Шёпот

Шёпот

Впервые: "Новая литература"

Слышу свой голос

Если бы окна выходили на океан, я бы каждое утро, проснувшись, смотрел: не заблудился ли белый парус и надо помочь дорогу найти. Но я в горах: облака и террасы с остатками лоз виноградных, вжившиеся в пейзаж. Океан — все оттенки синего и зеленого. Горы — все оттенки зеленого и коричневого. Когда вглядываюсь в горы и всматриваюсь в океан, террасы сменяются серебрящимися волнами, а волны — звонко зеленеющими террасами. И тогда вместо крови во мне течет время, оплывающее, как у Дали, запеченное в хачапури, похожее, если смотреть издалека, на лысую в форме черепа гору, с которой к подножию желтоватые сырные потоки стекают.
Но всё это вовне, за окном.  Я же здесь. Поднимаю голову: юная мама — меня еще не было — смотрит чуть мимо меня туда, где ее больше не будет. А я смотрю туда, где еще меня нет. Смотрю с бесцеремонностью старьевщика с похотливо рыскающими глазами. Ими можно и пожирать, ушами — лишь слышать.
Не было, нет, и не будет — вот такие слова, потусторонние, посторонние, всё отрицающие, даже себя самих. Зачем эти слова, откуда явились? Не извне — с этим разобраться нетрудно, изнутри — как постичь? Словно изображение отделилось от звука, и всё рассыпалось.
А потом двери смыкаются, отсекая звуки, краски и запахи, мои собственные шаги и всё мне подвластное вместе с ощущением безграничной свободы. Покорствуя, иду к лифту, поднимаюсь беззвучно, иду по коридору, прозванному цветочным из-за репродукций знаменитых художников, изобразивших различные цветочные душевные состояния.
Слышу свой голос и думаю: человек свой голос слышит иначе, чем слышат другие. Потому — непривычно высокопарно, зацепившись, подобно Стамбулу, своим византийством ухватившимся за Европу, за обобществленную мысль.
При моей жизни творилась история. Во многих случаях я об этом не знал. Иногда чувствовал, не имея прямых доказательств. Иногда в мою дверь она скреблась тихо, но бывало, что кулачищами, а то и сапогом грохотала. Но как бы в дверь ни ломились, было не больно: на то панцирь у черепахи. Проломить его трудно. Хотя охотники есть всегда.
Первый этаж. На ночь с грохотом закрываются ставни: от глаза чужого, от сглаза. Утром распахиваются, и вслед за грохотом выходишь на улицу, дома оставляя одежду домашнюю, привычки, слова, жемчужинами вкрапленные в русскую речь.
Идиш из избы не выносят. Не язык — тайный знак, мелодия, изымающая душу, тайнопись отделенности, защищенность. Ныне жемчужины потускнели: на свет долго не изымали, от темноты и не прикосновения жемчуг мутнеет. И всё же — немного бодрей. Поверим Августину, что Рим не погибнет, пока римляне живы. 
По большей части от истории можно было и отмахнуться, хотя не признать, что влияла на жизнь мою, невозможно. Как и то, что двойное отрицание — русский феномен — въелся в меня навсегда, до последнего шёпота.
Но — по порядку. В конце концов, чтобы сжечь второй том, надо написать прежде первый. В иллюстрациях же — стаффаж: фигурки, оживляющие пейзаж и показывающие масштаб. В одной из них вижу себя.
Иду от фонаря к фонарю, от света к свету по улицам поздним вечером или раннею ночью. Но ранним бывает лишь утро. А поздним — вечер или же ночь. Так привычно, спокойно. Но хочется из спокойной привычности вырваться. Только стрёмно.
Хорошее слово, емкое, звучное, многозначное, имеющее, несмотря на криминально-ивритское прошлое, все шансы, с жаргонной жизнью покончив, покуражившись вдоволь, в основном корпусе закрепиться, устать, по пропавшим желаниям потосковав, через несколько веков состариться и дожить свой век на убогой словарной обочине. Если, конечно, ничего страшного не случится, после чего начнется период первоначального накопления слов.

Шёпот есть шёпот

Слова — субстанция жизни. Шёпот, страха смерти не знающий, — субстанция бесстрашия и судьбы. Вот так. Немного темно.
Слова легко возбуждаются. Шёпоты невозмутимы. Когда заканчиваются слова, начинается шёпот, который невозможно представить, невозможно изобразить: это не крик уловляемый.
Словам нужны рифмы. Ассонансные, составные — не суть, главное — опора, поддержка. Иначе не устоять, не пробиться — сквозь мрак, коллектив, страх одиночества. Без рифм рвутся связи, без них выбиваешься из строки, из строфы вылезаешь.
«Господи, пошли рифму верную!» — истово молится слово, утром молится, ночью, в будни и праздники. Если не забывает. «Обрати меня в шёпот», — не молится никогда, зная: стать шёпотом невозможно, слову шёпота полагается сторониться. Наткнется — отпрянуть в ужасе и смятении. Ведь слово должно быть слышимым, замечательно, когда  оно громогласно. На краю света звучит — на другом краю слышно. А что шёпот слышен везде — враки и сплетня. Всему верить? Не вера слову нужна, но рифма, истинно братское слово со схожей системою корневой, остальное — неважно.
А если вместе с рифмой и музыка, тогда слова слагаются в песню, и замечательней этого ничего быть не может. Слово, благословенное музыкой — гармония, совершенство. Летит-слово-летит, хоть пир во время чумы, хоть чума во время пира, всё нипочем, никакого шёпота нет. Слово бессмертно, ложь или правда, нет до этого дела: нет шёпота, дисгармонии беспредельной.
А если и есть, несмотря на абсурд этого утверждения, то где-то в глубине, на дне подвала, мокрого, беспросветного, досками заколоченного, как воспоминания об ужасе, на всю жизнь прилепившегося. Не разрушат, развалится сам. Самим собой самого себя погребет. Рухнет и отгремит, пыль уляжется — останется свист и шипение: ветер слепые звуки из разрушенного извлекает. 
В минуту опасности, напуганные мыслью о шёпоте, неизбежном, неотвратимом, слова объединяются единой сквозною рифмой, которая связывает, как цепь, объединяющая рабов в единое целое. По команде погонщика поднимаются, идут и ложатся, совокупляются и умирают.
Слово можно и выдумать. Беззвучно произнести. В воздухе начертать. Шёпот — попробуй. Всякое слово свой шёпот лишь слышит, им разговаривать невозможно: не средство общения.
Слова, из кокона созвучия вылетая, на ветру крылья пластая, красочно порхают, весело и безмятежно, граду и миру открыто: Господь им завидует!  Летят в поисках живой воды и воды мертвой, метафор, всё в мире братающих. А шёпот таится в расселинах, в расщелинах, скалистых, древесных, пустынных, безводных. В отличие от слов, погода на шёпот никак не влияет. В холод-жару, на севере и на юге шёпот одинаково внятен услышавшему.
Как и каким в миг вслушивания открывается? Вкрадчиво, меланхолично? Щебетом нераздумчивым? Едко, ернически, саркастично? Обвально, грохотом? Шёпот повторить невозможно, услышав — не прошептать. Удача? Конечно! Только вслушивающийся удостаивается.
Везде меня окружают глухие. Даже в иных временах, куда сбегаю, когда невмоготу. Прекрасно слышат слова. Лучше меня. Но шёпот не слышат. Почти все глухи от рождения и никогда не услышат. Но есть и шёпотом оглушенные. Всегда распознаю, хотя они совсем, как не слышащие. Может, между ними, хоть раз шёпот услышавшими, устанавливается некая связь?
С теми, кто глух от рождения, гораздо проще. «Шёпот? — спросит глухой. — Что это, страх или озноб?» Что тут ответишь?
Не страх и не озноб? Значит что-то другое? Ужас? Может быть, лихорадка? Ни то, ни другое? Так что же?
— Шёпот есть шёпот.
— Так обо всём можно сказать. На что это похоже?
Теряюсь. Ухожу от ответа. Отмалчиваюсь. Отшучиваюсь. От общения ускользаю.

Кто же его, если не я, прочитает?

Самое ужасное, когда шёпот незаметно в тебя проникает. Проникнет — и затаится. Словно чип неощутимый, вживленный под кожу. Или впрыснутый в кровь шёпот по тебе растекается важно, вольготно. Прислушаешься — затих, напрягаешь слух до предела — не слышишь. Уходишь — не замечаешь. Идешь — как обычно.
Очнувшись от вслушивания, заходишь в магазин, идешь в отдел сыра, здороваешься с продавцом — сто лет знакомы — не спрашивая, нужный брус сыра из холодильника достает, кладет на доску, нож двуручный нацеливает.
Говорю, слова произношу, но во мне, словно желание, жжет и мучает ожидание шёпота. Даже знаешь, уверен: случится. Но ничего с собой поделать не можешь, на секунду отвлечешься — и снова назад, головокружительно мучиться ожиданием.
Неожиданно обнаруживает себя. Ни во что не вмешивается, никуда не встревает. Тактичен. Как было когда-то, из ванночки с проявителем появляется.
В конце концов, право каждого — быть. И он свое право реализует. Что привлекло? Запах? Звук? Блеск ножа? Вздрагиваю от неожиданности, а у продавца нож соскользнул: слышащим оказался. Хорошо не поранился, лишь испугался. Впился взглядом в меня, водит глазами, всё отчаянней, всё настойчивей, будто двуручным ножом пласты от меня отрезает, к услышанному пробираясь.
Стою с лицом каменным. И он тоже спохватывается, делает вид, что ничего не случилось. Взгляд острый — крыса, хорек — убегает в нору грызть сыр или ветку. Руки подрагивают, но сыр нарезает, кладет на весы, заворачивает, желает доброго вечера.
Задняя стенка холодного саркофага, в котором сыры, почему-то зеркальна. Может быть, уровень продаж повышает? Зеркало множит сыры и пустоты. Зеркало множит смыслы? И бессмыслицу между ними? А невесомый шёпот бесконечно одиноко один. Не слыша, но явственно  его ощущая, хотелось, чтобы в это мгновение меня кто-то вспомнил — без намека, случайно вспомнил и через минуту забыл.
Забыл — неважно, всё и вся забывается. Главное — вспомнил.
А если чип — не метафора? Шёпот метафоре не подвластен. С ней-то можно смириться.
Если в значении самом прямом? И кто-то мной управляет? Почему же кто-то? Неопределенностью удобно прикрыться. Но если не метафора, тогда чип — это шёпот, и он мной управляет.
Вслушиваюсь — могу отпрянуть и больше не слышать. Но когда он в тебе, не отпрянешь и не сбежишь.
Продавец продолжает взглядом сверлить. Сверлить — жуткие бетонные судороги. Может, не сверлит, а копается во мне патологоанатомом? Что ищет — понятно. Причину. Начало начал. Может, раньше в больнице работал? Выгнали — стал торговцем сыров. За что выгнали? Отыскал в трупе не то.
Опять неопределенность. Устранить — до истины докопаться. Взглядом меня препарирует. Что ищет — не знает. А если знает? Он ведь из слышащих.
Бежать. Не выдавая себя. Осторожно. Не подавая виду. Спокойно.
И сверток с сыром взять — не забыть. Дыхание ровное. Уйду и больше сюда не приду. Не только здесь можно сыр покупать. Но он меня запомнит таким, каким увидел сегодня, я этого не хочу, хотя этот человек мне безразличен. Надо пересилить себя и на днях снова зайти. И снова и снова. И тогда он меня таким, как сегодня, больше не вспомнит. А если же нет?
Когда сверток с сыром лег на прилавок, раздался звук. Не такой, как обычно. Вспомнить: какой? Звук сырого мяса, не завернутого ни во что. Но должны были остаться следы, розовые, может быть, красные. Какое на прилавок шлепнулось мясо? Баранина? Говядина? Или? При чем тут мясо, его не было, просто почудилось. Остались следы? Не помню. Не знаю. А знаю: в кассу идти.
Иду в кассу. Где он? Где снова проявится? А может, в покое оставит? Знаю, что не оставит, в самом неподходящем месте возникнет. И не предотвратить, солому не подстелить. Невидимка, никем не слышимая, не управляемая. 
Как запах сена-соломы влечет! Пыльно, светло шелестит заполненный почти доверху сеновал. Проберешься — прогнется, осядет, пространством поделится. Ночью мыши шуршат. Днем мотыльки и стрекозы. Они здесь со мной шёпот слушают неурочный, намертво ко мне прилепившийся?
А может, вовсе не так. Не чип. Не вживляли. Не впрыскивали. Случайно попал. Я для него — западня. Не знает, как выбраться и исчезнуть. Попал в меня — задержался. Все сроки просрочены. Все напоминания проигнорированы.
Мне бы помочь ему выбраться, а не копаться в себе. Надо думать, как помочь выбраться, даже бесконечно мыслями себя изводя. Нельзя шёпот задерживать, в себе затворив, если потребуется, надо западню уничтожить.
Кладя пакет с сыром, продавец подмигнул и причмокнул. В тот же миг заскулило внизу, под прилавком. Собака? Почудилось? Или с шёпотом связано? При чем тут он? 
Надо написать некролог. О себе. Про себя? А то такое напишут, что подмигивание и причмокивание, которого не было, покажутся пустяком. Кому покажутся, если меня больше не будет? Кто же его, если не я, прочитает?

