Трудный путь Веры Максимовой в комсомол

Из воспоминаний моей родственницы Веры Николаевны Максимовой (1907-1996), сохранившихся в семейном архиве. Москва и школа 1920-х годов глазами девочки из семьи «интеллигентов в первом поколении».

Имя В.Н. Максимовой уже известно читателю по моим предыдущим публикациям. Вере Николаевне есть чем заинтересовать своих читателей. Она прожила насыщенную жизнь, в которую уложились две мировые войны, две революции и вся история СССР. Советский статистик, педагог, многолетняя зав. кафедрой статистики Московского экономико-статистического института (МЭСИ), кандидат экономических наук.
Свои воспоминания В.Н. Максимова писала в течение 15 лет (1978-1993 гг.). Здесь они приводятся с небольшими сокращениями, в моей редакции.
Виктор Файн



ВЗРОСЛЕЕМ...


В последний наш школьный год мы все смело и часто бывали друг у друга дома. Если раньше для этого требовался серьезный предлог, вроде дня рождения, который организовывался и обставлялся родителями, то теперь родители знали нас, мы знали родителей и ходили друг к другу запросто. Мои друзья почти все жили в районе школы, но чуть ли не каждый день «заходили» за мною перед школой, и мы с ними обсуждали наши дела, распивая чай с разнообразным вареньем из многочисленных маминых банок. Эти посещения особенно участились после того, как Нина с Борей уехали, и мы с мамой стали жить вдвоем. А до их отъезда однажды случился конфуз. Леня Гинзбург, разговаривая, любил всегда что-нибудь вертеть в руках. У нас валялись Борькины игрушки, которых в те времена непросто было доставать. Однажды Нина обнаружила, что у нового Бориного зайца отрезан хвостик. Подозрения пали на Леню и, как оказалось, заслуженно. Он признался, что вертел зайчика, а вот как отрезал ему хвост, не помнит. С этого дня Нина, уходя на работу, прятала все игрушки «от вериных мальчиков».


Мама иногда удивлялась быстрому исчезновению варенья, но терпела это, как наименьшее зло. Был случай, когда у нас в ожидании меня, чтобы идти в школу, сидели Костя и Саня. Раздался неожиданный звонок в дверь, по характеру которого я сразу решила: «Это папа!» — и пошла открывать входную дверь. Вернувшись с отцом, я обнаружила комнату пустою, а оба окна распахнутыми, хотя я только что их запирала, собираясь в школу... Эти два чудака выпрыгнули из окошек довольно высокого бельэтажа. Непонятно, какие у них сработали «пружинки» — ведь они уже были хорошо знакомы с отцом. Но я была обескуражена. Слава богу, я смогла «заторопиться» в школу, а у ребят руки-ноги оказались целыми.


Я же сама ни от чьих родных не убегала, и меня везде радушно принимали. Не говоря уже о Бусином доме, где я была за свою. Бывала я у Лёни Гинзбурга, но его мать была довольно странной и, на наш взгляд, неуравновешенной женщиной. Мы избегали там задерживаться и ходили только навещать, если он болел. Зато у Кости были очаровательные родители, особенно мать — радушная, общительная, встречавшая нас, как своих собственных друзей. Там были еще два младших брата, но они учились у нас же в 26-й в младших классах, так что они нас не смущали. Саня жил с матерью и старшими, тогда еще незамужними, сестрами. Одна из них, Роза, за три года до нас окончила 26-ю, и это облегчило мое вхождение и в этот дом. Его женатый брат Яша жил с семьей в том же доме.


Я чувствовала, что в этой семье ко мне благоволят.
Вот и опять навертывается ответ на вопрос, когда же началось мое «хождение в еврейский народ». Конечно же, толчок дала 26-я! Еще до революции в гимназии Репман не было процентной нормы, и состав учащихся был очень «евреизирован». В двух наших классах доля детей из семей еврейской интеллигенции составляла процентов 35-40. Как правило, это были наиболее развитые и активные ученики, и вполне естественно, что моя компания в своей подавляющей части была еврейской, а среди близких друзей исключение составляла одна Фая Дмитриева. Приходится еще предположить, что я, к тому же, обладала предрасположением к еврейскому образу мышления, чем и обеспечено было со школьных лет и на всю жизнь мое большое внутреннее единство со школьными и будущими моими друзьями.

 
Я категорически подчеркиваю, что ни тогда, ни еще долгое время после никто из знакомых моих не делал никакого различия по национальному признаку. Этого различия для нас не существовало, как не было его и в кругу знакомых моих родителей. Этот элемент в составе признаков того или иного человека был начисто забыт всеми нами, тем более, что его забыли уже наши родители. «Долю», о которой я только что писала, я определила только сейчас, взглянув на фотографии «математического» и «общественного» уклонов. Но как бы там ни было, а появившиеся у меня в Москве мои собственные знакомые семьи, где я часто бывала, были сплошь еврейскими, за единственным исключением — Файкиной семьи.
В некоторых их них были бабушки — хранители национальных традиций, да и то преимущественно по части кулинарии. А вот дух семьи и семейные традиции повсюду были хорошими, поучительными. Я бывала в этих семьях не для изучения традиций, но они усваивались, хочешь не хочешь! Также запоминались хлесткие словечки на идиш, анекдоты.


