О. З. А. часть 6
Запомни, малой, мир удивительно злой
Мир-это боль, мир-это бой, ты это-ноль.
И постепенно станет манить алкоголь
Но не ослепни настолько, чтобы не вытереть гной.
Кто не плюнет в душу по пути – плюнет в спину.
Лозунги «это всё к лучшему» - скорми кретинам.
(Триада. «Гуинплен»)
Первое сентября три тысячи шестого года. Я стоял на линейке. Это был мой первый день в новой школе. Мама заставила меня приодеться в тот день. Она накупила массу новых шмоток. Дорогих и бессмысленных. Штук пять модных узких штанов, которые я никогда не любил; пару жилеток чёрного и тёмно-серого цвета, три футболки-варёнки, две водолазки тёмных оттенков, а также пять джинсовых пиджаков. Я стоял, честно сказать, на линейке, как клоун. Угрюмый и грустный, разодетый в эти новые новомодные шмотки. Я чувствовал на себе испытующие взгляды, в которых скорее читалось одобрение и интерес, но мне от них было нехорошо.
Уже на первых уроках ко мне начались подколы. Эсфирь Бланш, которая на каждом уроке садилась прямо позади меня, на пятой последней парте, приставала с расспросами. Она была кем-то вроде королевы класса, а может, и всей школы. Юная, стройная, красивая, одетая по последней моде, и ныне – в серую водолазку и короткие узкие джинсы, обнажающие лодыжки и маленькие стопы. Она, отчего-то, сразу прицепилась ко мне. Задавала неприятные и личные вопросы, про отношения, мастурбацию, положение в обществе и цели в жизни. Я, признаться, не испытывал к ней ничего, кроме равнодушия и отторжения. Уже тогда я немного чувствовал людей, какие они на самом деле, и что от них следует ожидать. И в отношении Эсфирь сразу понял, что от неё – счастья не жди. Вообще, я в первый день пригляделся к классу. Равно как и меня изучали будто под микроскопом – перед тем, как начать «тыкать палкой», пробивая на рефлексы…
В классе «9В» были типичные для любого школьного коллектива «альфач» и «беты» - Жюльен Шеффер с его компанией; и был уже устоявшийся изгой-омега – Дэвид Бродд, низенький пухлый брюнет, который на любые подколы и издёвки улыбался неестественной дурацкой улыбкой, и замирал в позе «а-ля морская фигура», отчего издеваться над ним стало сущим удовольствием...
Как и везде, большинство в классе составляли «гаммы» и «эпсилоны» - равнодушная и прагматичная «серая масса» - конформисты и эпикурейцы, которые старались не «светиться», но во всём разделяли мнение руководства и «альф». Были в классе и девушки, одна из которых врезалась мне в память. То была миниатюрная и стройная Офэль Ву. Она казалась такой одинокой, ранимой и утончённой девушкой «из снов», из наивных грёз молодого дурачка-романтика... Офэль не общалась в классе ни с кем, кроме подруги своей – бойкой и толстой Хельги, которая заботилась о скованной смуглой девчонке, как о родной сестре. Стыдно теперь признаться, но поначалу я было, чуть не влюбился в тихую и стройную Офэль. Сердцу юноши простительны ошибки, увы, но я слишком много допускал их на своём пути…
202
Офэль была влюблена в Жюльена. Она следила за ним, ловила каждое его слово, нюхала прогорклую форму с физкультуры, провожала его домой. Прячась за деревьями, как стыдливая «маньячка». И рыдала, убивалась, грозила покончить собой, оттого что Жюль и не думал обращать на неё внимание, и заглядывался на Эсфирь Бланш. А толстая Хельга Цабаль утешала хрупкую девушку, обнимала, как любящая крепкая мать...
Тогда впервые я понял, что вся романтика и слёзы девушек – дешёвка. Лишь игра гормонов, которые впрыскиваются их яичниками, заставляя влюбляться в наиболее успешных и любимых всеми парней. Примитивный механизм «эволюции», по идее своей, отфильтровывающий к вязке только самцов с самым жизнеспособным генофондом. Впрочем, эта «эволюционная» схема ожидаемо давала сбой, ибо человек последние столетия лишь деградировал, медленно, но верно превращаясь обратно в обезьяну. Эти юные, прекрасные ангельские создания, внутри оказывались эгоистичными свиноматками, не способными контролировать бурление эстрогенов и возбуждённое лоно; убиваясь по пройдохам и подонкам, сибаритам и богачам. Принимая за Святую Любовь свою похоть и паразитарную зависимость, как подсказывает им естество, заточенное на «выживание вида». Вот только отчего-то вид, поправший нравственность и духовность в пользу «естества и свободы нравов» - гниёт и погибает… И бессмысленно искать в женщинах поддержку, утешение и понимание: вся их мнимая красота, загадочность; их мысли и эмоции, порою запутанные на культуре, воспитании, искусстве – будь то прекрасной музыке и фильмах, стихах и религии - лишь накипь химии и физиологии.
Это было первое великое разочарование в женщинах. Ещё тогда я где-то прочитал, что женщин от мужчин отличает то, что лучшие из мужчин способны полностью подчинить инстинкты воле и духу, а среди женщин – на это не способен никто. Помнится, я тогда не поверил…
Романтичная натура юноши желала идеализировать этих красивых, таких загадочных созданий… Но в школе я всё больше и больше убеждался, что создания эти, милые и добрые снаружи – внутри скроены из похоти и корысти. Мне было очень паршиво от этого знания… Тот случай, когда понимаешь, что, может быть, лучше уж жить в неведении… Как живут многие конформисты и романтики, некоторых из которых называют «оленями». Впрочем, тяги к социальной копрофагии и мазохизму у меня не было... И, вскоре, так и не познав никакого опыта свиданий и отношений, я перестал надеяться найти любовь и отрёкся от этой темы. Закрылся, ожесточился в своём гордом «Шопенгауэрском» одиночестве… Стал стремительно замерзать на холодных и неприступных вершинах собственных моральных устоев (люди о гордости и праведности говорят не иначе как с сарказмом). И, готов был замёрзнуть, как человек хранивший в сердце свет справедливости... Ведь я всегда, в своих светлых мечтах, рядом с собой представлял девушку чистую, сильную духом, мудрую и милосердную; справедливую, с тяжёлой, как у меня судьбой, мизантропку; искреннюю и честную… А главное любящую, способную на самопожертвование во имя «меня любимого» и нашей Идеи… Ведь я был именно таким… И за Любовь, за Правду, я свернул бы горы. Так же, мне было важно, чтобы девушка сама не была пассивной, делала первые шаги; даже не столь первые, сколько чтобы была активной и искренней рядом со мной, а не «наградой на неприступной башне». Полный цугцванг, в общем. Такого на нашу планету не завезли-с.
Я, порою, вспоминал кодекс Эспенляндской Женщины. Составлен он был лет пятьсот назад, в светлые времена Эйхенкройцев. В эпоху нравственного расцвета Белого Человека, стремления к искусству, философии, поиска религиозных истин... Кодекс гласил, что Истинной Женщине
203
подобает быть скромной, образованной, почтительной к родителям; преданной Родине и высоким идеалам. Каждая женщина подходила под воинскую присягу, но редко участвовала в боях: роль женщин на войне была – спасать, лечить, обеспечивать быт и надёжный тыл. Женщине полагалось проявлять безстрашие и стойкость, ведь в этом – она ничем не уступает мужчинам. Женщины тех времён под градом вражеских стрел и мушкетных пуль выносили с поля боя раненных; без всякой брезгливости и высокомерия сносили тяготы фронтовой жизни, грязь и голод, боль и лишения; лечили своими руками тяжелейшие ранения; ампутировали, перевязывали, усыпляли безнадёжных… Идеал Женщины тех времён – скромная, аскетичная, образованная, верная: прежде всего достойный Человек; Мать – Хранительница очага, преданная Жена-соратница. И многие, если верить истории, соответствовали этому идеалу. А что ныне… Что стало с людьми, и с женщинами – в особенности? Правильно говорят, что женщин развратить проще всего, в этом, увы, их природная склонность. Именно с развращения женщин начинается загнивание и гибель всего общества… Хочешь завоевать народ – сделай так, чтобы женщины этого народа превратились в феминисток и шлюх, и уже через пару поколений бери тёпленькими и мужчин – среди них не останется Воинов. Ибо никто не вдохновится на подвиги и свершения продажной куклой; никто не будет силён, не имея опоры в виде любви Матери и Жены, никто не захочет погибать за продажное мясо… Так что когда говорят, что у нас не осталось настоящих мужчин, рыцарей – я молча смеюсь. Не для кого быть Героем и Рыцарем…
Уже утром седьмого сентября Эсфирь начала особенно агрессивно цепляться ко мне. Она, словно бы, навязывалась в отношения, липла ко мне, пыталась обнять и потрогать за пах. Она говорила, что я нравлюсь ей, что я – особенный парень, и она хотела бы стать моей женой. Меня чуть не стошнило от этих слов; неужели она верила, что я поведусь на такой грубый мерзкий развод… Меня взяла досада на подлую и топорную провокацию, и я высказал Эсфирь всё, что о ней думаю. Сказал, что она – не в моём вкусе, и что я лучше сдохну, чем вступлю в отношения с ней. Ну, последнее, конечно, было грубовато, но я психанул тогда. В ответ Эсфирь не на шутку разозлилась. На перемене она подошла и начала пинать меня. Сперва наступала на ноги, а потом пыталась пнуть в пах, ударить по щекам, приговаривая всякую мерзкую чушь про вред мастурбации, и про то, как она мне всё отобьёт в омлет. Я не на шутку разозлился, я испытывал безмерное отвращение к Эсфирь, несмотря на её внешнюю красоту и сексуальность. Она видела это, чувствовала своим нутром, и распалялась всё сильнее. Я отражал её неслабые удары; я был сильнее, но медлительнее. Сказывалось одинокое затворническое детство без подвижных игр во дворе… Эсфирь, изловчившись, пнула меня в промежность. Куда метила, она не попала, но оставила грязный след на брюках. Я разозлился, и жестко пнул её в ответ, под колено. Эсфирь охнула, а потом заверещала подобно сирене…
На место сбежалась толпа. Один, белобрысый десятиклассник, выслушав короткую жалобу «королевы школы», бросился на меня с кулаками. Я удачно ударил его первым в челюсть; он упал на пятую точку, тут же вскочил, и мы сцепились. Я бил снова - в челюсть, в нос, сам пропустил пару ударов… И тут – нас разняли. Это была Дана Файнблюм – завуч. Она сразу набросилась на меня, обвиняя, что я напал на Гаспара. Я пытался объяснить, как на самом деле развивалась ситуация, но завуч не хотела слушать. Гаспар тихо прошептал мне: «тебе конец».
По окончанию занятий, я вышел из школы, но там уже собралась толпа. Пять девушек, Эсфирь в том числе, и около тридцати парней. Среди них были не только старшеклассники, но даже взрослые – тридцатилетние мужики. Меня сразу взяли в кольцо.
204
- Слышь, ты не красиво поступаешь, так нельзя. – Один из толпы, мелкий, весь в наколках, пытался что-то объяснить. – Парень не должен быть девушку, это не правильно…
Я пытался оправдаться, как сущий идиот… Не понимая по юности, что в жизни, как в той басне – ягнёнку бесполезно оправдываться перед волком. Ягнёнок всё рано в итоге окажется виноватым, хотя бы за то, что появился на свет, а волк захотел кушать. Я честно блеял, что Эсфирь сама пристала ко мне, сама пиналась, а я лишь несильно ударил её по ноге... Что я вообще не намерен искать врагов, конфликтов, я сам такой хороший и праведный… Мне было страшно. Я понимал, какая огромная сила и ярость противостоит мне; понимал, что, вероятно, сегодня умру.
Меня просто начали бить. Рослый накачанный парень, с лицом уголовника, первым ударил меня в лицо. А потом вся толпа приступила к делу. Страх сразу исчез. Я не чувствовал боли. Наверное, это адреналин. Бешеная доза адреналина... Были только искры из глаз. Ослепительные, яркие, как от сварки. Я слышал, как они кричали: «Вали его, вали». Им отвечали: «Крепкий мразь, не падает». Но я упал. В пыльную землю, припорошённую сентябрьской листвой. Меня били ногами. Я инстинктивно закрывался руками. Лицо горело. Кровь заливала глаза. Я терял сознание. Вдруг, всё прекратилось. Я понял это, уже собираясь отключиться.
Я открыл глаза. Я почти ничего не видел. Лицо заливала кровь, а опухоль уже разрослась как прилипший к лицу спрут. Оказывается, подонков спугнули работники магазина, напротив которого меня били. Били конкретно, как уже позже я понял. Возможно, хотели покалечить либо убить. Мне не раз намекали потом. Что я крепкий, как деревяшка, что я крутился и закрывался, никак не желая падать, и что о мой череп кто-то сломал палец. Но всё это было после.
Больше месяца провёл в городской больнице. Диагностировали сотрясение мозга, трещину височной кости, перелом ключицы и вывих фаланги мизинца. Удивительно лёгкие травмы… В больнице было уютно. Она стояла на самом берегу Хальмарского озера, и под окнами располагался храм. Каждое утро и вечер я смотрел на кресты, и слушал колокольный звон. Солнце садилось аккурат над позолоченной капеллой храма, проливая на неё жидкий янтарь, а затем, улыбнувшись на прощание, тихо тонуло в свинцовом озере… Под окнами простирался сквер. Неухоженный, заросший, сумрачный… И, сидя у окна седьмого этажа, каждый вечер в сквере я видел девушку. Я ничего не знал о ней. Совсем. Но я украдкой наблюдал за ней; и уже ждал, когда она снова придёт… Девушка эта успокаивала своим видом, тихим дождливым спокойствием, сквозившим в сутулой фигуре... Она была какая-то не такая; не как прочие люди. Девушка-осень. Девушка из сна. Хотя в это трудно было поверить, да и стоило ли; ведь я отрёкся от любви и общения… Девушка-осень подолгу сидела на скамье, и смотрела на холодную гладь озера… Она была необычно смуглая, одетая в мешковатое серое пальто и чёрный помятый картуз. Иногда, эта девушка кормила бездомных собак, и молча гладила облезлых паршивых дворняжек…
В больнице я много читал. А однажды, совершенно неожиданно, меня посетил далёкий родственник. Старший брат дедушки. Он приехал аж из самого Бенфорда, что на западе Дождевого Предела. Он долго сидел у моей кровати, впервые встретив меня, так искренне интересовался мною, будто мы были близкими родными…
На следующий год старика Олафа не стало.
Больше всего на свете я ненавижу быть в роли безответной жертвы.
205
Так можно охарактеризовать мою главную фобию и отвращение. Но к моей погибели – жизнь загоняла в рамки жертвы, делала «козлом отпущения», а враги оставались счастливы. Такое положение вещей убивало веру в людей, в справедливость. Я не злодей, не мазохист. Я не должен страдать… Это неправильно, противоестественно. Бессмысленно, в данном случае, ибо чрезмерные страдания давно перестали закалять дух и учить мудрости, но озлобляли и убивали. Разве такая судьба была у героев сказок, что мама читала мне на ночь? Там всё было наоборот… Там праведность и жизненные бедствия всегда вознаграждались, а злодеи были наказаны. Почему же в жизни всё наоборот?? И почему несчастных априори считают грешниками, ибо «только с плохим человеком всегда происходит плохое»... Вот так по-детски наивно рассуждал я, и всё надеялся, алкал какой-то защиты и справедливости свыше.
К сожалению, я никогда не был безбашенным храбрецом. Я был и остаюсь спокойным и неагрессивным человеком – драка, насилие – всё это ненавистно мне. Но агрессия ко мне так и липла; багровая, пропитанная ядрёным тестостероном мужская агрессия. Это пошло с детства, с семьи. От постоянных побоев и унижений отца, на которые я ничем, совершенно ничем не мог ответить. Тогда прилипла эта лярва жертвы... Будто клеймо на лбу, кричащее всем – бейте, унижайте, предавайте меня! И как бы я не ненавидел это клеймо, как бы не желал смыть его, выжечь, вырвать с мясом – клеймо висело, и все злодеи уже издали мистическим образом замечали его… Тогда, в семье, я ощущал полнейшую беззащитность. Мои права и чувства жёстко пресекались на корню, я был фактически не человеком, не ребёнком, а бесправной скотиной. Отец всегда возвеличивал других людей, юлил перед редкими гостями и знакомыми в доме; говорил, наедине, что я не достоин их. Я должен был прислуживать, и обязательно улыбаться. За недовольное лицо он снова бил, когда гости уходили. Он постоянно говорил, что я мразь неблагодарная, и смею рыло воротить от него и матери, тогда как должен им ноги мыть и оттуда воду пить.
Я верил, что если бы измывательства отца увидели другие «взрослые дяди», они бы помогли отцу издеваться надо мной. Я искренне верил, что за пределами семьи – всё ещё ужаснее. И, в общем-то… так оно и случилось.
Мало доброго я знавал в жизни. Проклятое нелюбимое дитя, чуланный уродец, рослый угрюмый парень с грубоватой речью, которого так удобно бить… Жалеют и защищают обычно маленьких большеглазых котят, детей, особенно девочек, женщин, старушек… Никто не станет защищать крупного, с виду спортивного парня, который разговаривает прямо и жёстко, не просит и не умоляет… И плевать, что он от отчаяния готов расплакаться, что от одиночества не хочет жить, что от человеческого холода сгорает живьём… Плевать, что он всё чувствует, хоть и не может выразить словами, и внешность его не отражает его душевной утончённости и красоты.
Проще жить с утончённой душой в теле худенькой большеглазой девушки, например. Но совсем паршиво – в теле крупного, необщительного, мрачного с виду мужчины.
«Мудрые» взрослые любили авторитетно поучать «невежественного уродца». С видом снизошедших наставников порой расщедривались на мудрости типа: «есть два взгляда на мир: для пчелы - кругом цветы и нектар, а для мухи – везде говно». Или «свинья везде грязь найдёт».