Шёпот никто, ничто не тревожит 

Вхожу. В шёпот вслушиваться вхожу.
За мной осталось густое, всем на свете переполненное время, ёмко заглатывающее всё, не брезгуя и не толстея. Время сменилось редким, едва сочащимся шёпотом, неминуемо угасающим. И с ним едва слышно, почти не заметно я ухожу, и на мое место приходит он.
Иногда о себе лучше говорить в третьем лице. Помогает.
Долго думал, как назвать свою службу. Варианты возникали и исчезали. Может, неточно, неправильно, несуразно, но — вслушивание. Следовательно, я — вслушивающийся. Трудное слово. Большое. В текст с великим трудом проникающее. К тому же, обязывающее! Недовслушаешься в шёпот — и не услышишь, вслушаешься чересчур — затихнет, отторгнется.
На меня очередь. Записываются заранее. Конечно, задумывался — почему? Слова общие, у меня те же, что у других. Значит дело не в них. Наверное, в голосе. И — редко его подаю. Если лишь поздороваюсь-попрощаюсь — огромнейшая удача. Идеал, которого не бывает.
Опытный психоаналитик, может быть, и докопался бы до причин моей исключительной чувствительности. Но позволить, чтобы кто-то копался во мне?! Никогда не спрашивай: почему? Спрашивай: на что это похоже?
С тех пор, как этим я занимаюсь, всё меньше что-то рассматриваю, слушаю и говорю, даже ем и пью, кажется, меньше. Думаю, вслушиванием вытесняется.
У шёпотов отношение ко всему ни на что не похожее. Не с чем сравнить. Прекратили состязаться со временем, выросли из него. Стало мало.
Все боли боятся. Шёпоты — жаждут, пока могут терпеть. Ведь, когда боли нет, это конец. Может, боль — их, шёпотов, божество. Этого я не знаю. Вслушиваюсь, словно в шаги на лестнице: она или к соседям. Вслушиваюсь, надеясь услышать, даже зная: шёпота больше не будет.
Ловлю себя: всё чаще в мыслях проносится слово «думаю». Почему? Не знаю. Трудно в себе разобраться.
Впервые услышав шёпот, вздрогнул, похолодел. Холод волнами перекатывался. Казалось бы, не гром, не грохот, не камнепад, не артиллерийские стрельбы. Казалось бы! Думаю, вида не подал. Но кто знает: со стороны себя я не видел.
Запомнил. Затем шуршанием шелка шёпот звучал в стерильном пространстве, очищенном от запахов, звуков и красок: ничем не пахло, ничто не звучало, ничего в глаза не бросалось.
Ощущаю себя Санчо Пансой, Дон Кихотовым оруженосцем, который, мало чем хозяину помогая, был внимающим ухом. А шепчущему кроме уха ничего и не нужно. Всем уже обладает, знанием близкого, очень конкретного будущего в том числе.
Вскоре после начала, прощаясь, инстинктивно — тогда я не слишком задумывался, скрупулезно следуя указаниям — перестал употреблять слово «завтра» и вообще всю лексику, указывающую на будущее. Трудней всего приходилось с глаголами, но научился и без них обходиться. Это уже после того, как впечатленный удавшимся вслушиванием наговорил о завтрашней не состоявшейся встрече.
Поначалу все шёпоты плотны и тяжелы, как проза поэта. Со временем привыкаешь, становится легче. В лица шепчущих пытаюсь не всматриваться. По-моему, они не связаны с шёпотом. С ними наверняка связан был голос или ор, крик, молчание, даже шёпот, только не тот, с которым иметь дело приходится мне. А теперь лица отдельно, шёпот отдельно.
Из всего, что прошептали, я мог бы составить единый рассказ. Меня об этом просили. Отказался. Точней, взял время для размышления. Потом еще и еще. До тех пор, пока напоминать перестали. Конечно, было бы без имен. Но даже и в таком виде было не по душе.
Кстати, я слушаю лишь шёпот мужской. Такое принято разделение. Почему? Точно не знаю. Задавать вопросы не принято. Когда вслушиваешься в один шёпот, в другой, кажется, перед тобой вырастает странное дерево с искривленными ветками, растущими неровно, в немыслимом беспорядке. Но с каждым новым шёпотом дерево выпрямляется. Всё становится ясней и понятней.
Вслушиваясь, перед собой вижу тень, повинующуюся только свету, источник которого вне поля зрения. Тень скользит, мечется, пытаясь уловить отбрасывающего ее. Бесполезно. Тень сама по себе. То, что отбрасывает ее,  осталось далеко позади, позабылось и выветрилось.
Вокруг шёпота ни соринки. То ли убирают, когда меня нет, то ли вообще пыли, сора рядом с ним не бывает. Не знаю. Многого я не знаю. Спросить бы. Не у кого. По общему признанию о шёпоте я знаю больше других.
Лишь кажется, что шёпоты разноязыки. На самом деле шепчут на одном языке. Что есть шёпот, определить затрудняюсь. Верней, у шёпота слишком много определений. Он обволакивает, из себя, как из паука, сеть извлекает. Он, как мимика младенца, правдив и напоминает о шелесте осеннего листа, отделившегося от ветки и летящего вниз, на землю — соединиться с желто-коричнево-красным шорохом.
Не надо обнаруживать, что вслушиваешься: не дай Бог, приложить ладонь к уху, лучше уж не услышать, хоть и опасно: реакция шёпоту необходима. Шёпот без нее угасает: слышат — я существую.
Вслушиваясь, над стелющимся шёпотом невольно сжимаясь, ты нависаешь, чтобы быть ближе, чтобы слышней. Хотя, бывает, как ни вжимайся, сколько ни вслушивайся, лишь догадываешься и интуитивно, чтобы строй шёпота не порушить, ввинчиваешь междометия.
Реагируя междометиями, словно мелкими частыми кивками с шёпотом соглашаясь, нужно лад отыскать: отчуждения не стирая, контакт не нарушить. Трудно не ошибиться. И ошибиться никак невозможно.
Нарушишь контакт — уходи. Что в тебе толку? Сотрешь полосу отчуждения — сам в шёпот впадешь. Адресата реакция не достигнет. Ни к чему. Уходи. 
То, что раньше было дано шепчущим в ощущениях, теперь ими шёпотом в мир возвращается: начала, причалы, плечи, печали. Может, остальное себе оставляют, с собою уносят? Не знаю. Не спросишь, не выведаешь. 
Со временем я научился различать в самом свободном от полноценной семантики шёпоте многочисленные нюансы, до иронии и сарказма. Умение копилось, проявляясь неясно. Но вдруг пелена пала: услышал, постиг, распознал.
С тех пор работаю над герменевтикой шёпота, распознаю архаические слои, истоки познания. Шёпот может перемежаться и с речью, а она часто бессвязна — ничего понять невозможно. Зато шёпот красноречив и информативен. Только надо научиться его постигать. Попробовал обретенные знания как-то систематизировать, чтобы — я ведь не вечен — ученикам передать. Не получается. Не выходит. Видно, это знание — чистая интуиция.
Момент перехода голоса в шёпот мне не известен. О нем могу только догадываться, полагая, что сродни моменту перехода шёпота в немоту.
К шёпоту не приходишь — являешься, возникаешь, словно не уходил. Вышел на минуту, исчез, в мире чужом растворился — вернулся, попал в чистое пространство, от воли свободное. Шёпот ее изгоняет. Выталкивает к потолку, откуда ее бесшумно уносит кондиционер, заменяя воздухом теплым, очищенным и чем-то ценным обогащенным, словно текст, освобожденный от беллетристики.
Отрешенный от внешнего шёпот в себя устремлен. Ни голоса, ни бурчание труб, ни дрожь стекол оконных, взбудораженных самолетом, низко летящим — шёпот никто, ничто не тревожит.

У шёпота синонимов нет

Этот шёпот был сильней и коридорного шума и заоконного птичьего ора. Звуки терялись в нем, словно черты лица в контражуре. Шёпот  заглушал и вой шакалов в овраге, за высоким забором, и истерику учебной сирены: репетировали апокалипсис, сочиненный на острове под гул зимнего ветра и волн, обрушивающихся на берег.
Иоанн не мог этого слышать: их заглушал шелест ужасных стихов, который он слышал в хижине на краю скалы и переносил на пергамент. Всю жизнь он не давал ему жить. Спасаясь, бежал — догонял, затыкал уши — всё равно прорывался. Но однажды шёпот всё победил. Большая боль меньшую заглушает. Огромный страх — малый. 
У шёпота синонимов нет. Сирота. Одинокое, бездетное слово. Есть лишь друзья-недруги по звучанию: шелестеть, шепелявить. Первое почти как родное. Второе — не слишком приятное, особенно громко.
Слово — продукт времени, разных эпох, мучивших его и благословлявших. В отличие от слова, шёпот — игла, протыкающая время, как бабочку, насаживая на себя. Чтобы перевести шёпот в слова, надо быть, по меньшей мере, поэтом, подобным жрецам, слова одурманенной Пифии стихами перелагавшим.
Мера лексичности шёпота индивидуальна и с течением времени уменьшается. Хотя бывают и всплески, замедляющие движенье сюжета. Кажется, всё. Наступило время чистого шёпота угасающего.
Но вдруг! Неожиданно! Слово! Во всей мощи своей первозданной!
Такое редко бывает. Запоминается надолго, может, и навсегда, до собственного шёпота угасающего.
Как-то один шёпот внезапно взорвался: «Кто у Господа меня вымолит? Кто?!» А другой, прервав молчание, стал рваться покормить черепаху, на которой покоится мир: «Умрет от голода, что будете делать?!»
А еще, думал, совсем безъязыкий, вдруг ошарашил: «Бродские дольники — доли невольника».
У каждого шёпота свой характер. Думаю, не слишком связанный с голосом, из которого вырос и от которого отделился. К сожалению, проверить догадку я не могу: с голосом никогда знаком не бываю.  Бабочкой, покинувшей кокон, отделившийся от голоса шёпот мне достается. С ним провожу дни, бывает, неделю-другую, порой только часы. Ошарашивший долей невольника шептал долго, настойчиво, срываясь на голос. Вначале едва слышно проговорил:

Как по воде круги,
Ветром судьбы гонимы
Прыщавые грехи,
Прощаемые вины.

Через пару дней снова, удивительно, но уверенней:

Вы откликнулись, вы наши души спасли,
И теперь вы не знаете, что с ними делать,
Если б были луга, на лугах их пасти,
Если б были сады, накормить плодом спелым.

Но последние несколько слов перед окончательным шёпотом, к сожалению, я не разобрал.       
 
