Некрореалисты. Глава 12 - Вечерний сеанс

Сесть бы в этот поезд, и в Москву. В Москву, как говорил один вымышленный герой. Впрочем, так туда и не уехал.

Я подождал, пока последний вагон не перемахнет через подсвеченный синими лампами мост – как караульный, охраняющий покой этого берега, – и спустился по мокрому щебню с другой стороны насыпи. Поскользнулся, конечно, единожды и оставил на коленке черный мазутный развод.

Природа мозга таинственна. В ситуации глубочайшего душевного неравновесия разум способен к построению маршрутов. Пьяницы, как собаки, даже в тяжелейшем подпитии умудряются находить дорогу домой. Наверное, где-то на синапсах все еще сохраняются искорки информации, позволяющие в тумане разыскать себе пристанище. Я ведь в тот момент тоже был своего рода опьянен, сильно расстроен и слабо представлял, куда и как попаду.

Ноги сами вывели меня к дому Ерголиной. С этой стороны я к нему никогда не подходил, но узнал эту допотопную детскую площадку и клены в золотых коронах. Даже окна кухни нашел без труда. Света в них не горело.

И «Восьмерки» на ее законном месте тоже не было. Домофон за столь протяженный срок никто так и не удосужился починить, поэтому в парадную я вошел по-хозяйски – просто открыв дверь, облепленную объявлениями. В классическом городе N обилие рекламы говорило, что люди преимущественно занимались рождением, брадобрейством и умиранием. В нашем случае N-чане и гости областного центра ко всему прочему зачем-то покупали и продавали волосы, тянули в дома интернетную витую пару и теряли кошек. Кажется, на этом их интересы заканчивались.

Шестой этаж. Номер квартиры, похожий по форме на эмблемку «Москвича». Круглая шайба дверного звонка. Я нажимаю кнопку, слышу, как пиликает с той стороны. Но дверь не открывается, и шорохов не присутствует.

– Пораженческая позиция, – говорю сам себе. Садясь на плетеный коврик, я раскидываю ноги по лестничной клетке и подпираю дверь спиной. Занимаю себя какой-то маниакальной глупостью: кручу в руке телефон, отобранный Косым у несчастного прапорщика, ковыряюсь под ногтями. Грызу эти ногти. Под вечер того дня я нервозен, мокр и кое-как сдерживаю дрожь.

С верхних этажей, кряхтя, спускается старуха с фиолетовыми волосами. В ее оперстенелых руках сидит мелкая псина – с приплюснутой мордой, будто ее с детства ежедневно били лопатой промеж глаз. Старуха даже не дрогнула, когда в ее поле зрения оказался неизвестный – просто переступила через меня, сидящего на ее пути. Не как через человека, живое и равное ей создание, а как через пакет с мусором.

– Сиди-сиди, – прошелестела она. – Пропащее племя.

Старая обитательница дома, видать, подумала, что я бродяжка или наркоман, зашедший сюда в поисках приныканной дозы. Вступать в прямую конфронтацию забоялась, но ее распирало высказать свое веское неудовольствие. Я ухмыльнулся, потому что мой дед был таким же.

Бог знает, как старуха это интерпретировала, но спешно засеменила вниз, прижимая драгоценную собачонку к груди. А я приложил все усилия, сдержался и не показал ей в спину язык.

Это детское желание обезьянничать вызвало странное последствие. Я истерично засмеялся, закрыв рот рукой и выпучив глаза. Нутро не слушалось приказов, продолжало гоготать, хотя ничего смешного в последнее время не наблюдалось.

Я неумело отвесил себе пару пощечин, надеясь на успокоение, и долго еще сидел, кусая себя за мякоть ладони. Жестокий приступ настиг меня спустя полтора часа, как я вышел из той нехорошей квартиры на улице Жилиной. Это было отложенное самоистязание за то, что я вообще посмел все это увидеть своими глазами.