Но и сама жизнь «подсовывала» некоторые анекдоты. К примеру. Бусина бабушка М.И. стремилась ходить в синагогу хотя бы по праздникам. Из всего семейства ее некому было провожать, кроме Жени, ее внука. Но он регулярно «терял» кепки, шапки или какие там еще головные уборы, а с непокрытой головой нельзя мужчине идти в синагогу. Вот и шла у них «позиционная» борьба: она покупала головные уборы, а он «терял», и разговоров было гораздо больше, чем реальных хождений в Дом Культа. Все взрослые члены семьи были на стороне внука.


В выпускном классе мы часто вместе занимались с Люсей Аронович и вместе же взялись писать доклад по экономической географии для нового нашего педагога Михеева, который пришел в 26-ю к началу 1924-25 учебного года директором на смену Вере Федоровне, но потом остался только преподавателем. Он, бесспорно, был более современным педагогом и директором. Хорошо формулировал задачи перед докладчиками, и мы с азартом впряглись в нашу тему «Легкая промышленность (состояние и развитие)». Работая в Румянцевской (Ленинской) библиотеке, мы собрали огромный материал, а потом сидели у Люси дни и ночи над оформлением. На последнем этапе мы рвали черновой материал и... выбрасывали за окно. Утром, когда я вышла, чтобы ехать домой, весь Старопименовский переулок выглядел, как покрытый снегом. Потом у Люси были неприятности за этот мусор с братом, у которого она жила, будучи сиротой. В этой семье я бывала довольно часто, и тоже было много материалов для наблюдений. А этот доклад запомнился мне еще особенно потому, что заслужил высочайшую оценку, а при его обсуждении Михеев употребил такое выражение: «Светлая голова Максимовой».


К 8 марта 1925 г. мы уговорились со всеми девочками обменяться маленькими фотографиями. У меня сохранилась фотография Наташи Бакуниной. С Наташей дружили Лиза, Галя, Нина Сон. Я лишь один раз была у нее, когда мы там в сугубо девчачьей компании встречали новый 1923-й год. Ее родители на Остоженке имели частную больницу со стационаром, а на 3-м этаже жила семья Бакуниных в огромной профессорской квартире. После окончания Наташей школы и, видимо, после национализации лечебницы родители решили эмигрировать, взяв с собою двух дочерей. Жили они в Италии или во Франции, причем Наташа не сумела стать врачом и работала медицинской сестрой.


После того, как мы с мамой остались вдвоем в нашей 24-метровой комнате, стали намечаться какие-то сдвиги во внутрисемейных отношениях. Было решено, что отец будет с нами «столоваться», как тогда говорили. Он приходил к нам на Георгиевский переулок обедать ежедневно — либо в обеденный перерыв, либо (чаще всего) после работы. Обеды готовила я, но я уходила в школу не позже, чем в 2 часа дня, а родители волей-неволей встречались часто по вечерам. Прежнее распределение между ними «тягот» по выращиванию дочери оставалось в силе, а меня оно тогда немного смешило.


В один прекрасный (или, как я теперь понимаю, трудный для матери) день она вдруг спросила меня: «Вот, Вера, твой отец предлагает восстановить нашу семью. Мы можем обменять нашу и его комнаты, съехаться и жить вместе. Ты бы этого хотела?». И эта 17-летняя дурища, не подумав ни минуты, отрезала: «Зачем мне это надо? У меня нет к нему таких дочерних чувств, как к тебе, а значит лучше жить, как жили»...
Мы и продолжали «жить, как жили». Мне тогда и в голову не пришло, что решать-то этот вопрос должна была вовсе не я, а она сама. Что отказать ему она могла бы и без обсуждения этого вопроса со мною. И раз уж заговорила, значит, сама не была категорически против, а возможно, даже склонялась к этой перспективе. Во мне же бездумно сработала инерция саратовских приступов ревности, когда мне казалось, что меня ущемляет появление у матери близкого человека. И даже трагическая потеря ею сначала Александра Петровича, а потом — Кубы меня ничему не научила. А ведь у меня-то тогда уже прошла пора полудетских влюбленностей. Уже в очень многих вопросах считала я себя взрослой, обладала повышенным чувством ответственности, чем мы, впрочем, тогда все отличались.
Но здесь у меня проявился эгоистичный инфантилизм, как мы теперь его бы назвали. Матери было тогда 39 лет, была она на два года моложе, чем сейчас мой сын Эрик. В 17 лет нам кажется, что для родителей вопросы личной жизни — это дело, ушедшее в прошлое...


В это время, в 1924 г. экономический быт уже более или менее нормализовался. Пора было ликвидировать «буржуйки» и начинать топить нормальные печи-голландки. Затеяли мы ремонт. И у нас в комнате, и в комнате отца на Хлебном. Сами белили потолки, сами оклеивали стены обоями. «Сами» — это была «бригада», где, кроме папы, мамы и дочери был помощник — Саня. Отмывание полов и наведение порядка лежали на мне. С этим тоже был связан забавный эпизод. Назавтра после воскресной оклейки нашей комнаты мама ушла на работу, а я до школы взялась расставлять мебель. Тут ко мне «зашел», чтобы идти в школу, Лёня Гинзбург. Пришлось и ему помогать — двигали шкаф и т.п. У конторки отскочила планка, надо было нам ее прибить. Я оказалась более мастеровитой и с фасоном начала колотить молотком. Фасон меня подвел — распорола гвоздем руку, пошла кровь. Но мало ли было раньше подобных аварий! Но в этот раз, по-видимому, повлияла огромная усталость, накопленная за «ремонтный сезон». Увидев кровь, я почувствовала незнакомое ощущение — пол стал уходить из-под ног, и я... грохнулась в обморок, впервые в жизни. Да мне-то еще ничего, а вот Лёне! Каково ориентироваться в чужой квартире? Схватив пустой чайник, он помчался на кухню за холодной водой. Там на него воззрились все соседи по нашей коммунальной квартире. А на нем тоже лица нет. Принес воду, а я все лежу на полу без сознания. И начал он мне поливать лицо и голову из чайника... Опомнилась! Пошла в школу с мокрой головой. Но соседи не могли опомниться, и много было рассказано ими вечером маме. Как же! Вчера при родителях — один, а сегодня — другой! И до чего довели!!