Ни сюжета, ни ассоциаций

Часто, вслушиваясь, я закрывал глаза и ощущал: шёпот в меня проникал и, соединившись с цветными видениями, осторожно, наощупь пробирался к окну, а там, ошеломленный огромностью, растерянно проникал за стекло. Беспечность его покидала, и он начинал метаться, пока тихие воздушные волны его не укачивали, поднимая в голубизну.
Тогда в меня проникало ощущение слова, нежного, ласкового, неуловимого, как исчезающий аромат. Я долго-долго с закрытыми глазами следил восхождение шёпота, пока не растворялся. Тогда я открывал глаза в ожидании новой волны, галькою шелестящей, обдающей солеными брызгами и вызывающей долго живущую ассоциацию: светлое платье, ножки, убегающие от волны.
Думаю, некогда увиденное со стихом соединилось, или, напротив, стих привел это увидеть. Впрочем, что следствие, что причина, совершенно не важно. Важно то, что шёпот меня не покидал никогда. Даже смену кончая и уходя, с собой уносил, и он продолжал жить со мной, то отдаляясь, то приближаясь, не покидая. 
Бывало, заступаю внутри с прежним шёпотом, уже отлетевшим, а меня ждет новый, еще не знакомый, в который надо особенно внимательно вслушаться. И прежний ведь не прогнать и новый надо услышать.
Тяжело было вначале. Но привыкаешь. Даже такое случалось: прежний, долго-долго в ушах шелестящий, новый краткий переживал. Жизнь многообразна, как шёпоты. Всё в ней бывает.
Одновременность шёпотов — трудно. Но шёпот и слово — мучительно, невозможно. Слово огромно, могущественно. Шёпот мал, шёпот слаб, шёпот насмешливо лилипутствует.
Слово зримо, вещественно — легко найти и разрубить. Шёпот незрим — ни уловишь, ни уничтожишь, вокруг слова вьется, словно удавкой охватывая. Слово бьется птицей в силках, зверем мечется в клетке.
Главное — слово не подпустить. Впустишь — уже не поймаешь. Всё затворить: двери, окна, главное — слух, на шёпот настроив. Плотно в шёпот войти, чтобы осколочку слова не втиснуться.
Молодые не знают и мучаются. Пробовал объяснить, помочь настроиться — бесполезно. Видимо, иначе быть и не может: каждый должен свое получить, отмучиться, со словами отношения пересмотреть. Не раз замечал: от шёпота уходя, вслушивающийся раньше словоохотливый молчал, даже на приветствия лишь кивком отвечая. 
Это — здесь. А там — черная вода неподвижная. Ни ряби. Ни плеска. Нет ветра — движения нет. Недвижимо. Ни сюжета, ни ассоциаций. Только видения. Ну, вот такое. 
Хоронили погибшее, в силу еще не вошедшее юное слово. Посмертно в словари занесли, рядом с величественными словами расположили. Суффиксы осторожно расправили, приставки-окончания распрямили. Сфотографировали, не опасаясь обвинения в педофилии и некрофилии. Репутация была безупречна: никого, ничего, кроме языка родного святого, они не любили. И — обрядоверие превыше всего. Обмыли, обрядили. Грязное, зашитое, заштопанное белье во двор вынесли и сожгли. Грибы дыма на полминуты удушливо поднялись и бессильно рассеялись. Кровоподтеки на белом лице подвели: всмотритесь и прокляните убийцу! Того нашли быстро, даже стремительно: чернила в ордере на арест не просохли и слезы матери пьяной. Кто, как не шёпот, убийство ритуальное совершил?!
«Ритуальное убийство!» — заголовками разразились.
«Ритуальное убийство!» — ударили в колокола пьяненькие звонари.
«Ритуальное убийство!» — гуси лапчатые загоготали.
«Виртуальное убийство!» — нажравшись, молодые не поняли. На них зашикали, в ответ они ботинками-говнодавами, отцами-мародерами с чужих ног снятыми, негодуя на убийц, шибко зашаркали.
Запахло кровью. Глупостью засмердело. Смердами завоняло.
Не прости им, Господи! Ведают, что творят.

На это вся жизнь уйдет

Всё вокруг шёпота мягко, смикшировано, почти никакое. Чем больше оно никакое, тем лучше у дизайнеров получилось. Стены сероваты, свет голубоват. Еда — приносят и уносят нетронутой — пресновата. Зачем приносят? А зачем горит свет? Вокруг шёпота нет места вопросам. Места нет ничему. Здесь — место шёпота. И вслушивающегося: слушаю — слышу.
Учился не здесь. Но только здесь научился. Твердое, точное слово, решительное, сомнений не допускающее. Когда учился, одолевали. Зачем слушать шёпот? Конечно, в уверенных в себе стенах конструктивистского здания вопрос звучал совершенно иначе. Учили чаще скучно, иногда интересно, редко смешно. Учили разговаривать. Как будто шепчущий нуждается в разговоре. Не учили тому, чему нужно было учить, но чему не могли научить: вслушиваться. Этому надо было самому научиться.
Собственно, само понятие «шёпот» пришло лишь тогда, когда его я услышал. А тогда — туман, из которого проступает расплывчатое, словно символистская проза. Кто? Что? Угадай. Зачем? Вовсе не существует.
Здание столетней давности — напряженная динамика линий. Вход — лестница возносящая — коридор направляющий — двери распахивающиеся — зал, по сторонам шкафы с древними книгами, посередине огромнейший стол, временно назначенный тем, кому — повторю: этого никто не сознавал — слушать шёпот. Конечно, хорошо бы, чтоб — вслушиваться. Но так не бывает. Достаточно, если хоть часть тех за столом будет слушать. А вслушиваться — как уж случится.
Самое страшное, когда шёпот стихает, и ты в тишине, пустоглазой, гнетущей и сумрачной, ловишь осколки шуршания: не заалеет ли холодеющий уголек. Разгорающийся костер — это весело, радостно, великолепно. Потухший — грустно, печально, гнетуще.
Чем дальше, тем больше ритм шёпота совпадает с ритмом дыхания. Вероятно, они друг друга поддерживают, помогая не прекращаться. Может, душа и есть эта взаимосвязь? Помнится, ее приборами уловляли, взвешивая плоть дышащую и плоть бездыханную. Или это первоапрельская шутка? Почему-то живым очень хочется всё измерить, любой, самый замечательный образ испохабить весами или линейкой.
И шёпот и душа — из хляби шипящей, шорохами набухшей, вольно, широко о тверди тоскующей. Бывало, какой-нибудь музыкальный шёпот, закружившись, к тверди взмывал, но через мгновение опадал, булькая камнем в болото, оставляя чувство неудавшегося побега, не обретенной свободы и навсегда сгустившейся тишины.
Думаю, каждый шёпот — это пророчество. Может, когда-нибудь научусь понимать? Скорей всего, жизни не хватит. Поздно начал. А передать, чтобы другой слышать пророчества научился, не умею. И вряд ли это возможно.
Как-то представил. Ночью пророку было видение. Губы шевелились беззвучно. Замолчали люди, и звери умолкли. Замерли звезды, солнце, луна. Море и горы затихли.  Растущее из архаических тайных глубин языка восславляло беззвучно и неустанно.
В ответ, грозой пугая, гремело. Туча карабкалась по земле, на небе тень ее подвигалась. Туча двигалась всё быстрей, и за ней устремлялись слишком громоздкие люди пешком и в машинах, от нее отставая и глядя вслед, пока не исчезла вдали, а может, в небе тень ее растворилась. Предстояло узнать, что притягивало, что двигало тучей. На это вся жизнь уйдет. Сколько ее к тому часу осталось.

У слова есть цель. А у шёпота?

Я не знаю, что происходит, когда ухожу. Шёпот стихает или же продолжается, а если продолжается, как было при мне или иначе? То, что тогда случается, мне неизвестно. Неизвестность я не стремлюсь заполнить знанием, хоть не враждебным, но всё же чужим. Ни к чему. В своем бы мне разобраться.
Честно говоря, от шёпота я устаю. Слов, словно воздуха, не хватает. Идя по коридору, спускаясь в лифте, замечаю знакомых, которых раньше не узнавал, замечаю — чтобы перемолвиться на ходу. А если совсем невмоготу, то — крайне редко, но всё же бывает — стараюсь завести ради новых слов знакомства, ни к чему не обязывающие. Возможностей немало, главное — захотеть ими воспользоваться.
Но сколько бы слов ни пришло, от шёпота не уйти. Вначале пытался. Теперь перестал. Бесполезно.
Шёпот после слов — утешение. Слова после шёпота — ошеломление.
У слова есть цель. А у шёпота? Он сам в себе копошится, шныряет в разные стороны, натыкаясь, отпрянет, и снова вперед-назад, заведомо бессмысленно и бесцельно.
Слова: всё успеть. Шёпот: некуда торопиться.
Слова распахнуты. Шёпот зашторен.
Выхожу — сегодня день минуты на три повеселел — в глазах уже улица, а в ушах еще шёпот. Но минута, другая, и звуки обрушиваются. Разрозненно, один другого не замечая. Одинокий взвизг тормозов о шелесте листьев не знает, шорох подошв — о вое ветра, застрявшем в кронах деревьев. Обрывки разговоров — о стуке дверей, треск сучьев — о крике младенца.
Требуются усилия — сосредоточиться, звуки собрать воедино. Наверное, так творят композиторы, собирая в единое целое струнные, духовые. Хотя, кто знает, может, сравнение и неверно. Знает ли сам композитор, как происходит единение звуков?
Слово искрометно, весело, иллюзорно, то Угличем, то Галичем притворяется. Шёпот тверд, угрюм и веществен. Слово после шёпота — это солнечный восторг после лунного откровения, щенячья беспечность и пенистое круженье свободы после мучительных раздумий о воле и неизбежности. И к вечеру осознание: слово — дневное подобие шёпота. Ведь жизнь зарождалась во мраке, и только во тьме познается.
Уходя, шёпот меня оставивший покидая, прохожу мимо кафе, не чавкая, тихо жующего, пьющего, не проливая. Но звуки, запахи, кофейная ароматная горечь невыносимы: когда шёпот смолкает, неужели можно слушать, видеть и обонять?
Вижу двери — закрываются-открываются — и мысленно тороплю: успеть, чтобы передо мной не закрылись, но не бежать — что подумают? Это важно: чтобы мысли мои не прочитали, не разоблачили. А если прочитают, что это изменит? Отвечаю себе: ничего. Никто вслушиваться в шёпот лучше меня не умеет. Даже если кто пожелает, не скоро научится. А научится, конкурентом не будет.
У вслушивающихся нет конкуренции. Все они — братья. Братство вслушивающихся. Тайные ритуалы. Но без иерархии, не как у масонов. Все равны. Каждый месяц сменяется Слышащий вслушивающихся. Символ, разумеется, ухо. Не человеческое — пусть будет львиное. Ставят же с незапамятных ассирийских времен львов у дома на страже. У Братства же ухо. Можно с серьгой. И триумфальную арку воздвигнуть в форме львиного уха Всеслышащего. Накатывая волнами, время будет ласкать его шорохом гальки и плеском воды, лепетом парок и лопотаньем прибоя — всем тем, что шёпот тщится беспомощно заглушить.
Шёпот разный бывает. Теплый и тягостный, светлый и мутный. Слова бывают и никакими, ненужными, незначащими ничего. Шёпот таким не бывает. Конечно, подобия слов в нем иногда проступают. А когда низкие облака в закрытые окна вплывают, шёпот становится глуше, словно тяжелея от вбираемой влаги.
Вслушиваясь, явственно ощущаешь белизну, бесконечность пространства, усеянного черными крапинками: то ли птицы, то ли комья мерзлой земли. Бесконечно, словно зона, огражденная горизонтом. И это в стране, где поэтом можно стать лишь проворонив слова, с рожденья доступные, как в собственной рвоте, захлебнувшись в чужих, и напоследок пьяному, гнусным зельем дешевым отравленным, застрелиться, кому пистолет достать повезет, а лучше исконней: повеситься.