Перенимая опыт прикованного к батарее, я тоже постарался выпасть из этого мира. Самоустраниться, как делают солдаты в окопе под артиллерийским обстрелом. Чем меньше площадь соприкосновения с миром, тем меньше страданий. Я сидел, взъерошивал себе волосы и приговаривал.

– Синкопе, – непонятное словечко должно было объяснить все. – Не фоне панических атак. Не тошнит – и на том спасибо.

И еще я подумал, что здорово поступил, что отказался ехать с Косым. Если бы меня накрыло этой агонией на заднем сиденье «Линкольна», то не оберешься проблем. Да и смотрели бы косо, а меня это всегда заботило.

Мне стало мокро. Буквально: на непокрытую голову полилась вода с серным запахом. Я фыркнул и поднял глаза к потолку. Думал, что увижу дыру, которая ведет на крышу – прямо сквозь несколько этажей. А что, я бы уже ничему не удивился.

Дыра к небу отсутствовала. Но передо мной стояла Ерголина с открытой бутылкой минералки.

– Легче? – спросила она.

– Относительно.

Я поднялся, отряхнул пыльный зад и забрал у нее авоську с продуктами. Из плетеной сумки торчала снедь: кефир, уставшая от всего дешевая курица. Я почувствовал, что на самом деле очень голоден.

– Можно я зайду? – спрашиваю.

– Ты только сейчас спрашиваешь? – растерялась Проказа и отступила от меня на шаг, чуть не свалившись на крутой лестнице. – Ты мою еду… А-аннексировал.

– Просто пытаюсь быть вежливым. Так пустишь?

Ерголина еле заметно кивнула.

– Пущу.

Она отворила дверь и быстро скрылась где-то в перипетиях узких коридоров, оставив меня с этой проклятой авоськой. Я вдохнул тяжелый застарелый запах табака и обнаружил в этом успокоение. Когда я был тут впервые, то квартира показалась мне захламленной и безнадежно испорченной натурой. Но сейчас, может, после визита за железнодорожную насыпь, в этой бедности был ценный уют.

Я сбросил куртку, аккуратно поставил свои взмокшие кроссовки рядом с ботинками Проказы, и невольно залюбовался – как интересно и по-домашнему они выглядели вместе, стоя рядышком на полу.

В кухне Лиза жадно пила воду.

– Это точно безопасно? – спрашиваю, указывая на блистер «Мебикара», распотрошенный ею до основания.

– Угу, – промычала Ерголина, не отрываясь от бутылки. Вдоволь напившись, она посмотрела на меня уже другими глазами. Никакого испуга в них не читалось. – У тебя носки воняют. Постирай.

Я ушел в ванную комнату, а Ерголина принялась что-то стряпать. Скоро квартиру наполнил запах еды и звонок таймера микроволновки.

– Я никого не ждала, – сказала она, выставляя передо мной тарелку с парой обжаренных сосисок и горсткой риса. – Еды на меня одну.

И затем, подумав, добила:

– Ты меня объедаешь.

– Уж лучше тебя, чем капитана, – заметил я.

– Антон почти не ест дома.

– Антон… – а я ведь в первый раз услышал, как зовут Стаматина. Мне сделалось от этого забавно.

Ерголина вручила мне вилку.

– Думал, у него имени нет?

– У каждого есть имя. Просто я не думал об этом никогда. Имя – штука довольно интимное, оно предназначено только тем, кому ты доверяешь. Да и странное оно. Не для капитана.

– Когда его давали, – Ерголина облокотилась на стиральную машинку, чтобы было удобнее смотреть в окно. – Капитан еще не был капитаном.

Сосиски были горячие и с хрустящими прогаринами, рис соленым – чего еще можно желать? Забросил все это в топку организма, обжигаясь, хмыкая, забывая дышать от сосредоточенности. Ну точно голодный срочник.

