я потащилась за ним, замирая. Когда дед поравнялся с медведем на площадке лестницы, то оказалось, что мой дед одного с ним роста и нисколько его не боится, - это меня немного успокоило, вкупе с уговором деда « не бойся, это чучело».  (Кстати, рост моего деда поистине богатырский  - 193 сантиметра. Такой же рост, а также мягкий, деликатный характер унаследовал только один из его внуков – Виталий Архипов, уже давно живущий в Перми).
       Обойдя чучело как можно дальше, я ринулась вверх по лестнице. Еле переведя дыхание, дёрнула деда за руку: «Деда, этот медведь и есть горная власть магистрат?»  Дед засмеялся и ответил как-то туманно: «Если бы...».
Потом сделал самое строгое лицо и внушительно произнес: «Посетителям музея разговаривать запрещено!»  Это меня поразило как громом!
Да, музей мне явно не понравится... Вопросы у меня не кончались никогда,
язык чесался невыносимо, но … в залах стояла мертвая тишина. Никого не было. Промелькнула молча старушка, только кивнув головой издали. Дед переходил от витрины к витрине, подолгу простаивая перед ними в глубокой задумчивости. Я исстрадалась в молчании. Вопросы меня распирали.
        Пермский период, бывший на земле 300 миллионов лет назад, почему-то меня нисколько не интересовал. Да и сейчас я думаю, грешным делом, что редкие экземпляры ископаемых растений и животных могут оценить только редкие взрослые. Редкие, как и сами ископаемые. А что ребёнку интересно?
Мне – белые и серые зайцы на ватном снегу. Все последующие посещения музея я простояла возле них да у болотной витрины с уточками. Горную власть магистрат мне увидеть так никогда и не пришлось. Музеи полюбила уже в старости, в возрасте деда. Всему своё время. Но думаю, что водить детей в музей надо. И не только школьными классами, а за руку с дедушкой-бабушкой, умеющими никуда не спешить. Иначе ваших детей обойдет стороной музейная прелесть.
       Сейчас я бы с удовольствием побродила по кунгурскому краеведческому музею, уже столетнему. Основан в 1909 году, открыт для публики в 1911 году.
Я чуть моложе, но так далеко живу... Да и медведя поди давно нет - сгинул, как неведомая мне горная власть. А то вдруг помечтается: может, всё еще стоит медведь на лестнице, ведь музейное время идет по своим, музейным, законам?

    Моё музейное примечание:
    Пермский период - единственная геологическая система, получившая русское наименование.
    Пермский период выделен в 1841 году британским геологом Родериком  Импи Мэрчисоном в районе Перми.  Он побывал и на реке Чусовой. Это я вычитала у Алексея Иванова в его книге «Message: Чусовая».
    Но период размером в 50 миллионов лет был довольно грустным и закончился пермским вымиранием видов, самым масштабным из всех, какие только знала Земля. Исчезло около 90 % видов морских организмов и 70 % наземных... пески покрывали даже территорию Сибири.
     Так что наше время золотое, грех жаловаться. И Сибирь стоит вся в лесах и богатстве, и Сибирь-то  – наша!


       Глава 12.  Переправа  через Сылву

      Во времена моего кунгурского детства, то есть в конце 1950-х-начале 1960-х годов, пешеходного моста через Сылву возле лесотехникума не было. Зимой по толстому льду топтали дорожки, летом пользовались лодками, вернее, переправой, чтобы сократить путь. Засылвенская часть, как полуостров, окружена рекой Сылвой. А с севера защищена Ледяной горой. Возможно, поэтому засылвенцы чувстовали себя под защитой природы и жили в гармонии с ней, как живут в деревне.
      В один из летних дней мы собрались на ярмарку « в город ». Бабушка с дедом принарядились, я модничала в ситцевом платье, только что сшитом бабушкой, хотя бабушка всё-таки взяла для меня тёплую кофту, а то на реке прохладно. Дед решил вывезти нас на рынок переправой.
      На берегу собирались люди, через Сылву ходило несколько лодок. В лодку брали по шесть человек, платили лодочнику. Правил нашей лодкой крепкий мужичок-балагур. Еще усаживая, он подсмеивался над старушками и бабами, прося задирать юбки повыше. Все охотно смеялись, настроение в солнечное летнее утро было праздничное.
       Расселись. Мужичок оттолкнул лодку и ловко сел на своё место. Река приняла нас. Я почувствовала под собой её ток, её силу и вцепилась ручонками в сиденье. Хорошо, что я сижу рядом с дедом, а напротив нас, колени в колени – бабушка. Лодочник приналёг на весла, они задвигались по бокам в каком-то особом порядке и ритме. Лодка шла довольно быстро, пересиливая течение, и это успокаивало. Наконец, я смогла оглядеться не только в лодке, но и вокруг.
       Свежесть бегущей воды, запах мокрого дерева от лодки, солнечные блики, неописуемой красоты краски глубин, ежесекундно меняющиеся, – всё обрушилось на меня, как внезапный водопад. Ужас и восторг смешались.
      Лодка двигалась по воде, как живая, она не зависела от людей. Возможно, потому что я не видела усилий лодочника. За спиной раздавался его успокоительный голос. Он покряхтывал, но в тяжелом выдохе вставлял словечко - «вот уже и на серёдке, половину отработал». Лодочник приподнял весла и перевёл дух: «А кому не нравится, сдачу сдам да тут и высажу». Люди смеялись, что-то добавляя своими шутками. Река казалась мне огромной, безбрежной. Я потеряла землю из виду, только сила воды и синее безоблачное небо вокруг. Восторг перевесил страх.
      Бабушка опустила ладонь в воду. Тонкую кисть обвила струя. Вот отскочили  бирюзовые брызги. Рукава бабушкиной кофты, как всегда, были в три четверти, она не любила длинные рукава и шила себе, как ей нравится. Вот и хорошо, не замочит. Невысокие брызги прыгали на руку, пальцы шевелились в бегущей струе, словно разговаривали с ней. А бабушка смотрела не на руку, а вдаль. Она покойно сидела, опустив плечи. Её голова, повязанная пёстрым, мягоньким, штапельным платочком назад концами, была повёрнута к реке. Светлые глаза слегка щурились, неотрывно глядя на удаляющийся берег, следовали очертаньям Ледяной горы, изгибу Сылвы. Бабушка слегка улыбалась реке, а не прибауткам перевозчика. Она отстранилась от мира людей и вся была в реке, словно у себя дома. Лицо бабушки было покойно и светло.
        Жаль, что я не видела деда. Я сидела рядом, под его защитой и смотрела на реку, на бабушку, на приближающуюся махину берега. Лодка тяжело воткнулась в мокрый песок. Все радостно заговорили, вставая и благодаря перевозчика. Дед подхватил меня и перенёс на твёрдую землю. Бабушка поднималась следом за нами. На высоком месте мы остановились. Бабушка смотрела вдаль на реку, улыбаясь.  Она сказала деду: «Как подарок».  Они пошли рядышком, о чем-то тихо разговаривая, а я побежала впереди вприпрыжку.

       Глава 13. Палисадник

        Почему-то в наших уральских деревнях во времена моего детства не было палисадников. То ли времена были суровые, послевоенные, то ли бабы измученные, им не до цветиков было. Мы шли от берёзовского тракта через большое Заборье и маленькую Чесноковку, приходили в Байкино и нигде не видели палисадников с цветами.
       А в Кунгуре, как только поставили дом и обустроились, бабушка с дедушкой соорудили перед окнами палисадник. Напротив нашего дома у Болотовых был палисадник, заросший кустами сиреней. Наискосок голубой дом с резным балконом и палисадником с цветами радовал глаз. У Мозжериных перед их угловым домом ничего не росло, да и на всех близких улицах палисадники встречались не так уж и часто. Перед домом Паклеевых была только лавочка. Вот за домом Пиликиных на Бочкарёвой улице возле совсем небольшого домика был широкий ухоженный палисад с диковинными для меня цветами – мальвами. На длинных толстых стеблях стояли розовые и малиновые цветы с открытым сердечком, как будто цветы смотрят на тебя и улыбаются. Мы с бабушкой специально ходили любоваться на этот палисад. Я по детской простоте заглядывалась и на узкие окошки, украшенные изнутри связками красного перца. Бабушка говорила, что в этом домике живут хохлы и поэтому они любят цветы. Когда-то хозяйка красивого палисада, старушка-хохлушка, дала бабушке семена дивных стелющихся садинок, цветущих оранжевыми колпачками, - настурций. Я помню эти цветы уже в нашем ухоженном палисаднике, бабушка очень полюбила настурции и каждый год их высаживала, с благодарностью поминая умершую соседку-хохлушку.
       Настурции росли по краю палисадника, неосмотрительно вылезая между деревянных колышков, выкрашенных в голубой цвет. Аккуратный заборчик  с боковой калиткой смастерил наш дед, а цветами занималась бабушка. По центру нашего палисадника росли пышные кусты георгинов. Они зацветали поздно, в августе. Их окаймляли изящные, хрупкие и высокие, цветные ромашки с тончайшими, кружевными листочками. Цвели они всё лето и назывались «кучерявая барышня». По латинской науке эти цветы назывались «космея», как я узнала гораздо позже. Но послушайте, как народ осознал это слово: космея – что-то от косматой, с растрёпанными волосами, а уж больно изящны тонкие листики, не хочется их обвинять, вот и получилась – кучерявая барышня. По краям, у заборчика, желтели колпачки настурции и неприхотливые ноготки, цветущие всё лето.
       Палисадник огибала протоптанная тропинка. В дожди она расползалась в грязь. Ни деревянного тротуара, как дальше по улице в следующем квартале, ни мощёной щебёнкой дорожки перед нашим домом не было, к сожалению. Видимо, руки у деда не доходили. Как не доходили и до горбылей, которыми он огородил саженцы вяза и черемухи перед домом у дороги. Широкие серые плахи оберегали деревца, но смотрелись некрасиво. Но и за палисадник спасибо деду и бабушке, за любимые цветы кунгурского детства.
         Когда через двадцать пять лет мы с мамой очутились у нашего дома, уже давно проданного в чужие руки, то увидели перед окнами выбитую ногами прохожих землю, утрамбованную и каменистую, ни намека на палисадник, на кустики-цветочки. В стороне у дороги одиноко стоял вытянувшийся вяз, когда-то посаженный дедом.