Однако ожидаемый соседями скандал, увы, не состоялся. Мама уже достаточно хорошо знала приходивших ко мне ребят и еще лучше знала меня. Она бы не устроила скандала, даже если бы был действительный повод. Она бы просто и терпимо стала выяснять у меня, что к чему... Мои родители уже привыкли к тому, что в нашей компании принята дружеская взаимопомощь — они же не отвергли помощь при ремонте двух комнат!


Столь же спокойно мама отнеслась к тому, что я по просьбе Саниных сестер взялась сшить ему две верхние рубашки из купленного ими широко тогда распространенного туальденора. Тогда очень был в ходу серый, на котором долго не заметно, или можно не замечать, грязи. Такие рубахи в шутку называли «смерть прачкам». Сшила я пару рубах. И это было воспринято, как естественная дружеская помощь. И столь же естественно воспринимался родителями табун друзей, бывавших у меня почти ежедневно.


Надо было видеть, как мы табуном шествовали в школу!.. Нам всегда не хватало времени, чтобы договорить, доспорить. И мы ходили по улицам, увлеченные разговорами, не закрывая рта. Самым яростным спорщиком был Лёня Гинзбург, и у него была манера, присущая ему одному: в разгаре спора, когда он горел желанием убедить своих спутников, он выходил вперед, поворачивался лицом к собеседникам или к собеседнику и... вставал, как столб, заставляя встать и партнеров по спору. Такая вынужденная остановка продолжалась, пока... пока Лёня не исчерпает свою аргументацию. От такого спора всем становилось весело. А спорили-то о литературе, о политике, о поэзии, о школьных делах, о таких авторах как Маркс, Плеханов...


Над другими смеяться, конечно, легко. Но я имела особенность, которая никого не могла веселить. Если в одиночку я ходила внимательно, то в компании, занятая разговорами, я так воодушевлялась, что абсолютно не обращала никакого внимания на уличное движение, и множество раз мне угрожала серьезная опасность, спасать меня от которой вынуждены были мои спутники. Однажды весною 1925 г. я была на волосок от трагедии. Шли мы вдвоем по Камергерскому переулку (проезду Художественного театра) и пересекали Б. Дмитровку (улицу Пушкина). По ней тогда ходил трамвай. Мы пропустили вагоны, идущие вверх, и я торопливо, не глядя, шагнула вперед, и тут меня вдруг со страшной силой рванули назад за левую руку. Я буквально отлетела и, не успев еще ничего понять или сообразить, не только увидела, но ощутила пронесшийся тяжелый грузовик, который как-то шаркнул по моему правому боку. Так близко я ощутила угрозу впервые. Опоздай Саня отдернуть меня — через какую-то долю секунды я была бы под этой машиной. Шоферу некогда было тормозить —
я «вынырнула» из-за встречного трамвая. На левой руке у меня остался здоровенный синяк — урок от спасителя.
После этого случая я ходила осторожнее. И хорошо, что был такой урок. Каково бы было мне теперь при нынешнем московском движении, если бы вовремя  не случилось того шокового урока.


В эти два последних школьных года мы все быстро взрослели, охваченные интенсивной внутренней работой. Много думали, много рассуждали. Многим из нас пришлось пережить то, что называется переоценкой ценностей. Семьи наши в лучшем случае были аполитичными. Мой «случай» был далеко не лучшим. Но активную общественную натуру я, конечно, унаследовала от родителей. Меня все сильнее тянуло к общественной работе, в комсомол. А отец, поняв эту «опасность», все чаще старался заводить споры на разнообразные политические темы не только со мною, но и с ребятами, которые чаще всего бывали у меня дома – с Саней, Лёней, Костей. Это еще больше подхлестывало нас, заставляло глубже вникать в изучаемую сверх школьных программ политическую литературу. Мы с Саней твердо решили прочесть всего Ленина. Тогда было в ходу 30-томное собрание сочинений. За него мы и взялись, начиная с I тома. Читали вместе, поочередно. Подряд!!


Мои школьные общественные дела шли с переменным успехом. Больше всего сил и времени уходило на буфетные хлопоты. И было огромной неожиданностью, когда вдруг еще в самом начале IX группы мальчишеская компания из нашего бывшего «А» потребовала переизбрания Предучкома. Они-де решили, что пришла пора избрать мальчика на этот «пост». Все провернули быстренько в один день, и вместо меня председателем учкома стал Борис Сухаревский. Я очень болезненно восприняла этот подвох. Иначе его принять было невозможно: ведь ни одного слова конкретной критики никто не высказал.