Лиза исподтишка приглядывала за тем, как я расправляюсь с ужином. Интересно, ей нравилось это зрелище? Девчонки ведь любят, когда их стряпня оценена по достоинству? Я не знаю ответа на этот вопрос.

Надеюсь, что да.

– Я все помою.

– Будь любезен.

Трижды губка выскальзывала у меня из рук. Потом я чуть не расколотил тарелку. Пальцы ходили ходуном.

– Ты в порядке? – дежурно спросила Лиза. – Выглядишь сломанным.

– Мысль о тебе, принцесса, затмила сознанье, породив в голове множество небылиц, – я в шутку декламирую строчку, вполне сносную для скабрезного подката. – Мысль о тебе засела так плотно, что не хватило сил обрадоваться расширению российских границ…

– Очень смешно. Фашист.

Все, что я знаю о фашистах – у них были ножи, черные рубашки и топоры в вениках. Ну, и памятник Муссолини в сквере за библиотекой. Последнее, может быть, и привиделось.

– Метро и автобусы еще ходят, – намекнула Ерголина, поливая фикус на подоконнике.

– Я не хочу домой. Дай мне остаться, пожалуйста.

Проказа замерла. Земля в горшке напитывалась и пенилась.

– С тобой в одной квартире ночью?

– Обещаю, что не трону тебя и пальцем.

– В это я верю, – сказала Ерголина. – Зато Стаматин тебя тронет, когда поутру придет.

– Он о тебе заботится. Хорошо, наверное, когда заботятся?

Лиза посмотрела на меня на мгновение дольше, чем это было нужно. Проверяла, может, огрызаюсь я или всерьез.

– А ты будто не знаешь.

– Знаю, конечно, – бормотал я и тер сковородку. – У меня же есть родители. Мама, которая во мне души не чает. Ее любовь со временем стала раздражающей, и я с радостью принял возможность оторваться от дома, как только это стало возможно. Крику-то было... А сейчас, спустя пару месяцев, мне почему-то кажется, что я не против вернуться.

– Домой, под полный контроль?

– Домой, где все за тебя решают. И не надо думать своей башкой.

Я поставил сковородку назад на плиту. Оперся руками на раковину, унимая внутреннюю тряску, и подытожил:

– Стремясь к личной свободе, как-то не думаешь о том, что в несвободе тоже есть явные преимущества.

– Ты не один, -- произнесла Лиза отрывисто. – Даже когда один...

– Можно я останусь?

– Убери курицу в холодильник, и делай что хочешь.

– Спасибо.

– Будешь спать у капитана. Утром он придет и скинет тебя с дивана.

Это будет завтра. Я проследовал в дальнюю комнату, где все мне было уже знакомо. Фотки предков, советская фантастика за стеклом. Бездарный сервиз, памятные медальки в картонных коробочках. Из розетки у дивана торчал зарядный шнур, и я порадовался чудесам всемирной унификации. Смартфоны и допотопные трубки заряжаются из одного гнезда, так это удобно и трогательно.

Четырехзначный пин-код был написан на пластыре и приклеен к задней крышке. Прапорщик Юрбеков совсем не доверял своей памяти. Сев в мягкое кресло, я подключил телефон к питанию и ввел четыре ноля.

Это было сродни вуайеризму, таинству беспардонного проникновения в чужую жизнь. Я пробежался по менюшкам телефона, открыл сообщения. Даже узнал, какой рекорд прапорщик поставил в Bounce. В разделе фотографий обнаружился всего один снимок. Юрбеков попытался запечатлеть счастливый момент из жизни своей семьи. Женщина с уставшим лицом обнимает дочурку, гордо показывающую камере сноп мелких полевых цветов.

Ты любил их, Юрбеков, думал я. Любил и ****ил. И наверняка поначалу не мог понять, отчего же они от тебя сбежали? От такого хорошего, открытого и ранимого.