               
        Глава 14. «Чайпить» - семейный глагол
    
        «Галинка, иди чайпить», - звучно звал меня дед, выглядывая вдоль улицы, если я, заигравшись с подружками, забывала о времени чаепития. Произносились слова  «чай пить » слитно, превращаясь в одно слово. Ударение падало на первый слог этого семейного глагола. В Кунгуре тех времён какие-то семьи чайничали, какие-то чаёвничали, а в нашей семье «чайпили» часа в четыре-пять.
         В понедельник «чайпили» с картофельными вчерашними шанежками, которые бабушка разогревала,  во вторник – с оставшимися от воскресенья наливными. Наливные шанежки можно есть и холодными, всё равно вкусно. В среду бабушка пекла и подавала к чаю свежий разборник с конфетами-подушечками. Я обожала угадывать до откусывания, какого цвета окажется распаренная подушечка внутри – бывали розовые, бывали бывшие голубые, в разборнике они превращались в сероватые слизистые комочки. Пахло от них вкусно. Бывали серо-буро-малиновые, как говорила бабушка, у нас это считалось удачей. Так, играя, бабушке удавалось скормить мне несколько кусочков пирога-разборника. Ела я мало, особенно хлеб у меня не шел. Как только я откусывала хлеб, непонятная кислая спазма перехватывала рот и я непроизвольно кривилась. Бабушка с дедушкой это давно заметили, даже обсуждали с доктором Андрюковым. Он разрешил мне есть суп без хлеба. А вот с молоком и картофельным киселём я уплетала ржаной хлеб за обе щёки. Какая-то загадочная химия получалась. В остальные дни мы пили чай с баранками или покупным шахматным печеньем.
       Чайного сервиза у нас не было.  «Чайпили» мы из граненых стаканов, поставленных на блюдца. Чаинки, если случайно попадали в стакан, были хорошо видны. Я их вылавливала чайной ложечкой и складывала в глубокое белое блюдце с зелёной каёмочкой, а бабушка свои чаинки съедала. Заварочных чайников у нас было два – один для свежезаваренного чая, другой – для спитого. Дед пил густозаваренный свежий чай, а у бабушки от него болела голова, она предпочитала спитой чай, то есть заваренный второй раз и более жидкий. Заварочные чайники были совсем простые, белые, даже без маленьких цветочков, одинаковые, только в первом чайнике свисало из носика серебристое ситечко. Стояли чайники на чайном шкафчике слева от печки. Такие шкафчики, как я узнала после, назывались тумбочками. А в детстве я такое смешное слово еще не знала, к сожалению. Внутри чайного шкафчика хранились стаканы, стопочки блюдец и стеклянная зелёная вазочка для варенья. Она была со стеклянными кружавчиками по кругу и высокой кружевной крышкой. Для мёда у бабушки была белая вазочка без крышки.
       Дед любил чай цейлонский с картинкой на пачке. Покупал он и чай номерной – номер 36. Почему 36 и где другие номера, осталось загадкой.
Покупал дед и хвалил индийский чай. Про грузинский чай однажды сказал одно слово – говно – и больше никогда не покупал его.
      Самовар у нас тоже был самый обыкновенный, наверное, суксунский. Стоял на низком шкафчике справа от печки, а рядом с ним железная такая штука, я забыла, как она называется, - для самоварных древесных углей. Самовар ставили, когда было много людей за столом, а для троих обходились чайником.
       Когда к чаю приходила тётя Ориша или соседка Денисьевна, или приезжала тётя Пия, бабушка угощала их вареньем и чаем с травами. У бабушки были насушены листья малины – для чая с малиничным вареньем, листья смородины – для чая со смородинным или крыжовенным вареньем, а для редкого земляничного - лесные земляничные листочки. Уж тут старушки давали себе волю и выпивали по два-три стакана травяного чая под разговоры. Меня никакой силой было не согнать на улицу, сидела, как притихшая мышь, упивалась их беседами.
        Вот уж не знаю, ведали ли старушки, что Кунгур – чайная столица, слышали ли они про чайных купцов, привозивших чай из самого Китая, но любили старушки не покупной чай, а бабушкин травяной, с вареньем.
         В летнюю жару бабушка поила нас чайным грибом. Гриб жил в трёхлитровой банке на чайном шкафчике. Был он живым, жил в кипяченой воде, питался сахарным песком. Его толстое слоистое тельце занимало весь круг банки и плавало поверху. Гриб, как и бабушка, любил спитой чай. Он обесцвечивал его и превращал в кисловатый прохладный напиток. Бабушка свято верила, что он целебный. Мы пили чайный гриб с удовольствием, но только летом, а зимой всё-таки уютнее и вкуснее горячий чай с вареньем или мёдом.
      Русскую традицию чаепития я продолжила во Франции, где сейчас живу уже десять лет. На чаепития приезжают из соседних городков русские подруги – жены французов. Пригласила как-то к нам на чай и двух знакомых француженок, привержениц кофе, так теперь они стали постоянными участницами наших чаепитий, пристрастились к настоящему чаю и зазывают меня с мужем к себе в гости - «на чай». Наши чаепития я исправно фотографирую, уже набралась целая коллекция чайных фотографий. Чаепития у нас тематические и мы наряжаемся на них, соблюдая особый дресс-код согласно тематике: то все в синем – на Голубой Лотарингии, то все в розовом – на Английские розы, то в золотистом – на Золото осени. Весело: пьем чаи, читаем стихи.


          Глава15.  «Звёздочка», театр и катушки

           Знаете ли вы, что в нашей Засылвенской части в 1950-1960-е годы был свой летний кинотеатр? Располагался он в берёзовой роще и не имел, как мне помнится, никакого названия. Как уточнил Сергей Королев, уроженец Кунгура, кинотеатр назывался «Отдых», а берёзовую рощу до революции  называли Сад цесаревича.   Сад, где в летнем еловом кинотеатре «Отдых» мы смотрели детские фильмы по утрам. Сад, через который мы ходили в нашу маленькую школу на берег Сылвы. Берёзовый Мининский Сад - часть моего светлого кунгурского детства.   
 Ну, мы с братьями говорили «пошли в летний», и всё.
 Летом из Берёзовки в Кунгур на летние каникулы приезжали к дедушке-бабушке два моих двоюродных братца Голышевы. Они были старше меня на 6-8 лет, и я помню их шустрыми подростками, впрочем, управляемыми и довольно послушными. Слово бабушки - закон. Если что, им грозила высылка в Берёзовку из культурного центра. Надо ли говорить, что я старалась пристроиться «хвостиком» во все их походы по городу. Иногда удавалось. Я не была ябедой, что очень ценили оба братца, натерпевшиеся от своих младших сестричек в Берёзовке.
           Вот и «в летний» мы дружно ходили вместе на утренние сеансы. Однажды пошли мы смотреть французский фильм «Отверженные». Фильм шел больше трёх часов – две длинные серии, но мы были так захвачены событиями фильма, что мужественно отсидели на жестких, хлопающих рядах до конца. Более того, фильм вошел в нашу семейную «хронику»: всю жизнь мама посмеивалась надо мной, вспоминая мою сказительную эпопею.
        Дело было вот в чем: фильм поразил меня настолько, что сразу по приходу домой я начала его пересказывать во всех подробностях деду. А время было уже послеобеденное, летнее, жаркое. Дедушка сначала задремал под мой рассказ, а потом и крепко заснул. Терпеть я не могла и побежала рассказывать бабушке. Бабушка в огороде разговаривала с соседкой - тётей Оришей и дождаться, когда умолкнет тётя Ориша мне не посчастливилось. А перебивать разговор взрослых мне не позволяло строгое бабушкино воспитание. Пришлось бежать к подружкам Лизке и Маше, но они отмахнулись от меня в один голос: «мы уже видели это кино!»
          Не успела мама переступить порог после работы, как я в упоении, что нашла наконец-то слушателя, начала своё повествование о фильме. Внимательно мама слушала меня недолго, она сразу стала поправлять меня: «Не Жан-Манжан, а Жан Вальжан звали этого дяденьку, я читала книгу». Я возмутилась: может, в книге и Жан Вальжан, а в кино – Жан-Манжан и я не глухая!  Маму я всегда легко убеждала, поэтому рассказ о Жане-Манжане и Козетте продолжался почти весь вечер, прерываясь маминым смехом или другими помехами – ужином, чаем, мытьём посуды и прочими отвлечениями.
Удовлетворения от пересказа маме у меня не было, тем более досказать до самого конца мне в тот вечер так и не удалось. Мне все мешали, прерывали, не слушались, ничего не соображали и отмахивались или задавали глупые уточняющие вопросы. Всё кончилось надутыми губами и моей угрозой больше никогда никому ничего не рассказывать ни вжисть.
           На другое утро дед ушел в город, мама на работу, братья убежали на озеро, а бабушка села к окошку, разложила на столе кусочки ситца, оставшиеся от моего нового платья «в татьянку» с рукавами фонариком, взяла мою куклу Зину и сказала, что пока она будет шить кукле новое платье, я могу рассказать ей вчерашний фильм от самого начала до самого конца. Я онемела от счастья и забыла свою вечернюю угрозу. Я начала свой рассказ во всех свежих подробностях и со слезами на глазах, когда рассказывала о тяжелой французской жизни и суровой зиме с жутким морозом и ветром, когда бедная Козетта, раздета-разбута, чуть не замерзла насмерть у магазина с куклой на витрине. У неё была ужасная жизнь и ни одной куклы! А у меня восемь, хотя любимая только одна – Зина. Думаю, мой рассказ длился столько же, сколько и фильм, потому что наша молчаливая бабушка за это время успела сшить кукле Зине настоящее платье – точно такое же, как у меня, - «в татьянку» на резиночке и с рукавами-фонариками;  вернулся из города дед; прибежали с озера проголодавшиеся братцы. Но рассказ о Жане-Манжане был благополучно завершен, и я с легким сердцем предалась течению обыденной жизни.
            Потом мама дразнила меня всегда, когда мы смотрели фильмы с Жаном Габеном - «вон твой Жан-Манжан играет». Кино мама просто обожала. Почти каждое воскресенье мы ходили с ней во все  «взрослые  кино», правда, на дневные сеансы. Однажды зимой шли из «Звёздочки», потрясенные фильмом «Маскарад». Уже потемнело, мы пешком пробирались по узким дорожкам среди сугробов на пустынной улице. Мама молчала, но я заметила, что она плакала и во время сеанса, и сейчас, на улице. Я примолкла. Трагическая участь красавицы Нины Арбениной, жестокость её мужа князя Арбенина, думаю, не просто поразили маму, а были созвучны её судьбе.
        «Звёздочка» не была нашим любимым кинотеатром, в ней было холодновато. Старое зелёное здание было очень симпатичным снаружи, привычным, уютным, на хорошем месте. Я только недавно узнала, что до революции оно называлось «Олимп», а так «Звёздочка» да «Звёздочка» - ласково.
        А любимым моим кинотеатром был «Октябрь», прости меня, Господи. Вы знаете, что был он в искалеченном варварами Тихвинском храме, но простите маленькую девочку, с радостью вышагивающую в гору к красно-кирпичной башне, чтобы посмотреть в тепле новый фильм. Ходили в «Октябрь» мы с мамой. Ни дедушка, ни бабушка в этом не грешны.
         С мамой я побывала первый раз на шестом году жизни в настоящем театре. Настоящий спектакль «Таинственный остров» был днем в воскресенье. Мы пришли в Летний театр в горсад заранее, нарядные и надушенные «Красной Москвой» из круглого пузырька с пробочкой-луковичкой. Погода была хорошая, главное, дождя чтоб не было, все повторяли одно и то же, ведь  Летний театр был без крыши. Из спектакля я запомнила огромную обезьяну, говорящую человеческим голосом. Других театральных потрясений не случилось. Играли артисты то ли Лысьвенского театра, то ли из Березников.
           А с дедом я посмотрела свой первый мультик. Слова такого тогда не было, а потрясение было грандиозное! Случилось это «на ёлке» в ДК машзавода, вероятно, в 1960 году. Новогодний утренник – это ёлка, дед Мороз, Снегурочка, хоровод и подарки. Потом нас повели в кинозал. Дети сели на первые ряды, а взрослые далеко сзади. Свет выключили, фильм начался. Но он оказался таким необычным – рисованные человечки бегали, танцевали и пели, играли в футбол, музыка грохотала, было так весело! Я еще не знала, что такой фильм называется мультипликационным или мультфильмом. Всё внимание на экран, столько удовольствия! И вдруг из моих рук вырывает новогодний подарок - кулёк с конфетами – пробегающий перед нашим первым рядом какой-то мальчишка. Он скрылся в темноте. Поначалу я даже не поняла, что случилось, и продолжала смеяться чудному фильму. Когда фильм закончился, подошел дед и на вопрос, где твой подарок, - моё беззаботное: «А мальчик взял». И тут до меня дошло: мальчик не взял, а украл. Мальчишка вырвал мой новогодний подарок. Я заревела...
Дедушка купил мне другой подарок в буфете. Слёзы высохли. И дома я рассказывала только о необыкновенном фильме с рисованными человечками.
Не знаю, рассказал ли дед о краже и мальчишке, по крайней мере, не при мне. Он был деликатным человеком. А я запомнила этот случай на всю жизнь: как меня обокрали в первый раз. К сожалению, не в последний.
          В 2015 году меня полоснуло ножом по сердцу, что ДК машзавода сгорел. Обещают реконструкцию, но … с обязательным торжищем. Понятно, что место выгодное. Поживём-увидим.
          Одним из любимых зимних развлечений были «катушки».  Это залитые водой и замороженные снежные сугробы или намёты из снега.
Ценилась не только высота катушки, но и длина скольжения. Разъезжали большие катушки метров на сто, как мне кажется. Самой длинной, если не ошибаюсь, была катушка у ДК машзавода, на какой-то площади. На ней катались и взрослые, и дети. Катались, сидя на картонках, на фанерках, по одному или весёлой слитной гурьбой. Стоя, не жалея подмёток, лихачили смелые парни и подростки, красовались перед публикой. На санках на эту катушку не пускали даже маленьких детей, чтобы не портить гладкий лёд. Кто хочет на санках – айда на Сылву!  На большие катушки ходили специально, всей семьёй –  музыка гремела из репродукторов, визги, смех – полное счастье!
 
Печь в половину солнца.
Утром зимой проснёшься,
а там малиновый жар -
заслонка вовсю смеётся
и верещат дрова,
О моя колыбель – печь,
валенок дух овечий!
Чёсанки серые нарядим,
шали и шапки -
и в синеватый дым
доброй уральской зимы
налаживать санки
у Ледяной горы.
Розовощёко веселье,
оголодаем – домой,
ждут на шестке блины,
шанежки крупяны -
баушкино угощенье.
Сегодня у нас воскресенье.