Шёпот, как прошлое, отменить невозможно

Шёпот, как правило, черно-бел. Но случается и цветной. Со временем я научился распознавать даже оттенки — цвета, смысла, эмоций. Похоже на то, как глухие понимают речь по губам. Не всегда очень точно, но достаточно адекватно.
Впервые, когда понял, что научился, посмотрел на себя со стороны: увидел веселого Будду, довольного собой, другими и миром. Тогда и мелькнуло: может, когда-нибудь смогу перевести шёпот в слова, как пророки — бред Пифии. Но чтобы передать хоть малую толику, надо быть не просто писателем — гением. Поэтому шёпот останется только со мной, шипящими тщательно вычерчивая тишину.
Шёпот никогда самим собой не бывает. Всегда что-то напоминает. Шлепанье детских ступней на мокром песке. Жжение желания. Чмоканье младенческих губ. Бесконечную боль и мрак нагого отчаяния.
Шёпот не крошево звуков, но субстанция самостоятельная, чью природу я долго пытался понять. Однажды засохший древесный корень увидел, и осенило: шёпот состоит из корней, в слова не проросших. Нет у шепчущих ни сил, ни времени прорастания дожидаться: прошепчешь — слова прорастут. Шепчешь, ergo ты существуешь.
Слова грубы, неповоротливы, то безобразно худы, то раскормлены вопиюще; то слишком высоки, то приземисты непомерно. Глухо проговариваются — исчезают во мраке, звонко звучат — за ними извивается звон, плоской равнинной дорогой пылится. А корни, особенно до индоевропейской сущности оголенные, не искусственны — изначальны, изящно обнажены и грациозны. 
Слово слову, даже близкое, конечно же, рознь. Но — шепоток. Вот словечко, возомнившее о родстве, будто оно — правоверная тень. Сатана? Падший ангел. Шепоток? Падший шёпот? 
Ерунда. Слова сорные, задорные, вздорные — всякие. Требуют бережного обращения. Шёпот не требует ничего. Шёпот — один. Шёпот — изгой.
Слова уловляют человеков и знание, шёпот — дыхание. Он благотворен. Что происходит, когда прекращается? Начинаешь слышать, как шелушатся секунды, прихотливо на плечи перхотью опадая.
Бывает, слова шёпоту подражают из мучительной зависти. Шёпот не завидует никому, ничему. Слово членимо на слоги, на звуки. У слова есть близкие, други и недруги. У слова есть родословная. Шёпот ни на что не делим, одинок, первозданен, словно первый человек, Творцом сотворенный.
Слово может потерять всякий смысл, честь и достоинство, может быть исковеркано и унижено. Ничего подобного с шёпотом, окончательным и навсегда, случиться не может. Слова, как будущее, могут еще не случиться. Шёпот, как прошлое, отменить невозможно.
Слова, даже понятные тебе, надо еще сделать понятными и другим. Шёпот и тебе и другому понятен.
Слова стыдливы или бесстыдны. Это шёпоту неизвестно. Слова нередко смешливы, неизвестно от чего в смехе заходятся, средний палец покажут — представив, зальются. Шёпот не угрюм и не легкомыслен: непритязательным юмором не заманишь, к иронии склонен, сарказму.
Где тонко, там рвется. Это о слове. О шёпоте: чем тоньше, тем соткалось верней. В отличие от слов, шёпот не заглушим и не сокрушим: это от слов можно слух защитить, это от слов удается, словчив, отвертеться.
Шёпоту жар соблазна, в котором не одно слово сгорело, неведом. Вокруг слов множество предметов, дыханий, звуков, цветов. Вокруг шёпота пустота, которая бывает то тяжелой, то легкой, а порой совсем не весомой.
Слова строго иерархичны, слова — сибариты. Шёпоты равноправны и аскетичны. Слова заканчиваются. Шёпот… Обрывается шёпот.
Слово можно убить. Слово может покончить с собой. Умереть может слово. Слово может и обезуметь. Шёпот не убиен, на суицид не способен, не смертен, ни при каких обстоятельствах не сходит с ума.
Слова гонятся за ускользающей мыслью. А та в шёпот соскальзывает. Слова любят гоняться за мыслью, как за лошадью по кругу с кнутом. Шёпот с мыслью сживается. В отличие от слова, шёпот не может быть любимым или же нелюбимым, не только изысканные эпитеты, простые прилагательные он отторгает.
Одно, без окружения слово почти ничто, без других слов почти невозможно, бессмысленно. Шёпоту не нужен другой. Ни сестер-братьев, ни-матери-ни-отца.

Любой вопрос о шёпоте не имеет ответа

Даже свыкшись с тем, что внятен редкому уху, трудно смириться, что шёпот не виден. Только глаз может подлинно установить материальность. Дыхание беззвучно, выйдешь на мороз, всё тотчас и подтвердится: жив, дышит, пар изо рта. А шёпот? Нет даже пара. Никаких свидетельств. Не вижу, не слышу, не обоняю, не осязаю, ergo не было, нет, и не будет.
То, не знаю что, не существует. Услышавшие — лжецы или же сумасшедшие. Мало ли не только шёпот — слышащих голоса, кто великих поэтов, а кто и пророков, Богу внимающих. Кто на слово верит?
Конечно, галлюцинация галлюцинации рознь. Бывает, не поверить почти невозможно. Конечно, уверовав, даже из пара можно создать всё, что угодно. Мечом рассеченную птицу, в единое целое соединившуюся и взлетевшую — взмахом крыл мир от потопа оборонить. Глаз, зорко следящий движение пара из уст до облаков, где единится с паром Творения. Малое и мгновенное соединяется с огромным и вечным. Только уверуй!
Великое множество раз слово довлело над шёпотом. Произнесенное ясно или с нездешним акцентом оно возносилось и расползалось в пространстве, заполняя собой любые расщелины, самые невзрачные дыры. Везде просачивалось, всюду оно проникало. Слова шикали — звуки нишкнули. Какой уж тут шёпот?!
Упоенное властью слово на дрожжах раздувалось, вылезало опарой, свешивалось над бездной, прозревая невидимое — шёпот, смерти не знающий. От края бездны отпрядывало, стушевывалось, скукоживалось, разлагалось на слоги, распадалось на звуки. Судорожно пытаясь вернуть прошлую силу, прежнюю мощь, оно изворачивалось, отступая и наползая, и бессильно сливалось с гулом, в шуме времени исчезая, утрачивая собственные границы.
Редкое-редкое ухо несколько мгновений слышало шёпот, ведь уже новое слово площе прежнего возникало, в дуду дудело, шлепало шепеляво. К другому акценту привыкали уставшие уши, ко всему безразличные.
— А что же редкое ухо? Что оно слышало?
— Шёпот. Более ничего
— А что в шёпоте слышало?
— Шёпот!
— Как-то его толковало?
— Каждый по-разному. Кого это интересует? Кому это важно?
— Но единого шёпота нет. Их, шёпотов, много.
— Хоть и так. Ну, и что?
— Как что? Если так, то у них есть имена.
— Имена им ни к чему. Имена — пособники жизни. Разве умерших по именам окликают? Имена — это слова. А мы ведь о шёпоте.
Когда мысли разбредаются, что случается часто, за ними слова устремляются, а на их месте, так кажется, остается тишайшая тишина. На самом деле там шёпот. Только редко кто слышит. А услышавший позабудет слова и бродячие несносные мысли и останется с шёпотом, оглушившим его, ошарашившим, один на один. Даже если вернутся мысли и с ними слова, всё равно он будет вслушиваться в надежде хоть еще раз шёпот услышать. Хоть и знает: ничто на круги своя, ничто на круги своя никогда не вернется. Попроси ответить зачем, что в услышанном влечет неотвязно, не ответит, не скажет, что для него этот шёпот: надежда, знак, обетование? Может быть, боль? Ведь есть жаждущие ее,  спроси зачем, не ответят.
Любой вопрос о шёпоте не имеет ответа. Может, не стоит и спрашивать? Только не запретишь. Удивительно: двое, шёпот услышавшие, друг с другом объясниться не могут. Вовсе не станут о нем говорить. То ли стыдятся, то ли довлеет обет, который они не давали. И вроде нет никакого запрета, никакой в шёпоте тайны, но всё равно: никому ничего никогда.
Там, где шёпот кончается, начинается пространство ничейное, не доступное ору и грохоту. А где они властвуют, даже самые славные слова теряют смысл и звучание их искажается. Произносящие эти слова, оскверненные ором, грохотом искаженные, страдают, теряют голову и, в конце концов, впадают в безумие. Орут, слыша других, грохочут мебелью, на пол швыряя столы и кровати, огнетушители срывают со стен. Курочат всё, что под руку попадает, обуянные пьяной жаждой разрушить тишину, разбить на звуки слова. Их считают больными.
Душевнобольных лечат больные душевно, лечат ором и грохотом. Так и пишут врачеватели в назначениях: инъекция горного целебного грохота и вливание в уши ора целительного, настоянного на реве толпы во время корриды.

Шёпот отбрасывал тень, которая его удлиняла

Шёпот отбрасывал тень, которая его удлиняла, водила по стенам, на потолок возносила, сквозь случайно открытую дверь уводила. Тень была Вергилием шёпота, по всем девяти кругам ада водила, чтобы он, насытившись, вернулся туда, откуда тень увела.
Путешествие длилось недолго, во всяком случае, я, едва успев спохватиться, тут же, тщательно вслушиваясь, шёпот исчезнувший обнаружил. Он был тем же, который покинул эти стены и с ними меня, и всё же иным. Это иное я должен был обнаружить, чтобы постичь, что с ним случилось. В какие закоулки Вергилий его заводил и с кем сводил? С кем встречался? С кем и о чем там шептался? 
Дорога, вымощенная терцинами, ведет без перерыва, без вставок и без возврата только вперед. Сзади рушатся мосты, тоннели взрываются. С кем об этом шептался? Какое старческое причмокивание отвечало?

Упавшие к себе на полдороге,
Вам не подняться, не продолжить путь,
Заветные не преступить пороги,

Искомую не обнаружить суть,
Завещанную прежде вас упавшим:
«Иди! К себе дороги не забудь!»

Ни имени свое вам не назвавшим,
Ни цели, обретенной или нет,
Лишь выдохом последним вас призвавшим.

Будто исполнив странный свой обет,
Свой полупуть закончив, у дороги
Найдя покой, покинув белый свет.

Еще идущим завещав тревоги,
Веселье, беды — всё, что полнит жизнь,
Всё, чем влекут бесцельные дороги.

Иногда казалось: мной слышимый — мой собственный шёпот. Чтобы убедиться: это не так, что не во мне шёпот — извне, дерзалось совершить святотатство: словами его заглушить. Мелькало: какие слова достойны? В ответ: нет таких слов.
Тем временем слабость одолевалась, превратная мысль уходила, и я вслушивался в чужой, который — зависело от настроения — осознавался то наказанием, то наградой, как всё в жизни, полной поворотов неясно куда, непонятно зачем. В конце концов, поворотов бывает много ли, мало, а шёпот, как Бог, не сочтите за богохульство, шёпот единственен, шёпот один. Хор шёпотов кто-нибудь когда-нибудь слышал?
Кажется, ничего нет понятнее шёпота. Но определи — и споткнешься: друг на друга шёпоты не слишком похожи. Подобно сну, шёпот бывает глубокий, без всяких видений, и поверхностный, где с явью перемежается.
Вслушиваешься — ни картин, ни ассоциаций. А другой раз — всё перед глазами, но вдруг поверхность воды рябью покроется — исчезает. Ни кануть в воду, ни сквозь землю провалиться шёпот не может. Попал в лабиринт — и не выбраться, но Жидом Вечным скитаться в поисках выхода, которого нет. Камнепад — и завален, замерзшими струями наводнения к гранитной скале пригвожден страждущим Прометеем. 
Шёпот огромен, как горы. Но и его может снег занести, и это уже до весны. Если наступит.
Или звонкие оглушат, что хуже — сонорные, и это болезненно.
Или песок — это навечно.
Зато, в отличие от снега, песка и звонких, зеркальные поверхности, обращающие всё в бесконечность, шёпоту не страшны.
Шёпот — тайна, а ее не умножить. И уничтожить его невозможно. В случае опасности стушевывается, съеживается, но не исчезает.
Шёпот не порождает.  Каждый шёпот случается сам по себе, не ведая тайны своего появления. Как бы ни был пытлив — а такие случаются — этой тайны ему не дознаться.
Шёпот малый? Большой? Длинный? Короткий? Знать невозможно. Любое познание разбивается, как — пусть будет банально — об утес, а он великан, на груди которого ночевала тучка отнюдь не простая. Нелепая, однако, фантазия взрослого совсем лысого офицера. Почему золотая? Добро б поутру.
В отличие от звуков, красок и слов, шёпоту, бесстрашному и бесстрастному, всё подвластно. Только сам волен себя ограничить. Ни пространство, ни время, ни чья-либо воля, ни даже листья с дерева познанья добра-и-зла не помеха.
Шёпот — двуосное, двухколесное, вольно парящее над гигантскими чашами, размером в небольшую вселенную. Одна наполнена водою Творения. Другая — вином, изготовленным Ноем. Третья — безумием, в которое впал Каин-убийца. Четвертая — гневом Господним. Все чаши порознь. И только шёпот способен их соединить. Что произойдет, невозможно предвидеть.
Конечно, это надо переписать. Каждая фраза — с красной строки. Буквы скопищем оскопленных скупцов бегут черным-черно от первой фразы к последней. Добегут — свяжется. Тогда, упаковав в свиток ли, в кодекс — в сундук, семейный, зеленый, проехавший всю войну. Уложить, семью печатями запечатать, взойти на утес — на груди золотая — и выбросить в море.
Всё это, вслушиваясь, в шёпоте можно услышать. И много-много чего еще. Впрочем, разве это возможно: шепот словами передавать?

