Я, Тиглон последний. Капсула

Я, ТИГЛОН ПОСЛЕДНИЙ. КАПСУЛА.

Некоторое время назад отец ещё помнил, как Анри Руссо по прозвищу Таможенник пригласил его, самого дружелюбного льва парижского зоопарка, позировать для известной картины «Спящая цыганка». Художник написал позже в своих заметках: «Она крепко спит, положив рядом с собой мандолину и поставив на землю кувшин. Проходящий мимо лев остановился, чтобы обнюхать её, и решил не нападать».
Волосы натурщицы, чернокожей танцовщицы из «Лидо» , до соломенного цвета высвеченные, пружинились жёстко, как и львиная грива. Выписывая её, Анри расхохотался, потому что девушка и лев на его полотне стали похожи, как детёныши одного помёта. Наверное, ему было бы забавно нарисовать эту парочку наоборот —она подходит к спящему льву, обнюхивает его, ластится к нему.
В ателье Руссо папа скучал после очередного сеанса. Тут привезли маму, самую красивую тигрицу из квартала Марэ —и Анри потащил их на пленэр в Ботанический сад, в джунгли в самом центре Парижа, где родители в застеклённых оранжереях увидели удивительные японские, чилийские цветы – размером с добрый кусок оленины, которым кормил маму её хозяин. Когда они расположились возле индийской лианы, корни её источали приторный запах, как если бы смешали корицу, ваниль и миндаль, отцу показалось, что мама уснула, хотя глаза её были открыты. Анри пришлось даже прикрикнуть, чтобы она вышла из оцепенения и оскалилась – жжёная умбрия и сиена давно положены на холст, и пора было в мамину как будто хищную пасть вписать титановыми белилами зубы.

***
Что произошло потом, никто из них не знал. В Капсуле были ещё те, кто помнил, как впервые шёл по узким коридорам, где на каждом отсеке горела зелёная лампа, потому что он был занят. Нас когда-то было много: львов, тигров, гепардов, ягуаров и таких, как я, полукровок. Но спустя пару месяцев пребывания почти никто не помнил своих имён и где родина их предков.
Под сводчатым потолком было одно-единственное окно. И каждый из нас имел право, хотя у многих на эту проходку просто не было сил, один раз в сутки подниматься по металлической лестнице к окну. Ровно час смотреть в него, что-то припоминая. Рядом стоял человек — и никогда к говорившему спиной. Отчего-то не источал он никаких запахов, видимо, чтобы не спровоцировать у нас инстинкт, записывал в блокнот наши звуки, интервалы между рычаниями, что-то там помечая.

Да и не окна мы ждали, а наших ночей: сны и шёпоты роились под низким потолком Капсулы, сбивались в пористое облако, а мы надеялись, что вдруг, в нашей прежней жизни мы знали друг друга и, быть может, даже вместе охотились или спасались от убивающих ног взбесившегося слона. Как хорошо, что отсеки наши отделялись друг от друга лишь бамбуковыми занавесками.
Мать, когда нам это ещё дозволялось, приходила ко мне в мой отсек – и вылизывала тёплым языком, пахнущим молоком, мою высветленную морду и более бледные, чем у неё, полосы на шкуре. Однажды услышал её шёпот, слишком будничный, я понял, что мама уже совсем не различала ни запахов, ни вкусов (наверное, пенистая слюна текла из её пасти когда-то цвета чистой виндзорской красной краски), что я стерилен и второго шанса мне никто не даст. О моей бесполезности выяснилось после наших встреч с Аванти, которая звала меня в минуты близости именем буддистского монаха, от которого её только что отняли.

Однажды, когда за окном пошёл дождь, и в Капсулу вдруг полились красные струи, мама попросилась к окну. Вопреки графику посещений, её подвели, и она стала сильно волноваться и кричать, что он так похож на тот самый ливень, что процарапал мастихином Таможенник. Только она не поймёт никак, откуда она знает шелест и запах живого дождя, ведь видела она только тот, что посёк масляную зелень и травы зарослей, где картинная мама готовилась к прыжку. Откуда здесь этот красный дождь, как в Керале , когда небо разрубила вспышка света, с деревьев вмиг слетели сухие серые листья, и на землю пролилась кровь с языка Кали четырёхрукой. Обвивала она своё обнажённое тело кушаком из отрубленных вражеских голов или рук, ожерельем их черепов и тигровой шкурой… Мама металась и кричала до тех пор, пока к ней не подвели отца. Они стояли и рассматривали своё прошлое, и шкура обоих мокла, в мои глаза брызгал тот керальский кровавый дождь из маминого детства…

Я узнал о том, что у меня уже нет мамы, и что до инъекции дело не дошло, умерла она от разрыва сердца. Как и о смерти отца через несколько дней после неё, благодаря шёпоту престарелого гепарда, чудом оставшегося в живых. Почему же то, что их перестали выводить к окну воспоминаний, не насторожило меня? Я должен, должен был не спать после случившегося, но запах гнилой плоти, прибитый формалином, придушил нас на несколько дней, иначе я поймал бы их последние шёпоты, раскрывшие тайны их встреч, любви, обстоятельств нашего плена и моего рождения уже в неволе.

Я долго мучился этим, но однажды я вдруг услышал, как в нашу Капсулу пришёл умирать человек. Я увидел небольшую резаную рану на его ноге, начавшееся заражение крови и бредовый диагноз врача, обвинившего пациента в белой горячке, который сбежал из лечебницы для алкоголиков в нашу Капсулу к теням тех, с кем он был когда-то счастлив.

Отчего же я не знал ничего про себя – и всё о других?

Мне кажется, не только в голове, но и в моём теле застревало пулями всё то, что произносилось, кричалось и замалчивалось в Капсуле.

Теперь, когда друг за другом ушли от меня мать, отец, ещё и Анри, я должен был слышать и помнить всё. Один ягуар объяснял всем нам, отчего он вдруг пожалел пробирающегося в лихорадке по лесам Эквадора Шарля Мари де ла Кондамина , которого выслеживал две недели. Эрмина, которая и не знала уже, что она тигрица, бессильно выла, она всё не могла себе простить, вспоминая, как, работая в цирке с известной русской дрессировщицей, однажды промахнулась и, не долетев полметра до тумбы, сорвала с её головы почти всю кожу.

Таким были мои герметично спаянные зрелость и предсмертие.

Ночь тишины всё же пришла: сначала исчезли все наши, потом люди. Я самовольно вышел из отсека, который странным образом оказался открытым, и влез к окну. Я стоял перед чёрным небом, вливающимся струями в изумрудно-зелёную краску джунглей и услышал переспевшие оранжевые звуки – это был последний привет отца. Он всё же не удержался, видно, когда позировал, тронул лапой или хвостом мандолину.

Мой последний дождь усиливался и стал заливать пол Капсулы, я оглянулся – и увидел, что на отсеках уже не горит ни одного зелёного индикатора. Вода прибывала стремительно, загустевая на полу, как лава, и страха у меня не было, так прекрасна была эта вода, что дразнила меня как никогда не виданная река в сезон разлива, пахнущая помётом зебр, окровавленными травами саванны…

Я чувствовал, что уже не могу двигаться, и дождь стучал уже по струнам мандолины, и звук её капал в меня секундомером моей начинающейся новой свободной жизни, где я буду помнить прежде всего самого себя.


Рецензии