Что знали эти напыщенные ублюдки о жизни…
Да и пословицы – филистерская лажа, если подумать серьёзно, без пиетета перед «авторитетностью мудрецов». Вот смотрите. Пчёлам необходим нектар, который они собирают с
206
цветов. Они и ищут его. Это их жизнь, не такая уж простая и радостная, к слову. А мухи любят говно. Или протухшее мясо. В них они откладывают яйца. Сладкое они, кстати, тоже любят. Для мух говно - это почти то же, что мёд для пчёл: пища и питательная среда для личинок. Ещё мухи переносят менингит, туберкулёз, юшлорскую язву, и многое другое, но сами не болеют. Как и люди, которые переносят зло и причиняют его другим, обычно сами от него не страдают… Злу хорошо среди зла, как мухам хорошо среди нечистот и бактерий. Но вот пчела говно не любит, и если вокруг одно говно, пчела погибнет. Как погибает под беспросветными бедами и лживой грязью любой светлый человек…
Или вторая фраза: «свинья везде грязь найдёт». Я ненавижу её особенно. Во-первых, из-за сравнения с «нечистым» животным. Свиньи и УРБы – самые «нечистые» существа. Но не в смысле плохие, нет. В смысле… самые несчастные, самые угнетённые на этой проклятой планете; при этом – очень умные. «Нечистые» они в смысле зашкаливающих эмоций боли и отчаяния, которые их заставляет переживать человек. Ведь то, что страдает, испускает волны ужаса и боли – нечисто. Но это не оскорбление, как не будет оскорблением называть нечистым кишащий бактериями гной, выходящий из воспалённой раны… Страшные эмоции воспалённого болью разума – такой же гной. Но это не повод оскорблять и издеваться над страдающими существами… Ведь вы, и только вы – причина их страданий и «нечистоты». Я считаю, сравнивать человека с УРБом или свиньёй – гнуснейшее оскорбление. Добрый и мудрый человек так никогда не скажет… За такое надо молча бить. Сильно бить. Это я тоже понял позже…
Так вот, попробую донести для невежд с «фимозом» души и сердца, кто сам не разглядит очевидного. Свиньи – прикольные забавные животные, очень умные, по характеру больше всего похожие на добродушных собак. Они умны, эмоциональны, чувственны, легко дрессируются. Будут очень привязаны к человеку. Если он будет любить их и нянчиться, как, например, с любимой собакой. Да любое животное будет любить… В животных грязи куда меньше, чем в людях… И свиньи валяются в грязи чтобы А: охладиться, Б: создать защитный слой от кровососущих насекомых, В: для борьбы с кожными паразитами, Г: для очищения тела, ибо грязь, высыхая и откалываясь кусками, очищает кожу. Природная грязь для свиньи – косметика и лекарство. Да и люди последнее время всё чаще обращаются к лечению сапропелями… Земля, это не грязь. Грязь, она в ваших сердцах… И свинья не ищет беды в своей жизни. Она не хочет страдать. Это вы, люди, заставляете страдать животных, заставляете жить их по колено в собственном дерьме в клетке метр на два. Это вы – грязь. И вы сами находите тех, над кем издеваться. Не они находят вас.
Меня всегда обвиняли в высокомерии и гордыне. И как горько это было слышать маленькому и искреннему и ребёнку, в котором НЕ БЫЛО НИ ЁТЫ ГОРДЫНИ И ВЫСОКОМЕРИЯ. Уже позже я попытался сформулировать, что есть гордыня, а что – гордость.
«Гордыня – это не подать руки изгою, лишь за то, что его презирает общество. Гордыня – это когда не признаёшь вину, будучи виноват. Гордыня – это жизнь напоказ. Это невежество и нежелание постигать новое. Гордыня - это судить по одежке и судить вообще. Гордыня - это эгоизм. Это трусость перед сильными и жестокость к слабым. Гордыня – это страх запачкаться простой работой. Это «звёздная болезнь», мажорство. Это неблагодарность. Это нежелание делиться собственным счастьем с теми, у кого его нет. От гордыни рождается несправедливость, кривда, обман. А порою – насилие и жестокость. Недаром Гордыня – первый и главный грех.
207
Гордость же – это не позволят унижать себя. Не унижаться самому, ни за какие плюшки – ни за деньги, ни за признание, ни за собственную шкуру, когда её захотят содрать. Единственное, за что можно «унизиться», это за шкуру своих близких, но это не будет унижением... Гордость – это не бояться идти против правил. Это когда думаешь своей головой, и ничего слепо не берёшь на веру. Гордость – это одиночество. Хороший человек всегда гордый, а гордый – одинок. Гордость – это смелость, это самоуважение, правдивость, прямота. Это - когда общаешься одинаково с царём и с нищим; с тем, от кого зависишь, и с тем, кто зависим от тебя... Гордость – это уважение к себе и уважение к другим. Это синоним Духа, основа честности, искренности, силы… Гордость, истинную Гордость от Бога - невозможно сломать. Ведь она – и есть Его Свет. А вот гордыня ломается всегда, стоит лишь приложить усилие».
Я всегда был «не таким, как надо». Не таким, как все. Извечным «штрейкбрехером цивилизации». Ребёнком-индиго, как однажды назвала меня бабушка. В девяностые и нулевые были довольно популярны разговоры о «особенных детях с аурой синего цвета». Я не знаю, честно, какого цвета моя аура. Однажды, в состоянии транса во время сильной грозы, я увидел её в зеркале. Не знаю, правду ли видел я, или это играло воображение… Аура была серой. Экстрасенсы и прочие инсайдеры считают, что серая аура - следствие горя, депрессии, отсутствия энергии. Наверное, так и есть… Жаль, что я сам не экстрасенс и не маг, не умею читать мысли и управлять людьми, вершить судьбы и плести интриги. Да и вообще не отличаюсь какими-то особыми талантами, читерской хитростью и зашкаливающим IQ. В этом плане я самый что ни нас есть «середнячок». Я только… вижу чуть больше, чем видят другие. Вижу контуры Правды за завесами лжи… Вот только что делать с этой Правдой, и как извлечь для себя и других выгоду – не знаю. Да, признаюсь, мной непросто манипулировать, оттого я неудобный винтик в любой системе, «враг народа» в любом обществе… Ни вожак, ни воин, ни раб. Так… опасный и подозрительный элемент. Мутный тип – себе на уме. Одинокий тополь в чистом поле, в который бьют все молнии и ломают ветра. Отец называл меня индиго-ублюдиго. Он много как называл меня. От большинства слов завяла бы бумага.
Да, я всегда знал, что я особенный. Моя душа и характер разительно отличаются от других. От большинства. Я видел много людей, но не встречал «родственной души», даже близко. Оттого закрывался от мира, учился прятать свою «особенность». И нет, я не был «высокомерным снобом», в чём так любят обвинять изгоев – об этом я уже говорил. Как и о том, что жертву, перед тем как пожрать, надо обвинить и расчеловечить, чтобы ответственность за своё зверство переложить на неё. Поначалу, в детстве, я тянулся к людям, верил в них, бескорыстно помогал; но после многократных пинков ожесточился и огородился стеной. Я – прилетел с другой планеты. Я знал это. Но вот зачем? Зачем… Неужели только чтобы страдать? Чтобы шкурой прочувствовать чудовищную несправедливость и жестокость этого мира? Не знаю… Зачем всё это… И да. Быть особенным – это не высокомерие. Это проклятье. Одно из самых страшных проклятий… Вам, счастливым, пребывающим на одной волне со всеми, легко находящими себе друзей и партнёров, непринуждённо завязывающими беседу – никогда не понять, что это такое… Быть везде чужим. Быть будто некрасивая паршивая собака, со страху скалящая зубы, которая хочет тепла и доброты, но её гонят и побивают камнями. Это не круто. Нет.
Только идиот, выдумавший себе «особенность», как сейчас стало модно среди молодежи - может заявлять, что это круто и романтично. На деле быть особенным – это постоянное одиночество и конфронтация, депрессия и безнадёга. Тем паче, если твою «особенность» почитают уродством, а не «волшебным флёром» блаженных и пророков. Но люди, по большому счёту, ничего не знали
208
обо мне. И всегда ошибались в своих выводах. Всегда. А я… не мог и не умел рассказать всю Правду.
Меня всегда пытались записать в жертвы, часто принимая мягкость за слабость; говорили со мной высокомерно, по-хамски, провоцировали. Людям был непонятен мой «статус». Ни «пахан», ни «бык», ни «мужик». Кто ты, чудовище? Опущенный? В мировоззрении многих, иного варианта не дано.
Но со мной нельзя грубо и по-хамски. Пусть я не храбрец и не воин, и не всегда мог достойно за себя постоять – мне чужд мазохизм, подчинение сильным, преклонение перед авторитетами. Агрессия порождает лишь страх или ненависть. Сломить, перевоспитать, бесполезно… Проще уничтожить, что, собственно, и происходит. Со мною можно только добром. Любовью, искренностью, лаской, уважением... Только на языке порядочности и доброжелательности я умею разговаривать и готов открыться собеседнику. Я, пусть жалко и по-детски звучит - нуждаюсь в заботе, доброте и понимании.
Но все относились со злом… И кидали свои проклятья – кто камень, кто плевок, кто равнодушный холодный взгляд. И я озлоблялся в своём одиночестве, превращаясь в циничного холодного мизантропа.
Глава 21. Осень. Новая беда.
Отрезки счастья. Обрывки мыслей. Черновик мечты.
Три громких звука. Три робких шага. Три круга тьмы.
Бредовость речи. Грехи соблазнов. И сладость лжи.
Порывы воли. И цепи страха. И слов ножи.
Смешались чувства. Упали звёзды. Очерчен круг.
Сплетались змеи. Слетались грифы. Терзали труп.
Глаза расплылись. В них вились черви. Раскрылся рот.
Желтели зубы. Распухло брюхо. Его взорвёт.
Сплетенье мыслей. Клыки шакалов. Кровавый крест.
Венок из тёрна. Ковёр из дёрна. Под сердцем шест.
И горечь правды. И шелест речи. И нежность губ.
И бездна счастья. И ясность мыслей. И замкнут круг.
Три громких звука. Три робких шага. Эпилог мечты.
Пунктиры счастья. Бессмертье воли. Безвкусность лжи.
Свободны чувства. Всё выше звёзды. Рождают вновь.
Пролог надежды. Зачатки веры. И жизнь-любовь.
209
- Бах-Бах!!! – Раздался ружейный выстрел. И дикий визг, срывающийся на лай, резанул уши. Боль и отчаяние надрывались в этом визге.
Раймонд, вздрогнув, открыл глаза и вскочил с дивана. Акко плакала во сне, ей приснился кошмар; от выстрела она очнулась, и вместе с Раймондом подбежала к окну. Визг захлёбывался кровью, пропадая, надламываясь.
- Бабах!!! – Раздалось снова.
Прямо под окнами во дворе вертелась дворняга с простреленным тазом. Большой лохматый кобель. Он не визжала уже, хрипел, разбрызгивая грязь вперемешку с кровью. Тут к нему подошёл сухой желтолицый мужчина маленького роста, и ударом приклада перебил кобелю позвоночник.
- Наконец-то ветбригада! Так его, так! – Послышались с улицы крики. На место бойни подтянулись зеваки. Рядом с желтолицым мужчиной стояло двое молодых женщин с врачебными повязками на предплечьях. Одна из них держала жуткого вида манкетчер, у другой за плечом висело ружьё.
Как были – юноша в трико и фланелевой рубахе, девушка – в голубой пижаме и тапочках выбежали на улицу.
Пёс ползал в луже крови, задние лапы волочились по мостовой. Большой лохматый красавец, он обмочился, измарался в грязи, собственных фекалиях. Его бёдра и таз картечью превращены в месиво из фарша и костей. Глаза переполнились ужаса. Он уже не скулил, он молча и тупо вперился остекленевшим взглядом перед собой. Такие глаза Раймонд видел у УРБа пятнадцать лет назад… Тогда его так же расстреливали жандармы, а потом разделали прямо на глазах у любопытных зевак. Страшное дежавю.
Желтолицый мужчина с повязкой ветеринарного врача сплюнул на свалявшуюся шерсть, и ногой придавил голову измученного животного. Раздался влажный хруст. Череп крупной дворняги треснул под жестким сапогом садиста. Собака перестала уползать и почти затихла, подергиваясь в конвульсиях. Зеваки – их безликая, слившаяся воедино масса охала, качала головами и причитала: «да, жаль, но что поделать – житья нет от этих собак, вчера вот дочку Эшли Ноэль искусали – десять швов пришлось наложить… А представь-ка теперь – какая душевная травма у девочки останется на всю жизнь!»
- Мрази! – Заревел Раймонд. – Мрази, в вас есть хоть капля сострадания, а, вы, морды холёные!!! – Вид высокого нескладного бородатого Раймонда с безумными от ярости глазами был ужасен. Толпа попятилась.
Ловиса растерялась, и с серым лицом, остолбенев, смотрела то на Рэя, то на толпу, то на дергавшийся ещё труп дворняги.
- Ты кто такой, чмо?
Желтолицый садист подошёл к Раймонду и смерил его взглядом. Он был на голову ниже старика и уже в плечах, но резкая подвижность выдавала в нём бойца.
- Я районный ветеринар. – Сказал желтолицый. – Для тебя - Бек. А ты, гребень, клюв закрой и не мути воду. Кобель девочку покусал. Ты, чухан, если сейчас не исчезнешь - молоки вырву. Поедешь потом в бомон чалиться лет на десять сразу с пропиской.
- Ветеринар должен лечить, спасать, избавлять от страданий… - Раймонд смотрел прямо в глаза Беку. – Ты не ветврач. Ты мразь.
210
На последнее слово Бек резко ударил Раймонда в лоб. Он метил в нос, но юноша непроизвольно чуть наклонил голову. Череп едва не раскололся от стальных костяшек желтолицего.
- – Скороговоркой прошептал Раймонд. – Ни-одна-мразь-не-вправе-больше-унижать-меня.
И с этими словами на устах, бледный угловатый старик яростно кинулся в бой. Бек тут же коротко и резко ударил с ноги. Он метил в пах, но Рэй успел повернуться полу-боком, и удар, разящий как кистень, пришёлся в бедро. Раймонд не ощущал ни боли, ни страха. Он молотил кулаками, метя в нос, подбородок, висок, но большинство ударов не достигали цели. Только один, прямой левой, припечатал садисту в скулу. Жесткую, как дубовая доска. Всё это длилось не более пары секунд. Но вдруг Бек охнул и отступил. Рэй, воспользовавшись моментом, саданул подонка в нос. По плоской жёлтой роже потекла струйка слегка перламутровой крови. Сзади согнувшегося Бека стояла Ловиса. Бледная и отрешённая. В её руке была половинка кирпича. Девушка замахнулась ещё раз, и с дистанции меньше метра запустила кирпичом садисту в темя. Кирпич разлетелся на куски. Бек, пошатнувшись, завалился на бок. Всю голову его заливала кровь неестественного цвета.
Две девушки, стоявшие в стороне, яростно что-то закричали. Одна из них, рыжая - вскинула ружьё, но вторая – белокурая, что-то оживлённо говорила, наклоняя ствол ружья в руках своей визави к земле. Успокаивала, судя по всему. Не давала пальнуть.
- Рут! Рут! – Доносилось со стороны. – Успокойся! Уже послали за жандармами. Асланбек жив, ты видишь!! Эти психи проклятые, их посадят, не переживай так! Посидят на бутылке, заработают заикание, энурез и опущение почек!!!
Две молодые женщины шипели и плевались проклятьями; толпа судачила, и кто-то куда-то расходился. Всё было как в тумане.
- Проклятые гризетки… - Прошептала Ловиса. Девушка крепко и коротко обняла Раймонда. – Мой милый, мой дорогой. - Её горячие, чуть вздёрнутые губы прижались к огромной гематоме на лбу. – Пошли. Пошли быстрее. С этими людьми нам делать нечего...
Асланбек пытался встать на ноги, невнятно бормоча проклятья и угрозы, но Акко снова приложила кирпичом. По хребту и темени. Садист напоминал безнадёжно-пьяного, и глаза его заливались кровью.
В суматохе девушка и парень скрылись в темноте проулка, и никто не увидел, как вошли они в подъезд дома номер 42 по улице Шванштрассе…
В почтовом ящике девушка нашла свежую газету, и отрешённо бросила взгляд на титульный лист. Там жирным готическим шрифтом кричало заглавие: «Бешеные собаки на улицах Траумштадта! Это конец??!»
Девушка тихо и монотонно стала читать. Её била дрожь.
«30 сентября на Траумштадт обрушилась новая беда. Стаи бездомных собак, обитающие на свалке и близ шахт, как будто сошли с ума. Это не похоже на бешенство, о чём уже есть ряд заключений ветстанций. Поведение собак похоже на необъяснимый страх. Словно нечто ужасное заставляет их искать спасение рядом с людьми, покидая окраины и промзоны; сбиваясь в стаи прямо на центральных улицах и дворах города. За всю историю Траумштадта
211
такого явления ещё ни разу не было зафиксировано. Парии бегают без устали, как будто ищут спасения в подъездах жилых домов и административных зданий; находясь в состоянии неконтролируемого страха нападают на людей; даже врываются в квартиры и дворы частных домов. За последние сутки зарегистрировано 16 нападений. Все люди, подвергшиеся нападению выжили, но четверо, в том числе трое детей, доставлены в больницу в тяжёлом состоянии. У властей города не остаётся иного выхода, как отстреливать животных. За вчерашний день убито 28 собак. Со среды планируется ввести комендантский час и усилить полицейский патруль. Надеемся на ваше понимание…»
Девушка закончила читать. В её чёрно-карих глазах застыл чёрный лёд. Мамы по-прежнему нет. На улице угасала желтизна заката. Подмёрзшая грязь похрустывала под ногами редких прохожих. Толпа под окном рассосалась. Тело пса убрали. Мостовую замыли, что даже кровавого пятна стало почти не видать. Зачем порядочным людям смотреть на такое… Тревожная тьма наползала из тёмных подворотен. Девушка включила свет и задёрнула шторы.
- Мама работает допоздна… - Вздохнула Акко. – Омойся от этой грязи, Рай. Я наложу повязку.
Старик прошёл в ванную. В ванной было ещё холодней. Голубоватый кафель придавал маленькой комнатке болезненный вид. Здесь всё очень старое. Трубы обросли ржавчиной, на которой топорщились слои белой, голубой, желтоватой краски... Несмотря на бережную уборку двух женщин, в ванной воняло сыростью и канализацией. На пластмассовой полочке над зеркалом стояли пара баночек с шампунем и большой брусок мыла. Юноша походя заметил, что и шампунь, и мыло – вегетарианское, на ореховом масле. Придирчиво выбранное в бакалее, той же самой марки, что использовал сам Раймонд. Он нежно улыбнулся. «Добрая, добрая девушка… Ты вправду одна такая, маленькое, любимое, грустное солнце…»
На полочке совсем не было кремов и косметики – но кожа Ловисы была идеальна. Красота – она идёт изнутри. И не скрыть её даже чёрными лохмотьями. Даже увечьем. Даже одиночеством… Уродливую же душу видно даже за красивой мордашкой, и никакие крема из свиного жира, никакие меха тысячи соболей, никакие миллионы эспенмарок, потраченные в салонах красоты не скроют душевного уродства. Напротив, изуродуют ещё сильнее. Гниющий раздутый труп в мехах и шелке мерзее, чем просто гниющий труп.
В зеркале Раймонд увидел, что его лоб распух, как у гидроцефала. Глова кружилась и пульсировала. Но терпимо. «Да, если бы удар пришелся в нос… Вряд ли я здесь бы стоял теперь!» Кулак Асланбека был словно отлит из металла, а разил со скоростью пращи. «Жёлтая мразь. А он ведь из каких-то южных народов, живущих рядом с империей Син. Синский мерзавец… Оккупант». – Раймонд рассмеялся. Рано разрушившиеся и удалённые зубы обнажили несколько щербин. Улыбка Рэя была жутковатой. Холодная ненависть восставала в парне. От бессилья он ударил кулаком в кафельную стену. Раздался глухой звук, и кусок кафеля, отколовшись, упал на пол. На нём блеснула капля свежей крови. «Блинн… Прости… Я обязательно починю.» - пронеслось в голове старика. И он с вегетарианским мылом смыл мерзостные прикосновения Асланбека со своего лица и тела.
Ловиса ждала Рэя в зале. Теперь сумрак полз изо всех щелей; он, как чудовище – выбирался осторожно на свет: минута – и вся комната, весь этот маленький мир, оказался в его власти...
212
Девушка нажала кнопку выключателя. И чудовище молниеносно забилось под кровать. Только серый лохматый хвост скользнул по полу… Герань отбрасывала тени. Причудливые, растянутые по полу и ползущие на стену; качающиеся, и едва раскачивающие люстру... Раймонд сел на диван. Девушка села рядом с ним.