И сквозь всё это — шёпот

Зима — тяжкое время. Едва рассвело — и стемнело. Электричество тьму не отпугивает, делает за окном лишь чернее.  Зимняя тьма тяжелая, мокрая, густая, египетская. Во тьме пространство скукоживается до оживленного светом клочочка.
Весь световой день прикован ты к шёпоту. Выходишь — света, тепла! Вместо этого — дождь, туман, темнота. Не светлая зимняя ночь с белым снегом и льдистой луной. Вьюга, околица, завывание — волки. Страшно, славно и белоснежно. Семеро гномов, сказочно тепло, Белоснежка.
С другой стороны, в самом страшном месяце ноябре шёпот — единственное спасение от блеска рельсов в лунном свете, от визга тормозов, от пыльной безнадежности непрочитанных книг. Шёпот — надежда на свет и возрождение. Но эти бесконечно холодные суицидные ночи! С ними как совладать?
Декабрь до зимнего солнцестояния, конечно же, самый темный. Но в нем уже — отблеск, вот-вот тьма апогея достигнет, и переломится. А в ноябре тьма безнадежная, потому плакать не в феврале. Там уже свет, солнце и пробуждение. А ноябрь? Вот, в ноябре чернила и доставать. Спасительный шёпот записывать?
С ответом не стоит спешить. Вначале определиться. Синоним? Настоящего нет, двоюродные, троюродные не в счет. Антоним? Визг? Хорошее, точное, плотное слово. Жаль, не годится. Наверное, крик. Ведь, удаляясь, крик затихает, шёпот — усиливается. От крика слова разбегаются, босоного сверкая флексиями, как дети, убегающие от дождя. Может быть, завывание? Вслушайтесь в зимние ветры!
Нет, шёпот вовсе не слово. Субстанция, гуляющая сама по себе. Или застывшая — оградой в скверике обнесенная, как могила  рядом с домом, в котором жил. Почему бы в собственной квартире не похоронить? Склеп из бетона, мраморной крошкой присыпанный, в спальне или на кухне.
Слова и шёпот — сущности разные. Им бы жить-поживать, друг друга не зная. Но однажды слова шёпот замыслили извести. Как? Создать чудовище, оно с шёпотом разберется. Из чего? Нет в мире вещества для чудовища. Как нет? А сами? Из себя чудовище, назначенное шёпот пожрать, создают. Получается. Долго трудятся. Совокупляются в короткие фразы: подлежащее, сказуемое и что-то еще. Фразы громоздятся одна на другую разнополыми физкультурниками-физкультурницами, составляющими из собственных тел композиции, возвеличивающие и прославляющие. Готово! Последнее слово вставили в нужное место. Пасть открыло чудовище, нужные слова огненно изрыгнуло. И собственной ненавистью подавилось и задохнулось. Задохнулось — и развалилось. Ни слов, ни чудовища.
Но новые слова родились, из них про белого бычка сказку составили, и решили извести они шёпот, для чего из себя чудовище сотворить.
Новорожденные, еще мокрые слова любопытны, словно котята, как любые детеныши, тычутся носами они, познавая. До тех пор, пока однажды, неожиданно, как на рифму в белом стихе, вдруг не наткнутся на шёпот. Тогда вмиг повзрослев, от жара обсохнув, всему на свете прекращают они удивляться.
Если шёпот — выдумка стариков, то чему в этом мире можно еще удивляться?
Как на салазках, скользят слова вслед за утраченным шумом времени, не подозревая, что всё громкое глупо ничтожно, что лучше застыть, оглянувшись, столбом соляным, вслушиваясь в шелест волн Мертвого моря и шёпот внутри себя.
С человеком шёпот волен поступать, как тот со словом. Ведь слова способны на всё. На глупость любую, на несуразицу. Отдал жизнь бы я за. Разве можно отдать то, чего у тебя нет? Скорее жизнь отдать тебя может. Только кому? Нужен кому ты? Потому и существует эллипсис, пропуск слов, не важных для смысла. В конце концов, все слова в эллипсисе исчезают. Тонут в тумане. А когда рассеется, в себе самом растворится, слов не будет, один только шёпот настойчивый, безымянный проступит.
Я иду по улице пустой от слов и людей, освобождаясь от прежнего шёпота, новый предощущая. Пляшет, в конвульсиях бьется, расшвыривая острые тени, фонарь. Я иду, и мне вслед, пустоту насыщая, одиноко воет собака, оставленная хозяевами. Они вернутся — она замолчит, уйдут — снова завоет. Ведь уходят они навсегда. Как ей не выть? А когда возвращаются, то радоваться сил уже нет.
Так и я — всегда ухожу навсегда. Ухожу — в туман попадаю. В нем пропадаю. Странно, тени мои и прохожих в тумане видны, даже отчетливы. А те, кто их отбрасывает, исчезли, словно их нет, не было, и не будет.
И сквозь всё это — шёпот.
Могуче, огромно тьму раздвигая, Евгением среди бушующих, обезумевших волн продвигался, людишек спасая, лодчонки к исчезающему берегу направляя. Двигался к окислившемуся, подточенному глупостью и жестокостью монументу, потерявшему не только способность меднозвучно скакать, но и шелохнуться. Давно не был в состоянии даже скромной ограды, отделяющей от мира сего, перешагнуть. Было ясно: спасению не подлежит. Реставрация невозможна. Новодел — над оригиналом насмешка. Конь просел не от грузности, не от величия всадника, но от мелкости. То ли время всадника подменило, то ли сам до безобразия конь скукожился, то ли город, нашептанный дьяволом, и всю державу болото вонючее затянуло.
Все флаги — вон!
Что за дикая страсть в зябком тумане из болотной зыбучести кумиры себе воздвигать?

И кусты роз на обоих его берегах

Шёпот царил здесь всецело, являясь то шаркающими шагами, то шуршанием простынь, то шипением голубоватого света, от которого душная тьма превращалась в подобие вольного света. Все проходили мимо, не прислушиваясь, не замечая. Им, занятым делами, было уютно. Я ничего не делал — я вслушивался. А когда шёпот, всегда внезапно, смолкал, возникало шелестение и шебуршание.
Иногда в паузу, словно в щель, муха влетала, громко жужжа. Или бабочка. Или — коридорные звуки. Или — что совсем нестерпимо — хорошо различимые голоса. Тогда звуки обретали навязчивый смысл, который шёпот вминал в пустоту. Словно удавкой, слова шёпот затягивали, заглатывали, словно вакуум, особенно слова твердые, мощные.
Вслушиваюсь в шёпот, уходящий в себя: так глаза в себя смотрят.  Вслушиваюсь, как скрипач в свою скрипку, как врач в легкие пациента, как гонщик в голос мотора. А может быть, и не так. Я ведь не скрипач, не врач и не гонщик, откуда мне знать, как вслушиваются они? Зачем же я себя, вслушивание свое пытаюсь с чем-то сравнить? Ведь ни я, ни оно несравнимо.
Всё дело, вероятно, в пороке мыслить словами, даже тогда, когда они стервятниками кружат над пропастью. Хотя им ограниченности, предельности своей не одолеть, не уловить, что за горизонтом. Подобно словам, и ты кружишь над тем, что называется шёпот, пытаясь понять, что это такое, стремясь словами — другое ведь не надо — его уловить, сознавая: слов мало, нужно другое. Что? То, чего не бывает? И ты ищешь, рыская по углам, над которыми пульсирует шёпот.
Слова бывают лишние, бывают случайные, бывают ненужные, бывает слов слишком много. Ни лишним, ни случайным, тем более ненужным шёпот никогда не бывает. Его не бывает и слишком много, равно как и мало — сколько есть, столько есть.
Если всё-таки сравнивать, то с черепахой, на которой покоится мир, единственной, от всего панцирем защищенной. И звуков почти не издает, а если случится — на шёпот похоже. Вот мысль дикая, пьяно раскачиваясь, по закоулкам мрачным петляя, приходит: черепаха шёпот и есть, шёпот и есть черепаха.
И еще. Шёпот — несуществующий антоним слова бесконечного в непознаваемости своей, великого и ужасного: энтропия. Его невозможно представить, немыслимо материализовать. Разве что: упавшая на спину черепаха, тяжелый защитный панцирь ее погубил, не подняться, до скончания мира бессильно лапами воздух месить. Черепаха перевернулась, и с ней мир, покоящийся на черепахе, болтает лапами, пока не умрет черепаха, а он вместе с ней.
Материализовавшись, метафора умирает, живым зеленым колосом прорастая, стократным урожаем праотца благодетельно награждая. Тот под конец жизни вовсе ослеп. И, как другие незрячие, был чувствителен к малейшему шороху, наитишайшему шёпоту.
В отличие от праотца, большинство людей никакого шёпота вовсе не слышат, даже те, которые его усердно исследуют, выдвигая множество разнообразных идей его зарождения: от шороха травы в полнолуние до появления солнечных протуберанцев: мол, огненные газы пока до далекой земли дошипят, силу теряют и людям являются лишь в виде шёпота.
Шёпот — не ноумен, не вещь в себе, шёпот и не феномен, но грустная субстанция вне всяких определений. Вне мимолетности и вне вечности, вне истории, вне географии, вне климата, вне беспомощных лепестков на жирной мокрой земле, опавших с розового куста, росшего под окном, на неделю бывшим моим в доме друга, которого больше нет, потому что он умер и в памяти моей поселился. Теперь между нами Стикс протекает, и кусты роз на обоих его берегах.
«Я здесь», — сколько ни вслушивалась, услышать она не смогла. Приблизила ухо к губам — понял, надо силы собрать и дать ответ. Прошелестело: «Всё, не могу». Отвернулась, посмотрела в окно: пасмурно, мутно. Приготовленную ампулу положила на место. Приподняла коробки с лекарствами, которые охранял Мефистофель каслинского литья, взяла нижнюю, напоследок откладываемую. Влила в капельницу. Успокоился, всю ночь тихо спал. Утром он не проснулся. «Я здесь» значило: я еще здесь.