Однако вся практическая работа, которую я вела в хозяйственной секции, так и осталась за мной. На заседания педсовета теперь мне ходить стало не положено. Ходил Борис Сухаревский, которому вовсе не хотелось впрягаться в ежедневную лямку практических и хозяйственных дел учкома. Эта моя реакция была достаточно убедительной для сторонников «патриарха», которые уже менее чем через два месяца снова потребовали перевыборов и вернули меня на этот «высокий пост».
Ах, какое общественное удовлетворение я испытала! Я знала, что мое восстановление произошло под большим влиянием Фурсова, который хорошо видел, кто работает, а кто только тешит свое честолюбие. Однако, полную «разгадку» этих маневров нашего, с позволения сказать, «веча» я узнала много позже. Уже после окончания школы Саня Тумаркин признался мне, что заводилой переворота был он, так как ему тогда (еще осенью 24-го) показалось, будто Вера Максимова чересчур «воображает» и будто она поэтому не обращает внимания на того, кто стал этим вниманием интересоваться. Он почувствовал себя ущемленным, а ребята легко пошли за его демагогическими высказываниями против «матриархата». Но все увидели, что хрен гораздо хуже редьки. И для второго «переворота», то есть для моей реставрации, не потребовалось ничьих усилий. К этому времени даже в школьных условиях Борис Сухаревский сумел проявить свойственные ему склонности к карьеризму. А мы были ох, как строги!


Итак, мое низвержение происходило примерно тогда, когда была сделана фотография нашего рассыпающегося «квартета» (Фая-Костя-Вера-Яша). Вскоре Фая начала избегать общения с Костей и вообще в свободное от уроков время бывала вне нашей школьной компании. Потом я узнала, что у нее тогда начался совсем взрослый роман вне нашей орбиты. И у меня произошла «смена вех»: начался серьезный, хоть и не взрослый, но уже и совсем недетский роман. Первым это почувствовал Яша и сразу отошел в сторону, а я уже до того была занята другим, что сразу и не заметила этого отхода.


К этому времени усилилась близость с Бусей, поскольку и она активно включилась в сферу влияния Фурсова — ходила в политкружок, занималась собственным политобразованием. Летом 24-го года мать взяла ее с собою на Кавказ, где они жили в Карачаевской автономной области. Бусе довелось наблюдать там порабощенных женщин, она там связалась с женотделом, и ее неудержимо потянуло работать в рамках женского движения. Приехала она в нашу последнюю IX группу готовой «женотделкой», понимая, что нужно, прежде всего, подготовиться.
Вот и появились основы для новых дружеских сближений, для нового квартета Буся–Костя–Саня–Вера. Конечно, здесь были более глубокие основы для дружбы, чем только активность в кружке Фурсова. Из состава этого кружка мы дружили и с Лёней, Саня дружил с Вадимом Дубровинским, который учился на группу моложе нас, но в смысле политической активности был на голову выше любого из нас. Сказалось влияние семьи, где мать была партийным работником.


Все прекрасно относились к Алеше Смирнову, но никто, кроме Алеши, не дружил с Бобом Сухаревским, и уж никак не сближались с неким Лешей Богдановым, начавшим вдруг активизироваться и добиваться вступления в комсомол, хотя до этого слыл у нас хулиганистым типом.


ХОТИМ БЫТЬ КОМСОМОЛЬЦАМИ!


Здраво оценив обстановку в школе, Фурсов смог пообещать нам, что зимою 1924-25 годов добьется разрешения создать у нас фракцию РЛКСМ, чтобы прикрепить ее к ячейке комсомола одной из соседних крупных школ. Где-то в декабре он, по-видимому, для собственной ориентировки, то есть для проверки того, насколько успешно поработал в нашей школе, объявил, что пока нужно подать заявления о желании вступить в школьный комсомольский актив. Это было явное прощупывание наших взглядов, настроений и намерений. А каждый из нас для себя считал подачу такого заявления решением о вступлении в комсомол.


Все близкие мне из наиболее активных кружковцев заявления подали. Я же чувствовала и понимала, что мне еще нужно многое переломить и перемолоть в себе. И не только это. Я очень сомневалась, что Фурсов и мои принципиальные друзья захотят принять меня, которую, хоть и в шутку, но называли «эсеро-меньшевистским блоком». Хотя именно друзья-то и знали, как теперь далека моя мать от своего эсерства, как противоположны мои взгляды позициям моего отца...
Наконец Фурсов собрал первое организационное собрание своего «актива». Они остались заседать, а я из школы топала в одиночку домой. Думала, думала.
И почувствовала себя глубоко ущемленной. Уж я ли не актив в самом прямом и строгом смысле?!


На завтра, как было заведено, за мною зашли, но сразу двое: Лёня и Саня. Рассказали о вчерашнем собрании, где были приняты новые планы расширения работы учкома и план работы политкружка. Фурсов им сказал, что он ждет еще одно заявление... Это они считали важным мне сообщить немедленно. Меня такое сообщение оглушило. Да так, что в этот день я не смогла даже в школу пойти — ребята ушли без меня. Еще два дня ушли у меня на «прояснение мозгов». Дома. Наедине сама с собой. Потом и я подала заявление о вступлении в школьный актив, поняв, что меня примут. Я думала, что шагнула в комсомол, а оказалось, что большинство нас, членов этого актива, фактически шагнуло «в никуда»: Фурсову только в последний четверти нашего последнего школьного года удалось оформить при 26-й школе фракцию РЛКСМ. Предварительно нескольких ребят из предпоследней группы приняли в комсомол на собрании ячейки той школы, при которой существовала наша фракция. Ее секретарем стал Вадим Дубровинский. Мы же окончили школу не комсомольцами. Но школьная демократия действовала в полном объеме. Были еще одни перевыборы, и в IV четверти председателем учкома стал Петя Лосицкий, а секретарем — Леша Богданов, активность которого бурно росла. Он уже был комсомольцем.