- Знаешь… - Молвила тёмная Акко. – Я видела сон. Я не рассказывала тебе. Сон, после которого у меня побелели волосы.
Девушка запнулась.
- Когда ты долго не приходил, я заболела. Я много спала, и начала видеть странные сны. Такие яркие, что я не могла отличить их от реальности. Сны эти накладывались один на другой; я просыпалась, и оказывалось, что просыпаюсь я тоже во сне, и весь этот сумасшедший дом начинается снова… Я видела высокую чёрную башню, от которой меня отделяла огненная река. Через эту реку был перекинут верёвочный мост, я шла по этому мосту, а он раскачивался. Потом поле – белое, как наша степь… и в этом поле со всем сторон выли волки. Они выходили из тумана, я видела их ярость, прямо чувствовала, что они ненавидят меня! Но это были не наши седые вырвы из Фаркачаров… У этих были…. Словно человечьи глаза. Теперь мне кажется, что то были глаза Асланбека, его помощниц-гризеток, и мерзкой равнодушной толпы… Я бы погибла там… во сне. Но вдруг мне явился Вильгельм-Первопроходец! На бронзовом коне, словно он сошёл с постамента. Он назвал меня своей дочерью. И дал мне в руки криг-мессер, как у ландскнехтов, на старых гравюрах… Я взяла в руки меч, а Вильгельм ускакал в тумане, крикнув: «ещё увидимся!..»
Я отбивалась от человекоподобных волков с этим мечом, и в тот момент чувствовала себя сильной и безстрашной, сильнее их! Он все ушли... А я добралась до башни. Да. И ещё. Вильгельм сказал мне, что если ты хочешь попасть в башню – ты просто постучи в закрытую дверь. А мне почему-то очень нужно было попасть туда. Я это чувствовала. И я пошла вдоль стены, пока не нашла дверь, и постучала. И дверь открылась! В башне, поднявшись на самый верх, я нашла розу, накрытую стеклянной банкой. Вернее – это была почти погибшая роза, у неё опали все лепестки, кроме одного, а шипы разрослись, как у дикобраза... Я разбила банку и горшок, обняла розу… И тут проснулась. Верней – я думала, что проснулась. На самом деле, я просто оказалась в другом сне. И в этом сне было совсем мерзко. Я оказалась снова дома; здесь, в спальне с голубыми стенами. Сперва я видела свою кошку, затем цветы на окне. На цветах выросли страшные наросты; потом я заметила похожие наросты у кошки на животе. Она мурлыкала, так громко, что страшно становилось от этого звука. А её наросты на животе росли на глазах и шевелились... Я не знала, что делать. Я подошла к окну. И там, за окном, были тучи. Но такие безнадёжные, такие чёрные, что я почувствовала себя утонувшей в вязкой липкой пучине… И в этом не было романтики и красоты. Я люблю тучи, воду… Но здесь всё было дьявольское, и меня окружала не вода, а страх и омерзение, ставшие холодной и липкой субстанцией… Тучи были… как заледеневшая трупная слизь. Как экстракт самого гнусного страха… Я не могу описать лучше… Потом всё загорелось. Но то были не языки огня. Это были собачьи языки. Они торчали и шевелились отовсюду, лизали мне стопы, когда я шагала по полу. Они были мокрые и холодные. Они сплетались в клубки; извивались, как огромные слизни, и издали смотрелись, будто пламенем охвачена вся квартира. И вдруг, я увидела в этом пламени Зверя…
«Я помню, ты пыталась рассказать мне про зверя, когда мы шли на гору Сир-Секар» - Подумал Раймонд.
За окном совсем стемнело. Сквозь дребезжащую раму ветер колыхал занавески. Мама всё не приходила.
213
Ловиса, понизив голос, продолжала:
- Я… никогда в жизни не видела ничего более страшного.
Этот зверь походил на косматого клыкастого волка, ростом с телёнка. Но он был не животное… Он менял лица. Он смотрел на меня глазами … тебя. Твоими глазами, Рай… Но в них клубилось что-то страшное…
Глаза Акко расширялись от ужаса. Вместе с рассказом пережитый кошмар оживал перед нею. – он… - Продолжала Ловиса. – Он Дьявол. Он забирает души, как чудовищная Чёрная дыра... Он притягивает… Обволакивает, как слизь из протухшей крови; как комья мясных червей, что начинают шевелиться внутри... Он всесилен, я чувствую это… Он – дьявольский хирург. Он пришёл, потому что стало слишком много греха и страха… Я не знаю… тебе, наверно, смешно слышать мои слова... – Девушка произнесла последнюю фразу совсем тихо и жалобно. А потом… Разревелась. Тихо, без звука. Только всхлипы и дрожь робкого тела почувствовал Раймонд рядом с собой. Он ласково обнял Акко. И сказал:
- Не плачь, Анима. Анима Сола… Я с тобой. И никакой зверь не тронет тебя… – Хотя сам, спустя секунду, ощутил ком в горле от бессилья, ярости, и презрения к себе – ведь понимал, что не сумеет защитить Ловису даже от садиста Асланбека и его прихвостней. Что уж тут выпендриваться, и говорить пустые громкие обещания, угрожая защитить от самого сатаны... Глупый, слабый, нескладный старик, который не обладает никакими связями и покровителями, да и сам-то даже не умеет драться! Одно он знал точно – за Ловису, он бы отдал свою жизнь. Никогда раньше старик не мог представить такого! Он даже презирал мужчин, что жертвуют ради меркантильных расчётливых женщин своим здоровьем и удачей, ввязываются из-за них в драки. Называл их язвительно «благородными оленями». Но Ловиса перевернула всё. Она ведь была совершенно особенной девушкой. И Раймонд вдруг понял: Акко пожертвует ради него всем. И жизнью. И, быть может… даже своею душой. Возможно ли такое???
Девушка прижалась к старику сильнее. Словно прочла его мысли. Она всегда успокаивала. На любые его выставленные шипы и брызги яда... Порой хотелось упасть на колени, и рыдать. Рыдать от счастья, повторяя: «такого не может быть…»
Уже спокойным, но тихим и сонным голосом Акко молвила: - Я и вправду, не боюсь, Рай. Рядом с тобой мне не страшно, даже если нас вместе сожгут на костре, как защитников крепости Альвар на горе Бен-Мор… Или начнут пытать кровожадные синцы. Не страшно. Достаточно... Хотя бы на день, быть по-настоящему счастливым, чтобы не бояться ничего на свете… А я, была счастливой. И счастлива сейчас.
Часы на кухне пробили десять раз. На кухне скреблась кошка.
- Ах Мари! – Воскликнула девушка, разом смахнув оцепенение. – Пойду убирать лоток!
Тёмная Акко скрылась на кухне, где стоял тазик с газеткой для кошечки. А Раймонд вдруг понял, что роза за стеклом во сне Ловисы – это он сам. И все беды и трудности, которые пережила эта грустная сутулая девушка, нашли метафоричное отражение в её сне. Безстрашная Акко! Надо же было родиться тебе… Прилететь с далёкой планеты эльфов и грёз... О, что мы здесь делаем, в этом жутком, прогнившем насквозь, но странно любимом Траумштадте?? Как этот мир сочетает в себе красоту и абсолютную жестокость?? Великую музыку и пытки, светлые церкви и УРБофермы, Альмагарден и империю Син… Страшный, но закрученный, как повесть шизофреника, мир. Горнило для душ. Версаль для падших, Монсегюр для святых...
214
Тут раздался звонок в дверь.
- Сиди тут. – Приказала Рэю Ловиса. Сама она пошла к двери. Из зала Раймонд слышал, как щёлкнул замок. Как шелестели тихие голоса двух женщин, и он удивился, как похожи были эти два голоса.
В комнату вошла мама Ловисы. Стройная, совсем миниатюрная – почти на голову ниже дочери. Объективно – очень красивая. Но красота эта была не во вкусе Раймонда. Такая холодно-колючая красота, немного надменная. «Красота офицерской вдовы» - Отчего-то, неизвестно откуда, взялась такая фраза в голове старика. Флора была очень смуглая, совершенно не похожая ни на блонди-эспенцев, ни на жёлтых синцев, ни на рослых коренастых урманчей. У женщины большие, тёмно-карие, миндалевидные, слегка раскосые глаза; чуть полные губы; широкое, выразительное лицо: скуластое, с длинным носом, и чуть заострёнными ушами, скрытыми за ухоженной причёской. Волосы чёрно-бардовые, до плеч. Явно неестественный цвет. Естественный – просто чёрный. Чёрный, как битум. Мама Ловисы была последней чистокровной ильшеманкой. Но вот странно – в её чертах было куда-больше цивилизованно-эспенляндского, в то время как полукровка Ловиса походила на дикарку. Флора одета в длинное, ниже колен платье, вышитое цветами – лотосами и лилиями, на плечи женщины накинута тёмная кружевная шаль, покрывающая почти до талии. Глаза женщины, такие же широкие и слегка раскосые, как у дочери, бездонно-тёмно-карие, разительно отличались от глаз Ловисы. Во взгляде Флоры сквозили усталость и равнодушие.
- Мама. Познакомься. Этой мой друг – Раймонд. Раймонд Грау с Шнееглокхенштрассе. Я тебе рассказывала про него.
- Здравствуйте. – Сказал юноша.
Женщина смерила его холодным взглядом. Пристальным. Долгим.
- Доча. Выйдем на минутку. – И Флора с сапфировым выражением лица взяла Акко под руку, и прошла на кухню.
Раймонд отчётливо слышал то, о чём говорили две женщины.
- Ты что, Виса, с ума сошла?? Он грязный и урод какой-то. Что у него с лицом вообще, что с зубами?? Ты где подобрала этого блаженного? Нет. Только через мой труп. Здесь он жить не будет.
- Но мама! – Девушка разрыдалась.
- И не вздумай! Я тебе только добра желаю. Ты умница, красавица у меня. В консерватории обучаешься. А это что-за пёс из леса?
Раздался звук бьющейся посуды. И стальной крик мамы-Флоры.
- Не сметь!!!
- Ты мне отныне не мать... – Акко дико смеялась, но из глаз её лились слёзы. Девушка плюнула в лицо матери, и хлопнула дверью.
Раймонд всё понял. Собственно, другого и не стоило ожидать.
- Я пойду. – Холодно сказал он. И, не дожидаясь ответа, хлопнул входной дверью.
215
- Я с тобой! – Акко в домашней пижаме бросилась вдогонку.
- Не смей! Не смей! – Неизвестно что нашло на Флору... Она бесновалась. У скрытных людей самые жуткие эмоции. – Я вскрою себе горло, если ты с ним уйдёшь!! – В безобразном исступлении кричала чопорная женщина.
- Я обязательно приду к тебе. Перееду жить. - Ловиса взяла Раймонда за руки. И долго, пристально посмотрела в глаза. Но я должна сейчас успокоить маму. Она может… Прости. Она может убить себя. Я знаю.
- Я понял. Я не сержусь. Я знаю, что я пёс. Это не оскорбление. Это всего лишь факт. – Юноша стоял в дверях. Огромная гематома на лбу и ушиб на бедре неприятно саднили. – Но всё это не важно. Приходи, если захочешь. Бронтштрассе 21. Квартира 130.
И с этими словами юноша захлопнул за собой дверь. Его передёрнуло, когда через секунду за этой дверью раздался дикий душераздирающий крик. Но обида и усталость гнали его прочь. Прочь из этого дома, прочь от сквера, где забили собаку, прочь от всей этой осточертевшей жизни… Раймонд почти бегом удалялся по Лорьянштрассе на северо-восток, к дому своей бабушки. Угрюмые фасады проносились мимо, чьи-то жуткие вопли разносились по улице. За жестяными гаражами шпана жгла костёр. Худые, паршивые парии сновали на южной окраине, не решаясь приблизиться к людям, и звезды зажигались над степью. К часу ночи Раймонд добрался до дома бабушки Амалии.
Повернулся ключ. Как и стоило ожидать – бабушка не встретила внука. Она спала в своей комнате под скрипучий и потрескивающий звук патефона. Больная. Старая. Тень болезни, безумия и погибели всё смелее опускалась на её кровать... Седые волосы рассыпаны по подушке. Изо рта текут слюни. Под кроватью банка с зловонной клизмой.
Старик с минуту смотрел на старую больную женщину, лишившуюся рассудка. Вспоминал те радостные моменты из детства, как с этой самой женщиной он маленький, юный и чистый, как первый снег – купался в Дафнийском море... В огромном, тёплом, и сказочном море... И смех, и солнце, и стройные кипарисы, и горные крепости, и гроздья винограда прямо в палисадах… Грустно. Жутко. Вот так она приходит. Старость. Немощь, безумие. Вот так обесцениваются, и пропитываются грязью детские грёзы, после недетских предательств… Раймонд прошёл в свою дальнюю комнату.
Старик вздрогнул от неожиданности. На тумбочке рядом с кроватью снова стояла голова на деревянном подносе. Желтый свет качающегося фонаря с улицы отражался от стеклянных глаз, с обожанием вперившихся перед собой.
- Ну, дядя. – Усмехнулся Раймонд.
Юноша лёг, скинув с себя верхнюю одежду. В голове было пусто. Душераздирающий крик Ловисы и презрительное шипение Флоры будто остались где-то на задворках вселенной. Там же остался и чудовищный эпизод с собакой и ветеринаром… Да, а ведь старик сам когда-то хотел выучиться на ветеринара. Спасть животных, избавлять от боли… Быть добрым и справедливым ветврачом. Выучиться в меде, как дядя, чтобы лечить людей, у него бы не хватило усидчивости и мозгов. Впрочем, животных Рэй любил больше, и учиться на ветврача было проще… Но, из-за апатии и тяжёлой депрессии старик провалил экзамены, поступил только в колледж на библиотекаря, но
216
через год вылетел и оттуда. Работа, судьба, место в жизни… Всё это потеряло значение. «Я пёс, паршивый пёс, что поджав хвост хоронится в степях и помойках…»
С удивлением вдруг Рэй обнаружил, что у него эрекция. – Хе, давно такого не было! – Скривился в ухмылке он. Раймонд зимний Вольверен, самый холодный знак Зодиака, да и сама конституция организма его предполагала холодность и равнодушие к сексу. В свои 22 юноша был девственником. Но отчего это? Ловиса? Странно. К Ловисе Раймонд испытывал скорее платоническую любовь. Сильнейшую дружескую верность, привязанность души и духа. Но вот возбуждала ли она в нём страсть… Вряд ли. Она была слишком святая для этого.
Рэй взял с тумбочки голову. Пристально посмотрел ей в глаза. Улыбнулся.
- Ыыыыы… - Юноша рассмеялся. Губы головы так и тянулись для поцелуя. В глазах застыли обожание и ужас. Раймонд погладил голову по волосам. Мягким, светленьким. И засунул голову под одеяло, обняв крепко-крепко… Нет, Раймонд не испытывал к ней влечения. Кратковременная эрекция уже прошла. Он испытывал к голове какие-то смутные заботливые чувства. Как ребёнок к любимой игрушке. К любимому плюшевому медведю или кукле… И жалость. Хе-хе. Детскую, отчаянную жалость. Голова… Такая одинокая… Тебе страшно, наверное… Никому ты не нужна… Даже дяде… Не бойся, не грусти, напуганная глупенькая голова. Я согрею тебя. И юноша прижал голову к груди, зарывшись в тёплое ватное одеяло.
Часы пробили три. Одеяло вдруг приподнялось, и как ковёр-самолёт поплыло над полом. Луна лила призрачный свет в большое окно. Патефон за стеной заело на вытягивающем жилы такте оперной песни. Жуткий вокал. Грудное, высокое, как ультразвук мецесопрано.
- Ааааааастры глядели на звёзды… Ааааааастры глядели на пруд.
Боковым зрением Раймонд увидел шевеление на стене рядом с кроватью. Сперва старик не придал ему значения. А потом, бросив в унисон с луной взгляд, замер от ужаса. Прямо из стены торчали две огромных когтистых лапы. Больших, мускулистых, около метра длиной каждая. Лапы эти шарили над кроватью, в паре десятков сантиметров от лица юноши. Они были словно слепые, наугад водили по воздуху, а луна обливала их серебром. Раймонд поджал под себя колени, и как завороженный глядел на эти лапы.
- Ур-Ур-Урр… - Раздалось утробное рычание. И поверхность стены пошла рябью. Страшные лапы вдруг вытянулись, то ли растягивая мышцы, то ли обмякнув от оргазма. Когти, величиною с лезвие опасной бритвы, манили к себе. Юноша, открыв рот, смотрел на них; а кровать, сама, медленно, едва заметно, двигалась к этим когтям.
- Ур-Урр… - Стена пошла ещё большей рябью. Луна глядела пристально. Её навязчивый свет становился невыносимым. Раймонд достал из-под одеяла голову. Голова боялась. Аура страха прилепила к ней руки юноши, как электромагнит.
- Уррр – Довольно облизнулась стена.
- Ты хочешь её? – Юноша оскалился. – На, подавись!
И Раймонд бросил голову когтистым лапам.
- Уууур. – Довольно мурлыкнул кто-то жуткий, и воронка в стене смачно причмокнула. Когти цепко схватили голову. Остекленевшие глаза преданно уставились на Раймонда. Из них потекли слёзы. А рот головы вдруг зашевелился; губы, стянутые лаком, разверзлись и прошептали: «я отдам за
217
тебя душу». И голова в этот миг страшно преобразилась, волосы вдруг почернели, скулы расширились, а голубые глаза сделались тёмно-карими. Из цепких лап монстра на Раймонда смотрела отрезанная голова Ловисы.
- Я люблю тебя. Я отдам за тебя свою душу. – Сказала она низким мужским голосом.
- Ахахахахаха – В стене над кроватью открылась страшная воронка – водоворот, пожирающий и затягивающий пространство.
- Проснись! Проснись! – Кричал кто-то.
Раймонд проснулся. Голова лежала под одеялом. Из её рта, раздвинув губы, вылез кончик языка. Старик отшвырнул от себя дьявольское изделие. Луна так же светила в окно. Фата заглядывала сбоку. Боковым зрением Рэй узрел шевеление в стене. Оно уже успокоилось. Как гладь бездонного пруда, когда чудовище, вышедшее из него, снова скрылось в глубине.
