Другой. Опыт японской каллиграфии

«Я – это Другой»
Артюр Рембо

Посвящается Коврину

После того, как в двести пятьдесят седьмой раз он вышел на сцену в роли восемнадцатилетней О-Сан, господин Шин, зайдя в гримёрку, с ненавистью взглянул на своё отражение в зеркале. Он провёл пальцем по губам – кровавая краска была всё ещё свежа.
Подбежал мальчик с умыванием, но он молчапоказал  ему оставить серебряный таз на столике рядом и удалиться. Стянул парик, и увидел, как поползли к переносице морщины, вернулись в исходное положение, как снова просела кожа у краев глаз. Сидел долго... Теперь он напоминал себе своего друга, художника девяноста четырёх лет, спина которого сначала встречала его в мастерской, а потом уже и его лицоиз-под вечной шляпы, выглядывавшее из зеркала. Когда не приходила натурщица, он всегда рисовал себя. Названия таких рисунков так и лезли в голову Шину, и он подшучивал потом во время их совместного чаепития – «я и позабывшая меня Азуми», «я и почему-то непришедшая Акеми»…

***
Но сейчас Шин смотрел в своё зеркало. Заметил, что амальгама давно потускнела. Окрикнул служку и попросил купить гранатового сока. Мальчик вернулся, хотел было достать стакан, но Шин вновь жестом остановил его, взял свой парик, окунул его в сок и стал тереть зеркало с какой-то лёгкой, детской радостью. Рассмеялся, вспомнив, как в молодости, перед премьерами клал за пазуху маленькое зеркальце, и оно как будто и вправду защищало его, но ровно до того спектакля, когда решило выскользнуть из кимоно. Тогда звук хрустнувшего зеркала, как треск панциря блестящего жука, подарил ему его собственную реальность. Она оказалась настолько желанной, что Шин вдруг понял: если в зале послышится даже малейший шорох, он сойдёт по «цветочной тропе» с авансцены, усядется среди зрителей, и будет смотреть, что произойдёт дальше.
Но благочинный зал безмолвствовал, и это отрезвило его. Хотя воображаемый Шином лёгкий звон крыльев цикад уже почти разогревал мраморное стерильное пространство театра, сам он вдруг пошатнулся, сделав неверный шаг, и в треснувшем зеркале увидел своё разрезанное лицо, настоящее, живое, без нанесённых  полосок, и с тех пор оно стало сниться ему кровоточащим.
Он перестал брать зеркала на сцену, оставив одно. В гримёрке.

***
Под Новый год на столик служащие театра клали пирамидку из двух рисовых лепёшек. Ему нравилось пощипывать края хлебцев и подкарауливать мысль, которая, конечно же, ни одному здравомыслящему человеку в голову не придёт, но всё же… что однажды в его зеркало, куда он смотрит вот уже без малого полвека, может случайно взглянуть Аматэрасу … И он почти поверил в это, и казалось, ждал, что их взгляды – его и божества – встретятся. Случайно, но ожидаемо. Тогда последующее время будет как-то осмыслено, и вновь можно будет ждать тени призрака.

***
Каждый вечер Шина по нескольку часов мучили гримёры – белили лицо и руки, прежде стянув голову куском шёлка, и каждый раз он прощался… не со своим лицом – нет, не лица ему было жаль. Он прощался со своими глазами, которые почему-то под слоем белил становились чужими, глазами молодой проститутки, которая дерзко и игриво смотрела на него, и вот-вот должна была погибнуть. Он хотел эту женщину, хотел взять её алый рот – грубо и жестко, но какая нелепость и безнадёжность: он сам был ею.
И Шин понял – смысла терпеть эти превращения больше нет. Шина нет. Шин – это просто имя на афише, означающее «истинный мужчина», будто в насмешку. Он – О-сан, женщина! И однажды вообще может превратиться в кошку, как это уже случилось с его коллегой, который замяукал на сцене вместо того, чтобы наливать гостям самурая саке. Когда директор разбирался с этим случаем (кстати, виновный так и не был прощён), откупной лапши от него уже никто не ждал (по традиции всех участников сцены нужно было накормить тарелкой лапши), поскольку несчастного увезли на длительное профильное лечение. Удивительным для Шина было другое: кто-то после собрания шепнул ему, что нет ничего фантастического в случившемся: женщины и вправду часто превращаются в кошек. Он посмотрел тогда на сказавшего эти слова, на старейшего актёра труппы господина Иори, и увидел, как прыгают в его глазах узкие кошачьи расщелины бакэнэко .

***
Теперь Шин точно знал, что сейчас он не будет в который раз уничтожать О-Сан, выйдет из театра семенящими шажками, упирающимися в шёлк, и пойдёт вот так по городу, мимо реки, постукивая колодками, пока не дотащится домой и не рухнет спать в чём есть. А ещё лучше -- в заведение на улице в квартале Ёсивара, что утопает в цветах, освещённых красными фонарями, посидит немного там, поласкается с клиентами, а может и заночует с кем-нибудь…, в конце концов, просто поест в окружении тех, кто вчера видел его на сцене или увидит завтра…
… Впрочем, за то упавшее в молодости зеркало он расплатился. Боже, какой ущерб для его кармана --эта лапша! И как жаль, что он вообще так просто вышел из этой истории. С тех пор у него и появилось искушение во время сцены самоубийства вытворить что-нибудь эдакое -- сорвать полосатый занавес, или… выхватить у музыканта сямисэн  и порвать струну… или заговорить собственным голосом… Или оступиться на вращающейся сцене, растянуться во весь рост… и посмотреть, засмеются ли его поклонники над ним, легендой-оннагатой  в четвёртом поколении, семидесяти двух лет отроду…
Я - кто-то другой…
Возможно, кто-то – это и есть я сам.

***
… А завтра он посмотрел в незамутнённое, без подтёков времени зеркало, взглянул в глаза О-Сан и сказал ей «мяу». Зеркало рассыпалось в пыль, унося его в искрящийся, упоительный водоворот, перед которым чья-то рука задвинула истерзанный занавес с красно-коричневыми, чёрными и зелёными полосами.


Рецензии