Руководить школьной общественной жизнью для Фурсова стало удобнее. Каждый из нас чувствовал теперь еще большую ответственность за себя, за свою работу, и делалось все нами в охотку.
Вообще надо сказать: чего-чего, а уж ответственности в нас было более, чем достаточно. Большинство из нас пришло на комсомольские позиции, что называется «с боями», и мы готовы были отстаивать эти новые позиции словом и делом, хотя формально комсомольцами стали позже и в разное время уже после школы, а некоторые (Буся, Костя, Яша, Фая) так и вообще не стали. Но все мы готовы были отвечать за школу, за себя, за... мировую революцию.


Я спрашиваю себя: не слишком ли идеальными я представила тут своих друзей? Нет ли в этом элемента старческого сюсюкания перед годами нашей молодости, когда «все было не так, как теперь»? Нет! Мы не были надуманно идеальными.
Мы часто собирались на вечеринки, чтобы просто побыть вместе и повеселиться. Чаще всего поводом был чей-нибудь день рождения, а ко мне большой компанией начали ходить по случаю 30 сентября, на «Веру-Надежду». Мама любила этот день, и чтобы его отметить, мы с нею стряпали на 2 смены гостей. В один день собиралась ее компания, а в другой — моя. Пеклись традиционные саратовские пироги с капустой и еще с яблоками. Даже в период царствования «буржуйки» мы ухитрялись в ней печь.
На столе у этих школьников было и вино — никто у нас не исповедовал «сухого закона», но никто и не напивался. Помню, что даже в VII группе мы встречали Новый год с вином. Однако оно не определяло содержательность встреч, но и не мешало. А было нам вместе всегда интересно за играми и разговорами. И это без танцев, которые считались буржуазным пережитком, и на наших вечеринках их игнорировали. Правда, в школе пробовали организовать танцевальный кружок, пригласили платного руководителя, и многие из нас осваивали там премудрости вальса, краковяка, па-д’эспаня. Но кружок быстро заглох, а нам было весело и без танцев.


Мы были совсем не такими уж строго-железными, когда в январе 1924 года пришли к Бусе на вечеринку по случаю ее дня рождения. Его уже отметили в семье день в день 11 января, а для ее гостей родители организовали прием и угощение через 10 дней. Угощенье было частично и с нашим участием. Я, например, дома настряпала корзину хвороста и под вечер отправилась веселиться. Как всегда, пешком.
Повернув с Петровки на Столешников переулок, я неподалеку от угла увидела группу людей, читающих наклеенную афишу. Подошла... Они читали правительственный бюллетень о смерти В.И. Ленина. Тот самый, о котором потом было написано:
Тенью затенив январский день,
Выклеен Правительственный Бюллетень...
Нет! Не надо!..


 А я прочла и не очень-то сразу осмыслила, как себя вести. Решила все-таки идти к Майзельсам. Они от меня и получили эту траурную весть. Ведь тогда только еще начинали входить в быт маленькие детекторные приемники, и известия по радио, хотя и передавалась, но не были массовым источником новостей.


Тем временем съехались все Бусины гости, то есть вся расширенная школьная компания. Сейчас трудно этому поверить, но наша вечеринка... состоялась. Правда, значительно менее шумная, чем обычно. И разошлись мы раньше — часов в 11. Пока сидели у Буси, на улице зверски крепчал мороз. Но мы, верные своим традициям, пошли «провожаться». Сначала с Тверской к Никитским воротам проводили Галю Шейнберг, затем на Б. Молчановку проводили Фаю, на Малую Молчановку — Олю, а потом бульварами вышли к Пречистенским воротам, чтобы оттуда по Волхонке и Охотному ряду провожать меня на мою Лубянку. У храма Христа Спасителя газетчики продавали экстренный выпуск «Известий». Каждый из нас купил, и начали читать. Только тут нас прошибло — стало грустно и неловко... Все сели в пустой трамвай, идущий к центру. Со мной по пути было ехать только Лёне, но остальные провожающие — Яша, Костя и Саня тоже поехали. Помню я эту молчаливую поездку в пустом и холодном дребезжащем вагоне. Она задала настроение на последующие дни. Соответствующее моменту.
Морозы все усиливались, но часть наших ребят все же ходили в очередь и дошли до Колонного зала, где прощались с Лениным. А у меня не было валенок, я замерзла и не достоялась, чего долго потом не могла себе простить.


ШКОЛА КОНЧАЕТСЯ, ЛИРИКА НАЧИНАЕТСЯ


Приближалось окончание школы, и настроение у нас неудержимо портилось. Шутка сказать: подавляющее большинство учеников наших двух выпускных групп были детьми интеллигентов, по социальному положению — «служащие». Эта социальная категория стояла на последнем месте при приеме в ВУЗы — после детей рабочих и крестьян. Кроме того, совсем без экзаменов принимались выпускники рабфаков, которых к 1925 г. накопилось уже так много, что почти не оставалось мест для приема по свободному конкурсу. При всей нашей любви к своей 26-й мы понимали, что в нашей подготовке есть пробелы и слабые места, с которыми мало шансов победить в ожидавшемся жестком конкурсе. Главным пробелом была физика, по которой часто менялись преподаватели, и один был хуже другого. Физику мы не знали, даже те, кто пробовал сам ее изучать по учебникам. Знания были бессистемны и отрывочны, а физику надо было сдавать в любом ВУЗе.