Наигравшись в чужую жизнь, я стер с телефона все данные и выковырял сим-карту. Вот так гадко я обошелся с жизнью человека, которого толком и не знал. Пропитался ненавистью к нему заочно, поверив шайке каких-то проходимцев.

Зашла Ерголина. Протянула мне подушку в смешной наволочке с ярко-розовыми лошадками.

– Вот.

– Тут же и так есть.

– Они пахнут перегаром.

Действительно, пахнут. Я бросил подушку на диван:

– Есть к тебе вопрос. Ответишь?

– Только на один.

Хорошо, думаю, хотя бы так. Я закинул ноги на подлокотник кресла, повернувшись к Ерголиной лицом. Как будто мы вели настоящий человеческий диалог, а не просто перебрасывались репликами.

– Тебя все еще волнует, – спрашиваю. – Что случилось с Тишиной?

Она всерьез задумалась, прежде чем ответить.

– Ведь ты все это заварила.

– Я помню. И да, мне интересно. Но я не вижу возможностей утолить этот интерес.

Она шумно выдохнула и отвернулась, буравя взглядом дверь на волю. Хорошая, нескладная и очень злая.

– Стаматин надеялся, что ему передадут это дело, и он сможет что-то сделать. Он слишком порядочный, любит делать работу. Поэтому мы живем так простецки. Но у него ничего не получилось. Его слова ничего не значили. И вранье, о котором мы тебя просили, тоже прошло мимо. Тот майор очень напрягся от того, что вокруг начались странные движения. И сделал все, чтобы поскорее сбросить дело в архив. Наверное, это было вне всяких правил, но он умеет и так.

Майор Огарев, пытавшийся пугать меня тюрьмой. Становится легче хотя бы от того, что его увещевания так и остались нереализованными угрозами. Проверкой на лоха, как говорили в моем дворе.

– Что капитан говорил?

– Ничего. Ему было не до того, он бухал. Как всегда после неудачи. А когда проспался, то просто начал заново жить. Он умеет так делать – выбрасывать из головы то, что мешает. На его работе иначе нельзя, иначе свихнешься. Это осознанный способ существования в непростых обстоятельствах.

Проказа тяжело вздохнула, цепляя ногтем проводок, тянущийся к выключателю.

– Ясно, как божий день: она не сама выпрыгнула из окна. Но никто не стал в этом разбираться. Наверное, есть причины.

– Ты тоже, – разочарованно протянул я.

– Что «тоже»?

– Не стала разбираться.

Лизе это не понравилось.

– Я попыталась, – проговорила она сквозь зубы. – Я пролезла в это ваше гетто. Пошла на этот омерзительный концерт, где меня всю облапали. А потом меня выставили, потому что кое-кто ввязался в неприятности. И последняя ниточка оборвалась – благодаря тебе.

– Ну, как говорится: если дверь закрылась, то стоит проверить, насколько хлипкие у нее замки.

– Никто так не говорит, Мальчик без лица…

Проказа была такой важной в этот момент, словно руководила разведением почетного караула. Я очень хотел с ней примириться, потому что смотреть на эту важную пигалицу было практически невыносимо.

– Так говорит один очень неудачливый человек, который, похоже, скоро все узнает. И тебе расскажет. Может, уже следующим вечером. Он дает слово.

Я пальцем нарисовал над сердцем крест, давая обещание. И хоть Лиза гордо вздернула носик, демонстрируя, что в гробу она видала и человека, и его глупые россказни, это ее тронуло.

Она все-таки осмелилась на меня посмотреть из-за плеча. Чувствует, зараза, чужие взгляды. Прищурилась и спросила:

– Ты улыбаешься?

– Разве не видно? – невежливо ответил я вопросом на вопрос.

Хотел ее подловить. Расскажи, Лиза, как ты меня видишь? Но она то ли разгадала подвох, то ли просто была целиком в своих мыслях и ответила пространно:

– Нет, тебя определенно что-то обрадовало.