    Глава 16.  «У нас нонче субботея»

    Половики – домотканые коврики, то есть ручной домашней выработки,  чаще всего их ткали из обрезков, остатков старой одежды. Бабушка ничего из тряпок не выбрасывала, резала всё на ленточки, связывала их и сматывала в клубки. Клубки копились месяцами, а то и годами. Потом ставили кросна – ткацкий станок. Кросна хранились в разобраном виде в чулане. Про чулан и бабушкины сокровища расскажу позже. На моей памяти ставили кросна и ткали половики всего один раз, но кое-что я помню. Было это в марте-апреле, кажется, потому что большую комнату часто заливало солнце. Для ткачества нужно много света, недаром раньше для женского рукоделия строились светёлки над горницей. За неименьем светёлки в нашем доме бабушка ткала у окон в большой комнате.
      Квадратный воскресный стол, который стоял в простенке между двумя окнами, дед разобрал и вынес в сени, а на освободившееся место собрал ткацкий станок. На это ушел весь день. Кросна меня поразили размером и сложностью. Бабушка тщательно протирала каждую деревянную деталь, руководила дедом при сборке. Когда всё было готово, бабушка вытерла пыль и вымыла пол в комнате. Ткацкий станок стоял, как важный гость. Наутро после завтрака бабушка, благословясь, села за работу на табуретку перед кроснами, выпрямив спину, вся гордая и красивая, в чистой одежде. Я вместе с ней почувствовала торжественность предстоящей работы, как праздник.  Разумеется, гулять я не пошла, а стояла рядом, сгорая от любопытства. Дом наполнился новыми звуками: шелестели нити основы, мелькал уток, попадая в проворном ходе из одной руки в другую бабушкину руку среди нитей, гребешок прижимал полоску ткани с легким стуком, а правой ногой бабушка нажимала на педаль и раздавался громкий сухой треск. Кросна задышали, зашевелились, ожили. А потом всё моё внимание сосредоточилось на возникновении полотна. Из рябых ленточек появлялась цветная полоска, вот закончился клубок и бабушка подбирает следующий по цвету, чтобы глаз не резал. Для разделительной тонкой полоски черного цвета клубки были припасены заранее, лежали сбоку в корзине. Мне кажется, бабушка представляла с самого начала ткачества, каким получится половик по гамме цветов, она подбирала клубки специально, а не как попало. Помню наши половики – пёстро-синие в основном цвете с добавлением зелёных и коричневых полосок. Красного, оранжевого или розового цветов не было, что и доказывала повседневная старая одежда. А половики, тем не менее, получались новыми, крепкими и весёлыми. Половики согревали ноги, создавали уют. Бабушка ткала половики несколько дней. Готовую продукцию раздала всем четырем дочерям. После ткачества нас ждала генеральная уборка дома.
           Уборка у нас обычно начиналась опять же с половиков. Через мою проходную комнату справа от кухни пролегал один половик – довольно широкий, рябой, как и полагается половику, с преобладанием тёмно-синих полосок. Он пролегал от общей вешалки у входа комнаты и доходил до косяков маминой комнаты, не заходя под мою кроватку слева у печки и не прижимаясь ножками узкой « девичьей » кровати справа у стены, где обычно спали всякие приезжие. Скатывать этот половик было легко, и даже я справлялась с ним сама где-то лет с пяти. В маминой комнате было два более узких и светлых половичка – голубое с серым по основному цвету с редкими пёстрыми полосками. Трудность была со вторым, потому что он заходил под стулья и туалетный столик. Здесь и была нужна моя помощь: мама приподнимала столик, а я выкатывала половичок. Затем мы с мамой шли в большую, бабушки-дедушкину, комнату и скатывали их широкий, но короткий, коричнево-малиновый половик. Тюки половиков мы с мамой выносили через сени на заднее крыльцо.  Я становилась на ступеньки, мама внизу – и мы получались почти одного роста, что доставляло мне детское удовольствие. Мы «хлопали половики» -  раскатывали их на весу и, взявшись за концы с обеих сторон, встряхивали половики что было сил.
           Второй этап уборки – мытьё полов тоже не обходился без меня. Мама наливала воду в «поганое» ведро специально для мытья пола и «поганой» тряпкой начинала мыть пол. Мне доставались два маленьких, но трудных участка – под широкими кроватями мамы и дедушки-бабушкиной. Я очень старалась: смачивала пол мокрой тряпкой, потом мама передавала мне крепко выжатую и я тщательно вытирала во всех уголках, включая плинтусы и ножки кроватей. Затем с излишним пыхтеньем вылезала из-под кровати с чувством исполненного долга и скрытой радостью от участия в важном семейном деле.
Мама мыла всё остальное: три комнаты, кухню, большие сени, закрытое переднее крыльцо и грязной водой напоследок домывала некрашеное заднее крыльцо и широкие доски-плахи до самой уборной.
          Уборную, выкрашенную снизу доверху коричневой краской изнутри и снаружи, убирал всегда дед. Он мыл доски сиденья, пола, вытирал пыль на стенках и двери, а потом в ящичек на двери раскладывал «туалетную бумагу», как мы это называем сейчас, а тогда её попросту не было в продаже.  Дед заготавливал листочки разной бумаги: то мягкая обёртка пригодится, то какие-то листы из толстых счётных книг, жёлтые и довольно мягкие, а то и газетные кусочки.
         А еще по субботам дед топил баню в огороде: носил из колодца и наливал воду в чан, приносил дрова, разжигал топку, подметал вокруг, если насыпались щепки. В нашей новой бане всегда было чисто, как в аптеке.  В предбанник дед клал на каждую субботу новый сухой берёзовый веник. Дед расчищал дорожку к бане – зимой от снега, летом от травы. Короче, всё, что связано с баней, - дедова забота и труд. Я вертелась рядом с дедом, чтобы не шастать по мокрым полам в доме.
          Бабушка убирала в это время в кухне, она не любила, чтобы ей помогали. Она чистила чугунки, кастрюли, самовар, рукомойник и таз под ним, вешала на крючки чистые полотенца – для лица и для рук.
           Пол, наконец, высыхал, но суббота с « праведными трудами » еще не кончалась.  Мы с дедом приходили в дом. Бабушка подавала деду кусок сухой и чистой фланельки – для икон. В доме у нас были три иконы – две в кухне и одна в « красном » углу в большой комнате. В кухне дед протискивался между широкой неподвижной, прибитой к стене лавкой и неподъёмным квадратным столом, вставал боком перед иконами и, перекрестившись,  смахивал пыль c окладов серебряного цвета. Не знаю, были ли они действительно из серебра, скорее всего, латунные, но блестели серебром. На одной иконе - « Георгий Победоносец со змием », как говорила тётя Пия, - Георгий на белом коне. Красный шарф развевается за спиной, а в руке тонюсенькое копьё с волосинку. Таким копьём очень трудно победить толстого змия, вот почему чудо о змие.
          Вторую икону я особенно любила. Она называлась «Преображение» и представляла из себя настоящую картину. Я забиралась на полати, чтобы рассмотреть икону в подробностях. Опишу её детскими словами так, как видела её в начале, до пояснений нашей «божесвеной» тёти Пии. В центре иконы - гора, лето, деревья. Над горой в светлом сиянии летит Христос, его я почему-то знала не помню с каких пор.  Чуть пониже с обеих сторон Христа стоят на горе двое святых, а под горой лежат, упав с горы или просто отдыхая, еще трое святых в разноцветных шелковых одеждах. Ни смысла слов «преображение господне», ни символов иконы я не понимала. Вопросов о иконах мне не разрешала задавать бабушка, молчал и дед, то есть никакого прямого религиозного воспитания на меня не распространялось. Разумеется, это было решение бабушки – «чтобы ребёнок рос как все». Но православные иконы в доме были в почете и уважении к ним, а не в пренебрежении или как объекты живописи на стенах где попало, как вижу сейчас в некоторых домах. Наши иконы были на правильных местах – в восточных «красных» углах, хотя и без лампадок перед ними. Я видела, как перед иконами молча крестился дед, как иногда стояла перед третьей иконой – Спасителем - в большой комнате у комода бабушка, о чем-то глубоко задумавшись. Молилась ли она, я не знаю, потому что она даже не шептала. Потом она крестилась, склоняла голову на мгновенье и отходила со вздохом. Сейчас я понимаю её безмолвные молитвы. Вот такое «косвенное» религиозное влияние, не больше, было на меня в раннем детстве. В моей и маминой комнате икон не было. А потом пришло время «божесвеной» тёти Пии, но об этом я расскажу отдельно. Иконы всегда вытирал от пыли, перекрестившись, дед. То ли потому, что были высоко, то ли бабушка считала только его достойным.
            Сама она занималась цветами – геранями на окнах и большим фикусом в голубой крашеной кадке на полу между комодом и ножной машинкой « Зингер » у окна во двор. Она обирала сухие листочки и лепестки, поливала герани только раз в неделю по субботам и не разрешала маме или мне поливать садинки, когда нам вздумается. Наверное поэтому наши нежно-розовые герани в одинаковых глиняных горшочках никогда не болели, цвели чуть не круглый год и радовали глаз. Листья фикуса бабушка подолгу натирала маленьким кусочком фланельки, разговаривала с ним тихонько и ласково, как с ребёнком. Фикус слушал, блестел и охорашивался.
         Мне тоже выдавалась бабушкой «махонька вехотка», и я старательно протирала чугунные загогулины большой ножной швейной машинки, её чугунные немецкие буквы ZINGER,  резную, тяжелую, но подвижную подножку, на которой мы с Таней Паклеевой любили укачивать кукол.
          Потом я переходила на помощь в мамину комнату. Начиналась самая приятная часть уборки – мамин комод. Мама, вымыв чисто руки после « поганого » ведра,  подходила к комоду, я моментально вставала рядом на стул, но мама вытирала всё сама, мне не разрешала даже прикасаться или переставлять что-нибудь на комоде. Мамин комод был высоким, широким, черным, с ящиками в четыре ряда. Верхнюю полку покрывала вывязанная мамой ажурная белая салфетка. В центре стоял радиоприёмник, верх которого тоже покрывала ажурная  салфеточка точно такого же рисунка, связанного крючком из белых ниток. Мама стряхивала салфетку, сдувала невидимую пыль с желтой шелковой  стенки радиоприёмника и осторожно вытирала узенькое окошечко внизу, боковые и заднюю стенки. Затем она брала в руки мою любимицу – кругленькую, вырезанную из светло-серого камня пудреницу. Она вытирала сухой тряпочкой её грани, осторожно снимала крышечку и вынимала пуховку – белую, в розовой пыли от пудры, такую нежную и душистую. Я вдыхала аромат пудры, мама проводила пуховкой по моему носику и смеялась. Затем наступала пора духов – круглый, довольно высокий флакон в форме кремлёвской башни, с пробочкой - настоящей башенной луковичкой, как на церквях бывают. Это подарочный большой вариант духов «Красная Москва» - когда-то подарок моего отца, а потом мама купила точно такой же, а пустой флакон держала в белье верхнего ящика для запаха. Мы обе щедро душились «за ушком». Вот и всё. Больше ничего на верхней полке комода у мамы никогда не было. Мама, в отличие от меня взрослой, не заполняла туалетные столики флаконами и безделушками. Зато у меня их пруд пруди, часами можно наводить чистоту. Мне кажется, любовь к безделушкам – черта характера. Маме она была не свойственна. Зато у мамы всегда было отменное, по тем временам дорогое и модное нижнее бельё. Шелковые комбинации пастельных тонов аккуратными стопками лежали в верхнем ящике комода. Он выдвигался так туго и был под таким запретом для меня, что его я помню открытым только по субботам в присутствии мамы. Потом шел ящик с белыми скатертями, простынями, наволочками, наглаженными и белоснежными.
    Третий ящик был мой – он легко выдвигался и был мне доступен всегда: в нем лежали мои книжки и другие сокровища: калейдоскоп, деревянные кубики с курочкой рябой, водяной соловей-свистулька, человечек на пружинках, темная открытка «Махи на балконе», коробка с чечками и облезлая юла. Полвека я не помнила их, но таково свойство детской памяти: сейчас я вижу мои игрушки так ясно, как и тогда в детстве. Книжки  накопились от картонных раскладушек до довольно толстых книг со сказками. О книгах в нашем доме я расскажу отдельно. В нижнем ящике комода лежали мои платьица, кофточки, бельё. Все ящики открывались за ручки-серебряные ракушки.
        Еще в маминой комнате стоял высокий светлый одностворчатый шкаф-гардероб. Тут уже моя высокая мама вставала на стул, чтобы вытереть его верх. Она не любила ставить на шкафы какие-нибудь вещи, коробки или чемоданы и мне говорила, что это всегда смотрится в домах неопрятно. Я следую её советам всю жизнь.
         Мамины крепдешиновые, крепжоржетовые и шерстяные платья – это женская симфония, музыка и живопись моего детства. Только часть из них осталась на черно-белых фотографиях, но я помню их все в цвете и наощупь. Мою маму все называли красавицей и модницей. Она разительно отличалась от скромных замужних сестёр и соседок. Только её ближайшая подруга Люська Кучинская в моих глазах могла сравняться с мамой по красоте и нарядам. Кстати, шили они свои платья у одной портнихи за Сылвой, у рынка, и прически – длинные мелкие завивки были у них похожи. Но Люська была ниже мамы ростом. Сейчас я смотрю на старые фотографии и вижу, что мама смотрелась как современная модель – высокая, худая и элегантная. В сочетании с выразительным некукольным лицом и молчаливостью она выгодно отличалась от всех и всегда. Бывают такие женщины в простых семьях, которые смотрятся аристократками даже в обычной одежде. На маме любая одежда сидела изысканно, без изъянов. Думаю, у неё выработался свой вкус в общении с отцом-портным, старшими сёстрами-девушками, которые и в трудные времена старались себя приукрасить, нарядить в силу скромных возможностей. Модничала в своё время её любимая сестра Лиза, которую я не застала живой, она умерла в 27 лет, я знаю её только по рассказам и двум фотографиям.
     Мамины платья на плечиках, как огромные бабочки, прятались в гардеробе. Вот крепдешиновое синее с фиолетовыми и розовыми редкими цветочками. Рядом притаилась крепдешиновая заморская бабочка-платье с коричневыми и оранжевыми узорами. Следом шуршащий крепжоржет бежевой с черными завитушками таинственной бабочки. Струи белого шелка у самого края платяного ряда. В белом платье я маму не помню. Она любила вот это платье – тяжелого серого шелка в темную полоску. Мягкая шерсть цвета бордо с удивительными, как будто надломленными на  две половинки пуговицами  «зимнего»  платья. Я не могла устоять, чтобы не погладить зернистую ткань не ведомой мне материи на бежевом платье с подшитым коричневым рантом-воротником. Мама казалась в нем праздничной артисткой из кино. А еще шерстяной коричневый сарафан и целый ряд нарядных шелковистых и газовых кофточек к нему. Во главе ряда костюмы – бостоновый серый и темно-синий, парные отцовым. В них мама, папа и я выходили «в город» и даже сфотографировались – оба в одинаковых полосатых шелковых рубашках и бостоновых серых костюмах, которые им пошил дед. Когда отец уехал, то всю свою одежду забрал, и я помню только мамин гардероб.
          Внизу шкафа был выдвижной специальный ящик для обуви. Там ровными рядами томились красивые мамины туфли на высоких каблуках – кожаные и мои любимые – из светлой замши. Удивительно, как в 50-е бедные годы мама умудрилась собрать целую коллекцию великолепной обуви – за короткое уральское лето туфельки самой тонкой кожи и работы не изнашивались. Еще я помню, что по цвету они были удачными – от бежевых до малиновых и синих. В моё молодое время в областном городе я намучилась в поисках синей подходящей пары туфель – не было в продаже, только черные. Туфли ручной армянской работы у меня были единственными, купила в Харькове. Остальная моя обувь была фабричной. Во времена маминой молодости качество её одежды и обуви превосходило обновки моей молодости, без сомнения. Вот вам и прогресс-регресс.
          Однако в комнате моей мамы-модницы стоял совсем немодный сундук. Самый настоящий – деревянный, синий, крест-накрест обитый металлическими полосками, с горбатой, покатой крышкой. В нем хранилась теплая рабочая одежда, вещи, которые жаль было выбросить, вдруг пригодятся. Стоял себе сундук в углу, никого не удивлял. Позже, когда мы уехали на Украину, сундук «медленным грузом» доехал к нам, привез кое-что из хозяйства, пригодился. Мы с мамой стыдливо отнесли немодный пустой сундук на помойку и через полчаса его уже не стало: мигом унесли рачительные хохлы к себе сухой и крепкий, на века, сундук, вот так-то.