В самый последний день директор школы Любанов сообщил, что ХОНО предложило школе выделить двух лучших учеников из оканчивающих и направить их в Отдел народного образования, где будет работать Аттестационная Комиссия для отбора в ВУЗы, и что педсовет считает достойными кандидатами В. Максимову и А. Лемана. Нам выдали по восемь (!) разных бумаг, и мы с утра в назначенный день отправились в ХОНО.
Вот пожелтевшая от времени пачка бумажек, которыми наша школа вооружила каждого из двух своих лучших выпускников. Тогда не принято было называть их отличниками: ведь балловые оценки уже долго не применялись, и возможно было придумывать любые эпитеты.


Основная бумага со штампом школы № 26 от 3 июня 1925 г. гласит:

В Аттестационную Комиссию Хамовнического района
Настоящим 26 шк. I и II ступени МОНО Хамовнического района направляет в Аттестационную Комиссию для отбора в ВУЗ Максимову Веру Николаевну, окончившую 9 групп вышеозначенной школы.
При сем прилагая следующие документы:
1) Копия метрической выписки о рождении за 1907 г. за № 10772.
2) Временное удостоверение об окончании 26 школы за № 60 от 3/VI 1925.
3) Отзыв фракции Р.Л.К.С.М. 26 шк. от 3/VI 1925 г.
 4) Отзыв учкома от 1925 г. 3/VI от 26 шк.
 5) Удостоверение от жилтоварищества за № 294 от 2/VI 1925 г.
 6) Фотографическая карточка Максимовой В.Н. от 2/VI 1925 г.
 7) Отзыв школьного Совета 26 шк. от 3/VI.
 Заведующий школой А. Любанов
Из приложенных интересны только отзыв школьного Совета, отзыв фракции РЛКСМ и удостоверение от учкома.


ОТЗЫВ ШКОЛЬНОГО СОВЕТА
Настоящим Школьный Совет 26-й школы Хамовнического района удостоверяет, что Максимова Вера за время своего пребывания в школе по всем предметам школьного курса оказывала большие успехи и проявляла большой интерес к наукам.
Школьный Совет считает, что Максимова благодаря своему природному уму и большому интересу к учению достойна быть послана в ВУЗ для дальнейшего обучения.
Печать школы
Председатель Школьного Совета (А. Любанов)
Секретарь (Крутиков)
3.VI 25 г.

ОТЗЫВ Фракция Р.Л.К.С.М. 26-й школы М.О.Н.О. Хамовнического района удостоверяет, что т. Вера Максимова, за время своего пребывания в школе, выявилась как активный товарищ, работая членом политкружка, который и окончила одной из лучших слушательниц, будучи выделена в особую высшую группу.
Кроме того, т. Максимова принимала живое участие в жизни школьного самоуправления (член учкома, член Санхозсекции) и принимала самое активное участие в постановках и регулярных выпусках стенгазеты, являясь постоянным корреспондентом. Т. Максимова живо и энергично участвовала и проводила все те задания, которые давались ей Фракцией школы.
Т. Максимову можно рекомендовать как политически развитого и подготовленного работника.
Печать Школы Секретарь фракции Р.Л.К.С.М.
«Подпись секретаря т. Дубровинского заверяю»
Завед. школы А. Любанов
 3.VI.25 г.

          
УДОСТОВЕРЕНИЕ
Учком 26-й школы М.О.Н.О. Хамовнического района удостоверяют, что т.Максимова, за время своего пребывания в означенной школе, работала — вначале в учкоме, а потом в санитарно-хозяйственной комиссии. Порученную ей работу по школьному самоуправлению она выполнила успешно.
Т. Максимова посылалась всегда на ударную работу, с которой она всегда успешно справлялась, и проявила себя как хороший и ценный работник.
Печать школы Председатель учкома: (П. Лосицкий)                Секретарь: (Богданов)
Подписи заверены завед.26 школы А. Любановым
3.VI.25 г.


 Интересно, что и в отзыве фракции РЛКСМ, и в удостоверении учкома забыто (?) о моей главной серьезной работе председателем школьного учкома, куда меня дважды выбирали. Опять вспомнили родителей? Или боялись перехвалить некомсомолку?


В ХОНО дали заполнять большущую анкету, но главным решающим пунктом, по которому нас забраковали, было то, что ни я, ни он не состоим в комсомоле. Не помогла и моя сверхактивная работа в учкоме, о которой было написано в сопроводительных справках. Андрей же вообще не принимал участия в школьной общественной деятельности, а до его математических талантов тут никому попросту не было никакого дела.


Ну, и ушли мы не солоно хлебавши. А уж настроение было хуже некуда. Зачем только нас раздразнили? Обида моя усугублялась еще тем, что накануне вся группа «общественников», а следовательно, — вся моя компания уехала в Немчиновку, где у Алеши Смирнова на даче его родителей был большой сарай, в котором ребята собирались отметить окончание школы, прожив там три дня. Из-за этой бесполезной прогулки в ХОНО я не смогла накануне с ними уехать. Было горько и досадно. Пусто. И некуда себя девать.