Я отрицательно мотнул тяжелой головой.

– Нихрена радостного нет. Губы и мышцы есть. Вот улыбаюсь, потому что могу.

Конца-края не вижу гадости. Дышать трудно, думать невозможно. Перед глазами стоит, как фотокарточка, опущенный прапорщик. А день заканчивается. Лиза меня вот покормила. Завтра что-то новое начнется, наверняка тоже нехорошее. Но и это переждем. Такая вот мне открылась философия.

Если бы ты, Проказа, улыбалась почаще, то и у тебя бы что-то наладилось. По крайней мере, люди бы перестали думать, что ты сделана из фарфора – так прозвучало у меня в голове. Хорошо, что догадался не озвучивать. Обидел бы.

– Хочешь посмотреть кино? – предложила Ерголина не к месту.

– Хорошее?

– Короткое. И на любителя. Пойдем.

Она отвела меня в свою жуткую комнату. Со стены на нас смотрят трупьи лица. Я сажусь на матрас, и Лиза тоже садится. Пододвигает к нам блестящий серебристый ноутбук.

– Обещай не смеяться, – требует она.

Я киваю. Ерголина открывает файл на рабочем столе. Как и любой подросток, я часто прокручивал в своей голове подобный романтический эпизод. Нет ничего более невинного и теплого, чем смотреть кино с девчонкой. Желательно, конечно, фильм ужасов, который ты знаешь наизусть и точно не испугаешься.

Но то, что я увидел, вряд ли можно было назвать идеальным фильмом для парочек. На сером фоне мигают белые технические круги. Звук трещит, как записанный на грампластинку. Появляется логотип кинокомпании с непроизносимым именем – два человека, очевидно мертвых. Один, совсем уродливый, складчатый и гнилой, смотрит в камеру закатившимися глазными яблоками. Другой, чистый и с щеточкой усов, не смотрит никуда.

– Принцесса, это довольно странно.

– Смотри.

Черно-белая пленка выхватывает из тьмы дачную бытовку. Буйно растет трава. На самодельной жаровне стоит парящая кастрюля.

Из-за бытовки выходит пара странных людей. Один – долговязый. Он одет в военную униформу без ремня, что придает ему вид крайне неопрятный. Другой – кудрявый интеллигент в толстых очках и черном костюме.

Солдат (так я его назвал) прихватывает кастрюлю тряпкой. Из кастрюли плещет крутой кипяток. Он выливается на жаровню и наверняка издает громкое шипение. Этого мы не знаем – фильм немой. Человек несет кастрюлю с кипятком к деревянному коробу. Помогает второму – Кудрявому – поднять крышку. Внутри короба оказывается глубокая яма, облагороженный зиндан. Интеллигент в очках помогает Солдату в него забраться.

Солдат корчится, показывает зубы и что-то говорит своему партнеру по этой безжизненной сцене. Закрывает глаза. Камера показывает дрожащую в кастрюле воду. Я напрягаюсь, понимая, что нас ждет.

Кудрявый с размаху выливает кипяток в зиндан и накрывает корчащегося от боли товарища деревянной крышкой. Грубая склейка – босые женщины шеренгами идут на парад физкультурников. В небе летят черные самолеты.

– Что за… – вырывается у меня. Ерголина не реагирует, полностью погруженная в этот сюр. На экране появляется титр, написанный на меловой доске: «Вепри суицыда». Именно так, с ошибкой. 1988 год.

Сцены сменяются быстро и как будто без плана. Солнце заходит за горизонт, погружая во тьму поле. Аристократичного вида мужчина, отрезанный, видимо, из какого-то дореволюционного кино, печально смотрит себе под ноги. Неухоженный очкарик, напомнивший мне Вуди Аллена в лучшие свои годы, лежит на кровати с цыгаркой. В его окно стучится криминального вида шатун.