- Время ещё не пришло. – Еле слышно прошептал кто-то. – Время ещё не пришло…
Ловиса в эту ночь не спала. Сжавшись в комок на холодной постели, девушка смотрела на небо. Небо опрокинулось на землю. Звезды мерцали в леденящей бездне. Уродливое дитя, рождённое в кризисе ночи, когда ноябрь завывал метелями, а луна была первая, кто увидела молчаливую черноокую Акко… Ты пришла в этот мир, утренняя звезда скорби, чёрная Ниэна. А мама была такой родной, такой близкой. Волны любви исходили от неё, струились, как тёплое молоко из её шелковистой, уютной, сладкой груди. Большая, как добрая бурая медведица... Такой она казалась. Ты помнила всё. Помнила ночные кошмары и истерики, детские слабости и секреты. Флора – откуда взялась ты – последний осколок вымершего племени, чопорный потомок диких степей, бешеный соплеменник траумштадской интеллигенции. Ты, что режет и кроит, с целью спасти. Какой ты стала чужой. Я предаю тебя. И отрекаюсь от тебя. Мой несчастный, сутулый, беззубый Раймонд стал для меня дороже тебя, мама. Ловиса не плакала. Когда смерть уже взяла тебя в объятья, и закружилась с тобою в последнем танце, слезы неуместны. Откуда во мне неколебимое мужество? О нет, я не очень люблю это слово, ведь я не мужчина, и не обязана быть похожей на мужчину. Я женщина, но и женщинам может быть свойственно мужество. Это и смелость, и стойкость, и благородство, и жертвенность. Но многие ли люди обладают ими? Да, я родилась такой, в насмешку над миром. Я родилась такой, чтобы помочь одному. Я смотрела в лицо не только смерти, но и кошмару куда страшнее неё. Ведь что такое смерть? Лишь переход. Но переход куда, что будет за ней? Я смотрела в бездну страданий, в вечность боли. Я видела их. Это гигантский водоворот, издающий утробный булькающий звук. Он затягивает насовсем. И никто, даже любовь, даже… О нет, это я боюсь говорить. Я смотрела в эту воронку. Это страшнее, чем смерть. И теперь ничто не напугает меня. Если мама покончит собой, когда я брошу её, уйду к Раю, я не пророню ни слезинки. Мама любит меня, пусть любит по-своему. В этом я счастливей моего Раймонда. И я буду рядом с ним. До конца.
Луна глядела с юга, и лила жидкое серебро на Траумштадтские крыши. Зеленоватая, уродливая, сморщенная Фата, как отверженное дитя ночи, тревожно мерцала на востоке...
Девушка чувствовала, что кто-то касается её сердца. Под кожей, под рёберной клеткой, шевелились чьи-то руки. Они не причиняли боли. Они мягко и монотонно водили по сердцу. Девушка не сопротивлялась. Она чувствовала, что это дьявольский хирург, воплотивший людские кошмары в умирающем мире, он подкрадывается к жертве, но просто убить ему не интересно, с
218
такими, как Ловиса, дьявол обычно играет долго, ведь таких, как Ловиса, быстро нельзя сокрушить. Их нужно подмывать, как поток подмывает скалу, загонять, как охотники загоняют волчицу... Ужас будет кружить вокруг ней, как стая стервятников, и не спешить вырвать сердце, любовно поглаживая смердящим клювом по нежной груди и глазным яблокам. Акко смотрела в его глаза, а он смотрел ей в душу.
В этой круговерти ужаса и предрассветном мороке, девушка ощущала, как хочет она быть рядом с Рэем. Впервые рядом с ним она поняла, то такое – желание. Зов даже не тела, но души. Мёртвые цепкие пальцы дьявола касались её сердца, её чрева, но её тело было словно заморожено. И никто, кроме Раймонда, не мог коснуться её Истины.
Девушка, забывшись в пытках и мороке, заснула.
Солнце подымалось на городскими крышами и трубами заводов. Рассеивался ночной туман. Раймонд наконец открыл глаза. Пылинки кружились по комнате в утренних лучах, солнечные зайчики скакали по подоконнику. Голова, обласканная лучами, валялась на ковре. Она была совсем живая, на щеках проступил румянец, кончик языка вывалился меж расслабленных губ.
- Я уничтожу тебя, дьявол. – Юноша оскалился недоброй ухмылкой. Он взял голову за волосы и потащил на кухню. Бабушка спала. Патефон давно перестал играть. Из комнаты Амалии раздавался свистящий храп, громко тикали часы. Раймонд положил женскую голову на разделочную доску, взял кухонный тесак и рубанул в румяное лицо. Где-то в глубине груди старика раздался отчаянный женский крик; он рвался на свободу, и как волна тёплого воздуха ударял в сердце. Тесак вошёл в обработанную неизвестным консервантом плоть на пять сантиметров. Из стеклянных глаз девушки стали сочиться слёзы. Из раны вяло закапала кровь – Раймонд оскалился. Откуда же может быть кровь в давно мёртвой, замаринованной, покрытой лаком голове?? Чужая боль рвалась под сердцем Рэя, голос её становился совсем жалобным и детским. Юноша рубанул ещё, ещё. Через десяток ударов голова развалилась надвое. Внутри черепа зияла пустота, пахнуло ацетоном и прокисшим мясом. На черепе, изнутри, Раймонд прочёл одно выцарапанное слово: «Акко».
Трамвай прозвенел по Фрайштрассе. Жмурилось в росистой дымке солнце. Остатки снега стаяли, капель звенела с крыш. Наступал октябрь. В городе, как и предвещала Ловиса, настали тёплые деньки. Зима словно насмехалась над миром, то накрывая его белыми кружевами и гася ночник – тусклое солнце – то зажигая его вновь, и укутывая землю в рыжий бархат... В городе жгли листья. Прямо как в апреле. Прямо как в сухом августе... А небо было голубым-голубым. На карнизе дома старика Мартина грелись голуби под прощальным солнцем. Оно, будто поцелуй ангела, коснулось давно остывшего одиночества. А может, и призрак старика теперь грелся над этой крышей, застряв навеки, как мушка в янтаре, в обнажённо-счастливых годах своей юности, когда деревья были выше, дождь теплее, а музыка заставляла плакать… И сидел он, беззаботно болтая ногами над кирпичной мостовой. С замираньем сердца подступая к краю, и провожал старые желто-красные траумштадтские трамваи, развозившие беспечных жителей в городе, в котором не было войны со дня его основания... И щурились нежному солнцу красивые девушки, их юбки напоминали ландыши, а во взгляде лучилась весна. Весна его юности. И может, в мире теней, одинокий Мартин нашёл свою Анну. А может – Берту, Яну, Эстер, Марну, Геллу, Равану… Кто знает, как будет звать твою любовь. Если… ты её, ещё не встретил.
219
Кто-то решительно постучал в дверь. Раймонд, не спрашивая отворил.
- Привет!
Акко стояла в дверном проёме, в ореоле мягких лучей, нежно заглядывающих в пыльное окно. Весенняя, праздничная Акко. На ней чёрна кофта в обтяжку, и пышная розовая юбка в чёрный горошек. Акко широко улыбается. В уголках глаз стоят слёзы.
- Я ждал тебя. – Юноша крепко и долго обнялся с девушкой. Всё кошмары ночи забились по тёмным углам. «Ты прогонишь все страхи, ты утолишь все печали. Светлая моя тёмная Акко, бескрылый серафим, плачущее счастье»…
- Как твоя мама? Неужели она отпустила тебя?
- Она поняла, что задержать меня не в силах. Знаешь, моя мама вовсе не плохой человек. Просто… Она всегда хотела… Нет, прости. Это не важно. Это она хотела, а не я! Я не знаю, что нашло на неё в тот вечер. Я пообещала, что буду навещать её. Каждый день. Но тебя я не оставлю. Не для того я нашла, нашла тебя…
- Проходи! Эм, я сейчас заварю зверобоя. С натуральным мёдом… Боярышник и слива, тёмный, ароматный… Знаешь, у меня ещё остались запасы с тех пор, когда я держал улей… Потом, правда, пчёлы погибли… Была холодная зима, а укрыть улей негде, в Альмагардене у меня такой маленький домик… Но я его очень люблю. Ты хочешь побывать там, Ловиса!
- Очень. – Девушка тепло улыбнулась. Она скинула массивные ботинки на толстой подошве, так странно сочетавшиеся с нежной юбкой и изящной грацией её стройных ног в потёртых полосатых чёрно-розовых колготках.
Солнце поднималось всё выше. Блики его искрились на ряби Хальмарского озера, которое можно видеть из окна кухни. Сизые тополя скреблись в стекло, кричали птицы. Чайник закипал на плите. Раймонд принёс из кладовки жестяное ведёрко с мёдом. С настоящим, почти диким медом. В сотах. С кисловатой пергой. Юноша достал из холодильника сковороду с тушёной брюквой. Девушка задумчиво смотрела в окно. Раймонд украдкой любовался ею. Ловисе так шла облегающая чёрная кофточка, «эмо» юбка до колен, и причёска её – небрежно (было видно, что ей самой), остриженные волосы, едва доходившие до плеч. Девушка из сна. Неужели ты настоящая… Раймонд чувствовал влечение тела, родившееся из глубокой душевной симпатии. Истинное влечение, в котором не было тупой животной похоти и гормональных взрывов. Это то влечение, которое зарождается в душЕ, спускается в сердце, и только потом переходит ниже... В нём нет греха, ибо оно – истинно. Раймонд глубоко верил в «Доброго Бога», которого исповедовали защитники крепости Альвар. Эти святые люди считали, что похоть – от сатаны, как и весь физический, чувственный мир. Что видимое и осязаемое – лишь уродливая пародия на мир истинный, мир, созданный Богом. И материя, по воле дьявола, поработила божественные сущности, стала их желанной тюрьмой, соблазнив их ложными чувственными удовольствиями. От сатаны идёт обжорство, похоть, боль, страх… Душа обычных людей спит под наслоениями этих чувственных лживых ценностей. Как осколок света под тоннами грязи... Раймонд помнил наизусть кредо Альварцев. «Самое важное – всегда сохранять внутреннюю красоту. Не позволять невежеству завладеть собой. Даже когда толпа будет распинать тебя, разрывать на куски, - ты сможешь быть прекрасен и свят, как Сын Бога. Ни боль, ни унижение не коснутся тебя. Боль и унижение принадлежат сатане. Ощутить их может лишь сатанинская часть тебя: отринь её. В мире Доброго Бога нет страданий». Звёздные Дети, как и Раймонд, никогда не заставляли страдать невинных, были мудры и вдумчивы, не наносили обид, и не ели мяса...
220
Многие из них никогда не имели детей и не занимались сексом, дабы не создавать новых тел, новых вместилищ для божественной души, вместилищ, полных греха и скверны. Вместилищ, с собственным «сознанием», обусловленным нервами, гормонами, алчущей утробой... Оттого люди такие жестокие, поступающие вопреки правде.
Юноша заварил листья и цветки зверобоя, собранные в древнем берёзовом лесу, на окраине Альмагардена. Заварил не простой водой, а той, что была взята из глубокой скважины на его участке. Раймонд иногда привозил пару бутылочек этой воды, ибо водопроводная, взятая из Хальмарского озера и разбавленная хлоркой, была ужасна. Вода же в скважине, пробуренной ещё во времена молодости бабушки Амалии, была удивительная. Чистая, прозрачная, как Миирский лёд, хранимая в девственных пластах змеевика, под пятидесятиметровой толщей Юшлорской глины.
- Это изумительный чай… - Ловиса улыбалась, осторожно отглатывая горячий напиток из фарфоровой кружки. На плите разогрелась тушёная брюква. Юноша заправил её горчичным маслом и огромным количеством красного перца – дефицитной пряности, доставляемой с плодородных полей Рамаллона и Монтебло.
Разрубленная надвое голова лежала под столом. Раймонд хотел похоронить дьявольскую игрушку. Увезти в степь и закопать в солёной земле. Нет, он не верил, что слово «Акко» было написано дядей Фарборцем. Дядя Рэя отнюдь не злой человек. Нет. Он всегда себе на уме. Хирург. Великий хирург Юшлории, способный на чудеса. Но необщительный, всегда в работе. Он спас сотни людей, а денег получал, едва хватающих на жизнь. Фариборц добрый. Но странный. И он не мог ничего звать о Ловисе, единственной девушке с таким именем во всём городе. Тем паче, не мог знать её второе, ильшеманское имя.
Старик наложил в тарелки, себе и прекрасной Акко, тушёную брюкву. Тоже собранную на родном участке. Рэй не удобрял её ничем, кроме компоста, золы, и… эм, собственных фекалий. Ведь душа и тело Рэя были чисты. Это вам не навоз с УРБоферм, пропитанный гаввахом и ядами…
- Очень, очень вкусно. – Девушка улыбалась. Искренне. Она так похожа была на ангела… И пусть Раймонд всегда, в годы одинокой юности, представлял идеальную девушку (в своих романтичных фантазиях), хрупкой, бледной, как аристократки со старых гравюр; и Раймонд был националистом; он считал, что людям других, не эспенских кровей, не свойственны высокие чувства; Ловиса разрушала все его не очень правдивые фантазии на сей счёт. Да, девушка была смуглой, кареглазой. Она была высокой, сильной, но отнюдь не мужеподобной. Напротив. В ней ощущалось какое-то природное, мощное женское начало, как в волчице. А душа её была так прекрасна, как душа Ауринко и других защитников Альвара; как честь и милосердие Эйлуфима, Акины, Святого Сурали… из старинных эспенляндских, расово белых преданий. И Акко была несравненно лучше всех истинно белых людей, которых старик знал.
«Ты живое противоречие. Если бы тебя не было, тебя бы следовало выдумать». – Думал юноша.
- Ой. – Из коридора раздался звонкий голос.
Старик и девушка обернулись. В узком коридоре, ведущим на кухню, стояла бабушка Амалия. Старя, иссушенная, в засаленном льняном халате. Грязные седые волосы рассыпались по плечам.
221
- Рэй, я вижу, у тебя гостья… Неожиданно. Я очень рада.
- Бабушка? Ты узнаёшь меня?
- Ну да, а что?
Раймонд, счастливый, как в шесть лет, рассмеялся.
- Бабушка, познакомься, это моя самая близкая подруга – Ловиса. Мы переночуем у тебя, если ты же не против. Нам больше и некуда идти…
- Что ты, я только рада! Вот проснулась с утра, и чувствую себя - просто прелесть! Ты ведь мне как сын… Разве ты не помнишь, как мы с тобой на море бывали, а в саду?? Как ты фигушки мне из воды показывал… Это я – твоя настоящая мать. Я в курсе, что стало с Майей, увы... Я видела всё во снах. Видела, как она с Юттой и Удо на дирижабле покинули город; видела, как они разбились над Акелдамской пустошью… Видела, как седые волки терзали их тела… Кто-то шептал мне на ухо… Бог, не бог… Не знаю. Но что-то есть в этом мире свыше, какая-то тайная сила... Мне, конечно, жаль, что Майя так поступила с тобой, но ведь она никогда тебя не любила… Слабые люди и любят слабо. Она не достойна тебя, мой дорогой. ОНА НЕ ДОЛЖНА БЫЛА ТЕБЯ РОЖАТЬ!
Старик обомлел. То, ЧТО, а главное – КАК говорила бабушка, никак не вязалось с её личностью. Что это за дьявольщина… Её словно подменили. Будто скинет сейчас старушка свою пятнистую кожу в бурых бородавках, и обернётся тёмным вершителем… дьявольским хирургом… триликим демоном. Но внук быстро справился с эмоциями. Они не имели особой власти над его разумом. Удивляться, поражаться, леденеть всем нутром старик давно разучился… Или почти разучился. Бабушка пять лет, как поражена болезнью Альцгеймера. Она не помнила почти ничего, фактически разучилась говорить. Забывала даже Рэя и Фариборца. Всю её радость составляла дрянная еда и прогулки под окнами, да на берегу Хальмарского озера. Там недавно построили красивую набережную. Вопреки нищете и вымиранию Траумштадта. Но и когда была здоровой, бабушка никогда в жизни не могла толкать столь длинные мистически-философские речи. Амалия была грубоватой, ригидной атеисткой, зашореной бытовыми заботами и довольно топорным инстинктом заботливости (за последнее, собственно, Рэй её и любил). Какие уж там тайные силы и вещие сны… Нет, здесь что-то нечисто.
- Я не ненормальная. Забудьте. – Мягко сказала Амалия. – Может быть, я просто проснулась? Ну, или в меня теперь вселилась душа нашего родового ангела-хранителя. А душа той Амалии, настоящей, теперь отдыхает в безвременьи... Шучу я, что вылупились! Ах-ах… Распологайтесь. Мне будет с вами не скучно. Хоть поживу среди любимых на старости лет!
- Акко… - Амалия обратилась в девушке. Рэй завис, нехороший холодок пробежал по его спине. Откуда она знает теневое ильшеманское имя Ловисы??
– Акко… - Нежно шептала Амалия. - Я назову тебя свой дочерью. Знаешь, ты ведь спасла Рэя... Ты спасла и меня… Будь как дома, добрая девушка. У тебя светлая, сильная душа. Я видела тебя в своих снах. Я не буду вам сильно мешать. Хозяйничайте на здоровье в этой квартире – не нужно больше никуда уходить! Я не буду вас смущать и пугать – я уйду жить к Фариборцу… Он давно приглашал к себе, ему тяжело каждый раз навещать меня через полгорода! Главное – не съезжайте никуда отсюда… Я бы не хотела бросать квартиру бесхозной, а так буду знать, какое хорошее наследство оставлю своим детям!
222 ******
Раймонд и девушка мчались – лёгкая кавалерия железных коней. Ловиса притащила свой старенький велосипед в квартиру Раймонда и Амалии. Теперь она смеясь, крутила педали по разбитой глине Элсмирштрассе, по блёклой траве и колеям Бришштрассе, идущей вдоль железной дороги.
- Ещё тридцать километров! – Раймонд, как всадник, привстал в седле, будто на стременах, и легко, смеясь, вращал педали горного велосипеда. Угрюмые промзоны траумштадской окраины сменились сырыми озимыми полями и осиновыми рощами. Озерцо Лакатлан, заросшее камышом и лабдами, оставалось слева. Заросли тальника шелестели вдоль обочины. Какой мирный, какой родной пейзаж! Не верится, что где-то в мире есть война. Здесь время будто застыло. Как в детстве… И призрак юного отшельника бродил среди ржаных полей, и читал вслух свои стихи.
- Здесь так уютно… Первозданная природа. Прах, из которого мы вышли… - Ловиса вращала педали, без устали, юбка её и остриженные чёрные волосы колыхались на ветру.
Поля закончились. Железная дорога Бриш-Траумштадт уходила на запад. Покинутые, безлюдные, поросшие бурьяном степи с частыми островками осиновых перелесков раскинулись вокруг. Белые пятна солонцов в окаймлении кроваво-красного солероса окаймляли западинные озёра. Деревья почти сбросили листву. Холод и шторм пролетели, как Хозяин Ночи на мёртвом коне… А теперь тучи, слоистые осенние тучи надвигались с запада. С журавлиной тоской и вороновым трауром.
Беспризорный бродяга-ветер клонил поросль к земле. Пахло прелью, пахло травами. Пахло прохладой и небом. С юга, с Фаркачаров, тянуло гарью. Выгоревший камыш и высокий иван-чай обнажили печальный простор. Кротовые и муравьиные норы, отмеченные холмиками и кочками, покрывали чёрную плоскую равнину. Дорога почти высохла. Теперь, по красному глинту, скреплённому корнями подорожника и кровохлёбки, несложно проехать на велике.
Девушка жадно вдыхала степь. Солнце медленно клонилось к закату. Трава, отдыхающая от раннего стаявшего снега, отдавала последние запахи. Вдалеке, в призрачном зареве заката, виднелись чёрные заброшки Альмагардена.
- Это и есть сады? – Девушка восхищённо вглядывалась в мрачный покинутый пейзаж.
-Да. Бывшее заброшенное товарищество. Правление давно упразднено. Осталось с десяток жилых домов, разбросанных по огромной территории. Осенью, наверно, я здесь один появляюсь…
- Так здорово… - Ловиса влажными глазами смотрела по сторонам. – Знаешь, здесь всё такое родное… Я чуть не плачу, глядя на эту траву, на эту землю… Но это светлые слёзы, Рай.
Тишину разбудили крики косулей. Трубные, звонкие, но совсем не страшные.