Вдруг уже после обеда у меня дома появился сам Алеша Смирнов. Он сказал, что по домашним делам ему пришлось приехать в город, но сейчас он возвращается и приглашает меня присоединиться к нему, а, значит, и к компании. Я сорвалась и поехала. Добрались мы уже под вечер. Кончался второй день пребывания ребят на даче. Все загорели, были оживлены. Я почувствовала, что здесь, на воле, на природе, возникли какие-то еще неизвестные мне ниточки связей, многое узнали они друг о друге. И почувствовала себя в какой-то мере отторгнутым инородным телом. Конечно, на настроении ребят не могло не сказаться и то, что вот двоих выделили, а у них по-прежнему — полная неясность. Но у меня сверх того была еще и обманута блеснувшая надежда на ВУЗ.


Невесело было мне чувствовать себя с боку припеку в компании, которую я привыкла считать своею. Насиделись у костра и легли спать на сене в сарае, а с утра сообща готовили еду и после обеда двинулись на станцию. Нужно было шагать более 5 километров. Еще три дня назад по дороге «туда» многие соревновались на скорость преодоления этого расстояния, а на обратном пути устроили второй тур этого соревнования. И опять я была не при чем, не при ком...
Быстрее всех пришли Лиза Апирина и... Саня. Они получили лавры победителей, а я — еще один шип в сердце.


Завершением моих «радостей» был вечер, остатки которого мы решили провести у Буси, где в это время была пустая квартира, поскольку родители уехали на дачу. Сюда с вокзала направились более узким составом. Почаевничали, и я вызвалась вымыть посуду, коли уж на даче не была дежурной... И снова осталась одна... А вся компания, разбившись на микрогруппки, продолжала взаимные откровения, начатые еще на лоне природы. Места и времени хватало. В эти два невеселых дня я узнала в себе и возможности обиженного самолюбия и, главное — ревнивую свою натуру... Ну а свой «пороховой» характер я знала и раньше. Почувствовала, что возможен такой взрыв, которого потом себе не прощу. Вымыв посуду, я потихоньку ушла черным ходом и быстро поехала домой. Даже идти по знакомым и любимым улицам было тяжко.
Дома наплакалась вволю. Мама думала, что это из-за неудачи в ХОНО, а я знала, что не столько поэтому, сколько совсем из-за другого. Я ведь не сомневалась, что через год смогу держать конкурсные экзамены. Но эти два дня мне дорого стоили... Потом все загладилось и стало на свои места, и никто не знал, в каком состоянии я сбежала от Буси.


В это лето Майзельсы снимали дачу в Перловке, куда я часто ездила, а вот в воскресенье 22 июля поехали мы втроем — были приглашены и Костя с Саней. В те времена это было действительно дачное место — было поле, был лесок Джамгаровский. Днем, гуляя, мы попали под дождь, мое белое платье было забрызгано грязью, и мне пришлось одеться во все Буськино. Нашлось платье достаточно длинное для меня, синее маркизетовое с рисунком, образованным белыми черточками.


Вечером снова пошли гулять вчетвером. Как запомнился мне этот вечер 22 июля!!! На мне чужое синенькое платье, на плечи нам обоим накинуто чужое (Буськино тоже) пальто, но мне, мне! мне (!!) сказаны те слова, которых я так ждала и которых мне еще никто не говорил!! Мне совсем не захотелось сразу отдавать Бусе то отныне «счастливое» для меня платье, и я еще некоторое время его носила. И ужасно захотелось видеть, какая я в нем? Я уговорила Бусю, и через 3 дня мы пошли в фотографию и... вот — результат, а дата написана тогда же. Она двойная. Мне казалось тогда, что все дни, последовавшие за 22 июля, озарены его сиянием, и что я сама свечусь каким-то внутренним светом... На этом снимке я сама себе понравилась.


Однако лирика-лирикой, да только нам всем надо было именно в это время решать свою судьбу. Что делать после школы? Готовиться к конкурсу! Это было ясно. Но надо было пока начинать работать.
Скорее всех решила эту задачу наша Дебора Рафаиловна, то есть эта самая Буся. Она написала письмо Н.К. Крупской о том, что жаждет отдать все свои силы делу раскрепощения женщин нашего Советского Востока. Мы все были потрясены ответом Крупской, полученным быстро и без канители. Бусе было рекомендовано обратиться к тов. Людмиле Сталь, которая в Госиздате РСФСР руководит изданием журналов и другой литературы для женщин. И зачислили Бусю на должность, и начала она получать по 50 руб. в месяц. А вскоре там же в Госиздате РСФСР для Клуба сотрудников понадобился технический секретарь, и уже Буся рекомендовала меня. Сначала я поработала в общественном порядке, а потом мне тоже положили 50 р.


Для подготовки к конкурсу в январе или феврале я поступила на вечерние курсы, которые работали в здании школы на Б. Садовой неподалеку от Кудринской площади. Теперь рядом с этим местом стоит Московский Планетарий. Туда было далековато, но зато в Госиздат за 7 минут можно было дойти от дома. Помещался он там, где теперь Детский Мир, на тогдашней Софийке, теперешней Пушечной улице. Вот и проработали мы с Бусей в ГИЗе до будущего лета, до начала экзаменов в ВУЗы. 
Из первой получки мама купила мне две солидные вещи: шерстяное плюшевое одеяло и шерстяное платье, а дальше я стала частенько вносить свой пай в семейный котел.