Мужчина открывает и жмет шатуну руку. Они знакомы. Снова раздражающая мозг склейка – хроника запечатлевает летчиков, запорошенных снегом, на фоне своих боевых машин. Пока я слежу за благообразными лицами героев войны, визитер сооружает в окне что-то вроде арбалета. А очкарик послушно ложится прямо на пути его снаряда – острого тризуба, готового в любой момент пробить ему череп.

Мертвец отпускает тетиву из капроновых чулок и покидает место преступления. Очкарик остается лежать недвижим – с развороченным снарядом лицом. Под его неестественно вывернутой рукой ползает беспокойный ежик.

На этом фильм обрывается, без всяких на то причин. Ерголина захлопывает ноутбук.

– Вот, – говорит она. – Как-то так.

Я тупо смотрю перед собой, не совсем понимая, что случилось в последние четыре минуты. Этот фильм был скоротечным и болезненным. Его будто снял жестокий умалишенный ребенок.

– Ничего не понял, – честно признаюсь я. – И в целом мне вообще не понравилось.

– Это не должно нравиться, – успокоила меня Проказа. – Это должно вызывать совсем иные чувства. Фрустрацию. Ощущение того, что ты прикоснулся к смерти. Это некрореализм. Он так работает.

– Работает? – я тупо наблюдал, как Лиза открывает окно, запуская в комнату химический воздух.

– Ошеломительно. Словно взглянул на фильм, который сняли мертвецы для мертвецов. В своем загробном мире. А к нам он попал контрабандой.

Было слегка тошно, и я не мог понять, почему. Мы точно не из того поколения, которое можно шокировать таким мультяшным насилием. Мы видели, как в старом кино женщине надрезают глаз опасной бритвой. Как горит живая корова. И даже как обезумивший японский фетишист вскрывает свое тело, упаковывая в него найденный на помойке металлический мусор. Это все в разы страшнее, чем карикатурное страдание облитого кипятком самоубийцы.

– Этим и занимались некрореалисты – имитировали кино, которое снимают по ту сторону умершие, – терпеливо объясняла Ерголина. – Они поставили перед собой задачу показать мир, в котором все люди находятся на пороге смерти. Осознавая, что вот-вот умрешь, начинаешь иначе смотреть на мир. Злобно, бодро. Нерационально для живого существа. Поэтому реакция на фильмы некрореалистов очень индивидуальна. Обычно люди видят в них жестокую шутку. Но есть и те, кто находит эти странные фильмы близкими себе.

Портреты мертвых людей за моей спиной как будто бы разом уперлись в мою спину. От этой мысли стало еще неуютнее.

– Расскажи, – попросила Проказа. – Что ты увидел?

– Старую плохую пленку. Невнятную историю. Орографические ошибки. Одним словом, брак кинопроизводства.

– Брак, значит.

– Прости, – попытался оправдаться я. – Видимо, я из тех зрителей, которые не воспринимают такое всерьез. Люблю, когда есть какой-то понятный подвиг. Мне нравятся фильмы про физиков-ядерщиков, которые исследуют, откуда взялись нейтроны. Или про летчиков, которые прорываются через бурю к аэродрому. А в этом никакого подвига нет. Только странность.

– Быть ненормальным – тоже подвиг. Человек, который это снял, всю свою жизнь положил, чтобы это объяснить. Его фильмы показывали в Нью-Йорке и Амстердаме, но никто, похоже, так и не осознал, что в них заложено.

– Значит, плохо сделано, – предположил я.

Ерголина, скрипя сердце, согласилась:

– Может, и так. Или просто время еще не пришло. Надо еще чуть-чуть подождать... Когда-нибудь ты, наверное, снова посмотришь этот короткий фильм и скажешь совсем иначе.

После этой беседы об искусстве я долго не мог уснуть. Снова мерещилась чертовщина: монохромная, неустроенная, собранная из обрывков сна и яви. Словно этот идиотский фильм желал мне спокойной ночи.


Рецензии