- Омела – дитя лесных духов. – Акко словно в трансе шепталась с рощами ранеток и рябин. – Я видела Альмагарден во сне. Я знала, что в Зверринии первозданная волшебная природа, но Альмагарден хранит особое, какое-то западное, закатное очарование. И… от красоты мне хочется умереть, отдав своё тело этой древней сырой земле… Ты понимаешь меня, я знаю…
- Да, понимаю, как никто… Это твой дом теперь, Виса. Твоё маленькое Королевство Красоты и Печали. – Улыбнулся Раймонд. – Сердце моей юности. Я провёл здесь лучшие мгновенья. Я рад, что ты теперь здесь. Эти места… ждали тебя.
223
- Рай… Я давно хотела тебе сказать. Мне, признаться, страшно. Не за себя. За нас с тобой. Ты знаешь… Те выродки… Асланбек и его прихвостни… Не оставят нас в покое.
- Не думай пока об этом. Нам жить то осталось! Всё скоро закончится... Наслаждайся. Наслаждайся последними мгновеньями. Они ценнее всего, что было раньше. Ценнее всей пережитой боли и одиночества. Если ты был хотя бы мгновение по-настоящему счастлив, умирать не страшно. Помнишь?
- Я знаю… Рай. Я знаю. Но мне противно осознавать это. Противно, что поганый Син уже завоёвывает нас. Завоёвывает давно, тихой сапой, задолго до этой войны... Когда они слабы – они хитры. Когда сильны – уничтожают. Наша власть воров и оккупантов, скалящаяся на Запад, и пресмыкающаяся перед Югом, давно продала свой народ. Свой ли, впрочем… Эти выродки, типа Асланбека, чужие… Они приезжают из Шандара, Намадуша, Бурой Степи; из всех этих буферных приграничных зон вдоль Уршурумского Хребта. Правительство само их завозит, как кровожадных овчарок, чтобы пасти и стричь наше «стадо». Они не Эспенцы по крови, не Ильшеманы, ни Вэлы, ни Пармчане… Они не имеют правда здесь находиться! Они не приносят ничего хорошего, они завоеватели… Прости. Я жуткая националистка. Этот Асланбек совсем иной культуры… Мерзко мне. Эспенцы стали теперь слабыми и толерантными, оскотились… Никогда не станут защищать соотечественника, тем более для этого даже придумана статья в УКЭ «разжигание межнациональной вражды». А эти оккупанты давно заняли места в жандармерии, полиции, армии, на УРБофермах. Их врождённая кровожадность там очень кстати – работать забойщиками и садистами-ветеринарами. Их клановая сплочённость в силовых структурах давно сделала их «высшей расой», скрепив круговой порукой. Здесь… на нашей древней земле. Их мало, но они сильны и сплочены, за каждым стоит вся диаспора. Враги; приезжают в эспенляндские города и имеют здесь всё! Я что-то ни разу не слышала, чтобы наши люди приезжали и жили в где-нибудь в Шандаре и Урманчестане, тем более в Империи Син! Хаха… Их там сразу бы «использовали». Вспомнить хотя бы геноцид всех белых в Намадуше и Урманчестане каких-то сорок лет назад… Это мы такие «цивилизованные», добренькие стали. Принимаем чужих, но гнобим своих, которые просто «не такие», изгои… Наш белый мир превратился в истеричную больную старуху с деменцией и мазохизмом, что сама рада страдать в крепких волосатых лапах южных захватчиков.
- Я знаю, Акко. Я знаю. Но я вне этого гниющего мира. Я не могу и не стану влиять на него. Гори оно всё… Гори навеки. Мы уйдём из этого мира, нам в нём жить ни к чему.
- Я Понимаю тебя… Но я бы, будь моя воля, сжигала бы этих подонков в печах! Вспомни, мой грустный сутулый друг… Вспомни стихи Линна Раннвейга о войне у Квайгама.
С роком меча, и безумством шрапнели
Крест эспенляндский чернел на шинели.
Белые лица, угрюмый оскал
О воины севера, Бог вас позвал!
В ужасе падал срубленный враг.
Костры до небес воспылали…
Так Эспен сжимал железный кулак,
Так предки мои воевали!
224
- Я помню, Акко. Когда-то всё было именно так. До Переворота и свержения Расмуса… Я помню и о ордене Эйзернкройц. О этих белокурых бестиях, от которых проклятые синцы ссали кипятком. О их предводителе Роланде Альбе, с лицом готического ангела… Эйзернкройцы даже в век пороха презирали мушкеты и гранаты: они закидывали врага плюмбатами и рубили мечами. От вражеских ружей они использовали только тяжёлые щиты, который потом бросали, когда дорывались до ближнего боя. И синские солдаты с их кривыми саблями и боевыми искусствами почитали «железных крестов» за демонов. «Бледные дьяволы» - так прозвали их. А монахи ордена «Гебет-унд-блют»! - Сумрачные воины Линдешалля. Орден безумцев, религиозных фанатиков, в который принимали после «инициации». Каждый новый член ордена обязан был кастрировать себя с помощью специального ножа. Без алкоголя и опиатов. И сам должен ушить кожу мошонки, дабы не истечь кровью. Воины ордена не знали боли, презирали слабость. Но были прежде всего монахами – лекарями и защитниками пилигримов в неспокойной южной земле. Они считали, что в похоть и романтику уходит большая часть силы мужчины, и если лишить себя их – станешь непобедимым. И так и было… Жирным и безвольным евнух будет, только если и «целым» был размазнёй, и преувеличенное значение придавал чувственному. «Моя слава – моё дитя» - говорили монахи. «Наша воля – воля Бога» - был их девиз. «Мы щит нашей страны, мы копьё, направленное на врага; мы сталь и пламя, молитва и кровь; мы солдаты без чувств, страха и сожаления». Такие они были… Сверхлюди далекого прошлого. Но… всё это кануло в лету. За последний век эспенцы выродились. Выродились в жалкие тени своих великих предков, которых прозвали белокурыми бестиями… Теперь они - лишь белокурое мясо. Мелочные, трусоватые, подлые. Позор и боль великой страны.
- Я знаю… Раймонд. Я знаю. Как и любой народ, эспенцы пережили свой рассвет и полдень. Сейчас – их закатные сумерки. В такой век нам довелось жить. Мне тоже грустно от этого… Хоть во мне и мало эспенлянской крови. Хоть моим предкам довелось пострадать от гнилых представителей белой расы… Хоть мне самой довелось вытерпеть немало зла от «соотечественников»… Но кровь Вильгельма и Эспена течёт в тебе. А значит… И во мне тоже. И мы умрём. Сохранив память о временах, совсем не идеальных, но чуточку более правдивых и светлых, чем ныне. Выживут только эти вонючие гризетки, вроде тех, что издевались над псом вместе с Беком. Они рады принять в себе поганое семя дракона. Ведь дракон силён. Он скоро будет властвовать над миром… Гризеток пощадят. Наверное. Инкубаторы нужны новым хозяевам.
- Давай создадим свой собственный орден. Мы станем последним рубежом на пути синской ярости! – Раймонд шутил. Злобно и не смешно шутил.
- Давай… - Акко ответила вполне серьёзно. – Орден Закатных Осколков! Мы уничтожим поганого Асланбека. Мы уничтожим всех, кто встанет на нашем пути! Чего нам бояться, мой светлый, сутулый Рэй?? Мы погибнем. Погибнем в любом случае. Всё… Как бы это ужасно не звучало… Искры нашей истории... Наших сказок…. Нашей веры… Погибают. Мы – последние осколки былого мира. Последние закатные осколки. Но всё это лишь игры… Игры перед концом. Вся наша тоска по былому величию абсурдна. Мы сами только гости на этой планете. И по большому счёту… Чужие и тем, и другим. Всем! Всем, кроме нас с тобой... Последних Закатных Осколков Бога на этой земле... Мы мало что сможем сделать. Как защитники Альвара, мы с холодной решимостью примем смерть, примем плевки и унижения. Ведь
Вся наша боль – принадлежит сатане. В мире бога, страданий не бывает. – Последнюю фразу светлые мизантропы произнесли хором, и их голоса красиво сплелись в темноте…
225
Закат золотил замшелые крыши. Аллея Любви осталась позади, боярышниковая роща шепталась на забытых языках. Старый тополь Густав медлительно, по-старчески, помахал нам руками… Скрипнула калитка. Дом неслышно улыбнулся.
- Привет! – Сказала Акко дому.
Огонёк заплясал в буржуйке. Ветер налетал на жестяную крышу щитового домика, и гудел, завывал в чугунной трубе… Мрачный исполин Густав шелестел своими ветвями и редкими листьями, нашёптывал сказки. Он нашептал и эту. И Раймонд с Ловисой видели эти живые картинки во снах, а под землёй едва слышно вращался Великий Маятник…
Глава 22. Сломанные игрушки. «Траумштадтская сказка».
Сколько в дереве дорог, сосчитай-ка, будь любезен.
Неужели ты помог, написать полсотни песен?
Неужели это ты, мне напел полста мелодий?
Неужели это ты, был со мной в любой погоде?
Это мой осенний бред – кинозал для психопата.
Сколько месяцев и лет мы стоим вдвоём у старта?
Безвозвратно, средь разврата мы невинны…
Твою душу унесу, спрячу в сумрачном лесу,
Где растут те, кто прошёл до половины…
Я не знаю, как же ты, в моём сердце угнездился
И позволил на цветы злому дождику пролиться…
И за что же я тебя больше золота ценила…
Заглядевшись на себя, я убить тебя забыла…
Это мой осенний бред – кинозал для психопата.
Между нами тонкий лёд – розы рая, сера ада.
Снегопады, листопады, и другое…
Твою душу унесу, спрячу в сумрачном лесу,
И в шкатулку, как сокровище, закрою…
(Канцлер Ги «Кинозал для психопата»).
- Розетта! Где же тебя черти носят, горемычная… - Сокрушалась мама всё утро. А дети галдели во дворе, водя хоровод вокруг свежеиспечённого снеговика. Белого великана, у которого голову заместо ведра венчал старый цилиндр.
226
Розетта – собака. Мама притащила её из приюта два года назад. И с тех пор она живёт у нас. Я люблю Розетту, и мне безумно жаль её. Почему жаль, спросите вы? Вы бы не спрашивали, зная Розетту. Роза – как ласково зову её я – молодая собака (ну, или так кажется нам). В ней столько энергии и счастья, что если бы радость Розы была видимой, как солнечный свет, мы бы не платили за электричество. Но радость Розы запрятана слишком глубоко. Наверно, она даже сама не знает, где. Это знаю только я. Но вам не расскажу – вы всё равно не поймёте. Дело в том, что Роза – сломанное существо. В приюте с ней слишком жестоко обращались. Я не знаю, что именно делали с ней, мне этого она не говорит. Хотя говорить она, естественно, умеет. Но даже у собак есть свои тайны. И как бы я не пыталась узнать, увидеть в ней то солнышко, которым она была «до» - я не смогла. Возможно это потому, что Розетта не доверяет. Не доверяет вообще никому. Она может любить. Может ласкаться, может вилять хвостом словно электровеник! Но она – не доверяет. Всё её отношение к миру условно. «Допустим, ты добр ко мне». «Допустим, сегодня хороший день». – Вот так думает она. Но она знает, как никто другой, что добрый человек может сделать подлость, а хороший день стать худшим в жизни.
Вот только мне – её самой близкой подруге, Розино недоверие, признаюсь, обидно. Нет, я всё понимаю… Но я люблю Розетту всем сердцем. И мне хотелось бы, чтобы она любила меня тоже.
Мою маму звать Грета. Грета – самое распространённое в Городе женское имя, как герань – самый любимый цветок его жителей. Грета, герань, город. Три «Г» в одном предложении. Уже неплохо. Особенно учитывая то, что меня звать Глафирой. Уж не знаю, почему родители выбрали это имя…
На улице вечереет. Ночью будет мороз – очистилось небо. А Розетты всё нет.
Нынешний март выдался тёплым. В Городе всюду лужи. Чавкает грязный снег.
Я собираюсь спать. Снова это чувство голода и холодной сырости. Стоит остыть солнцу и скрыться за тёмными хребтами города – наступает ночь. Ещё долгая и очень тёмная мартовская ночь. Время тянется медленнее. Начинает ныть зуб, пустота тянет желудок, а от холода не спасает одеяло. Я проваливаюсь в сон.
Вдруг, сквозь дрёму слышу: скрипит входная дверь.
- Розетта пришла!?? – Вскакиваю я с дивана.
- Нет… - Грустно отвечает мне мама и выключает ночник. – Это квитанции.
За стеной мычит папа. Мой папа инвалид. Пять лет назад его засыпало в шахте, перебило ноги тяжеленным камнем, и ударило по голове… Я была тогда совсем маленькой. И смутно помню, каким папа был раньше. Теперь мой папа (к слову, звать его Густав. Да – это ещё одна «Г» в наше семейство Гилевых) – передвигается только в инвалидном кресле и плохо соображает. Он даже едва узнаёт меня! Папа всё время пишет роман. Эта идея ударила ему в голову ещё тогда… Пять лет назад. С тех пор каждый божий день до глубокой ночи Густав Гилев стучит по клавишам печатной машинки.
Что же он пишет? – Ожидаемо спросите вы. – Я отвечу. Он пишет какую-то белиберду. Вот, например, его последнее творение. После бессонной ночи мама собрала с пола десяток листов, исписанный в таком духе.
«Мне очень грустно, я задаю вопросы, но не слышу ответа. Её усталость спит в паутине лжи
227
закрытых глаз... Я падаю в тёмное небо, падаю в небо… и оно мрачнее, чем пещерный свод. Не убоюсь. Акеби, Акеби… В бездонных мыслях я ищу дна. Но чувствую лишь расслабленную тяжесть, и она обретает форму ясности. Она кричит мне – что обязательно придут, придут, чтоб вести меня к сердцу и дому. А я плачу. И если бы я снова был жив, я бы целовал слёзы в дожде. Вдыхал чистоту жизни, но никогда не осмеливался пить этот блеск. Поэтому, пожалуйста, поцелуйте дождь за меня, и принесите частичку его, чтобы я мог отмыть своих демонов... Дайте мне простых радостей; объятий, тепла, очага, улыбок океана в небе… Чтобы поддерживать тепло уважения в сердцах других. И только не власть, с которой приходит тьма; как ползёт на моих внутренних стенках, заманивая сладостью. Но трудно отказаться от сладкого привкуса… Когда долго идёт дождь, мне хочется сдаться. Но она говорит, что обязательно придёт, чтобы подать сигнал. Я ей верю. А пустой дом разрастает сосуды, в подвале его бьётся сердце. Ах, если бы я был ещё жив…Я бы танцевал и целовал дождь, как её слёзы. Я уже дышу чистотой своей жизни, но я бы никогда не осмелился пить этот блеск. Пожалуйста, дождь, надо доставить меня туда и убрать меня из прошлого…»
Возможно, вы скажете, что в этих словах есть высокое очарование. Я соглашусь, и скажу больше. Я плачу, чистая его листки. Ведь я, в отличии от вас, ещё и люблю своего папу. Только вот на бумагу уходят последние деньги. Папе нужна бумага. Когда он не может печатать, он начинает крушить всё вокруг.
Я пытаюсь заснуть. Ужасно холодно, не попадает зуб на зуб. Это ещё и от голода. Нынешний март тёплый, но самый голодный за последние десять лет. А теперь ещё и Розетта. Где её нелёгкая носит?
Я и вправду не засну теперь без моей собаки.
Когда Роза залазит ко мне под одеяло и сопит в ухо, я забываю о всех бедах, проходит голод и даже зуб ныть перестаёт. А без Розетты…
Как всегда, мне становится жутко. Мама погасила ночник за стеной. И папа, наконец, успокоился. Наступает гнетущая тишина. Где-то под окнами проезжает редкая машина, и свет от её фар, рассеиваясь шторами, скользит по стенам и потолку. В стекло скребётся дерево. Как будто оно, бедное, замёрзло и просится в дом.
Наконец я проваливаюсь в сон, как вдруг – вспышка!
Всё тело передёргивает как от удара тока, и я погружаюсь в черноту. Я понимаю, что больше не могу двигаться. Не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, не могу двинуть губами и произнести хотя бы слово!
Кто-то забавно и в то же время жалобно поёт:
Глафира, Глафира
Принеси кусочек сыра
Дай чуть-чуть поесть мышатам
Ведь живём мы небогато…
228
И тут основной хор молкнет, остаётся бархатистое соло – жалобный, но истинно-королевский мышиный баритон:
Дай чуть-чуть и королю…
А ещё я хлеб люблю…
Приноси сухой пирог
И с халвою коробок
Приноси овса в лукошке
И очистков от картошки…
Спаси семью мышиную
Зима такая длинная…
И снова жалобно-кричащий хор:
Хоть кусок сухого сыра!!!
Помоги же нам, Глафиииираааа!!!
Мне и радостно, и грустно. Я открываю глаза и наконец понимаю, что не совсем беспомощна. Я лежу на кровати, а с неба светит луна. Она заглядывает в прозрачное стекло и серебрит одеяло. Свет луны отражается в зеркале, в зеркале отражается моё лицо. В тёмном зеркале, освещаемым светом луны, моё лицо выглядит жутко. Словно оно чужое, и словно оно – в любой момент станет лицом чудовища. И мыши стоят вокруг кровати, прямо как маленькие человечки! Сотни крохотных глаз уставились на меня, и сам король… Ах мышиный король, вы скажете я наслушалась «Щелкунчика», но как он забавен!
Я с трудом сбрасываю оцепенение и развожу руками. Одеяло зашевелилось в тёмном зеркале, как гладь ночного пруда. Я подмигиваю мышиному королю. А он снимает шляпу-треуголку и учтиво кланяется. Хах-хах! Подумать только! Сам мышиный король кланяется нищей девочке!
Я снова засыпаю. Чудесным образом проходит зубная боль и больше не возвращается. Сон накрывает ласковым пледом – и под этот плед не просачивается ночной холод.
***
- Эх, несчастный ты сумасшедший!! – Раздаётся полный сожаления голос мамы за стеной. Я вскакиваю с кровати. Солнце робко дремлет на подоконнике, люди на улице спешат на работу. Полдевятого утра.
- Ну не могу, не могу я больше покупать тебе бумагу!! Ну ты бы… хоть абракадабру свою печатал, как раньше, а сейчас. Что!
Я открываю дверь и вхожу в комнату. При мне мама не бранит сильно отца. Ей стыдно. У меня – хорошая мама. Хорошая… но слишком простая и рано состарившаяся.
- Посмотри, что он «написал»?
Мама протягивает мне в руки листок. На листке крупным шрифтом напечатано:
229
И этот букворяд повторяется на сотне страницах!
Густав сидит в кресле и руки его трясутся. Под глазами красные круги – будто он не спал всю ночь. Я обнимаю его за плечи. Дрожь в руках проходит. Только ветер, ворвавшийся в комнату, треплет кипы листов, рассыпанных на полу, на которых пестрит:
Розетты всё нет. Мама беспокойно гремит посудой на кухне. Скоро она уйдёт во двор. До обеда точно. Моя мама – дворничеха. И она одна обеспечивает всю нашу семью.