          Доронин появился в нашем доме году в 1957 (сужу по фотографии, на которой я стою на дедовой кровати на фоне нового коврика) . Вероятно, его привлекли свежеструганые ворота, а также масляные цифры на брёвнах, когда он забрел на засылвенскую окраину в поисках покупателей своей продукции. Смекнул, что недавно построились, обустраиваются, значит, клиенты нужные. Постучал, побрякал кобылкой. Вышел к желтым еловым воротам высокий крепкий хозяин, учтиво выслушал предложение и пригласил в дом.
«С новосельем, хозяева!» - входя, улыбался гость крупным ртом и светлыми добродушными глазками. Из фанерного чемодана он ловко извлёк и развернул свой товар – коврики самодельной работы и печати. Тоненькая материя, краски в основном зелёные и коричневые, рисунок четкий, пропорции странноваты, но что уж тут судить – самодельное искусство. Оленьи глаза выразительно и грустно смотрели с ковриков. За один взгляд можно простить и позы, и короткие ножки. Цену продавец занятной продукции предложил умеренную. Более тёмный коврик с одиноким крупноголовым оленем дед купил для своей комнаты, а для младшей дочери, Зоинке в подарок, – коврик с оленьим семейством на светло-зелёном лесном фоне. Сделка состоялась. Довольные покупатели с продавцом сели почаёвничать. При знакомстве гость представился коротко – Доронин. Так мы его и звали в последующие годы.
      Предприимчивый Доронин оказался также заядлым охотником и уговорил деда присоединиться к заячьей охоте в окрестностях Байкина, которые дед знал хорошо.
Дед поддался уговору Доронина, и вскоре в нашем доме появилась охотничья добыча в виде зайцев-беляков. Зайцев, истомленных в молоке в русской печи, съели с удовольствием. Неправильно снятые и пересушенные заячьи шкурки к лету стали немилосердно линять, и бабушка сожгла их на костре в огороде. Мне в качестве охотничьего трофея досталась заячья лапка, позже истёртая до косточек в моих кармашках.
     Приятельство деда с Дорониным продолжалось не один год. Уже семилетней, я помню, как однажды в летний жаркий день мы втроём славно отобедали в ресторане «Сылва». Для меня это было волнующее событие, ведь «посещать ресторан» мне еще не доводилось. Скорее всего Доронин пригласил деда по делу – разговаривали они о зимней медвежьей охоте. Разговор их был долгий и серьёзный, а я разглядывала окрестности. Жёлтые стены, густо выкрашенные масляной краской до потолка, большие картины с медведями в золотых рамах, круглые столы со скатёрками до пола, красивые стеклянные солонки и перечницы, огромные фикусы в кадках по углам поразили меня невиданой роскошью. Что ели-пили, не помню, но ресторан «Сылва» мне очень понравился, о чем я и доложила в подробностях бабушке. Как ни запрещала бабушка деду «ходить на медведя» без ружья с голыми руками, дед, достав откуда-то острый ножичек - «финку» и ловко повертев этой «финкой» перед нами в доказательство своего уменья «управиться и с медведем», ушел с Дорониным и другими мужиками на зимнюю охоту.

      Медвежья охота прошла успешно – охотники остались живы-здоровы, медведь убит из чьего-то ружья. Весёлый дед ввалился в дом с кусками медвежатины, завернутыми в медвежью шкуру. Из фляжки дед нацедил мне полстакана медвежьей крови – для здоровья полезно, и я послушно выпила. Вкуса медвежьей крови не помню, а здоровье, верно, прибавилось. Об этом мама потом не раз говорила. Из медвежатины налепили сотни пельменей и каждый раз, как их ели, вспоминали неугомонного Доронина.
      Доронин был из тех русских мужиков, что в любые трудные времена находили выход, проявляли предпринимательскую жилку и природную смекалку. Из таких людей выходили хорошие заводчики, инженеры и купцы. Скорее всего, был он не из кунгурцев, а пришлый, потому и искал местных мужиков для охоты. А вот его потомки, возможно, остались жить в Кунгуре. По крайней мере, недавно я прочитала в местной газете «Искра» сообщение, что нынешний Доронин - Анатолий – открыл в Кунгуре первый частный зоопарк. Видимо, унаследовал предприимчивый неунывающий характер дедова давнего знакомца. Удачи ему и всем Дорониным!

         А в заветные мои годы детства после уборки дома в субботние сумерки нас ждала баня. Собственная новая баня в огороде. А после бани  - чаепитие у самовара. Так по-райски заканчивались субботние «труды праведные», наша субботея.

       Глава 17.  Первое сентября 1962 года

         Подготовка к школе началась в августе и будоражила, как ожидание праздника. Куплено коричневое шерстяное платье с длинными рукавами, к нему два фартука – белый с крылышками для праздников и черный шерстяной на лямках – на каждый день. Вместе они назывались «школьная форма». Мама уже пришила к платью шелковый белый воротничок и белые манжеты. Широкий белый шелковый бант был предназначен для праздничной косы с приплётом. Красное осеннее пальто и коричневые ботинки – тоже обновка.   Мне бы хотелось идти в туфельках, но сентябрь в Кунгуре всегда прохладный, лето позади. Тугие новые коричневые чулочки «в резинку», чистенький лифчик с четырьмя подтяжками для чулков тоже собраны заранее.
        Самое упоительное – портфель. По сотне раз за день я повторяла это сказочное слово - «портфель».  Мой портфель был черный и блестящий, лаковый. На самом деле – клеёнчатый, но это слово мне не нравилось как слишком обыденное, кухонное, и я предпочитала «лаковый портфель». В нем два отделения: для тетрадей и учебников. Тетради для первоклассников – особые, в косую линию, как мне объяснила мама. Мама приготовила их целую стопку, а еще купила специальную толстую тетрадь, которая называлась «Прописи». Учебников было три – Букварь, Родная речь и Арифметика.
         В портфель на первое сентября мама положила только одну тетрадь и один учебник – Букварь. А еще пенал. Пенал я рассматривала по нескольку раз в день. Пенал купили деревянный, тоже лаковый. На крышке выжжен портрет собаки, похожей на нашего Буяна. В пенале три отделения: в одном зелёная деревянная ручка с пером, в другом простой карандаш, остро отточенный мамой, а в маленьком поперечном отделеньице – ситцевая круглая перочистка,  темно-розовая резинка-тёрочка и запасное пёрышко. Великолепные сокровища  портфеля я показывала всем приходящим в дом весь август и, думаю, к сентябрю я так надоела своим портфелем бабушке с дедушкой, что они с таким же нетерпеньем ждали первого школьного дня, как и я, в надежде утихомирить мои школьные ожиданья.
        Первого сентября утром меня собирали, как принцессу всем двором – мама умыла меня сама, без морщиночки натянула чулочки и туго их пристегнула к детскому фланелевому лифчику (колготок у меня еще не было, впрочем, как и у моих подружек), заплела мою толстую косу красиво, с приплётом на косой пробор и большим бантом. На отутюженных белых крылышках фартука я порхала бабочкой на стуле перед настенным зеркалом.
        Еще с вечера, боясь ночных заморозков, бабушка срезала в палисаднике три самых ярких георгина для учительницы, а утром красиво обернула их стебли в белую бумагу и перевязала ленточкой. После чая мы, наконец, все выходим. Мама держит меня за руку, в другой руке у меня букет. Мне было жаль выпускать ручку портфеля, но, скрепя сердце отдала портфель маме, поторговавшись с ней, что в обмен она разрешает не застегивать моё красное пальто. Прятать красоту школьной формы у меня не было сил. К общей радости день был ясным, солнечным. Можно было захлебнуться его бодрящим свежим духом. Воздух в такие сентябрьские дни творил оптические чудеса, отчетливо подавая в глаза самые далёкие предметы. Дальний край улицы под самой Ледяной горой приблизился и был отчетливо виден её бурый пустой склон. С другой стороны в четкой перспективе, казалось, нарисовался далёкий сылвенский мост. Оптический обман превращал зрительные сентябрьские ощущения в необъяснимое наукой чудо. Мы с мамой, нарядные до невозможности, надушенные «Красной Москвой»,  шли вверх по нашей длинной и прямой улице Гагарина. Я обернулась и осторожно помахала букетом дедушке с бабушкой. Вот такими, рядышком, у наших ворот, я и запомнила их на всю жизнь, как будто память фотографической вспышкой впечатала снимок навсегда, до самого моего последнего вздоха.
              Надо сказать, что я еще никогда не видела нашу школу, она была в стороне от обычной дороги «в город». Младшие классы восемнадцатой школы в то время занимали другое здание, где-то на набережной Сылвы. Улица всё гуще заполнялась спешащими в школу нарядными ребятами и взрослыми. Вот и школьный двор. Куча народу! Представьте себе, что параллельных классов было 4-5, а начальная школа была в то время с первого класса до четвертого включительно, а в каждом классе по 30 учеников, то есть в школьном дворе собралось как минимум 500 детей да еще родители первоклашек. Мы с трудом пробирались через густую кишащую толпу в поисках нашей учительницы. С трудом мы отыскали её, окруженную родителями и перепуганными, молчащими первоклассниками.
В отличие от нас второклассники и другие большие ребята активно двигались, толкались, орали, не обращая никакого внимания ни на родителей, ни на учителей. Я опасалась, что они затопчут и мои георгины, и меня, и маму, поэтому только и ждала момента, чтобы избавиться от цветов. Мне удалось подсунуть их нашей учительнице, уже прижимавшей к животу другие букеты.
          Нашу учительницу звали Таисья Михайловна Болотова. Она была нашей соседкой напротив, окна в окна, как говорила бабушка. Но мы её совсем не знали, видели её редко, мельком, издали. Мы узнали, что она будет моей первой учительницей только несколько дней назад. Вдруг откуда-то из центра двора раздались командные голоса. Двор постепенно затихал, взрослые дергали детей за руки и задвигали их к забору, освобождая пространство. На освободившемся пятачке стояло несколько учительниц. Они говорили что-то неразборчивое, им хлопали. Наши первые классы с помощью родителей с трудом развернули и повели бестолковой гурьбой к школе. Я крепко держала маму за руку всё время, мне было совсем не радостно, а наоборот, тревожно. Потеряться в такой толпе немудрено.
         Мы вошли в «класс» и столпились у черной доски. Учительница Таисья Михайловна сложила все цветы на стол, велела родителям снять с нас пальтишки и повесить на крючки вдоль длинной стены. Потом она велела родителям встать у двери и вдоль вешалок, а нас кучкой оставила у большой черной доски. Затем Таисья Михайловна громким и четким голосом объявила, что сейчас она «рассадит всех по алфавиту», а дальше будет видно. «Рассаживанье по алфавиту» началось, и я смогла рассмотреть помещение. «Класс» показался мне большим, с очень высоким потолком и двумя высокими незанавешенными окнами. В классе стояли тёмно-коричневые парты, за вешалкой узкий шкаф, тоже коричневый. Стены выкрашены в тёмно-зелёный цвет выше наших голов, а вверху побелены. Вблизи я рассмотрела и нашу учительницу. У неё были рыжие волосы, уложенные валиком, всё лицо, толстая шея и руки в мелких, но ярких веснушках. Тёмно-зелёное шерстяное платье плотно облегало. Худой и молодой её бы никто не назвал.
   Учительница громко называла фамилию и имя и показывала рукой на определённую парту. Мальчики и девочки с портфелями занимали свои места. Парту я до этого дня не видела. Это наклонный столик с приколоченной к нему жесткой скамейкой. Столик состоит из двух неравных частей, нижняя часть откидывалась и почему-то называлась «крышкой». Учительница успела уже несколько раз сказать «не хлопайте крышкой», а как не хлопать, если крышка сама стукалась, едва к ней прикоснешься. Под крышкой было углублённое место, куда нужно было засунуть портфель. Парты стояли в три ряда. На парте сидели только по двое. Первые два ряда парт уже заполнились, и я стала волноваться, хватит ли мест для всех.
Наконец, учительница отчетливо сказала «Ковшевникова Галя», и я шагнула к парте, засунула портфель в углубление, и крышка, конечно, громко хлопнула. Я поискала глазами маму, она улыбалась мне. Рядом со мной уже садился крошечный белобрысый мальчик Кожевников Саша. Мы успокоенно посмотрели друг на друга: наконец-то угнездились и места достались хорошие – рядом со стоящими родителями на второй парте третьего ряда.
   «Рассаживанье по алфавиту» закончилось благополучно – мест хватило всем детям. Потом учительница рассказала, как правильно сидеть за партой.
Нужно выпрямить спину, облокотиться на парту, сложив руки – правую на левую. Не шевелиться, не поворачиваться назад к соседям, не разговаривать, а смотреть прямо на учительницу и слушать её вопросы. На вопросы отвечать, стоя за партой, но откидывать крышку без стука. Всё это называется «правила поведения» и нарушать их нельзя. Мы присмирели окончательно и замерли, сложив ручки правую на левую. Учительница говорила так строго и убедительно, что я боялась повернуть голову к маме.
        Еще она сказала, что сейчас начнет задавать вопросы и, если кто-то знает ответ, то надо поднять правую руку на локте, не выше. Когда учительница «вызовет», назвав фамилию, надо встать и громко ответить на вопрос. Хором отвечать нельзя. Сесть можно по команде «садись »
        Учительница стала задавать вопросы. Я знала ответы и исправно поднимала правую руку на локте, но так делали многие дети вокруг. Учительница «вызывала» их, они вставали «по правилам поведения» и отвечали. Меня всё не вызывали. Наконец, на вопрос, кто умеет читать, я подняла правую руку. Учительница «вызвала» меня! Я молча встала. «Ты и писать умеешь? »- спросила учительница. Я не знала, умею ли я писать. Никто никогда мне не говорил, что я умею писать. На всякий случай я молча пожала плечами. «Ну, тогда иди к доске и что-нибудь напиши нам». Такого еще не было в классе, к доске никого не вызывали. Я заробела, но к доске послушно выдвинулась. По команде учительницы «возьми мелок и пиши» я нашла у доски в корытце кусок мела и с самого краешка внизу черной крашеной доски написала маленькую кривую М. Потом я задумалась. В классе стояла тишина. Кто-то из взрослых шепотом подсказал «пиши букву А». Но я-то задумалась не из-за того, что не знала букву А, а из-за того, что сомневалась, как написать букву И – палочку слева направо или наоборот. Выбрав N, я быстро дописала Р и оглянулась. Получилось МNР. Жаль, что сейчас я не могу современным шрифтом передать моё руническое угловоё письмо. Родители зашептались, зашевелились. Я посмотрела на маму. Она улыбалась и кивала мне. Обрадованная, я посмотрела на класс от доски. Передо мной чинно сидели нарядные дети, их родители приветливо смотрели на меня, а учительница сказала «молодец, Галя, садись».
         Мама улыбалась. Мой страх ушел навсегда. С первого моего стояния у доски и до окончания десятилетки я не боялась ни «вызова» к доске, ни класса передо мной. Учительница сказала, что к весне вы все научитесь читать, писать и считать и что на сегодня всё закончилось и вы можете идти по домам.
         Мы с мамой чуть не бегом, взявшись за руки, припустили домой. Я летела вприпрыжку, скорее-скорее всё рассказать дома. Праздник был дома –  весело и вкусно – с пирогами и бесконечными рассказами про самую лучшую в мире школу и учительницу.