Для Саниной семьи его заработок был важнее: там одна сестра Роза еще училась на юридическом факультете. У них на иждивении была старая мать. Кроме того, для поступления в ВУЗ мог пригодиться рабочий стаж. Поэтому он сразу поступил учеником слесаря в строительную контору, а потом работал слесарем-сантехником. Не помню, сразу ли или тоже через год Костя поступил на медицинский факультет, и о многих других не помню, куда и когда они поступали.
Роясь в воспоминаниях, сейчас я осознаю, что, как это ни странно, я совсем мало знаю о Яше. Он не стал учиться, а после школы пошел работать техником на строительстве. Уж очень решительно он устранился и отгородился от нашей компании, а точнее — от меня. Теперь, задумываясь над судьбами своих друзей, я вдруг начала подозревать, что это Яшино «устранение» произошло тогда по моей вине. Но какой теперь толк гадать?


Фая и Лиза Апирина поступили в дошкольный техникум, который работал в Подмосковье. Фая объясняла, что ей нужно было исчезнуть из Москвы «по личным мотивам». Вот она и двинула в этот техникум. Я однажды там была в гостях с ночевкой в их общежитии. Но техникума Фая не успела закончить, так как и оттуда она надумала «исчезнуть» года через два. И ведь куда уехала? На север, на лесозаготовки трактористкой. Это были отнюдь не поиски романтики, а какое-то убегание, как мне показалось, от самой себя. Кроме, так сказать, лирической подоплеки, был тут, на мой взгляд, поиск выхода из коридора, ведущего к работе воспитателем детского сада, к которой никаких склонностей она в себе не обнаружила и не развила. Вот и металась.


Сразу же после школы у нас возникла (или обнаружилась?) первая семейная пара: женилась Алеша Смирнов и Надя Шер. А мы... удивились. Ведь тогда столь ранние браки были редкостью. Алеша торопился, словно предчувствуя свой ранний уход из жизни...


Расставаясь после школы, мы условились ежегодно встречаться двумя группами нашего выпуска, собираясь в школьном дворе в полдень второго воскресенья сентября. Тогда первое воскресенье сентября считалось праздником МЮД (Международным юношеским днем), а мы закрепили себе второе воскресенье. Эти традиционные встречи долго помогали нам не растерять друг друга, и сохранялись связи там, где была настоящая дружба.
Часто встречались мы вчетвером в доме любого из нас, чаще — у меня или у Буси, реже у Кости. Бывал и Лёнька. Бывала я у Фаи, пока она была в Москве. Продолжали бывать в «Пролеткульте» на Воздвиженке, а еще прибавились интересные посещения Колонного зала Дома Союзов, где проводились литературные доклады и диспуты уже на более высоком уровне, чем в «Пролеткульте». Бывали вечера и на политические темы. Попасть туда было не так просто: пригласительные билеты распространялись среди партийного и комсомольского актива через районные комитеты партии. Но Саня дружил с Вадимом Дубровинским, а его мать была агитпропом в Краснопресненском РК РКП(б). Она доставала Вадиму три билета. И мы ходили втроем. А я каждый раз дрожала, что вот сейчас спросят, кроме пригласительного, еще и комсомольский билет. Тогда придется уходить с позором — я ведь хорошо помнила свою плачевную попытку попасть в этот самый Зал по чужому пропуску в 22-м году. Но все проходило благополучно. Наш вид не вызывал подозрений у контроля.


Ради этих вечеров стоило и подрожать. Слушали мы там доклад Бухарина о литературе, выступления Радека, многих литературных критиков, а однажды на вечере в честь очередной победы Китайской революции перед нами появились не только представитель революционного Китая Ван Тинвей, но и наш посол Иоффе, а затем Лозовский (председатель Профинтерна), Радек и Троцкий. Все выступали с речами, было необыкновенное ликование и радостный подъем.
Тогдашние руководители довольно часто выступали перед широкой аудиторией, а постоянной трибуной был Колонный зал. Чаще всего это были диспуты о новой культуре, литературе, искусстве. Не раз довелось слышать блистательные речи Луначарского. Были мы и на его диспуте с главою православной церкви по вопросам религии. Этот диспут был где-то в Лиховом переулке, кажется, в помещении бывшей церкви.


В декабре 1925 г. торжественно отмечалось 20-летие декабрьского вооруженного восстания в Москве. Общество бывших политкаторжан организовало торжественное заседание в Большом театре. Открыл его Феликс Кон, а основной доклад о революции 1905 г. делал Троцкий. Узнала я об этом заседании у себя дома: мама собиралась идти, так как ее и Верина ближайшая подруга Калерия Васильевна Калмыкова была старой каторжанкой. Она получила два билета и пригласила мою мать. Тут уж и я решила не теряться — пошла с ними, чтобы пролезть, если сумею, если удастся. И удалось-таки! Протиснулась в давке при контроле, а уж потом можно было и постоять около законных участниц в ложе бельэтажа. Попасть на такой доклад было событием! И сам доклад был блестящим образцом импровизационного ораторского искусства. Потом-то я читала его книгу о революции 1905 г., и она захватывала стилистическим блеском. А тут был подъем переполненного зала, и после доклада — овация, никем не предусмотренная и никакой традицией еще не предписанная, овация на 17 минут — по часам.


Рецензии