На столе не найти и корки хлеба. А в этот март и подавно. Хотите я расскажу, что случилось пять дней назад? Может поэтому, Розетта и не возвращается домой. Пять дней назад приходил констебль и требовал уплатить налог за квартиру. Это проклятый Матис Грисгейм! То ещё «Г»… Хотя и только «наполовину», как вы успели заметить. Так вот он угрожал маме, что выгонит силой нас всех на улицу и отца-Густава пора сдать в сумасшедший дом! Мать сказала Матису, что его самого надо сдать в сумасшедший дом, за что он размахнулся и ударил маму по лицу! Розетта сидела у комода и не выдержала такой наглости. Она вышла, хоть и поджимая хвост и трясясь всем телом, скалила зубы на констебля и рычала. Она не посмела бы укусить человека… Это не так собака, что может защитить дом, но она пыталась! А Матис взбеленился и пнул что есть силы Розетту под брюхо. Ах Роза!!! Она с раздирающим визгом забилась под кровать, и потом, когда ублюдок-констебль ушёл, мы не могли выманить её оттуда даже отварными рыбьими головами. Мы с мамой отодвинули диван, а Розетта сидела с перекошенной мордой и безумными глазами. А под ней была огромная лужа. Я долго гладила и говорила ласковые слова Розетте, пытаясь вернуть её к жизни. Только существо, чья жизнь была кромешным адом, уже отказывалось принять ещё одну несправедливость… И Розетта так и лежала с окоченевшим лицом (надеюсь вас не смутит слово «лицо» применимо к собаке), и каждые пять минут писилась под себя. Откуда столько жидкости то взялось, горюшко шерстяное… А потом вроде оклемалась, и начала ходить по комнате. Только глаза её оставались погасшими.
Не нужно было выводить Розетту гулять. Нужно было дать ей отойти дома хотя бы недельку. Боюсь, теперь я потеряла свою лучшую подругу.
Ну вот и всё. Мама ушла. Я смотрю в окно и провожаю её взглядом. Набежали облака – и стало темно как в сумерки. По улицам разлиты целые пруды и город отражается в них. В Траумштадте конец марта и начало апреля даже называют по-особому. «Слёзник». Слёзник длится примерно месяц – тридцать дней. И в Траумштадте эти тридцать дней считаются самыми грустными и голодными, в слезах людские лица, в слезах деревья, улицы и окна домов.
Когда нет солнца холодно. Когда солнце есть – едва тепло. Я вспоминаю сегодняшний сон и невольно улыбаюсь. Какими же милыми были мыши во сне! А правда ли, всё это? Уже неважно. Я попробую вступить в их игру, ведь других радостей всё равно нет.
Папа что-то снова мычит за стеной. Я осторожно иду на кухню и достаю из мешочков крупу.
230
Овсяные хлопья, гречку и рожь. Достаю понемногу, чтобы мама ничего не заподозрила. Ведь буквально каждая корка у нас на счету! Ну вот, кое что и набралось… Эх, только кусок сухого сыра не нашла! Зато выгребла из ведра картофельных очистков, благо хоть этого добра на сегодня навалом.
Я рассовываю дары мышиному народу под плинтуса и кидаю за ларь – за тот, в котором мы храним уголь. Он такой тяжёлый, что его годами не двигают! Так же я насыпала зерна в половые щели – ведь у нас очень старый дом, и в полу есть куча щелей и даже целые ходы. «Ну, Мышиный Король, уж теперь то ты будешь доволен, пополнишь свою мышиную казну и наверно не станешь пугать простых мышей квитанциями и выселением из норок! Ахах».
К вечеру приходит мама. Уставшая и разбитая как никогда.
- Розетты всё нет, а с работой всё хуже. Нет сил у меня!!! – Почти рыдая, выпалила Грета, повалившись в кресло. – И почему наши люди столько мусорят, я убираю каждый день дерьмо за ними – бутылки, пакеты, фантики, окурки… Так прямо под окна выбрасывают прокладки и презервативы!
Я давлюсь смешком. Хотя ничего смешного здесь нет. Это грустно. Очень грустно и неправильно. Радует только, что ещё чуть-чуть, ещё чуть-чуть я выздоровею и подрасту – и я смогу работать. И не только мама будет содержать слабоумного папу и мою любимую Розетту… Ах Розетта! Тебя же нет рядом… И как я буду жить без тебя?? Если ты погибла – не говори об этом. И Всевышний – не подавай знаков! Ведь я тоже погибну… Я бы лучше верила, что ты прибилась к хорошим людям. И ешь каждое утро свежую рыбку, а не крупу и корки хлеба.
- Спокойной ночи, мама. – Говорю я и иду к себе. Я давно хочу спать. И даже не потому, что просто хочу. Я хочу увидеть Мышиного Короля и его забавный народ. Пусть даже всё это – всего лишь сон, но весёлый и уже родной.
Тикают старые часы. С маятником и римскими цифрами. У полгорода такие часы. А ещё ловец снов, подвешенный к люстре. Часы показывают 20.05. А на улице город зажёг свои огни, что отражаются в мартовских слезах. Кажется – собирается дождь. Первый дождь в этом году! Я невольно вспоминаю недавнее «творение» папы:
«…Ах, если бы я был ещё жив… Я бы танцевал и целовал дождь, как её слёзы. Я уже дышу чистотой своей жизни, но я никогда не осмелюсь пить этот блеск. Пожалуйста, дождь, надо доставить меня туда и брать меня из прошлого…»
Чьи слёзы? Куда доставить? Дышу чистотой жизни, но не осмелюсь пить этот блеск? Одни вопросы, нет ответов. Но знаете, я понимаю папины строки. Хотя, быть может, понимаю по-своему. Чаще всего отец просит убрать его из прошлого. Он едва не каждый день пишет об этом на своей машинке. Прошлое отца было страшным. Уж это, я понимаю, как есть.
Я лежу в кровати, снова начинает ныть зуб. Он всегда так делает ближе к ночи. Словно все беды сговорились: ночное одиночество и страх, холод и темнота, а ещё и эта боль. Она не такая уж сильная, по правде. Но когда и без того паршиво на душе, от этого проклятого зуба хочется шагнуть в окно.
Вдруг, открыв глаза, я замечаю, что за окном темно. Словно городские огни погасли, и сколько же времени прошло? Я не знаю. Часов не видать отсюда. Слишком темно. Я снова закрываю глаза, но вижу, что из окна начинает струиться свет. Призрачный серебряный свет луны. Штора отодвигается сама собою, и луна заглядывает в прозрачное окно. Круглое лицо луны отражается в
231
зеркале и тревожно дрожит, будто на водной глади. Луна улыбается мне. И гладит по волосам шелковистыми лучами. Мне очень приятно. Я встаю на лунный луч и иду к окну. А небо – вы не поверите – расчерчено лунными мостами и дорогами! На каждый из них можно взойти и подняться выше, к самым звёздам... А там, в вышине, в серебристых софитах мерцают лунные замки. Это так прекрасно!!! Я поднимаюсь вверх по лунному мосту, а на плечи мне падает перламутровая пыль. Я гляжу по сторонам, и вижу, что весь мир укрылся серебристым инеем, и он стал таким сказочным, таким волшебным, что я расплакалась от счастья… И тут я вспомнила, что было написано на листах моего папы сегодня утром. «Lumierprecieuse». Lumier precieuse. Люмьер пресью! – Как же я не могла догадаться, что в этих строках есть смысл! Я не знаю этого языка, но знаю, чей он. В Городе многие знают этот язык! И фраза эта переводится как «драгоценный свет». Откуда я это знаю?? Знаю, и всё тут. Вот.
А драгоценный свет падал с неба как россыпь бриллиантов. И может, он не нём денег, и завтра утром нам снова нечего будет жрать, а Розетта, боюсь, снова не вернётся… Но свет этот прекрасен. Прекрасен, что я всё ещё плачу и не могу остановиться.
На горизонте светлеет полоска. То рассвет занимался над Траумштадтом. И луна становилась бледнее, таяли в воздухе её эстакады и серпантины. Драгоценный свет таял, как мартовский снег. Но не тёк слезами, а оставлял на коже поцелуи невидимых ангельских губ. Эти поцелуи были нежными, прохладными, как лепестки пионов. И было совсем тепло. Я спускаюсь по лунному лучу к своему окну. Но почему-то попадаю к папиному, ведь они находятся совсем рядом! А там – горит свет. Я подхожу ближе, и через прозрачное стекало вижу:
Вы удивитесь тому, что я увидела. Но это, даже сейчас – самое яркое воспоминание за всю мою жизнь!
Через стекло я вижу, как мыши прыгают по клавиатуре печатной машинки моего отца. И не просто прыгают, а танцуют, и это такой забавный, то и такой изящный танец! Сам Мышиный Король в расшитом золотом сюртуке и лиловых панталонах отплясывает такие па. Что я еле сдерживаюсь от смеха! И только один мыш не танцевал, это был королевский дирижёр Себастиан (да, да, я почему-то знала, как его зовут). У Себастиана были маленькие заострённые усики, круглое пенсне с толстым стеклом, и зелёная ливрея, с вышитыми звёздами. Он словно в трансе водил руками, тогда как каждому его движению подчинялись другие мыши и даже сам король!
Я смотрела на них и смеялась. И я поняла, что у меня во рту больше нет больного зуба…
Я поглядела на короля, а тот подмигнул мне через стекло. У него на голове вместо короны красовался мой больной зуб кверху корнями…
Папа сидел в кресле, и спал. А по его лицу блуждала светлая блаженная улыбка. Никогда в жизни я не видела отца таким счастливым! Он видел хороший сон. Или «она» звала его целовать дождь и забывать о прошлом…
Я подлетела к своему окну. Рассвет занимался над городом. За стеной было тихо. А я – знала. Что сегодняшней ночью родился роман, который изменит всю нашу жизнь. Всю жизнь нашей бедной «Г» семьи. И знаете, что?
Этот роман действительно изменил всё. Но это, как говорится, уже другая история.
Вот вам и «драгоценный свет», друзья.
232
И да. Розетта вернулась этим вечером.
А своего больного зуба я никогда больше не видела…
Глава 23. Осень. «Акко против Зверя».
Время несётся как бешеный рой,
Не повернуть назад.
Ты загнан в угол жестокой судьбой
И отступаешь в ад.
Но светит надежда, ты счастлив и нет,
Хватаешь последнюю нить.
И если сто бед, есть наверно ответ,
Но может его и не быть.
Вершит поворот колесо круглый год,
И жизнью сменяется смерть.
Нам надо спешить, нас время не ждёт,
Не треснет надгробная твердь.
Ты тяжко дышишь как раненный зверь,
В сердце – трусости жалкий позор,
И захлопнулась сзади последняя дверь –
Ты хватаешь калёный топор.
Ты рубишь и рубишь, и липкая кровь,
Не смоет засохшую грязь.
Ты губишь, всё губишь, и снова и вновь
Безнадёжная красная вязь...
Путь долог и труден, и нету конца
Ведущим на небо дорогам.
Минуты как дни, а дни – месяца,
И время бежит год за годом.
И вертится мир, и вертится рой
Тех звёзд, что мерцает над бездной.
233
Когда-то родившись из пламя мечтой,
А когда – до сих пор неизвестно....
И миром земным, Дьявол правит один,
Не считаясь с отверженным Богом.
И крови напившись затравленных им,
Зверь идёт по кровавым дорогам…
Отлетали счастливые дни. Как листья старого тополя Густава. Октябрь разменял вторую декаду. Осень выдалась тёплой – улицы нежились в бледных лучах. Раймонд устроился на городскую ТЭЦ кочегаром, чтобы ни в чём не нуждаться, чтобы праздновать закат мира хорошим вином и морепродуктами. И как бы странно это не звучало, чтобы не проводить с Ловисой круглые сутки. Он безумно любил эту девушку, но душа отшельника требовала свободы, и находясь непрерывно рядом с привязчивой Акко, старик задыхался. Великая любовь была тяжёлым бременем. И чтобы нести его, требовалось чуть-чуть давать себе передышку…
Работа кочегаром была тяжёлой – утром Раймонд добирался почти через весь город на трамвае; до обеда с молчаливым напарником Шнапом они таскали тяжёлые мешки угля, и до глубокого вечера старик в одиночестве кормил бурым топливом огромный паровой котёл. Пламя ненасытно пожирало горючие камни. И в этой ненасытности оно походило на живое существо – Рэй даже дал ему имя – Кальцифер, и разговаривал с ним, как с другом. А вечером, когда гасло небо и зажигались окна, парень возвращался домой. Полупустой трамвай, позвякивая, катился среди пустынных кварталов, островков леса, заболоченных городских озёр… В трамвае горел свет. И пожилая добрая кондукторша каждый раз говорила уставшим пассажирам «удачной поездки!» А когда на небе зажигались звёзды, а некоторые окна гасли, Раймонд добирался до дома. Дома его встречала Ловиса в шёлковом халате с преданной улыбкой. На кухне вкусно пахло – то девушка испекла пирог, или сварила суп из овощей, или нажарила целую гору пресных лепёшек…
Ловиса проводила дни так же, как раньше. Через день навещала маму, с которой они хоть и не помирились, но всё же поддерживали связь. Трижды в неделю девушка посещала музыкальную школу – она не могла без пианино, а пианино в доме Амалии было совсем расстроенным, рассохшимся. Но девушка всё же играла на нём вечерами. И старинный, резной инструмент дребезжал и плакал, искажая и без того минорные звуки в сверлящую душу какофонию; тем не менее, не лишённую очарования и лада. Иногда за пианино садился и Раймонд. Девушка давала ему уроки, и несложные элегии да этюды они играли в четыре руки.
Старинные часы отмеряли мгновенья и дни, свет солнца становился бледней и прохладней…
В один прощально-ласковый вечер 24 октября, Ловиса возвращалась в свой новый дом. Сегодня она сдала предвыпускные экзамены в музыкальной школе, сдала на «отлично», - и учительница её, красивая седовласая Вивьен, слушала игру ученицы с влажными глазами… Прищурилось остывшее солнце, кутаясь в газовую вуаль городского смога. Ветер развевал волосы прохожих и продувал насквозь продрогшие души. Нынче небо словно играло с миром в «угадайку», и этой осенью случились все четыре времени года; а сейчас, в конце октября, когда тревожные тени
234
зимы спускались с ясных небес – над городом ещё дышало тепло апреля. Девушка, не зная, чем занять себя – ведь до возвращения любимого ещё пара часов, петляла по пустынным улицам. Она вдыхала последние ароматы осени – запах земли и мокрого асфальта, сырой штукатурки и карбида, терпкий букет жухлых трав, и нагретую шерсть сонных кошек. Ветер ласково трепал её душу и волосы, а на сердце становилось светло и пусто. Девушка одета по-праздничному, по-весеннему. Она часто красиво одевалась теперь для Раймонда. Красиво, но всегда скромно и женственно. На девушке совсем легкая кремовая куртка, свободная юбка до колен, похожая на перевёрнутый ландыш, на голове розовый с чёрным узором берет.
Девушка задумчиво брела по липовой аллее вдоль Эйхенштрассе, шурша ногами по палым листьям, когда услышала короткий свист и уже знакомый оклик.
- Далеко идёшь, эй!
Ловиса обернулась, сердце её неприятно кольнуло. В десяти шагах стоял Асланбек. Он был один. На нём чёрная кожаная куртка и широкие штаны с лампасами. Бек улыбнулся гнилой масляной улыбкой и оглянулся по сторонам.
- Постой, нам надо поговорить. – Сдержано сказал он.
Акко стояла не двигаясь. Она тоже оглянулась по сторонам и поняла, что здесь они только вдвоём. Густые заросли липы с терновым подлеском обступали тропинку, ведущую в безлюдный сквер.
Асланбек подошёл к девушке почти вплотную. Ловиса смотрела на него, не отрываясь. Не зная, почему, но её привлекала физиономия южанина. Но нет, не как женщину может привлечь лицо мужчины. Скорее, как ребёнка может привлечь страшная метафоричная картина. В лице Бека девушка разглядела что-то настолько гадкое и страшное, что не могла отвести взгляда. Похоть, садизм, необузданную ярость, безнаказанность и уверенность в себе, обласканность дешёвыми женщинами… Силу и цветение всего того, что она ненавидит. Всё это, сливаясь в беспокойном воображении, ложилось на образы подзабытых детских кошмаров девушки, на образ мужчины-разрушителя, тех фигур в темноте, и Зверя в языках живого пламени…
На лице Ловисы застыло удивление. Которое медленно перерождалось в отвращение и ненависть. Горячий южанин заметил это.
- Эй, ты что смотришь на меня, как на зверя? – Прервал замешательство он. На его шее, как в прошлый раз, заиграли желваки. Скулы напряглись, во взгляде зажёгся недобрый огонь.
Ловиса ничего не ответила. Девушка растерялась. Её переполняли самые разные чувства и желания – бежать, кричать, как обычно поступают в таком случае девушки; или ответить спокойно и сдержанно – но она не могла выбрать нужный вариант.
Асланбек приблизился ещё сильнее, и резко схватил девушку за куртку. В его глазах плясали чёрные огоньки, круглое смугляво-жёлтое лицо без растительности ощерилось в хищном оскале.
- Я чую запах непаханой целины, ты прелесть, родная, этот бородатый маслобой не достоен такой кошечки... – И, дохнув насваем, Бек надавил стальными пальцами на грудь девушки.
У Ловисы вдруг пропал страх. Просто отключился, оставив холодный рассудок. Девочка выросла, девочка больше не жертва… В этот миг перед глазами пронёсся сон, в котором Акко в одиночку отбивалась от волков. «Не бойся, это – тупые понты» - сказал голос в голове девушки. И Ловиса, на мгновение обмякнув в руках злодея, неожиданно топнула каблуком по его стопе. Бек разжал
235
хватку, и девушка бросилась бежать, разорвав дистанцию на три метра, и этого хватило, чтобы достать из кармана игрушечный водяной пистолетик. Девушка нажала на спусковой крючок, залив глаза садиста розовой жидкостью. «Крот» для прочистки канализационных труб! Бек дико заорал, схватившись за глаза.
- Тебе конец, мразь! Вас всех на куски порежем, квартиры спалим, я пол города подниму, никуда не денетесь… И петуху твоему гудок намылим… - С южным акцентом «ветеринар» сыпал угрозами.
Девушка, не давая ослеплённому врагу опомниться, пнула садиста в пах. Пнула «от души», попав подъёмом стопы точно по яйцам. Она ненавидела источник похоти Врага, его «драгоценное семя» альфа-самца, обычно столь желанное женскими ложеснами… Бек противно застонал и согнулся. Ловиса тут же пнула повторно, в нос и зубы. Она в кипучей экспрессии шептала:
«И драконы чувствуют боль… отнюдь вы не сверхлюди, враги, оккупанты… Смотрящие… Мухтары… Вот тебе шикса… Вот тебе менжа взыграла… Вот тебе картофелина под дверь, вот тебе три зивуга в мальхут…»
Тёмная Вода подняла с земли какой-то камень и запустила упырю в голову. Прямо в темя! Камень оказался прочнее размокшего кирпича. И на этот раз продавилась голова, и кровь потекла, промочив чёрные волосы. Акко била ещё и ещё. Ногами, кулаками – достаточно крупными и крепкими для девушки. Горячий южный боец перестал проявлять признаки жизни.
Девушка опомнилась, и бросилась бежать.