         Глава 18. «Говёшки»

         Первых классов было несколько: ашки, бяшки, вошки, говёшки и дураки. Мы оказались «говёшки», на что ничуть не обижались, ведь наш класс первый Г – самый лучший в мире. К тому же получилось, что мы в большинстве своём – соседи по улице. Одноклассницами оказались мои ближайшие подружки – Таня Паклеева и Наташа Полетаева, недалеко от нас жили Аркаша Пиликин и Слава Андрюков. В соседних кварталах были дома Толи Новикова, Люды Лебедевой. До поворота мы возвращались вместе из школы с Ирой Банниковой, Люсей Козицыной. 
         Как оказалось, я действительно не умела писать, хотя читала еще до школы. Дома чтению меня не учил никто, но чтение вслух с мамой по вечерам, а днем с дедом его газет сыграло свою роль, и я незаметно для всех научилась читать. Обнаружил это дед, когда мне было пять с половиной лет. Дед выписывал несколько газет: «Известия», «Труд», «Красная звезда», «Искра», возможно, и другие, но эти я помню точно. Летом копились газеты большой стопкой на стуле, а потом исчезали в бабушкиной растопке. Однажды летним днем дед, зачитавшись газетой, сказал мне: «Ну-ка, подай «Красную звезду» за прошлую неделю.» Я порылась в стопке и выдала нужную газету.
Дед стал читать, а потом, опомнившись, опять мне: «А подай-ка «Известия» за июнь.» Внучка послушно зашуршала в стопке, вытаскивая «Известия» за июнь.
Дед пересмотрел поданые газеты и позвал бабушку: «Настя, иди сюда,  Галинка-то у нас читает!»
        Вдвоём они указывали мне крупные газетные заголовки, и я, помолчав с минуту над газетой, выдавала бодрым дикторским голоском весь заголовок : «Быстрыми темпами идет сенокос» или «Успешно закончено строительство многоквартирного дома». Дед с бабушкой переглянулись удивленно, а вечером рассказали маме. Ну, подивились-порадовались, но учить письму или счету не стали. В школе научат. И вечерние мамины чтения вслух продолжались, как и раньше. Читала она плавно, с выражением, лучше всяких артистов по радио, к тому же во время чтения я сидела у неё на коленях и рассматривала картинки в книге, как можно отказаться от такого счастья?
        В школе никакого чтения пока не было, а вместе с остальными «говёшками» я училась писать простым карандашом. Не удивляйтесь, такое на то время было методическое требование – начинать обучение письму не с ручки, а с простого карандаша. Мы учились выводить крюки и палочки четко по косым линиям для правильного наклона. Несколько недель мы выводили эти  загогулины, прежде чем перешли к алфавиту и прописям.
      Уроки письма я обожала, от слов «волосяная-нажим» замирала душа. Я вдыхала аромат чернил, с упоением выводила красивые письменные буквы, как будто китайский писец-художник просыпался во мне. А слово-то какое замечательное – чистописание! Тщательно выверялось качество пёрышка, в левой руке я держала наготове перочистку. Никаких чернильных заусениц не должно появиться! Заглавные буквы с довольно скромными завитушками радовали глаз. Я научилась писать, как в прописях!   
     Каллиграфия – искусство и, как всякое искусство, оставляет след в душе. И до сих пор я обожаю красивый русский почерк. А недавно мне посчастливилось в домашнем архиве мужа-эльзасца обнаружить старые немецкие письма, написанные восхитительно мелким, с размашистыми завитушками почерком и тоже с волосяными линиями!  Письма датированы 1904 годом.
    Цифры на уроках арифметики я тоже любила выписывать. Вот двойка – начинается с жирной точки, потом идет ровная головка, плавный изгиб и заканчивается волнистым хвостиком – красивая цифра. Уроки чтения никогда не были для меня скучными. Я легко и послушно привыкла читать по складам «для всех», хотя «Букварь» и даже «Родная речь» были мной уже давно прочитаны, но раз надо, значит надо, и я прилежно читала вместе со всем классом «как надо», возможно, чуточку подыгрывая, почти бессознательно.
      Были у нас еще уроки рисования, труда и физкультуры. Как правило, шли они четвертым уроком и у «говёшек» считались лёгкими. Из рисования помню мою первую в жизни «тройку». Получила я её за то, что нарисовала снеговика красным карандашом.  Объяснялось это просто: синий карандаш сломался. Занять у соседей не удалось, все синие карандаши были в деле, поскольку мы рисовали тематическую картинку «Зимние забавы детей». Моё художественное виденье снеговика в красном цвете учительница оценила как посредственное. «Тройка» запомнилась, но не огорчила, за оценки мне не приходилось бороться. Без больших усилий я получала пятёрки и превратилась в круглую отличницу. 
               
        В конце учебного года в последних числах мая Таисья Михайловна велела прийти нарядными и повела нас фотографироваться всем классом. В темной фотографии у Сылвы недалеко от моста нас рассадили и поставили, как пожелала Таисья Михайловна. Рядом с учительницей сидят в первом ряду два отличника - насупленный, серьёзный Аркаша Пиликин и большеглазый, красивый и прилежный Слава Андрюков. Оба в настоящих школьных формах для мальчиков – толстых шерстяных темно-серых рубашках с блестящими серебряными пуговицами и под ремнем, с пришитыми белыми воротниками. Рядом с ними еще один мальчик в форме, кажется, Лёня. Его фамилию я совсем не помню. Остальные мальчики на фотографии в вельветовых рубашках, а высокий Толя Новиков в белой рубашке с коротким рукавом.
        Все девочки без исключения в коричневых школьных платьях и белых фартуках. Мы с Ирой Банниковой стоим прямо за спиной учительницы. У многих девочек в косичках уже не атласные и шелковые ленты, а модные – капроновые. Они только-только появились в городе. За моей спиной в третьем ряду у подружки Наташи Полетаевой в её тонюсеньких, обрысканных косичках узкие, но капроновые и красные бантики, которыми девочки восхищались всю дорогу. В моей косе, самой толстой и длинной косе в классе, тоже красовался белый широкий капроновый бант, и я перебросила косу через плечо, чтобы его было видно на фотографии. Жаль, что фотография черно-белая, не видны наши рыжие, рыжеватые, русые головёнки и веснушки.
Все мы серьёзно, без улыбок смотрим в объектив. Впереди у нас долгая жизнь.
         К весне, как и обещала учительница, мы действительно все научились читать, писать и считать. Пусть успехи у всех были разными, но научились все! Спасибо учителям, учительницам-старушкам, которые спокойно, доброжелательно, без розг, крика, понуканий и наказаний, неспешно за год выучивали по тридцать-сорок детей чтению, письму и счету.
Поклон им низкий.