Нет шёпота — вслушивающийся не нужен

Очень бы удивился, если бы кто-то сказал, что я люблю шёпоты. Люблю? Шёпоты? Как шёпот можно любить? Но однажды я с этим вполне согласился: да, шёпоты, да, люблю. Как Скупой Рыцарь, люблю: самозабвенно и одиноко. Сегодня вслушаюсь и тщательно новый шёпот — ужасный век, ужасные сердца! — я уложу в шестой сундук (в сундук еще неполный). У меня в жилище места для сундуков хоть отбавляй!
Но это раньше оно казалось довольно большим. Может, потому что было полупустым. С тех пор, как стал вслушиваться, оно, хоть вещей не прибавилось, стало меньше, ужалось. Даже обмерил. Квадратные метры всё те же. Но меньше!
В молодости я открыл: время — субстанция субъективная. Одинаковое на часах, то тянется, то бежит. Видимо, точно так же обстоит дело с пространством: исчезающее его расширяет, а попадающее сужает. Значит, метры метрами, но что-то проникло? И — срок настал — пространство-и-время меня выпроваживают. Не спеша, постепенно, им некуда торопиться. Догадался, чему всё причиной. Наблюдения связались, и цепь сомкнулась.
Шёпот вне времени-и-пространства, значит и вслушивающийся в них не нуждается. Что же с ним произойдет, когда вовсе выплеснется из времени-и-пространства? Вода обращается в пар, в неуловимое. А вслушивающийся? Обращается в шёпот! Вопрос: его в качестве шёпота слышат? Кто-то, подобный мне, вслушивается в него? 
Здесь цепь разрывалась. Новое звено с предыдущим не связывалось. То ли размеры звеньев не совпадали, то ли навстречу друг другу не размыкались, чтобы, приятно щелкнув, сомкнуться. Так ли, иначе, но я остался с вопросом открытым, пустынным, как улица, по которой, возвращаясь домой, прохожу каждый вечер. Выходишь на улицу — во тьму окунаешься, из очевидности в абсурд погружаясь. И вопрос гонится, и, догнав, рядом с тобой ковыляет.
В день, когда задался безответным вопросом, на улице было пусто. Только за парой, немолодой, занятой разговором, понуро подпрыгивала собака, боясь отстать и пропасть. Я — в отдалении. Не шорох листа меня гнал — гнал меня шёпот.
Присмотрелся — юный и стройный. Но по-стариковски шаркал ногами, почему-то босыми: опавшие листья желтые, красные ворошил. А из ресторанных распахнутых окон — внутри было жарко — доносился тогдашний шлягер, в котором листья желтые кружились над городом. Шелестя мало кем различаемыми банальными словами, мелодия непрошено прилипала.
Один желтый лист потянуло к вентиляционной решетке, и он бился на ней, словно я, затянутый шёпотом. Мне было уже всё равно: или упасть обессиленным, оставленным, оземь брошенным шёпотом, в который я вслушивался изо всех сил, или внутрь его, в неизвестность темную провалиться беззвучно. Чем решетка была? Мучением? Перед мукой порогом? Преградой спасительной?
Шёпот заставлял трепетать, и шёпот был трепетом. Он был холодом и вызывал страшный холод, сковывающий тело, воздух, любое движение. Он был тем беззвучным морозом, от которого полет птиц пресекался, и они, застывшие, падали. Но он был и жаром, в который вслушивающегося бросало: тело покрывалось испариной, всё становилось влажным, капли пота падали со лба методично, отмеряя какие-то сроки — непонятно, немыслимо страшно.
Затянутый шёпотом внутрь я летал туда-сюда, вглубь шёпота и обратно, видя лед, чувствуя жар. Лед был черного цвета, а жар — белого. И мне хотелось поменять местами определения, но они не давались: приближу руки, чтобы схватить — взлетали, уберу — голубями к своим существительным на привычный насест возвращались. 
А листья в один из редких погожих осенних дней сгребут в большие непрочные кучи, подожгут, и опавшие без заклинаний дымом едким взойдут и рассеются тихо, бесследно.
Тогда, может, листья над городом и кружили, но шаркающий этого видеть не мог: шел, таща за ниточку свои вытекшие глаза, в которые попадали пыль и острые ошметки откружившихся листьев. Шаркающему надо было глаза от сора очистить. Достал платок, послюнил краешек, наклонился, но дотянуться не смог. Ему бы позвать на помощь — резь становилась невыносимой — но ресторанные окна захлопнулись, внутри грохотало — не докричаться, а пара с собачкой давно скрылась за поворотом. Но попробовал: закричал невнятное, лишь бы внимание обратить.
Кричал долго и бесполезно. Кричал слишком громко, чтобы услышали. Может, надо тщательно вслушаться? Может, кто-то прошепчет в ответ? Долго прислушивался. Шёпота не было.
Смысл был понятен: нет шёпота — вслушивающийся не нужен. Напоследок прошелестело: «Что это было?»
Ответа не было. Ответ был не нужен. 

Значит ли, что шёпот вслушивается в тебя?

Если ты вслушиваешься в шёпот, значит ли, что шёпот вслушивается в тебя? Отрицательный ответ на этот вопрос не очевиден. 
Стоял и смотрел на себя. Смотрел, как уходил в шёпот, как в него погружался. Добравшись до горла, шёпот поднимался всё выше. Мне бы поплыть, вместе с шёпотом над собой поднимаясь, но ноги были словно прикованы. Закрыл рот — проник в нос, покрыл меня с головой. Дальше не помню: видимо, в шёпоте задохнулся, слился с ним и исчез.
Вначале одергивал себя: показалось. Потом высмеивал: мания преследования, и долго вспоминал, как это по-научному: паранойя. Затем решил записки сумасшедшего написать — вмиг исчезнет, от всего надуманного сразу же исцелюсь. Но как ни храбрился, прислушивался, оглядывался: может, и правда? Прошло немного времени, и убедился: как ни уходи в кусты, как ни суй в песок голову — сущая правда.
Какой-то шёпот — кто знает, какой, из какого времени, ясно, что не сегодняшний — за мною следит. Преследует, оставаясь в тени, что до поры до времени ему удается. Не ясно, зачем. Цель непонятна. Но ясно, понятно: преследует, внимательно наблюдает — куда ни пойду. Собственно, маршрутов немного, можно за несколько дней изучить. Не заметить слежку никак невозможно. За спинами прохожих не прячется, газетой не прикрывается, шнурки не завязывает. Это ему ни к чему. Ведь, неслышимый, он везде.
Чаша терпения переполнилась, когда обнаружился в доме. Что делать? Сбежать? Не на улице же ночевать. Да и какое это имеет значение, и там ведь отыщет. Как чашу опорожнить? Самый лучший рецепт — выпить до дна. Сделать это, подобно ему, внезапно. Но как?
Шёпот к себе притягивает, оторваться от него почти не возможно. А бывает, оторвешься — и не вернешься: не подпускает или вовсе исчез. Поминай, как звали. А как помянешь, как звали, не зная?
Внезапность — самое грозное оружие шёпота. Если бы пришлось как-то его назвать, Вдруг больше всего подошло бы. Внезапно случаясь, как инфаркт или инсульт, он, невидимый, преследует неотступно, как рогожинские глаза, пронзительно отделяющиеся от толпы.
Даже мне этот внезапно возникающий-исчезающий шёпот совершенно не слышим. Только в редкие мгновения чуткое, ко всему привыкшее ухо улавливает. Вот, у оконного стекла, у правого уха забился и снова пропал, чтобы через день-другой над головою пискнуть на миг комаром незаметным. Если б чуть дольше, хоть на пару мгновений, я бы запомнил: память на шёпот у меня исключительная. Помню все. Но этот, давая знать о себе, почему-то таился.
— Почему? 
Ответ был неожиданным, невпопад. Не ответ, а вопрос.
— Принести еще? — Официантка кивком показала на опустевшую чашку.
Кофе не хотелось. Лучше бы коньку. Но здесь не подавали, а бара поблизости не было.
— Еще? — Повторила, не уверенная, что понял вопрос.
Захотелось поиграть в диалог из одних только вопросов.
— Почему бы и нет?
Игра закончилась, не начавшись. И всё-таки, почему?
Услышанное насторожило:
— Потому что на «у». — Во всю ивановскую завыл мальчик, выряженный в поварскую одежду — белый передник, белый колпак — тянул бесконечное «у», растягивая уши руками: изображал обезьяну.
Странно, но ответ удовлетворил, и на этот раз с удовольствием из белого наперстка допив, положив в блюдце деньги, поднялся и, кивнув головой на прощанье, вышел в прохладную рано наступившую ночь.
Шёпота не было. Но в любой момент мог объявиться. Прислушался: никого. Оглянулся: темно. Что ж, подумаем о другом. Мальчик в поварском одеянии, мальчик — откуда? Никакого мальчика в кафе вовсе не было. Поздно. Мальчикам пора спать, а не в белое наряжаться.
Вдруг, отвлекая, ассоциациями, как дно старого корабля, обрастая, выплыло из времен бесконечных перемещений словечко: баул. Никто не знал толком, как должен он выглядеть, но ассоциации выстраивали картину вокзальных безумий, истошных воплей, истерик, растрепанных волос, беспорядочных гудков паровоза и отрезвляющих выстрелов.
И сразу же вслед обозначился мальчик на кухне рядом с отцом, предыдущим владельцем, и дедом, заведение основавшим. Нынешний хозяин, мальчик тогдашний, заклеил стену огромнейшей фотографией: тесто месили, раскатывали, формовали. Всё двигалось, дышало чудесными запахами и торжествовало. Но на этом празднике не было место ничему, что можно было бы съесть, хотя даже пар над кастрюлями был ощутимо, материально весом.

Шёпот можно до смерти напугать

Это приключение сочинив, целебную силу писательства подтвердив, от шёпота, преследовавшего меня, я отделился. Что не означало: избавился. Просто теперь не он мне досаждал, а я — как бы это проще сказать — над ним кружил, стараясь из виду не упускать, порою теряя. Чтобы понятней, банально: как листья желтые кружатся над городом. Я бы, конечно, ударение на первом слоге поставил, но на втором — витиеватее, так сказать, поэтичней. Не орлы — те, ведь кружатся, а листья. Поэты-песенники на этом не одну жирную съели собаку.
Когда шёпот повадился в дом, его присутствие еще по пути ощущалось. Пробовал разными путями ходить, вдруг заблудится и не прицепится. Не удалось. Может быть, потому что вернуться домой можно было двумя лишь путями, проследить которые было легко.
От шёпота можно было и спрятаться. Для кого-нибудь проще простого, но не для меня. Достаточно было с кем-нибудь заговорить, даже просто рядом с кем-нибудь находиться, и он отступал. В силу деликатности, или какая иная причина, совершенно не ясно. Но общаться, тем более долго, было слишком мучительно. Между двумя мучениями я выбирал всегда шёпот, чтобы бежать от него, подобно пророку Ионе в мрачное брюхо огромной рыбины, его проглотившей.
Шёпот можно до смерти напугать, умудрившись, словно булавкой бабочку, пронзив на лету, прицепить к нему суффикс. Шёпот-ок — ему не снести. Только как суффикс гаденький этот к нему прицепить?
Шепоток! Не каждый шепоток укусит роток! Каждый шепоток знай свой шесток!
Когда гнусненький суффикс прицеплялся к гордому слову, величественное «ё» его покидало, и слово сникало, словно вместе с гордостью воздух его оставлял. Чаяния, отчаяния — шёпот любую тщательную чахлую чепуху заглушал. Но шепоток, ловчила, умудрялся выскользнуть, убежать.
Рожденные ползать, в прахе извиваться червиво, шепотки, клуши-кликуши в уголки залезают, в расщелины и ложбинки. Агенты полиции нравов, шепотки шустро шерстят и шепеляво шныряют, гнусаво проклинают и заклинают, шушукаются и друг друга шпыняют, сами недозволенным тайно шаля. 
Мерзкие, как еврей, торгующий свининой, вкрадчиво втискиваясь, барабанят в дверь нагло и безнаказанно. Липко и ловко заискивая, протискиваются под одежду, под кожу влезают, разделяя, властвуют, высасывая кровь из людей, а из слов — смысл, масляно торжествуя. Шепотливая мразь всё на свете способна изгадить: и юные бессмертные грехи и позднее признанье посмертное. Только перед шёпотом бессильны они, гугнивым суффиксом от него отделенные. 
Родственнички! Бессильны — конечно. Но не так, как волны перед утесом: то нежно и ласково, то бешено, буйно. А за глаза, в спину: ненароком липко мазнут, исподтишка плюнут. Мерзко, и не у каждого есть слуга вычистить платье.
Обвисшие, обрюзгшие — откуда прыть? — юркнут, воробьем клюнут — назад, восвояси. В нору слушок-шепоток новый уносят. Мыльненько: персоналочка, братия, отец Варфоломей мальчиком ласковым медовенько оскоромился! И наслаждаются: подвигами друг перед другом бахвалятся, каждый себе индивидуальный фимиам воскуряет, жонглируют аргументиками-и-фактиками да словечками движимыми-недвижимыми, будто делят наследство. И всё это бесконечно назойливо, словно шёпот римского императора, становящегося богом. 
Шепотки, шелестя, змеились в траве, язычком поигрывали отравно в поисках жертв, в духе зрелого классицизма или нынешнего нелепого шутовства наделяя значимыми прозвищами и именами, какие ни в одном эротическом сне не привидятся. Жертвы, заслышав, учуяв, разбегались, пряча лица в шарфах — не узнали бы, не заметили. Но — бесполезно. Не скрыться. Не избежать.
От шепотков к нашептыванию — шаг широкий, но всё же один. Словечки тайные, звуки неясные — всё сойдется: мертвого призовет, будто тот день завтрашний ведает, и предстанет дух вызванный, истину явит, правду покажет.
Чтобы этой вакханалии избежать, чтобы шёпот услышать, а затем ставшего родным не потерять, казалось, надо пробраться в пещеру, логово или нору, одним словом, место тайного обитания, от которого вглубь ведет естественный ход, расчищенный во время борьбы с воинственным Римом.
Ход то сужался, и приходилось протискиваться, стен плечами касаясь, то становился всё ниже, и надо было продвигаться ползком. Но, несмотря ни на что, надо было идти, ведь и обратно не повернуть. И когда казалось, что всё, невмоготу, нет надежды куда-то пробраться, в темноте засветилось пятнышко или полоска, лаз расширился, расправились плечи и голова поднялась.
И так несколько раз узость, теснота, тьма и безнадежность охватывали, чтобы за веру, упорство вознаградить светом, широтой и надеждой.