Редкие прохожие странно оглядывались на Ловису, но отводили взгляд. В этом городе всё сходило с ума. Сама жизнь, сама природа, само небо над головой, которое медленно заволакивали вязкие-нефтяные облака асператус. Закачались деревья, и закатное солнце, метнув багровые лучи на кресты костёла, брызнуло кровью в окна. Когда Ловиса забежала в подъезд, тучи разразились мелким бесшумным снегом…
Девушка открыла дверь квартиры ключом – в доме никого. Старые маятниковые часы показывали 18.06. Ловиса скинула ботинки, на которых прилипла перламутровая вражеская кровь. Только теперь девушка отдышалась, рухнула на диван, и свернулась комочком. Тёмная Вода беззвучно заплакала. Нет, плакала она не от страха и даже не от шока. Плакала от бессилья. От бессилья, что всё хорошее в этом мире; всё то что она любит – обречено на гибель и поругание. Страдают лучшие люди; худшие – счастливы. Лучшая музыка не понятна; драгоценные мысли – смешны; милосердие – презираемо; любящие нелюбимы; несправедливо поруганные, не оправданы... И нет никого, кто мог бы защитить красоту и правду в этом мире. Добро всегда слабо и немощно, добро разобщено, и только зло способно пробиться наверх, только зло – всегда побеждает. Всегда, вопреки сентиментальным детским сказкам... Никто из нечеловечески страдающих УРБов не отмщён; не отомщены тысячи преданных, оплёванных, замученных... Костры у подножья каждого Бен Мора пылают, покуда стоит мир, и пламя их ненасытное пожирает всех несогласных... Несогласных с уродливой системой, навеки захватившей монополию судить, что есть правда, что есть ложь… А Добрый Бог смотрит с небес и плачет, плачет, видя страдание его замутнённых осколков, израненных душ, которые никак не могут вырваться из силков сатаны…
Собирая рассыпавшиеся мысли воедино, девушка понимала, что их с Раймондом конец сильно приблизился. И, скорей всего, не будет печально-романтичного самоубийства сырой весной следующего года. Их уничтожат раньше. Уничтожат за то, что они встали на пути Системы, встали на пути того, что в этом мире считается Нормой и Правдой.
236
Ловиса понимала, что Асленбек будет мстить, и месть уже пустила метастазы по всему городу. Её – городу! И теперь грязное, грубое, кровавое нутро Трумштадта, что до поры до времени сокрыто от порядочных овечек Системы, засосало в свою зловонную трясину и их с Раймондом.
Жертву всегда расчеловечивают, перед тем, как растерзать. Перед тем, как линчевать человека, общественность убеждает себя в его полной бесчеловечности. УРБов веками считают «тупыми и мерзкими жирными свиньями». Несложный приём, чтобы обойти свою Совесть… И о них с Раймондом наверняка будет пущен слух как о мерзавцах, шизофрениках, террористах-экстремистах, опасных извращенцах, не способных на любовь и адекватность и т.п. Чтобы вся общественность, от бандитов до интеллигенции, но в первую очередь – диаспоры - презирали их и желали им зла. Но теперь Акко и Рэй не одни. Двое – уже войско. И двое, когда они преданны друг другу, не в два, но в тысячи раз сильнее каждого по-отдельности. Но у них, у Сильных Мира Сего, всегда всё схвачено, и все шаги продуманы, дабы растерзать жертву с нулевыми для себя потерями. Они очень осторожны. Даже, хе-хе, трусливы. Как говорится, легко быть храбрым тигром, но попробуйте быть храбрым кроликом. А одиноким оклеветанным кроликом, уже закланным, и брошенным тиграм…
Вот где проявляется подлинная Храбрость.
«У стен есть глаза и уши. Невидимые хранители Порядка следят за паствой, и как воины-лейкоциты, готовы в любой миг уничтожить того, в ком заподозрят опасную чужеродность».
Как-то так говорила мама маленькой Акко. Мама чудачка и истеричка. Но она мудра. И её генетическая память хранит увядание и геноцид ильшеманского племени. Мама работала фельдшером, специализировалась на онкологических заболеваниях, она знала многое о анатомии и болезнях. О крови, которая так похожа на «здоровое» общество. Эритроциты и тромбоциты мирно работают, лейкоциты охраняют их благой труд, и уничтожают любых чужаков. Но что, если Чужак – не болезнь, не инфекция, не раковое образование?
Что, если раковое образование – сам Человек, и только агония и смерть способны стереть его скверну с лица Земли?? Мы с Рэем – такие же крохотные «клеточки рака» в огромном и однородном организме социума. Мы – болезнь Мирового Зла, мы - капля яда в теле Монстра… И нас, увы, слишком мало, чтоб подорвать, растерзать, рассыпать эту многоликую паразитирующую химеру, под названием Человечество. Загнивший, уродливый, жестокий организм, ставший некрозом всей Вселенной.
За окном кричали дети – наверно радовались (а может, нет?) очередному снегу. Но теперь все знали – этот снег не растает. Каждая снежинка, касающаяся в этот вечер земли – обретает вечный покой. А пускай и не вечный, покой этот, вероятно, многих переживёт.
Ловиса не стала зажигать свет. Девушка открыла крышку пианино, и заиграла. Звуки дрожали, как стёкла в старых рассохшихся рамах. Тихо желтели – как облепиха в осеннем саду… Тревожно разбегались в стороны – словно рябь на глади пруда. Падали с неба, и не могли коснуться земли – будто этот вечный снег за окном... Ловиса просто играла. Исчезая для мира, в темноте и трауре позднего вечера, превращаясь в звук… Играла о том, что было на душе, отстранённое, светлое, вечное… Сильнее Зверя. Сильнее дьявола… Так она не заметила, как уснула. Склонив голову
237
прямо на пианино, и рассыпав волосы по клавишам… В комнате стало совсем темно.
Сквозь сон девушка расслышала дверной звонок. На пороге стоял Раймонд – в припорошённом снегом пальто и шапке.
- Привет. – сказал он. И грустно улыбнулся.
- Здравствуй! – стряхнув оцепенение, отвечала ему Ловиса. – Ты очень устал? Как там, совсем холодно? – Девушка выглядела почти спокойной. У Акко редкая особенность: быть спокойной тогда, когда другие цепенели от ужаса или теряли разум в панике – и быть взведённой, когда всё хорошо. «Когда несчастливы все, лучше всего несчастным…» – Вспомнил я слова одного писателя.
Ловиса была звёздной девушкой, и только звёзды указывали ей путь и истину.
- Да… - Парень повесил пальто на железный крюк. – Сильно похолодало. Это настоящий снег, я чувствую.
- Да… Снег уже не растает. Кружит над городом, как перья… Алые розы всегда замерзают… остаются – простые деревья.
- Ты сегодня странная. - Улыбнулся Раймонд.
Девушка зажгла свет. Тёплый, жёлтый. Уютный. В зимние вечера электрический свет особенно уютен. Для тех, у кого есть Дом. А где-то, припорошённые сыпучим снегом лежали собаки. Твёрдые, как мясо в морозилке у порядочных людей; твёрдые, как их сердца... Они лежали, обнажив остывшие раны и клыки, оскаленные бессильной яростью... Где-то далеко, на Западе, лежали солдаты. Последние Белые Воины, которые грудью встали на пути синских орд. Обманутые своим правительством, лишние в Новом Мире… Уже забытые, и безымянные, умершие красиво и безобразно, счастливые при жизни, и одинокие, как старик Мартин… Только на Западе – не бывает таких снегов и морозов. Не приходят они, как победитель, присаживаясь на пустующий трон, не звенят ледяной косою, словно чёрный жнец, и не вдыхают мертвенный туман в людские сердца. Там, на Западе, властвует другой враг, куда более жестокий, и кровь, и кровавый стяг драконьего знамени развевается на крышах готических соборов. И новый, пышущий жизнью организм уже запустил в прогнившее белое тело народа Эспена свои багровые щупальца. И кровь его не знает чужеродных клеток.
«Многие города падут без боя.» - Вспоминал Раймонд слова Жака. И это было видно даже здесь, в Траумштадте. Люди не сплочались перед бедой, но озлоблялись всё сильнее, и каждый «тянул одеяло на себя». Каждый трясся за свою шкуру, и всё свободное время судорожно изучал язык и нравы скорых захватчиков.
«Они тоже люди… Детей то хоть пощадят… Мужиков нормальных не осталось – выйду замуж за синца… Ну и что, что жёлтые, на нашей родине-матушке всем места хватит…»
Такие слова всё чаще можно было услышать в домах и на улицах Траумштдадта.
Через час пришла бабушка. Она принесла большущий пакет с фруктами и хлебом. Раймонд и девушка уже заканчивали готовить овощной суп с огромным количеством красного перца. Чайник закипал на плите, юноша заваривал чабрец с мелиссой в голубых фарфоровых кружках. На углу стола багровели две бутылки недешевого вина из Рамаллонской «Изабеллы». Бабушка гуляла в парке и на набережной. Она очень любила Хальмарское озеро, и пруд Шанталь, на берегах
238
которого стоял старинный собор при заброшенном женском монастыре. «Движение – это жизнь». – говорила бабушка. И теперь она каждый день наматывала пару десятков километров по городским улицам, в одиночестве и созерцании. Бабушка стала малоразговорчивой. Раймонд едва узнавал её…
Старик и девушка прошли в спальню. Они взяли с собой вино и пару кисло-сладких Альмагарденских яблок.
- Ты знаешь… - сказала Ловиса. – Я должна тебе кое-что рассказать. И, сев на диван рядом с любимым, посадив на колени Мари (девушка делила кошечку с мамой, три дня Мари жила у мамы, три дня у Акко с Рэем), Виса поведала о том, что произошло сегодня.
Странно, рассказывая о том, как она забивала уже поверженного садиста камнем, девушка ощутила волнующее сладостное чувство. Чувство справедливости. Пусть скоротечной. Пусть до смешного локальной… И ярость, белая праведная ярость восставала в её душе. Ловиса не знала, откуда в ней это. Жестокость, граничащая с сентиментальностью, бесстрашие – с робостью, тьма – со светом. Её душа нынче, если б можно было придать ей образ, и не образ даже… а символ. Походила на Танец. Это был танец в огне и осколках; прекрасный, неистовый, но короткий и полный невыразимой боли. Ловиса чувствовала, что её дни сочтены. Она прогорала, как бенгальский огонь, осыпая красивыми и жалящими искрами мир вокруг.
Тёмная Вода, ставшая Огнём… Печаль и сострадание, ставшее Яростью.
Раймонд же оставался флегматичным и отрешённым, угрюмым и холодным. Он менялся скорее в сторону ещё большей отрешённости и аскетизма. Будто отмирая заживо, вот только всё отмершее становилось не гнилью, но Светом. И Свет был спокойным и тихим, а Раймонд внешне становился похожим на печального рыцаря-призрака со старой гравюры… Порой, старик выглядел совсем неживым, чуждым всего земного и даже любой Любви… Но девушка, как никто на свете, знала, что именно за холодностью и отрешённостью прячется самая чистая, искренняя, но страдающая душа… Он, как святой, прибитый к кресту, оплёванный толпой и будто забытый самим богом… Но она, Тёмная Акко, никогда не покинет его! Мы вместе – создадим новый мир. Мир без боли и отчаяния, без грязи и похоти, без лжи и предательства… Этот мир будет совсем другим. Он будет не здесь! Эта планета плачет… И сердце её под каменной шкурой обливается магмой-кровью… Ловиса любовалась Раймондом. Его небрежной бродяжьей красотой. Длинноволосый бородатый «бирюк», сутулый и щербатый, угловатый и бледный, казался ей странствующим пилигримом-монахом из старинных книг, со фресок Фойербрукских соборов… Девушка так любила обнимать его, прижиматься к его впалой груди. Он был таким высоким, таким спокойным. И храбрым. Ловиса понимала, как трудно быть храбрым, когда ты один. «Легко быть храбрым тигром, но попробуйте быть храбрым кроликом» - такая поговорка ещё жила в сердцах Понимающих. Как точно она описывала истинную храбрость одиночек и изгоев… Нет ничего более храброго, чем противостоять всему миру, но оставаться собой. Нет ничего более восхитительного, чем стоять одному перед разъярённой и равнодушной толпой, не падая ниц, не теряя лицо, не принимая проклятья Толпы на веру… Девушка видела в Раймонде отца. Но не своего отца, которого никогда не знала. Скорее отца, которого представляла себе, но так и не могла представить. И возраст совсем не являлся преградой видеть в одном человеке папу, и брата, и мужа; и заботиться о нём, как о родном ребёнке… Только многое из этого не было выражено в словах и мыслях. Это было Чувство. Просто Чувство, что не нуждалось в определении.
- Не выходи из дома одна. – шептал Раймонд, обняв подругу. – Я всегда буду рядом с тобой и… Я
239
не позволю никому, даже самому сатане обидеть тебя. Мы должны найти оружие. Не дадимся врагу тёпленькими. Ружья, гранаты, сабли. Возможно какую-то защиту. Как ты смотришь на это?
- Я только за… Я только за. – Улыбалась девушка. Из её глаз текли слёзы. Слёзы воина, идущего на смерть. Слезы трагичного счастья.
- Мы проберёмся в арсенал при ратуше, в Старом Городе. Ты читала наверняка в газетах – весь Старый Траум сейчас расселяют. Стало невыгодно поддерживать инфраструктуру в почти заброшенном районе. Особенно зимой. Там наверно сейчас осталось не больше пары сотен людей – в основном старики и бродяги. Кто-то из них предпочтёт встретить Гогов и Магогов в родном доме, куда врос корнями. Смерть от холода, наверно, станет наградой для тех, кто не цепляется за жизнь… В Старом Городе уже расформировали больницу и полицейский участок. Но если ещё не вывезли всё оружие – у нас есть шанс, хотя крохотный. Что-либо раздобыть. А если нет… Насладимся прогулкой! Там красиво и жутковато теперь. Город-призрак. Город-воспоминание…
Раймонд налил очередной бокал вина. Девушка допивала свой. Метель гудела за стёклами. Дерево скребло в стекло, собаки выли где-то у Хальмарского озера.
В Траумштадте непросто раздобыть оружие, если ты не военный или жандарм. Все ружья, взрывчатка и даже длинные мессеры – подлежит нумерации и учёту. Только сейчас такая неразбериха… Удивительно, как люди ещё не начали резать друг друга прямо на улицах, в массовом психозе, всеобъемлющем ужасе. Но ужас и раболепие и так бродили по городу. Они воплощались в самых сокровенных и первобытных кошмарах обречённых душ... Раймонд помнил почти наизусть повесть о Тилле Клайде. О том, как все ужасы первородных страхов восставали пред ним в ночном лесу, но не могли коснуться Тронхальмского Орфея. Ведь великая любовь Фарнезы освещала и оберегала его. Любовь сильнее всех бед. Сильнее страха. Сильней самого дьявола… Но в квартирах Траумштадта то и дело находили мёртвых людей, один вид которых повергал в ужас. В газетах, уже переставших скрывать от траумцев правду, писали о телах с вырезанными органами, с исчезнувшими головами и кожей; о телах, изуродованных мистическим метаморфозами. Одну женщину нашли в собственной постели её дети, и тронулись рассудком. У несчастной во рту торчали гигантские лошадиные зубы, ухмыляющиеся дьявольской гримасой. У этой же женщины были удалены репродуктивные органы, причём без какого-либо следа на теле. Вообще, у большинства жертв дьявольские хирурги бесследно изымали органы половой, лимфатической системы, глаза и сердце. У некоторых изымали кости. Вплоть до позвоночника. Без малейшей царапины на теле. Царапины оставляли внутри. Их находили патологоанатомы, что перепахивали тела убитых нечистой силой своими скальпелями и пилами, не оставляя без внимания и сантиметра площади. На органах, костях жертв были бессмысленные знаки и руны, надписи на неизвестном языке, и следы денатурации, как от ожога… И эти дьявольские игры уже невозможно было скрывать, как пытались поначалу замять подробности гибели Эйвери, Орианны и многих других…
Раймонд, как и Ловиса, сталкивались с неземным кошмаром. Он являлся во снах страшным зверем, и лапами, тянущимся прямо из стены, но дьявол не трогал эту пару изгнанников. Может, великая любовь, как знамя Архангела, заставляла его отступить. А может, он всего лишь игрался с ними, пытался пить их страх, надуваясь им, как пиявка… Но были люди, много людей, чей страх был сильнее, и кого не хранила отчаянная любовь.
Вот так, на закате мира, несчастный – вдруг стал едва не счастливей всех... И впервые за всю жизнь, Раймонд даже начал испытывать жалость к людям. Не ко всем, конечно…
240
Раймонд вспомнил о голове, забытой дядей-Фариборцем на тумбочке. Дядя за целый месяц ни разу не побывал в бабушкиной квартире. Да теперь это и не к чему, когда Амалия перебралась к нему, и только раз в несколько дней навещала Акко и Рэя, будто что-то проверяла, или чего-то ждала… С дядей парня не связывало никаких тёплых отношений. Они были почти чужими, хотя и относились друг к другу нормально. Жил дядя на северной окраине городе, на Ллойдштрассе. А порубленная на куски голова, с аккуратной надписью «Акко» на внутренней стенке черепа, всё ещё стояла на балконе в пакете. «Надо будет похоронить её, хотя бы в снегу в рощице». – Подумал Раймонд. Он совсем забыл о голове. Он думал было показать её девушке… Но так и не решился этого сделать. Хотя… Чего уж скрывать перед бездной?!
В газетах пишут, что теперь совсем плохо обстоят дела с углём. Шахты и склады больше не обслуживаются «нелегитимной властью», и даже мэром. Их с какого-то перепуга продали за копейки неким братьям – Якову и Марку Шнепперман, судья по всему - южанам с эспенляднскими фамилиями. А эти ящеры теперь повысили цены на уголь вдвое, для простых людей. Кто-то здорово нажился на трудом и кровью обретённом богатством Юшлории... Забавны эти метания перед смертью. О чём думают простые люди? Что синцы пощадят их? Впрочем, вполне возможно… Быть может, ночной ужас не пощадит их раньше… И неизвестно, под чьей человеческой личиной сокрыты клыки оборотня – этих дьявольских пастырей в блеющем запуганном стаде… Город не сплочается перед лицом беды. Он дико смердит, разваливаясь на части, и по частям летит в бездну…
Когда режут одну овцу, все в стаде тихо радуются, что сейчас режут не их. Что их очередь, ещё не пришла…
- Слушай, нам ведь надо ещё заказать пару тонн угля… Даже если мы скоро того… может, бабушке здесь придётся жить. Запасной аэродром в любом случае нужен, пусть даже для дяди… – Ловиса допила восьмой бокал. Странно, как и Раймонд, от алкоголя девушка не становилась дурной и неуправляемой. От вина она лишь расслаблялась, и входила в легкий приятный полу-транс.
- Знаю. Эта работа нам ещё предстоит. Нужно доверху наполнить наш вагончик во дворе. Будут люди добрые – натаскают без нас бабушке в квартиру. Я не знаю, что за сущность вселилась в неё сейчас, но вдруг бабушка снова станет недееспособной… Здесь-то мы ларь до краёв набрали, и будем пополнять по мере пользования. Полагаю, котельная проработает до начала декабря. Пока земля не успела промерзнуть на большую глубину, даже Окна трубам не страшны. Ну а глубокой зимой… Будем живы, поможем и бабушке, и дяде, что уж... Но эту зиму, будем честны, мы не переживём. И в этом наше счастье… Я слышал о традициях северян на острове Миир, что на Винтервандском шельфе Снежного Моря. Там безнадёжно больных, старых, и просто несчастных, не пытаются исцелить и окружить заботой. Их уносят в зимнюю тундру и оставляют. Одних. Без еды и даже тёплой одежды... Я не смогу так поступить со своей бабушкой, и ни с кем, кого буду любить, и о ком должен заботиться. Но порой, мне думается, что этот способ – самый гуманный.