   Глава 19.  Заморыш, Пиф, Карлик Нос и другие
         
       Прадед наш Андрей Данилович Ковшевников, как и его отец, дядья да и вся семья были грамотными крестьянами, а в их крестьянских избах имелись книги – евангелия и жития святых, как минимум. Это в середине 19 века. Прошло сто лет. На фотографии 1932 года, сделанной перед домом в Байкино, видно, что прадед Андрей Данилович, которого в семье все звали батя, сидит на стуле, а в руках держит любимую толстую книгу – Жития святых. Мама всегда вспоминала, когда смотрела на эту фотографию, что он читал ей вслух еще до войны именно из этой книги, особенно она запомнила про Параскеву-пятницу.
     Дед мой Михаил закончил двуклассную церковно-приходскую школу году в 1905, он любил читать. У него много лет хранились несколько дореволюционных журналов «Нива», которые и я еще застала в самом низу черного бабушкиного комода, вытащила да и стала читать пьесу Островского про Липочку, не понимая еще, что читала пьесу. Бабушка увидела, спрашивает: «Про что ты читаешь?» - «Про Липочку. Она невеста, жениха выбирает». Бабушка с дедом улыбались и недоумевали, как я со старой дореволюционной азбукой справляюсь.
      Крестьянская семья Третьяковых, семья моей бабушки, тоже была исстари грамотной. Все сёстры Третьяковы учились в церковно-приходской школе, умели читать, писать и считать. До сих пор не понимаю, зачем говорить, что только революция 1917 года принесла социальные завоевания русскому народу? Поголовное обучение? Бесплатное образование? Оно и до революции было у русских. Другое дело – национальные окраины империи, где не было школ для девочек.
      Я помню, как бабушка, переделав кучу ежедневных дел, выбрав тихий час, садилась в кухне у окна на свой стул и читала толстые книги. На мой вопрос «а ты про что читаешь?», почти всегда она отвечала – про войну. А вслух мне она не читала. Зато дед иногда читал полностью какую-нибудь статью из газеты для бабушки и для меня. Я забиралась к нему на колени и, не отрываясь, смотрела на газетные строчки и поражалась, как он ловко и быстро читает. А потом они с бабушкой рассуждали про статью, иногда даже спорили.
«Не припечатывай»,- говорил дед, и бабушка замолкала. Последнее слово было за мягким дедом, хотя бабушка умела «припечатать» .
      С голоса бабушки мы с Витей Архиповым года в три-четыре выучили длинное зимнее стихотворение «Вот моя деревня». Позже я видела эти стихи в книге всего из четырех куплетов, а мы выучили стихотворение полностью, как его написал поэт Иван Суриков, и как знала наизусть наша бабушка: там и про печку, и про жар-птицу еще было. Всё длинное стихотворение я прочитала наизусть перед гостями на домашнем утреннике. В ту зиму 1958-1959 года у нас долго жил мой двоюродный брат - ровесник Витя Архипов. Дед поставил для нас ёлку под самый потолок в большой комнате. Вот откуда у нас с мамой потом долгие годы хранились ёлочные игрушки на прищепках, китайские фонарики с надписью Пекин, хрупкие желтые, синие, красные шары и сосульки, яркие картонные человечки и зверюшки - мы их бережно перевозили с места на место, по всем городам и весям, где нам пришлось жить.
       К утреннику бабушка напекла сладких пирожков и сложила их в  бумажные коричневые (а других и не было) кульки на подарки детям-гостям. Дед пригласил соседских детей к нам на утренник. Стоя на высокой табуретке перед ёлкой и гостями, я весело и громко закончила стихи Ивана Сурикова:
Весело текли вы,
Детские года!
Вас не омрачали
Горе и беда.
      Продолжить концерт с табуретки никто из ребят не решился: то ли конкуренции испугались, то ли высокой табуретки.
      Но больше всего я любила мамино чтение по вечерам. Уютно устроившись у неё на коленях, я с наслаждением рассматривала картинки в книжке и слушала мамин тихий, выразительный голос. Она так умела передать своим голосом все слова книжных героев, что они, как живые, собирались вокруг нас и жили своей жизнью прямо на наших глазах.
      Особенно нам полюбилась книга «Жизнь и приключения Заморыша» автора Ивана Василенко. Мы перечитали её не раз в течение нескольких лет, потому что лучше её ничего не нашли, хотя читали многие другие книжки. Заморыш стал мне, как родной братик, так он был мне мил и дорог. Я возила эту книжку с собой всю мою жизнь, перечитывала её взрослой и помню почти наизусть. Да и сейчас очарована этим безыскусным рассказом о жизни девятилетнего мальчика из семьи приказчика, живущего в южном русском городе. Помню всех героев – красивую девочку Дэзи, в которую был влюблен Заморыш, и её мать с усиками – мадам Прохорову, и толстую купчиху, которую отбрила Зойка, подружка Заморыша, помню циркового силача Петра Алексеева и многих других. Еще у нас была книжка «Рыжик», тоже о жизни бедного мальчика, но она значительно уступала, по нашему единодушному с мамой мнению, «Приключениям Заморыша». Наша любимая книжка была в жёлтом мягком переплёте с портретом Заморыша на обложке, он держал в руках чайники. Как оказалось, эта книжица – всего лишь первая часть, и я долгие годы мечтала найти продолжение, но так и не нашла.
        В мамином комоде второй ящик снизу - моя детская библиотечка. Там лежат тоненькие книжечки с картинками. Вот те из них, которые я помню и сейчас в лицо.  Большая черная – А.Пушкин «Сказка о царе Салтане», которую я знала наизусть. Серенькая - «Проталинки» - стихи Трутневой. Зелёная - «Сказочка про козявочку» Мамина-Сибиряка, с оленем на обложке - «Серебряное копытце» Бажова. Большая, с веселой собакой на задних лапах - «Приключения Пифа» -  моя первая французская книжка. Пёс Пиф и кот Геркулес, мальчик и его мать – тётушка Агата – полюбились нам с мамой за смешные проделки: картинки и текст были потрясающие. Еще я любила простенькие стишки из книжки «Плывёт, плывёт кораблик» с рисунками Конашевича. Эти нарядные рисунки-завитушки мне даже снились.  Уже взрослой, случайно в книжном магазине я увидела переиздание (через двадцать лет) этой книжечки, узнала её мгновенно и немедленно купила. Вы не поверите, я увезла эту книжечку с собой во Францию и сейчас наслаждаюсь ею, как в детстве. Вот правильно говорят, что стар, что мал. Даже стихи про это  написала:

На берегу кисельном
пить молоко так легко,
даже если берег кисельный
далеко-далеко
в детстве кисейном.
Втихомолку сиди у молочной реки,
ожидай золотой кораблик.
Вся королевская конница,
вся королевская рать
и даже собака в ошейнике
не сможет его задержать.
Он привезёт английские песенки
                с рисунками Конашевича.

      Очень я любила книжечки Пришвина и Чарушина с картинками про животных. Еще запомнился писатель Виталий Бианки, которого я называла неправильно: Бианька, а всё потому, что у него в «Синичкином календаре» жила птичка Зинька. А с книгой Корнея Чуковского произошла такая история. Была у нас книжка Чуковского, написанная не стихами, а прозой – про Африку, где жил конь с двумя головами, которого звали Тяни-Толкай. И головы у него росли не рядом, как у змея Горыныча, а одна впереди, другая сзади туловища. Я помнила картинки из моей книжки. Прошло много лет. Я работала в библиотеке. Однажды зашел разговор о своих детских книгах и, когда я рассказала о прозаической книге Корнея Чуковского и коне Тяни-Толкае, мои коллеги-библиотекари стали со мной спорить, что такой книги у Чуковского нет, никто её не читал и не слышал про неё. Я просто опешила, так как думала, что мы все в детстве читали почти одно и то же. Ан нет. Все читали «Доктора Айболита» в стихах, а я одна – в прозе. Но я выиграла спор: такой герой – Тяни-Толкай - у Чуковского всё-таки есть, и детская память меня не подвела.
       На весенних каникулах в конце марта мама повела меня в свою библиотеку, чтобы я стала настоящей читательницей городской библиотеки. Библиотека находилась в центре города, меня записали в карточку и разрешили самой выбрать книжку в ящике с детскими книжками. Я выбрала сказку «Карлик Нос». Дома рассмотрела все картинки, они меня поразили. Книгу мама отказалась мне читать и сказала, что библиотечные книги я должна читать сама, таково правило. Жаль, конечно, ведь пропадает половина удовольствия от книги – мамино тепло и её прекрасный голос. Я принялась читать самостоятельно.
Оказалось, что книга настолько увлекательная, что я и не заметила, как её дочитала. Потом в подробностях пересказала страшную историю про колдунью и Карлика Нос бабушке. Она всегда слушала меня с удовольствием и не перебивала вопросами, как Валя Лямина. А уж потом вечером мама перечитала книгу снова - вслух, не спеша и с выражением. Сказка оказалась немецкой, автор – Гауф, как объяснила мне мама. Так и запомнилась моя первая библиотечная книга.
       Кто же мог подумать, что в будущем мне придется почти тридцать лет работать в разных библиотеках.
        Моя мама не получила дипломов ни среднего специального, ни высшего образования, но фактически вместе со мной она с удовольствием закончила филологический факультет университета. Всю жизнь она читала вслед за мной все книги, которые я порой читала только по обязанности, а она из удовольствия.
    Помню, как меня поразил её радостный поступок: в день, когда мы узнали, что я зачислена на филологический факультет в Донецкий университет, мама отпросилась с работы, пошла в самый крупный книжный магазин и скупила там все учебники для филологического факультета, начиная с прекрасного учебника Сергея Ивановича Радцига «Древнегреческая литература» и до «Современного русского языка» Груздева, который мне не пригодился впоследствии. Мама еле дотащила эту груду учебников домой, разложила на столе и с гордостью мне их подарила. Она читала все мои учебники, как художественные романы, не стараясь запомнить, а получая удовольствие, и думаю, что приведись ей сдавать экзамены, то она с легкостью  получала  бы «отлично», а не как я – то «хорошо», то «удовлетворительно».
Впрочем, мы с ней никогда не огорчались по поводу моих оценок, считая их условными. Мама верила, что я у неё особенная, талантливая, и мнение других её не волновало. Читали мы по целым вечерам, лежа, каждая на своем диване. Обсуждали прочитанное редко, лишь порой перебрасываясь парой фраз. Наши оценки настолько совпадали, что не было нужды вдаваться в подробности.
    Я была легкомысленной и частенько не дочитывала длинные романы.
Сознаюсь, что не дочитала до конца ничего из длинных вещей Горького, Сервантеса, кое-что из Диккенса и Золя, надеясь, что они не попадутся мне на экзамене, и не терзаясь стыдом до сего дня.
    Мама дочитывала всё не спеша и всё успевала, читала она быстро. Я отличалась от неё медленным чтением, капризной избирательностью, порой явным нежеланием принять какого-то писателя, отсюда мои пробелы и огрехи.
После шестидесяти лет мама перестала читать совсем. Сказала, что ей стало уже неинтересно, она переключилась на телевидение и смотрела сериалы с увлечением. Со мной в этом же возрасте всё происходит ровно наоборот: я не могу смотреть ни наше, ни французское телевидение, оно меня раздражает - и читаю с каждым днем, вернее и ночью тоже,  всё больше и больше – растёт бессонница, часами сижу в интернете, причем с удовольствием.
Больно сожалею, что мама не дожила до моих собственных книг.


   Глава 20.   Крушение вселенной

        Изначально я хотела написать о бабушке рассказ или стихотворение. Получилась молитва. Бабушка была моей богиней в детской вселенной.
Весь мир вращался вокруг неё. Она была солнцем, дарившем тепло и жизнь.
Она была щитом, охраняющим наш мир. Она была мудростью, придававшей смысл жизни. Я очень любила маму и деда, но центром вселенной была бабушка. Бабушка - стержень семьи, рода. Бабушка - душа дома. Бабушка - родительница моей речи.
        То, как я пишу, - результат не только моей жизни и образования, но и отражение мировосприятия бабушкой. Она посеяла семена духовности и культуры русского мира во мне. То, как бабушка воспринимала природу и общество, передалось мне в тысячах мельчайших проявлений. Её бережные руки в огородной земле на ухоженной грядке или чистящие хрупкие грузди в холодной воде говорили без слов, но так понятно.
         Её уменье найти точное слово в нужный момент отражало ясный ум. Её немногословная речь была расцвечена присловьями, интонациями и акцентами уральского говора. Бабушка владела богатствами русского языка так естественно, как дыханьем. Она была скупа на улыбку, но умела улыбаться острым словечком.
         Иногда она не могла изменить события, происходящие вокруг неё, но видела их подоплёку и давала им справедливую оценку. Она не обольщалась ни речами, ни делами. Бабушка умела распознать суть человека, стоящего перед ней. У неё был горький жизненный опыт, но горечь она пила одна и не выплёскивала её на окружающих. Её сдержанность – показатель высокой духовности и культуры русской крестьянки.
         Когда бабушка внезапно умерла, рухнул мой детский мир, а с ним и вся гармоничная вселенная. Наступила дисгармония. Последующие сорок лет ушли у меня на то, чтобы возродить гармонию в душе. И только в мои пятьдесят лет, когда я стала писать стихи, я поняла, что осуществила детскую заветную цель – вернула с того света бабушку и деда, вернула наш дом и мир, мою богиню и вселенную. И тёплый свет пролился в стихи и в этот рассказ о светлом кунгурском детстве.