Спасите! Мою душу спасите!

Шёпот — мерцание: узнаю — не узнаю, различу — не различу, пойму — не пойму.
Какого он цвета? Не задумываясь, на этот вопрос ответить легко: никакого. Слегка подумав: наверное, черного. А вспомнив и вдумавшись: разного. Спокойного: белого, слегка голубого. Нетерпеливо порывистого: оранжево-желтого. Грозного: фиолетового. Да мало ли: всех цветов и оттенков.
Насыщаясь шёпотом, от него изнемогая, его благословляя, жаждешь жизни иной, не миссии — голоса звонкого, детского, юного, рвущегося из легких, в журчащий ручей обращающегося или в грохот морской. Вода — это время, значит, голоса, во времени длящегося, полнозвучного.
Дожить бы, додуматься, додышаться до часа, когда шёпот и голос не по разным, друг о друге не ведающим текстам навсегда разойдутся, а в одном улягутся пантерой с козленком, теленком со львом. И каждый, родное узнав, наизусть стихи выдохнув, будет жить долго и счастливо и умрет, недолго мучаясь от отчаяния.
Холодно? Хотелось тепла? Вместо этого — истина. Шёпотом. В полный голос.
Однажды я в шёпот влюбился. Скажут: чушь, невозможно. Верно: чушь, невозможно. Но я в шёпот влюбился. Когда уходил, он за мной не увязывался. Когда приходил, долго не объявлялся. То ли я ему был не нужен, то ли он возлюбил свое молчаливое одиночество. Но мне он был нужен. Уходя, вспоминал модуляции, которым вникал, пытаясь их, разумеется, бесполезно, услышать в любом случившемся шорохе.
Его давно уже нет. И сколько я не пытался его узнать в других шёпотах, которых было немало, ничего похожего не было. Понимаю, этот шёпот не возвратить, но знаю — хоть утешение слабое — ничто не заставит его позабыть.
Как любой другой, этот воспроизвести невозможно. Зато можно представить. Краски, звуки, линия, запах — всё это шёпот. Не весь, лишь часть его, наверное, не самая важная. И это всё, что можно сделать, чтоб не забыть.
Вот он, этот шёпот.
Зимний день, бесконечная белоснежность, по углам чуть розовая и голубая, снежный яблочный запах под солнцем и малиновость колоколов, далеких, колких, озоновым звоном мир насыщающих. Миг — насквозь две диагонали, в месте скрещения — точка огненная сапфировая. Из нее — вопросы, бесконечные, безответные. И ощущение: ответишь — свет будет гореть, точка продолжит существовать, нет — мигнет и погаснет.
Как ни силишься — ответ не приходит, пусть неверный, глупый. Но — никакого. Спрашиваю себя: слышал-ли-видел-ли-вдыхал-ли подобное наяву? Не знаю. Может быть, выдумал, но этот вымысел реальней действительности любой. 
Вспомнил. Концерт под открытым небом. Грубые, грузные от переполняющего смысла слова, выдохнутые певцом с серебристыми волосами, растеряв согласные, летели, теряя смысл, словно птицы —  ненужные перья.
Слова избыточно гласными переполнены, как больные водянкой, разбухли.
Шёпот — речь консонантная, гласные — неизбежность сугубо физиологическая.
Шёпот — как дождь: может бить в стекло, пытаясь ворваться, вломиться, а может биться — моля пожалеть и впустить.
По небу ползли две черные тучи. Если одна догонит другую, сольются и хлынет дождь. К появлению и исчезновению шёпота это никакого отношения не имеет. Почему же это видение всякий раз посещает, когда шёпот возникает и пропадает?
Приснилось. Уникальную способность свою потерял: вслушиваться разучился. Пытался вспомнить, когда произошло, и не мог. Вслушивался, но не слышал. Чем более напрягал слух, тем меньше оставалось надежд, что способность вернется.
Кому нужен потерявший единственное? Никому. Даже себе.
Потерял, так и не поняв, что же шёпот такое. Во сне кружит вокруг этой потери, не сознавая, вокруг чего, собственно, кружит. Бесцельное кружение стало смыслом, целью существования. Во сне думалось: наконец обрел то, что другие ищут всю жизнь и не находят. Как замечательна жизнь, как прекрасна с обретенным мало кому из смертных ведомым смыслом.
Тут бы и кончиться сну, оборваться внезапно, и сну запомниться, став частью реальности, которой всегда не хватает. Но сон — словно дался в насмешку — не уходил, настойчиво продолжался. И во сне вдруг, ошарашивая, способность вернулась. Может, на миг, может, надолго, может быть, навсегда. Не было ясно. Но вслушался — и услышал.
Шёпот был странный, пунктирный, то исчезал, то появлялся, точка-тире. Услышал — по коже мороз. Пронзило. Услышал. И в миг, как это подумал, точки-тире уступили место множащимся шёпотам бесконечным.
Они кружили-кружили, охватывая кольцами, замыкая в шёпот сплошной, непрерывный, сжимая щемящим, не щадящим уши широким, шуршащим. Шипело, швыряло в уши шорохи. Мышиные шажки шепелявили.
Выбраться, вырваться, прорвать кольцо, удушающую блокаду прорвать!
Спасите! Мою душу спасите!
Кому кричал, к кому обращался? К шепотам, которые раньше спасали, а теперь душу губили?
Спасите!
С криком проснулся. Раскрыл глаза: рассвело ярко, солнечно, буйно. Вставать не хотелось. Смотреть в окно было весело и не тревожно. Сон исчез, напрочь забылся. Было радостно. Было прекрасно.
Только горечь во рту. Такое бывает. Выпьешь воды — и проходит.

Представив, прислушайся — и услышишь

Не отрываясь от шёпота, поднимешь голову: носы, подбородки — всё порознь, в лица не складываясь, и вокруг звуки — не сопрягающиеся в слова. Подумаешь: упряжь, а коня давно нет, череп тайну хранит, злая гадюка Олега своего дожидается. Тот в смертельном бреду пришептывает, но шёпот не получается. У воинов шёпот — явление редкое, а князь воинскими подвигами отличен. Царьград — изначальное, вечное мечтание, желание екатерининское неутоленное, закончившееся беседой плохого царя с замечательно образованным не слишком удачливым адмиралом. Тянет сложить мельтешение в лица, звуки — в слова, но шёпот не дает оторваться: на минуту отвлечешься — исчезнет.
Лица, слова? Приходится без них обходиться. Теми, что были когда-то, до шёпота, памятью о них жить. Глупо, конечно, но надо же чем-то себя веселить, от вслушивания не отрывая. Можно иначе: до шёпота ничего, пустота. Но мне такой монастырь не подходит. Себя от себя не отрежу. Слишком к шёпоту не приближу.
Тут не моя воля — его. Ни один из шёпотов, из тех, что случился, слишком близко к себе не подпускал. Забудешься на миг — обдаст холодом. Словно знаменитость, до тебя снисходящая: в дом не пустит — в ресторан пригласит, по чашечке кофе закажет, на пару вопросов ответит, остальное — пресс-секретарь. Неожиданно — извините, позабыл, тороплюсь — и, не оборачиваясь, забыв счет оплатить.
За все шёпоты платить мне. Ничего не поделаешь. Хотя мне не по себе. Понимаю, счет надо тщательно проверять, желательно с калькулятором. Но терпения не хватает.
Приснилось. Шёпоты меня хоронили. Солнце в зените. Окружили могилу, каждый свое прошептал, помолчали. Всё. Надо бы разойтись. Шурша, земля осыпается. Стоят. Молчат. Не расходятся. Снова каждый свое прошептал. Шуршит. Словно шорох нисходящих с женского тела одежд.
Солнце сменилось луной, редкой, полной, огромной. Может, полный шёпот в полную луну лишь бывает?
Молчат. Не расходятся.
Понял: не услышанные, не могут они разойтись. Не услышанные, они ведь не существуют. Как Бог и человек. Если нет человека, нет Бога: никто не слышит Его. Всевышний сотворил человека, чтобы Самому появиться. Человек услышал — и Бог явился.
Что было дальше на кладбище, не знаю: проснулся.
Слово можно придумать, изобрести. Шёпот изобретает тебя, ведь он равен лишь себе самому. Шёпот ничего не изменит: ни промельк птиц в окне, ни проблеск зарниц.
Какие чувства к шёпоту испытывают слова? Завидуют? Ненавидят? Если завидуют, то чему? Если ненавидят, за что? Может, завидуют и ненавидят, потому что шёпот, как время, бесстрастен? А ему завидовать и его ненавидеть бессмысленно, бесполезно. А чему-то завидовать и ненавидеть что-то словам необходимо. Если этих чувств им лишиться, с чем же останутся?
Я мечусь между своими героями: слово меня донимает — не спрятаться, шёпот не отпускает — некуда деться. Не отговориться, не отшептаться. Выплеснуть в паузе между рожденьем и смертью — всё стерпит бумага. Всё стерпит, ведь невозможно помнить рождение и смерть знать невозможно.
Что есть шёпот? Тоска и невозможность с иным соединиться. Из этого вера и возникает. Если бы веру искал, воздвиг бы Храм шёпота.
Готическая пронзительность. Просторная тишина. Темное пространство. Вершина конуса света полна. Движение времени, легкое, едва ощутимое: уходящее холодит, идущее волнами согревает. Стены обнаженного, не шлифованного камня, поглощающего внешние звуки, чтобы не оскверняли внутреннюю тишину. Мраморный пол. Безмолвие. Ни органа, ни скульптур, ни икон. Ничего, даже шёпот не слышен. Залетит птица — порхает беззвучно. 
Вошел, приподнял голову. Прислушался. Свет из узких прорезей-окон услышал. Лунно-звездный или же солнечный. Уходи, чтобы в другой раз вернуться. Не раньше, чем через месяц. Ни к чему шёпоту лишний раз докучать.
Едва возникнув, шёпот навязывает свою волю, и ты, желая его, сопротивляешься. Желание и сопротивление раздирают, и ты раздваиваешься, изнемогая, стараясь не распасться, не стать двойниками, которым век враждовать, над самой памятью о тебе издеваясь.
Тебе бы от них избавиться, одного даже убить, чтобы в себе соединиться. Но — какого? Тем более что тебя нет. Распался. И даже двойников ненавидеть ты не способен. И не можешь возродить безумную жажду: в шёпот, волю навязывающий свою, обратиться. Ведь тебя нет. Как можешь ты жаждать? Как может то, чего нет, обратиться во что-то? Так и вращаешься вокруг пустоты.
Что в фокусе зрения?  Верно, очаг. И готовится в нем фокачча. Но отойди на расстояние нескольких метров — стужа, сквозит, льдины, озеро ледяное, ты вмерз по шею, и лицо твое — вниз, в пустоту. Некому вырубить изо льда то ли мертвого, то ли живого. И вот там, только там сумеешь представить шёпот, что хочешь услышать.
Представив, прислушайся — и услышишь.