- Вот уж и вправду… Без лицемерия и продления мучений. Я слышала о похожей традиции у Ильшеман. От мамы… Но если мы сможем… Что бы ни было. Нам всем нужно продержаться подольше, хотя бы до середины зимы. Оторвём от этого прогнившего мира все клочки счастья, которые сумеем оторвать! Ради нас. Ради нашей кошки Мари…
Девушка расчёсывала клочковатую шерстку белой «королевы», и смотрела в окно. Мари ухнула
241
спросоня, и снова свернулась «луной». А снег и одинокое дерево всё так же скребли по расчерченному ледяными узорами стеклу…
За два часа до рассвета Раймонд и Ловиса отправились в Старый Город. Ещё ночью, возникла идея не идти туда пешком, а доехать по железным путям на дрезине-углевозке. За ночь намело снега: кое-где обнажался скользкий асфальт, в других местах натромбовало барханы. Ещё совсем невысокие, но по-зимнему сухие и твердые. Уже не осенней тоской дышало небо... Колючий, прозрачный мороз щепал щёки, и продувал костный мозг, будто позвоночник был тростниковой флейтой... На вокзале «Траумштадт 2», откуда начиналась резервная узкоколейка на Старый Город и на Свечу святого Ллойда, не оказалось даже сторожа. Ветки эти, проложенные во времена Гофмана, имели только местное значение, и не представляли стратегического интереса. Лишь иногда по ржавым неровным рельсам, уложенным на гнилушные осиновые шпалы, напрямки возили уголь с разреза. На проходной оказался только забытый цепной пёс, худой, как смерть. Он поднял басистый лай, и в темной дали ему отозвались голоса его бродячих собратьев...
- Нужно отвязать его. – Раймонд остановился в паре шагов от лохматого бородатого шварцтерьера.
- Нет… - Он не позволит. Преданность – сгубит его.
Раймонд подошёл ближе, но пёс оскалил клыки и принялся неистово рвать цепь, пытаясь достать старика. Шварцтерьер размером с волка, чёрный, лохматый, кудрявый. Рэй стоял спокойно, опустив руки и разглядывая цепь. И вдруг, старик рывком бросился ко псу, проскочив в паре сантиметров от щёлкнувших клыков, пересёк узкий плац, и у тёплой бревенчатой конуры, где к металлической проушине крепилась цепь, вытащил удерживающий штырь. Пёс остолбенел в двух шагах от спокойного сутулого юноши. И… бросился наутёк, звеня поблёскивающей, как хвост синского дракона, тяжёлой цепью. Конечно, отстегнуть карабин у ошейника черныш бы не позволил. Всё-таки, охранный шварцтерьер на объекте…
- Ну… Так у него будут хоть какие-то шансы выжить. А даже если нет… лучше пусть замёрзнет свободным. Чем так.
Старик помахал во след чёрному стражу, а он, звеня своими кандалами, будто беспокойное, проклятое миром Кентервильское привидение, скрылся в ночи; там, где за лесополосой выли его бродячие родичи...
Налево от проходной тянулся железобетонный забор с колючей проволокой. Если заглянуть сквозь щели между плит – можно увидеть сложенные штабелями шпалы, блестящие свежим креозотом, ржавые узенькие рельсы, и несколько ретро-локомотивов в истлевшей зелёной краске. Здесь ещё недавно была путевая машинная станция, а теперь всё забросало листьями и замело снегом… Только свет далёкого прожектора, отражаясь в свежей белизне, освещал путь двум зябким фигуркам.
- Сюда, Рай. – шепнула Акко, увлекая юношу за собой.
Девушка и он свернули куда-то вниз, где два пути разбивались на десяток развязок. Свет от прожектора едва достигал низины, и Раймонд зажёг фонарь. Позади всё ещё заливались лаем беспризорные парии.
- Кажется, вот. – Раймонд остановился рядом с самоходной вагонеткой. – На таких иногда возят уголь из Старого Траума. Садись.
242
Девушка молча села. Подобрав подол синтепоновой куртки, и взявшись руками за торчащую сбоку скобу. Отсветы фонаря тревожно играли на рельсах, стылый ветер гудел в проводах, которые, облепленные инеем, поблёскивали в вышине, похожие на белые жилы... Раймонд повернул рычаг. С противным лязгом вагонетка сдвинулась с места. У старых дрезин-самоходок шестерёночный привод: вращаешь рычаг, передавая усилие через несколько звёздочек и червяков, сдвигаешь с места тяжёлые чугунные колёса. И даже полные угля вагонетки легко ползли по рельсам. Вот только со скоростью не быстрее пешехода. Впрочем, на большинство этих самоходок можно установить дизельный двигатель. На похожей дрезине, только с широким размахом колёс, под междугородние скоростные пути, два месяца назад Удо и Отто смогли добраться Юшлорского Рифтового Разлома…
- Нам сейчас быстрота ни к чему. – Улыбнулся Рэй. А вагонетка, набирая инерцию, скользила на запад.
Скоро займётся рассвет. А звёзды едва видны. Не тучи – снежный туман укрывал их порванной тюлью. Было холодно. По-настоящему холодно.
Тревожный лязг колёс будил в памяти воспоминания. Как поезда проходили зимой с дождливого запада, а здесь они была облеплены инеем: голубоватым, мерцающим, острым… И этот тоскливый скрип, с которым ночью осаживали составы…
Раймонд спрашивал маму ночами: Мама, что это?
Мама отвечала: Это поезда.
- А что они делают? – снова спрашивал любопытный мальчик.
- Они едут, далеко-далеко. – Устало отвечала ему мама.
- А туда можно дойти пешком?
- Нет. – Мама закрывала глаза.
А маленький Рэй лежал ночью, вслушиваясь в этот далёкий заунывный скрип и лязг, в бессвязное эхо мегафона, в шорох снежинок, скребущих по стеклу… И думал: как же здорово, и в то же время страшно, что мир настолько большой, что его нельзя обойти пешком…
Вдруг Ловиса тронула парня за плечо.
- Слушай, хочешь, я расскажу тебе ещё одну легенду? Вернее, это не совсем легенда. Это история, о которой не говорят вслух. – Акко была сонной и разбитой. Её голос звучал тихо, устало, но всё же чётко. Чёрная куртка с просторным капюшоном полностью скрывала девушку, в ней она выглядела, как готическая мадонна. Только угловатое смуглое лицо, хвосты чёрных волос, и погасшие чёрные глаза выдавали всю ту же странную, грустную Акко…
- Хочу. Нам долго ехать.
- Ну, тогда слушай. – И Ловиса начала свой рассказ.
- Эта история случилась примерно через сто лет после Великого Раскола, о котором я говорила тебе, когда мы шли к Сир-Секару. Так вот. Оставшиеся в наших краях ильшеманы жили бедно. Земля уже была заражена солью, и огромные массивы мелколиственных лесов, что раскинулись в нашей Юшлории между Фаркачарами и Шаттенвальдом, безжалостно выгорали каждое лето, от
243
засух и суховеев, от злого палящего солнца… Леса уже почти не приносили свои дары – пушнину и дичь, грибы и орехи, ягоды и целебные травы... Заразные клещи, мясные оводы, седые вырвы, мёртвые солёные пустоши, сапропелевые топи - превращали некогда благословенный храм в во враждебное, опасное место… Уже лет сто, как ильшеманы строили бревенчатые дома, в которых можно было пережить суровую зиму. Но болезни и бедность стучались едва не в каждый дом. Дети Ветра возделывали землю, но летние засухи и заморозки губили урожай год за годом... Они растили овец, хотя никогда ранее не были скотоводами – но волки, и странные хвори убивали скот быстрей ножа. В семьях перестали заводить детей, и всё чаще не детский смех, а грустные напевы и стон умирающих можно было слышать в округе.
В эти годы, в одно селение пришёл незнакомец. Пришёл он на праздник девяти лун – или праздник матери-осени. В день, когда заканчивали собирать урожай и готовились к зимнему сну. Зиму нужно было пережить – её ждали как бедствие, как войну, как смерть. А лето было наполнено изнурительным трудом, когда работали от зари до зари, чтобы предстоящая зима не стала последней. И когда полгода труда подходили к концу, когда вечный снег ложился на камышовые крыши – люди праздновали приход зимы, которой они так боялись летом… Но немногим этот день походил на праздник – люди собрались вкруг в доме старейшины, и тихо при свечах читали молитву. Тяжко было пережить предстоящую зиму – совсем мало зерна в амбарах. А холода спустились мгновенно, даже очаг едва разгонял стужу.
Незнакомец, не говоря приветствий, вошёл и сел в круг.
На нём был странный костюм – чёрный кафтан с меховой оторочкой, высокая чёрная шапка, за поясом висела широкая сабля. Ещё странней было лицо его – остроносое, с торчащими рыжими усами и жиденькой рыжей бородой. Единственный глаз незнакомца походил на горящий уголёк. Он тлел неподвижно и не выражал никаких чувств. Среди людей прошёл ропот. И старый воин Абхай процедил на ухо старейшине: «Конну-вендирш». Это значило дурной скиталец.
Старейшина не ответил воину ни слова, и лишь жестом пригласил гостя к огню.
- Проходи. – Сказал он, подумав. – Будешь моим гостем.
Но не ответил ни приветствие незнакомец, перешагнув через сидящих, подошёл он вплотную к старейшине и молвил:
- Я посланник Сибила. С десятой луной он придёт в ваше селение вослед за хворью. И Его вы примите как гостя. Ему вы отдадите лучших людей своих – и душу свою отдадите безропотно. Каждые семь дней он будет забирать одного из вас. И никто не должен ему перечить. Если хоть кто-нибудь окажется рядом с тем, кого отметил Сибил, то вечность неземных страданий познает он, и неба его душа никогда не увидит... И незнакомец опрокинул чан с гречневой кашей – крупа рассыпалась по полу, и ожила вдруг, заворочалась на досках, сложившись в имя «Абхай». И шестой день новой луны отметили гречневые зёрна, и странный знак – печать Зверя – был подписью. Потом незнакомец рассмеялся, и вылетел в дымовую трубу.
Никто в доме старейшины долго не мог двинуться с места. Пока пламя в очаге не погасло, и ночной ноябрьский воздух не ворвался в окно. Старый воин первым пришёл в себя. Он подошёл к старейшине и молвил: «Не боялся я ни стрелы, ни сабли, ни лютого волка. Не убоюсь и тёмного духа».
И спустя шесть дней, на закате, в одиночестве он вошёл в избу. Низкую, почти без окон. Что стояла на окраине селения и была три года как заброшена. Снаружи дверь затворили на замок и приперли тяжёлым бревном. Люди собрались вокруг, но никто не решался даже приблизиться к
244
проклятой избе. Ведь это его – охотника и воина Абхая – избрал Зверь. Его, и никого другого. Жена Абхая – красавица Сарика, беззвучно проливала слезы, стоя за спиной бледных родителей своих.
А когда настали сумерки, из заколоченных окон избы вдруг заструился свет. Призрачный, белый свет. Такой яркий, будто солнце было заперто внутри, но свет этот отдавал серебром и смертью…
На утро, когда прокричали петухи, и первый луч солнца упал на продрогшую землю, люди отворили двери избы. Волосы многих в тот день стали седыми. Под потолком, прибита на гвоздь висела голова Абхая. И у головы были искажённые ужасом бычьи глаза. Тела в избе не оказалось, только по полу рассыпаны гречневые зёрна… Люди сожгли избу. Сожгли, вместе с головой.
Спустя три дня доярка Зимера случайно расплескала молоко. В ужасе она закричала и затряслась, когда молоко, пролившиеся на пол, вдруг ожило, и поползло по полу завитушками, пока не собралось в её имя. Женщина заплакала горючими слезами. И, не в силах себя сдерживать, закричала. На страшный крик доярки прибежали люди. У всех были бледные лица. А молоко на полу заплясало, собравшись в капельки, да так забавно, словно это маленькие человечки.
Через пять дней обезумевшую от страха Зимеру привели к другой заброшенной избе на окраине села. Окна заколотили наспех. Женщина упала на колени и рыдала. Но никто из всех людей не вступился за неё. Зимеру схватили, и силой втащили в избу. Даже её муж – старый пекарь Сварну, стоял в стороне, не смея показаться жене на глаза…
Снова спустились сумерки. Люди обступили избу, но стояли далеко, зачем-то держа в руках оружие – кто вилы, кто топор, кто старую дедовскую саблю…
В этот раз не было света. Только изба вдруг затряслась, заходила ходуном и доски, закрывающие оконный проём, вывалились наружу. Из проёма показалась огромных размеров уродливая свиная голова. Жир в белёсой щетине и трясущихся бородавках свешивался с боков, закрывая подслеповатые белые глаза. Страшные обломанные клыки торчали из пасти. И вдруг, меж них проскочил острый красный язык, и голова завизжала. Так страшно, что люди, обезумев, убежали прочь.
Под утро, двери избы взломали. Внутри не нашли ничего. Только вся изба была выгоревшая изнутри…
Уже на следующий день, сразу у двоих человек на ладони появилась печать Зверя. И страшные надписи на стенах их домов призывали на жертвенник уже завтра. Подлый Сибил! Он не сдержал слово своего посланника забирать людей каждую неделю. Жадный, он приходил теперь каждую ночь. Его огненный перст жидким пламенем писал на зеркалах странные знаки, и ночью щекотал детям сердце…
Жители селения сходили с ума. Многие резали себя, перерезали глотки, пронзали сердце. Иные удавливались в петле, лишь бы не увидеть в зеркале, на полу, на стенах, на собственном теле призыв сатаны и его огненный перст, что живым пламенем напишет их имя. А тех, кого постигла участь быть избранником Зверя, оставляли люди. Матери оставляли сыновей, жёны мужей, сёстры – братьев. Ещё не умер человек, от него отказывались перед лицом Бога, и гнали из дома, как заразу. И никто не смел даже в глаза посмотреть ему. В глаза человека, которого избрала Беда.
Но и среди безумия случались чудеса.
Добрый бортник Мурали и дочь мельника Сурия решили пожениться. То были странные парень и
245
девушка. Их давно знали, но редко кто их видел; они жили сами по себе. Мурали уходил с верёвкой, берестовым коробом и «кошками» в глухие леса и лощины, его всегда сопровождал верный пёс и тростниковая флейта. А Сурия научилась вязать из шерсти – она вязала варежки и шарфы, платки и тёплые шали, носки и свитера... Сурия была очень красивой, но такой скрытной, что в детстве её прозвали Лурима-Аайя - Ночной Цветок. Но однажды, она услышала из окна, как играл на флейте Мурали, и всем сердцем влюбилась в юношу. С тех пор они были неразлучны, разве что отправляясь за драгоценным диким мёдом в лес, Мурали целовал Луриму-Аайю, и говорил: «Я обязательно вернусь. Вернусь через три дня, когда солнце будет в зените». И всегда сдерживал слово.
И вот, когда зима засвистела буранами, и беда пришла в деревню – Мурали и Сурия решили пожениться. Никто не стал перечить их желанию. Жителям деревни было наплевать на всё – лишь бы не увидеть в своём доме призыв и печать Сибила. Свадьбу сыграли скромную. Здесь были только отец Ночного Цветка, а со стороны Мурали не пришёл никто... Юноша был сиротой. Только старейшина согласился быть с его стороны – старейшина был единственный в селении, кто ещё сохранял лицо перед ликом Тьмы. И вот, когда уже разрезали свадебный пирог, из рук старейшины выскочил нож, и стал водить остриём по стене. На стене выросло одно слово. «Мурали». И стояла печать Зверя… Горькими слезами заплакала красавица Сурия. А Мурали утешал её, расчёсывая длинные волосы.
И вот уже на следующий день, на закате, Мурали стоял у входа в пустую избу с заколоченными окнами. Вокруг собрались люди. В руках у них были факелы и оружие. Мурали окинул толпу грустным взглядом, и шагнул. Но тут услышал крик за своей спиной: «Стой!». Юноша обернулся. К нему бежала Ночной Цветок. В слезах она схватила Мурали за рукав, и выпалила: «Не отдам». «Не отдам!!!» - Вскричала она почти в неистовстве. И, увлекая юношу за собой, сама вошла вперёд него в дверь избы. Так и заперли их вдвоём. И серые от страха люди в полузабытьи стояли вкруг избы с факелами, и то ли чудилось им, то ли взаправду - серебристый свет струился из окон, и чёрные когтистые лапы скребли из щелей, и свиные глаза таращились в разбитые стёкла…
Так наступило утро. Прокричали петухи, и красное солнце показалось из-за леса. Люди выломали двери. И что они увидели там – вызвало слёзы. Мурали и Сурия сидели на полу, обнявшись. Нежный свет солнца золотил чёрные локоны девушки и скользил по спине парня. Юноша и девушка тоже плакали. И рядом с ними лежала флейта.
А потом, вечером того же дня, когда люди собрались в доме старейшины чтобы почтить чудо – пришёл одноглазый Конну-Вендирш. Как хозяин вошёл он в дом и сел напротив старейшины. И сказал такие слова:
«Пока в мире есть хоть капля настоящей любви – Сибил бессилен». – С этими словами дурной скиталец окинул глазом присутствующих. Задержал он взгляд на Сурие и Мурали. «Ты» - обратившись к девушке, изрёк он. «Ты спасла этот мир». И продолжил, обращаясь уже ко всем: «Любовь спасёт мир. Даже когда падут крепостные стены, и молитва засохнет на губах. Только любовь! Среди лжи и предательства, как солнце в непроглядной тьме. Вы все, знайте!» - И одноглазый человек вздрогнул, словно расправив крылья, когда Сурия схватила его за рукав. «А как же те, что забрал твой господин!» - Кричала она, и не отпускала руку посланца тьмы.
- Дурной человек улыбнулся. «Их души попадут на небеса. Благодаря тебе, дитя Солнца!» - И шайтан, щёлкнув пальцами, растаял в воздухе. Но голос его ещё громом звучал под потолком избы: «Но когда мир погрузится во мрак, в царство лжи и предательства, когда матери бросят детей своих, а жёны отринут мужей своих, когда Тьма целовать будет Землю и та забудет Солнце, тогда снова Зверь явится в ваш мир и поглотит его…»
246
Акко замолкла. Вагонетка, мерно покачиваясь, скользила по рельсам, и провода всё так же белели над головой. От дыхания металлическая поверхность покрылась инеем. Было очень холодно.
- А что случилось дальше? – Спросил девушку Рэй.
- А дальше… - Отстранённо ответила Ловиса, смотря вдаль, где едва-едва засветлело небо. – А дальше – пришёл Вильгельм.
- Всё что ты рассказала – правда? – Раймонд машинально вращал рычаг, и дрезина разогналась до приличной скорости, близкой к скорости велосипеда.
- Это легенда! – Рассмеялась в ответ Акко. – Но я – Девушка снова стала задумчивой. – Верю в неё. Верю в каждое слово.
- Живая легенда. Людям было бы неплохо читать её. Хотя, боюсь многим нравоучения и примеры, как мёртвому припарка... Слушай, мы скоро будем!
- Знаю. Смотри – Дома…
247
Свидетельство о публикации №222071200155