        После июньской операции 1962 года бабушка восстанавливала силы дома. Дед и дочери всячески оберегали её, просили не переутомляться. Даже братцы Голышевы в это лето к нам не приезжали, чтобы не придавать бабушке лишних хлопот.  Мы с бабушкой вместе поливали огород, пололи, собрали огородный урожай, сварили варенье.
       Дед с дядей Володей Голышевым напилили дров ручной пилой, сложили поленницы. Мама из-за сломанной руки не могла пилить. Поленницы, их дух, их труд и возведение, своеобразная красота – это целая поэма моего детства. Как я ждала лесопильные, праздничные для меня, дни! Как я упивалась бархатными душистыми опилками, зачерпывая их в пригоршни и погружая в них лицо! Сколько игр находила среди чурбачков и поленьев под пенье дедовой острейшей и длинной ручной пилы. А бабушка подолгу в летние вечера простаивала у свежей поленницы, поглаживала её, была задумчивая и красивая.
      Еще одно необыкновенное удовольствие – лес. Дед брал меня по грибы, мы бродили по березнику за обабками, собирали рыжики в молоденьких ельничках, уходили довольно далеко за груздями. Мы приносили в это лето помногу, большими корзинами, ведь я уже была большая, собирала грибы почти на равных с дедом, он нахвалиться не мог, а я ни одного дня грибной охоты с дедом не пропускала, хоть и рано вставать приходилось, комаров кормить, расшибать и царапать коленки в чащобе, мокнуть и мёрзнуть под дождем. Иногда плелись домой уже из последних сил, еле сползая с Ледяной горы, ведь ходили мы по грибы пешком. Но дня через три азарт и охота опять двигали нас с дедом за много километров от города.
        А бабушка чистила грибы и солила в бочки и бочоночки, добавляя листиков и разных трав для вкуса.
       Уже осенью мы начинали ужинать солёными грибами с отварной картошкой. А зимой под обжигающе горячую картофелину из чугунка подкладываешь себе кисленьких твёрдых рыжиков, которые бабушка только что выскребла из бочонка в сенях, да с комочками льда на тарелке заправила  сметаной, отправляешь их в рот большой ложкой вместе с кусочком горячей картофелины и тянешь этот грибной сок, и жуёшь неспеша этакое вкусное сокровище. Упоение! У бабушки была отработана целая деревенская технология грибных солений, потому что грузди требовали одной засолки, а рыжики  совсем другой. А какой именно – семейный секрет мастерицы-кормилицы.
       Тут не грех вспомнить и осенние бабушкины селянки – морковную и картофельную. Запекались они в железных чашках: в больших – для взрослых и в маленькой – для меня. Совсем как в сказке про медвежье семейство и девочку: « Кто ел из моей чашки?! » Тёплые, сочные, с аппетитной запёкшейся корочкой, подавались селянки прямо из остывающей русской печи и поливались сверху топлёным маслом или сметаной. Кроме как у бабушки, я селянок нигде и никогда не едала. Позже в жизни меня ждало только обычное овощное пюре, ни в какое сравнение не годящееся с селянками.
       Зимой все заботы о моём первом классе легли на плечи деда, который в зимние метельные утра водил меня в школу, пробуравливая своими огромными валенками дорожку в снегу, а за ним тянулись цепочкой, как муравьи, ребятишки. Дед забирал меня из школы после уроков в полдень, возвращаясь к обеду из города с покупками. Водил на новогодние утренники в дома культуры, на катушки. Мама работала счетоводом-кассиром, у неё свободными были только вечера и воскресенье, которое всё чаще уходило на стирку и глажку. От субботы у мамы свободной оставалась только вторая половина дня, ведь тогда суббота у служащих была рабочим укороченным днем, а не выходным.
        К марту бабушка почувствовала себя вновь сильной, уверенной в себе хозяйкой. В солнечный мартовский день бабушка обвела внимательным взглядом белёные потолок, стены, печь и решила всё освежить новой побелкой. Дед возражал, но бабушка указала ему на пятна вокруг вьюшки, на трещины в потолке, и он смирился, пошел на рынок покупать мочальные щётки.
       Побелка извёсткой с добавлением синьки – дело трудоёмкое, надо сперва всё подготовить. Дед с бабушкой вытащили всё из своей комнаты в сени. В пустой комнате мне хорошо аукалось и я затянула с упоением распевную - «белым снегом, белым снегом ночь метельная всю стёжку замела, по которой, по которой  я с тобой, любимый, рядышком прошла...» Бабушка с дедом смеялись, дед подтягивал. Работа закипела. Извёстка разъела бабушке все пальцы, она спешила, чтобы до язв не дошло. Резиновых перчаток не было, белила голыми руками. Особенно трудно достался потолок в большой комнате и кухне. Белила, стоя на столе, жгучая извёстка стекала по рукам. Но бабушка пожаловалась не на извёстку, а на то, что затылок ломило, нет мочи. Бабушка всё-таки выбелила всё, как задумала. Мама по вечерам отмывала пол, ей тоже досталось. Наконец, дом засиял свежестью и чистотой. Тюлевые занавески и задергушки свежо топорщились на вымытых окнах с розовыми геранями. Сиял в углу фикус. Новое покрывало голубело на кровати.
         Наступала предпасхальная апрельская неделя. Пришло известие от тёти Пии, что на Пасху она не сможет приехать к нам, сильно болеет. Дед с бабушкой встревожились и собирались съездить на пасхальной неделе в Байкино, попроведать тётю Пию. Бабушка с дедом приготовили на гостинцы глубокие тарелки с холодцом, да и на праздники семье сгодится, поставили чашки и тарелки с холодцами в чулан на ларь. На Пасху приедут дочери с семьями, пора печь пироги. Бабушка поставила квашонку. В субботнее утро, сияющее апрельским солнцем, бабушка испекла пироги – два на самых больших противнях с мясным фаршем и рисом, два на противнях поменьше – с солёными грибами, один пирог с рыбой и два больших разборника с вареньем в чугунных сковородках. Сытный запах разливался по дому. Настроение было праздничное. Предполагалось, что вечером разговимся рыбным пирогом и винегретом, который как раз готовила мама. Бабушка прилегла отдохнуть, обведя довольным взглядом труды своих рук.
          Не зажигая света, мы с Валей Ляминой сумерничали в ожидании позднего ужина - лежали в маминой комнате поверх верблюжьего зелёного одеяла на широкой кровати и подпевали модным песням, льющимся из радиоприёмника. Валя усилила голос и размахивала руками, когда дошла до слов: «пусть красивей городские, у неё глаза синей, городские не такие, если сердце тянет к ней...» Песенка была как бы про неё, и Валя обожала «Бирюсинку». Вдруг на пороге встала мама и тревожным голосом сказала «Девочки, помолчите, а то бабушке плохо стало...». Мы вскочили и пошли посмотреть на бабушку.
Она лежала на своей кровати с серым лицом, вокруг закрытых глаз темнели пятна. В воздухе пахло бромом, мама дрожащими руками капала в ложку.  «Папа уже ушел вызывать «скорую помощь»,- тихонько сказала мама. Несколько минут мы в молчании стояли у постели бабушки, она не шевелилась, слабое дыхание еле заметно. Мама сходила в свою комнату и выключила радио. Громко стучали лишь настенные часы на кухне. Шли минуты. Не было ни «скорой», ни деда.
        Я всё время смотрела на бабушку и ждала, что она вот-вот откроет глаза. Но она не шевелилась, и её закрытые глаза всё глубже уходили в глазницы, так мне казалось. Губы темнели. Мама присела на край кровати и стала гладить руки бабушки, массировать их. Через плечо сказала нам шепотом: «какие холодные». Мы стояли с Валей молча. Вдруг бабушка шевельнулась, словно пыталась выпрямиться, но не открыла глаза и не простонала, губы плотно сжаты. Мама низко наклонилась к ней, повторяя «мама, мама». Потом вдруг мама встала, обернулась к нам и сказала шепотом «Мама умерла». Она недоуменно смотрела на нас, мы на неё. Бабушка лежала, как прежде, без движения, ровно, с серым лицом и тёмными губами. Мамино красивое лицо мигом вспухло, покраснело, и слёзы покатились к болезненно искривлённым губам.  От маминых слёз заревела Валя, она зашмыгала носом и стала подвывать. Я стояла оглушенная, бесслёзная и не верила, что бабушка умерла. Нет, сейчас приедет «скорая», придет дедушка, поможет. Бабушка здесь, дома, она не может умереть.
      Я молчала. Мама закрывала своё лицо руками, слёзы капали всё сильней, она что-то пыталась сказать, но не могла. Деда всё не было. Валя куда-то ушла. Я стояла, как прикованная. Мама подошла ко мне, заслонила бабушку. Нет, я никуда не пойду, я здесь дождусь деда. Я это ясно думала, но не говорила. Зачем? И так всё понятно. Бабушка здесь, сейчас придет дед, поможет. Я вцепилась в спинку бабушкиной кровати и не сводила с неё глаз. Лицо бабушки менялось на глазах. Оно белело на лбу и щеках, а губы темнели всё сильней. Мне казалось, что бабушке становится лучше. Мама почему-то всё пыталась оторвать мои руки от спинки и подвинуть меня, я мотала головой, нет, бабушка не умерла, ей лучше. Наконец, мама оставила меня в покое. Шум, скрип, тяжелые шаги. Дед метнулся к кровати, рухнул на колени и взвыл от боли в стоне «Настя-а-а-а». Дед заплакал так внезапно, так сразу и так сильно, что я не могла оторвать глаз от его вздрагивающей спины и седой взлохмаченной головы, бьющейся о живот бабушки. Почему дед сразу поверил? Нет, нет, бабушка жива. Я хотела ему сказать и … не могла. Я говорила всё внутри себя, он меня не слышал. Теперь мама стала трясти и гладить дедушку, а сама всё глотала слёзы, уже ничего почти не видя. Её красное опухшее лицо было почти без глаз.
       Валя ревела вголос с перекошенным некрасивым лицом. Дед уткнулся в бабушку, она вздрагивала от его движений. Она жива. Я не плачу, я всё вижу, я вижу, что бабушка жива. Сейчас приедет врач, он скажет. Мама что-то сказала Вале, та принесла моё зелёное зимнее пальто и стала на меня натягивать. Зачем? Мама сказала мне: «Поди, скажи, что бабушка умерла». Я мотала головой. Валя вывела меня на переднее тёмное крыльцо, сказала «иди!», а сама зябко шмыгнула в дом. Свежесть и темнота охватили меня.
       Сколько я шла по тёмной улице к дому моего врага, я не помню. Как не помню, когда и как я вернулась домой, что было дальше. Говорили потом, что нашли меня одетой в пальто, шапку и валенки на маминой кровати и так крепко спящей, что оставили, как есть, не стали будить. Говорили, что «скорая помощь» приехала только через час и сорок минут, что она потребовалась уже не бабушке, а дедушке и маме. Говорили, что бабушка умерла от инсульта. Говорили, что весь поздний вечер в дом шли соседи.  Говорили, что с трудом нашли старушку-чтицу читать молитвы, все были на всенощной. Говорили, что светлая душа бабушки попала прямо в рай навсегда, потому что райские ворота в Пасху открыты настежь и не каждому так повезет – умереть на святой праздник. Я ничего не видела и не слышала, впала в свой защитный сон и проспала почти сутки.
       Когда я проснулась, дом был полон родни. Все входили-выходили, разговаривали, что-то делали, носили-выносили. Дом был выстужен, никто не обратил внимания, что я в зимнем пальто сижу на стуле у бабушкиной постели. Наконец-то я могла побыть с бабушкой, поговорить с ней. Она лежала поверх одеяла, наряженная в своё смертное. Гроб закончили строгать только к вечеру следующего дня, да и куда спешить, хоронить нельзя ни в пасхальное воскресенье, ни в пасхальный понедельник по православному обычаю.
       Бабушка лежала в белом ситцевом платочке, повязанном совсем не так, как она иногда носила при жизни, хотя дома платочки она совсем не носила, а только когда выходила на улицу. У бабушки были красивые, густые, без седины, тёмно-русые волосы, туго скрученные в низкий узел на затылке, заколотые двумя старинными костяными шпильками и одной железной волнистой. Надвинутый на лоб платок скрыл всю бабушкину красоту.  Её знакомые узкие руки с еще незажившими язвами от извёстки держали иконку. Пахли зажженные свечи и странно смотрелись в закатном свете. То бормотала, то переходила на полупение каких-то неотчетливых слов незнакомая старуха с молитвенником. Приходили старушки-соседки, стояли над бабушкой, слушали чтицу, потом молча уходили. Дед целый день был занят гробом, родственники меня не трогали, я не плакала и ладно. С каждым часом прибывали родственники, знакомые, соседи. Общие слёзы, всхлипы, разговоры сливались в негромкий гул, который совсем не задевал нас с бабушкой и не мешал мне с ней разговаривать.
       Во вторник утром я нашла бабушку уже в гробу. Она всё также спокойно лежала в белом платочке. Пахли свечи и свежеструганые доски. Как будто пилили дрова, так пахнет поленница. Бабушка согласилась со мной.  Ближе к полудню на полслове оборвали наш с ней разговор и стали выносить гроб. Я возмущенно вскрикнула, а вокруг вдруг вголос запричитали что-то ужасное. Вынос гроба через высокий порог, сени и переднее крыльцо рвал мне душу. Зачем уносили бабушку из нашего дома? Плач родни усугубил состояние ужаса. Гроб поставили на табуретки перед воротами. Кто-то всё время меня толкал в спину и плечи, думаю, Валя. Я оглянулась и увидела рядом перепуганного Витю. То мне мешали смотреть на бабушку, а то оставили, наконец, в покое. Позднее оказалось, что нас расставляли вокруг гроба для прощальной фотографии. Еще несколько минут с бабушкой на солнце. Вокруг хрустел и хлюпал мокрой кашей апрельский снег, кто-то проваливался в подтаявший рыхлый сугроб перед домом. Пахло проталой землёй и сырыми воротами. Я глубоко вздохнула, посмотрела вверх на солнце и... больше уже ничего не помню.
       Отпевание во Всехсвятской церкви и похороны на кладбище прошли без меня. Я впала в глубокий сон. Как прошли поминки и разъехались родственники, не могу сказать, проспала. Когда я проснулась, то в доме была полная тишина и никого не было. В окна сияло солнце, я вышла во двор – никого. На улице – ни души. Пошлёпала по мокрым дорожкам к тёте Орише.
Она сразу налила мне парного молока, я жадно припала и вытянула огромную кружку. Тётя Ориша не плакала, ничего мне не говорила, только обняла и поцеловала в лоб. Я молча вышла и села на качели у них во дворе.
         На закате меня нашел дед, забрал домой. Сказал, что ходил на могилку к бабушке. Я молчала. Вечером пришли мама и Валя. Они разговаривали между собой, меня не трогали. То, что я не разговариваю, заметили не сразу. Я отвечала на вопросы кивками и мотаньем головой, моё лицо было бледное, но спокойное, я не плакала ни разу. Мама с дедом решили, что мне лучше побыть с ним дома и в школу пока не ходить.
        Утром на какой-то вопрос деда я не смогла ничего сказать, и он притянул меня к себе, посмотрел обеспокоенно и попросил что-нибудь сказать. Я хотела, но не смогла. Дед торопливо оделся, оболок меня кое-как и повел к Андрюкову. Я держала деда за руку, привычно вышагивала рядом по узкому переулку с подтаявшими сугробами у заборов и раскисшей снеговой кашей. Грустный Андрюков удивился и обрадовался нашему приходу, захлопотал с чаем. Потом я пила чай с его старушкой и дочерью, а дед и Андрюков куда-то ушли. После чая доктор Андрюков обследовал моё горло чайной ложечкой и своими мягкими тёплыми пальцами, ласково приговаривая, что ничего-ничего, всё пройдет, не надо волноваться. Он дал деду какие-то порошки, свёрнутые в треугольнички из жёлтой толстой бумажки. Дома мы с дедом оба поочередно их выпили с полстаканами старого спитого чая. Я проспала опять сутки, а, может быть, больше. Когда проснулась, дед покормил меня, сказал, что Валя уехала в Пашию, к родителям, и больше учиться не будет. Мы впервые пошли с ним вместе на могилку к бабушке.
          Дорога к Всехсвятской церкви идет вгору. Брусчатка вытаяла, над ней стоял пар. На чистой паперти сидели нищие. Дед дал им мелочь. Мы вошли в церковь. Запах ладана всегда меня успокаивал, я ходила перед иконами, смотрела на знакомые лики, на оплывшие огарки. Службы уже не было, но в воздухе в дымных столбах солнечного света всё еще стоял её запах.
         Мы вышли из церкви на паперть. Сиянье солнечного неба ударило в глаза, свежий воздух наполнил лёгкие, мне захотелось взлететь. Вошли в ворота кладбища. Совсем близко, в нескольких шагах от стены церкви был свежий земляной холмик с некрашенным белым крестом, вокруг мокрота и грязь смятого и почти растаявшего снега, старые могилы в снегу. На могилке лежали скромные веночки. Дед наклонился и стал оглаживать застывшие комочки земли, мять их руками, ровнять края, прихлопывая сырую землю ладонями. Видно, он каждый день приходит сюда. А сколько дней прошло, я не знала.
         Из-за высокого роста деду было неловко низко наклоняться к могилке. Я стала ему помогать. Холодная земля, сгнившие прошлогодние травинки, твердые камешки, кусочки глины под руками плохо расходились, но мы упрямо обихаживали могилку каждый со своей стороны. Потом дед выпрямился, достал из кармана смятый, грязный, огромный клетчатый носовой платок, взял мою руку и стал её вытирать. Я оглянулась на проделанную нами работу и удовлетворенно сказала: «Вот и лучше стало». И тут дедушка заплакал. Он схватил меня, прижал к себе, потом присел передо мной и поцеловал в щеку. Слёзы катились у него по крупному носу и залезали прямо в рот, я их вытерла грязной ладошкой. Дед, кряхтя, выпрямился, постоял, подняв к небу лицо, перекрестился и облегченно выдохнул «слава тебе, Господи».