Брели, бреднем прочесывая пустоту

С тех пор, как я услышал шёпот впервые, что бы ни делал, где бы я ни был, вслушивался напряженно, мучительно, и от этой муки и не пытался освободиться.
Этот шёпот бесконечно меня изводил. Знал, что, вслушавшись и услышав, я его не покину, как бы ни мучил. Он был настоящим садистом: появлялся невнятно, а потом надолго меня покидал, чтобы, когда силы мои иссякали, вдруг объявиться и в прятки играть: то он здесь, то он там, то он есть, то исчез. Я за ним — в кровь слух обдирая, по рытвинам, по камням. Разбит и замучен. А он, ухмыляясь, хоть бы что, забавляется. Прыгнет — и не достать, сквозь землю провалится — не добраться. Хоть рой землю, хоть ешь — не успокоится, пока сам не умается.
Или, кажется, исчез, и можно, наконец, насладиться покоем. А он заберется лисенком, пригреется и — острыми зубами внутренности выгрызает. А я не мальчик, живу не в Спарте и не хочу умирать. Мне надо жить, мне надо вслушиваться. Кроме меня никто самые тихие, неслышные шёпоты ведь не слышит.
По-настоящему лишь словом можно убить. Шёпот может мучить, но убить он не может. 
В глаза бросается, в уши вползает. Слабый ветерок. Позднее, горячее, от пыли серое утро громыхало и скрежетало гулко и ржаво. Визжали на поворотах обшарпанные трамваи. В кухнях красным стучало: отбивалось мясо к обеду. Хлопали двери, топали ноги. Зубами клацало и гудело автомобилями, вспухало ором трибун. Шуршало подошвами и орехами щёлкало. Меняли асфальт — грохотало, черные осколки разбрызгивая. Разрушали старое — бухало, сверлило и дребезжало пыльно, остро, безрадостно. Новое урчало, чавкало и кричало, заходясь в плаче, настойчиво, мучительно, шебутно.
К ночи ветер усилился. Полицейская сирена взбесилась. Глухо рассыпались слова, отбрасывая беззвучные тени прилипчивые — не отлепиться, не отвязаться. Тени, притворяясь кошками, собаками и людьми, мотыльково метались, скакали космато, на стены бессмысленно прыгали и беспечно падали вниз.
Кто знает больше о предметах, тени отбрасывающих, чем сами тени? От этой мысли вдруг всё успокоилось и затихло. Было очень темно. Ничто не указывало, где ты и когда. Можно было быть везде и всегда.
По натянутым беззвучными струнами улицам, полупустым и пугливым, брели в одежде, проеденной молью, с душами, страхом проеденными, понурые люди без лиц. Они были созданы для жизни дневной, но вынуждены были жить также и ночью. Всем видом своим они напоминали путников, прошедших свой путь: цели достигли, что дальше не знают, зачем шли — непонятно.
Брели понуро, будто из промозглого зимнего небытия вызывали жизнь не свою.
Брели, рот и нос прикрывая шарфами: всё проржавело, прогнило и провоняло.
Брели скованные единой цепью, брели, хотя им этого не хотелось, брели, потому что, когда останавливались, поднимались мысли о смерти, а с ними ни стоять, ни идти невозможно.
Брели в фильме, в котором ни главных героев, ни второстепенных. Все роли — эпизодические.
Брели, чувствуя: кто-то над ними смеется, но кто, никогда в жизни шёпот не слышавшие, понять не могли.
Соблюдая ироническую дистанцию, брели люди, уставшие от вечных мыслей о любви, жизни и смерти.
Брели, бреднем прочесывая пустоту, думая, что река и в ней водится рыба. Хотелось, наслаждаясь, рыбу ловить, чтобы, почистив, пожарив, есть, наслаждаясь.
Время от времени дорогу им перебегали черные кошки. Одни останавливались, раздумывая, долго и тщательно вслушивались в себя, словно изучали старинный латинский трактат «Шёпот. Генезис и смысл».
Другие поворачивались и, чертыхаясь, поворачивали назад: неотвратимо тянуло посмотреть фильм-фантазию, снятый, как гласил подзаголовок, по реальным событиям.
Третьи — их было немного — слух и зрение затмевая, двигались черным кошкам навстречу.

Что это было?

В конце улиц, там, где свет истончался и тьма его поглощала, время от времени что-то неярко вспыхивало, и являлось нечто на руку похожее, чертящее знаки, которые никто не был способен осмыслить. Это было так безнадежно, как попытка представить, как бы ты прочитал что-то в юности.
Всем понурым хотелось думать о грубом сексе, вкусной не диетической еде и футболе. Хотелось — не получалось. Шепталось о том, о чем думалось, а думалось о том, что шепталось.
Им бы губы сомкнуть, зубы стиснуть, но то ли этого делать они не умели, то ли умели, да позабыли. Им бы вечные мысли наконец-то забыть, но это от них не зависело.
Вокруг них, впереди, позади, по сторонам висели клочки зеленоватого невеселого света: в витринах, в окнах домов — везде электричество торжественно правило бал. Подумалось: только сатаны на нем не хватает. «Если угодно, будет и сатана», — подумалось невесть откуда в ответ. Правильно подумалось, но очень не вовремя и не к месту.
Люди, которые понуро брели, были, как шёпоты, безымянны. В отличие от людей, хотелось один от другого шёпоты отличать. Но чтобы отличать, надо наречь. Вдруг в качестве имени, вероятно, неплохо, но со временем пришло убеждение, что для шёпота пригодно лишь прилагательное. Немногим суждено субстантивироваться, большинству, конечно же, нет. Шелестящий и Шёлковый, Шокирующий и Шепелявый, Тишайший, Шныряющий. Множество имен. Все сразу не вспомнить.
Хотелось и биографию хоть одного из шёпотов написать. Все они интересны. Только как напишешь, не зная о нем ничего, кроме собственных ощущений? А может, это как раз и условие, необходимое и достаточное?
Шёпот шёпоту, конечно, не волк. Шёпот шёпоту — незнакомец. Задавать ему вопрос — бесполезно. Никаким едким словом шёпот не ошарашить, никаким потоком слов не оглушить. Словами не описать, логикой не уловить: существует, но не дается, как Сизифу вершина. Поднимайся, камень кати, чтобы достичь, и, не достигнув, падай, чтобы вновь катить-подниматься.
Шёпоты я на два разряда делю. Державинский: звонко-и-тяжело град, крышу крушащий. И — пушкинский: легко-и-светло метель дом огибает, снег мягко на крышу ложится. Оба мне дороги. В разное время то один, то другой созвучней и ближе.
Самый волнующий, самый страшный — шёпот задыхающийся, хрипящий и угасающий. Этот шёпот —  до последней шелестинки услышать, не проворонить. Вопросы? Ни причины, ни цели — какие вопросы? Пытаться ответить — всё равно, что выпустить на волю безумие.
Все в клетку его запирают. А вслушивающийся выпускает на волю: лети!
Иногда кажется, что его ушами ты слышишь себя.
Спрашиваю себя постоянно. Спросил бы других, но кого? Почему слышу шёпот лучше других? Лучше вслушиваюсь? Но это тот же вопрос. Может, шёпот притягиваю? Чем? Если есть во мне некий магнит, то какой? Откуда взялся, когда появился?
Профессионал начнет искать в детстве, а то и до младенчества будет докапываться. Как с этим жить? Вопрос звучит постоянно. Странно — ко мне привязалось. Но когда вслушиваюсь — вопрос затухает, словно костер, в который дров не подкладывают. Чтобы костер горел, дрова надо подбрасывать непрестанно. Вроде бы сами лезут в огонь, ан, нет — затухает.
Иногда вдруг покажется, дотащился, полоса света под дверью, миг — и открою. Но дверь открывается на себя — от удара летишь вниз, в родной камень вцепившись. Летишь в клубах дыма и пыли. Взрыв — горит, твой дом обрушился. 
Что это было? Гниющие гнетущие души крики гиен? И было ли?
Эффект обманутых ожиданий? Но на что я надеялся?
Был ли это горящий любящий себя до безумия крик, отдающийся эхом, или несгораемый шёпот, равнодушный к себе и другим, в самом себе замирающий?

Из себя вышел и назад не вернулся

Друг с другом шёпоты не знакомы. Но может, хотя бы уже исключенные из списка живых, пишущие без слов стихи, без звуков музыку сочиняющие обмениваются снами? Об этом ничего неизвестно.  Не знакомы, значит, не общаются, не говорят. Что не мешает им танцевать. Ведь даже незнакомку на танец пригласить не зазорно.
Вот, внезапно притих, и, тенью дрожа, пунктирно от меня отдалившись, в общем пространстве шёпот уже не один появился. Невидимая метафора их притянула, накрепко привязав. Вокруг меня что-то сомкнулось, и, соединившись, вместе они стали видимы. Не то, чтобы плоть, озоновую, соленую, обрели, воплотившись в звук, твердость или упругость. Но вместе стали свечением. И оно, окутывая, проникало в меня остро и ясно. Белое? Голубоватое? Не понять. Может, цвета один на другой наплывали?
Они — рядом с внутренней стороною часов, откуда не разобрать, какое время они диктуют граду и миру. Стрелки бессмысленно двигались, и, повинуясь, ошарашенно отпрянув вначале, шёпоты сближались, и — закружились вначале медленно, затем всё быстрей, друг к другу тесно прижавшись.
Вслед за открывшими бал в круг вошли новые пары, и танцевальное торжество робко, набираясь сил, завертелось, в вихревом несмирении понеслось. Причинами-следствиями пары связаны не были — одна другой были подобны. Бешено летели, и, хотя были мгновенны, я узнавал давние шёпоты, с которыми расстался годы назад. Точней сказать, был покинут.
Кривилось, выламывалось, разнузданно, дичая, неслось. Слова, как всегда, отставали, вслед бешеной пляске несся голос распорядителя: «Макабрические танцы! Музыка и движения произвольные!»
Слова, вспыхнув, погасли, сменившись шелестом, шуршанием, шлепками и шепотками, слагавшимися в один гигантский никому, кроме меня, не слышимый шёпот. Такое я видел впервые. Казалось, должно увлечь, по крайней мере, возбудить любопытство. Но было не так. Даже вглядывался не слишком. Наблюдал равнодушно. 
Сколько ни вслушивался, сколько ни всматривался, ни хруста костей, ни лязга зубов, ни визжания кос — ничего предусмотренного жанром не было и в помине. Закрыл ладонями уши, но от пляски не было ни убежища, ни защиты. Она проникала в меня и несла с самыми буйными, тащила, в круг втягивала.   Я мчался, метался, повторяя коленца, ужимки партнера, который выделывал их с упоением и восторгом, будто расставаясь с наскучившим образом, надоевшим подобием. Вначале хотелось выскочить, вырваться. Но — миг-другой, это желание исчезло, пропало, унесенное движением, частью которого мы с моим шёпотом стали. Двоилось, троилось, множилось, как голоса эхом в горах, словно образы в зеркалах. И, взорвавшись, осколками, брызгами разлеталось, неизвестно где пропадая.
Видя неумение, скованность, неуклюжесть мою, он прошептал: «Делай как я!» Как всегда, на призыв шёпота откликаясь, в желании шёпота растворяясь, я пытался всё делать, как он. За что удостоился похвалы. «Замечательно вслушиваешься», — прошептало отвратительно, розово нежно.
Я увидел его пляшущего, как две капли воды, похожего на меня, увидел далеко от себя. Будто он в страшном гневе, разбушевался, из себя вышел и назад не вернулся.
Не знаю, может быть, того, кто сочинил идиому, бросало в жар. Меня в холод бросает. Внутри леденеет. Холод волнами перекатывается, словно сквозь меня время проходит, ледниковые периоды мгновениями холода имитируя.


Рецензии