                Я летала по небу.
Небо пахло коровой.
И качели мычали
и над хлевом взлетали.
Облака – молоко,
а глаза васильков
с сеном съела корова.
Заскрипели качели
в смертоносном апреле.
Души плавают в небе.
Вот сейчас дотянусь
до заоблачной марли
и парным молоком
по глоточку, по капле
напьюсь.
Рай ведь рядом совсем,
он над тёсовой крышей, -
там и бабушка
с тётей Оришей.

         
               
Глава 21.  Поцелуй врага

      Кроме хороших и светлых людей, которые меня окружали в детстве, был у меня личный враг. Тёмный человек. Дальний родственник по жене – тёте Кате. Он жил на нашей улице, совсем недалеко. От него ужасно пахло вонючим плохим табаком. Я не назову его фамилию, а буду называть его Курильщик, чтобы не обидеть его возможных внуков. Впрочем, я и не знаю, есть ли у него внуки.
     Он приходил в наш дом довольно редко, к счастью.  Садился на лавку у входа и разговаривал с дедом. Не помню, чтобы бабушка его угощала чаем в будние дни, а в воскресные он никогда не приходил. Думаю, что Курильщик  понимал, как мы с бабушкой его не любим. За что его не любила бабушка, я не знаю. Возможно, за табачный дух, но, скорее всего, за скверные смешки и словечки. «Он ощеулит, а ты заплатишь»,- так говорила бабушка после ухода Курильщика пристыженному деду. Дед по мягкости своего характера не мог отвадить противного Курильщика.
      Я его терпеть не могла из-за того, что Курильщик меня хватал и норовил поцеловать. Вы не представляете мой ужас! Я отбрыкивалась, вертелась и визжала, бабушка и дед спешили на помощь и буквально вырывали меня из его цепких лап. Бабушка недовольно ему выговаривала, а он ехидно посмеивался. Иногда Курильщику удавалось поцарапать мои щечки своей вонючей щетиной, и я, вырвавшись, убегала и пряталась под маминой кроватью, где бессильно и обиженно ревела.
         Если мне удавалось увидеть его через окно кухни, когда он входил в наш двор, то я сразу неслась в моё убежище под кровать. Но иногда дверь в кухню открывалась внезапно, без стука и предупреждения Курильщик вламывался в наш дом, и я пыталась прошмыгнуть мимо него. В этот момент Курильщик подло ловил меня и пытался поцеловать, вот тут-то и разгоралась наша борьба.
          И вот, представьте себе, в тот черный вечер, когда умерла бабушка, в дом Курильщика меня послала растерявшаяся мама, чтобы только услать меня куда-нибудь от вида смерти подальше и не видеть моего перевёрнутого, бледного и  застывшего в болезненном недоумении, лица. Мама сказала, что я должна идти к Курильщику и сообщить о смерти бабушки. Она предполагала, что родственники должны меня утешить и присмотреть за мной.
         По тёмной улице я подошла к дому Курильщика, в котором когда-то была всего один раз с дедом. Никак не могла переступить порог тёмных сеней, мои ноги не шли. Потом всё-таки я поскребла по тяжелой двери для вежливости и вошла в освещенную кухню. Чужое тепло пахнуло на меня, я прислонилась к косяку входной двери. Тётя Катя спешила ко мне, издали из угла смотрел Курильщик. Спазмы так сжали моё горло, что я и дышать не могла, не только слово молвить. Я молчала. Тётя Катя с угасающей улыбкой тревожно смотрела на меня, пытаясь за рукав подтянуть в центр кухни, поближе к свету. Я упрямо осталась у двери, глядела исподлобья. Наконец, мне удалось сглотнуть и я смогла выронить эти ужасные слова - «Бабушка умерла».
Потом повернулась и еле отворила тяжеленную дверь. Как и когда я дошла домой, я не помню. Курильщика после похорон бабушки я не видела долгие годы.
      Но вот что странно. Через двадцать семь лет, в апреле 1990 года, когда мы с мамой приехали в Кунгур, то моя двоюродная сестра Валентина Бабушкина  сказала нам, что Курильщик и его жена живы, живут в том же доме. Мы шли от моста по нашей улице Гагарина на Всехсвятское кладбище, подошли к нашему дому, постояли у него, сфотографировались. Было очень тяжело на душе. Дом был в чужих руках. Мы с мамой еле сдерживали слёзы.
 «Раз уж мы здесь, то надо бы увидеться с тётей Катей и с дядей Толей, а то неудобно...»,- сказала мама. У неё в сумке еще оставались наши полтавские гостинцы – коробки шоколадных конфет. Идти к Курильщику я не хотела, но Валя и мама не спеша пошли к их дому, и мне ничего не оставалось, как плестись за ними следом. Виталий Архипов нас сопровождал, как всегда, не возражая.
      Дальние родственники встретили нас у ворот на солнечной скамеечке. После сухого «здравствуйте», я отошла подальше, вроде бы сделать фотографии их дома издали. Курильщик, всё также посмеиваясь, тут же стал громко рассказывать, как я пришла к ним и стала у дверей, никак не могла сказать, что бабушка умерла. Возникла неловкая пауза. Слова Курильщика были явно не к месту. Оказывается, это его потрясло тогда, раз он помнил все эти долгие двадцать семь лет бледную девочку с пересохшим ртом и ненавидящим взглядом. Мама вручила тёте Кате конфеты, а от предложенного чаепития отказалась, и мы пошли дальше, на кладбище.
        Странно и то, что моя детская ненависть к этому старику не исчезла ни тогда, спустя двадцать семь лет, ни сегодня, когда я пишу о нем.

          Потом в жизни мне пришлось сталкиваться с подобными людьми, от которых даже без видимых, на первый взгляд, причин мне становилось не по себе. Еще позже я научилась избегать их, сводя на нет их усилия напакостить.
У меня по наследству твёрдый бабушкин характер, даже молчание становится моим оружием.
         К сожалению, мой любимый дед угодил в ловушку Курильщика и трагически за это поплатился жизнью. Ослабевший от горя после смерти бабушки-защитницы, дед превратился в лёгкую добычу, и хищный Курильщик зачастил в наш дом. Частенько прихватывал чекушку, угощал деда. В безмерном одиночестве души без своей Насти дед общался с ним. А нас с мамой не было рядом, уже в августе печального 1963 года мы уехали. В доме с дедом поселилась семья его старшей дочери Анфисы Архиповой. Они переехали из Осы. Деду без бабушки было нестерпимо тяжело, ничто не могло его утешить. Каждый день в любую погоду ходил он к бабушке на могилку, поговорить, пожаловаться, поплакать. Прожили дед с бабушкой в законном браке ровно пятьдесят лет, но золотой юбилей не отметили из-за скромности да безденежья.
       Через два тоскливых года в декабрьский мороз старики согревались принесенной Курильщиком бутылкой какого-то технического спирта и отравились. Курильщик, отблевавшись, всласть наматерившись, спас свою жизнь в больнице. А дед молчал, сжав зубы от нестерпимой боли в сожженном желудке, ни разу не пожаловался из-за своей врожденной деликатности ни дочери с внуком, ни врачу, ни медсёстрам. После четырёх дней молчаливой муки дед умер в больнице 25 декабря 1965 года. Ему было всего семьдесят лет. Если бы бабушка была жива, то жить бы им еще много лет вместе. Ах, если бы, если бы...
        После телеграммы тёти Фисы, которая нас с мамой повергла в отчаяние и горе, пришло большое письмо тёти Дуси с описанием трагических обстоятельств смерти деда. Мы с мамой уревелись, а поехать на похороны не смогли – слишком далеко к тому времени заехали от родного дома и у нас не было ни денег, ни времени добраться обратно на Урал в Кунгур из Донбасса. Последняя ниточка – дед – оборвалась. Прошлая жизнь, как непривязаная лодка, уплывала вдаль.

2015 год


Рецензии
Кунгурский, Суксунский районы – знакомые места, окрестности Сылвы. Интересные у Вас подробности о временах минувших. И, видимо, герои реальные. Семья, знающая и бережно хранящяя свою историю – достояние Отечества.

Андрей Баженов   10.09.2022 20:02     Заявить о нарушении
Здравствуйте, Андрей! Рада вниманию человека, который понимает толк в генеалогии, к тому же знает мою малую родину - кунгурскую землю. Места на Урале очень красивые, ярко помню их с детства. Всё реально в моих записках - и люди, и жизнь.

Алина Дием   10.09.2022 22:34   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.