Ягуар
Решился я поведать вам о моем знакомстве с писателем не сразу. Не знаю, что и побудило меня наконец взяться за перо, – история ли, которую он мне рассказал в тот день, присовокупив к ней намек претворить мне собственное произведение, или же неслыханная для меня честь побыть застольцем у него, или же удовольствие вспоминать и воссоздавать одну из знаменательнейших для меня поездок, – должно быть, все вместе, но ничто не в отдельности. Ведь из истории мне, строго говоря, не достало умения вызволить пристойное произведение, – хоть и весьма она заслуживает вашего внимания, и я в свой черед ее непременно приведу. И как уже вероятно заметил читатель, не достает мне умения и приступить без промедления к своему рассказу. Но надобно мне прежде всего поведать несколько из того, что предшествовало моему знакомству.
Лет тому семь назад, в самый разгар моей беспутной молодости, случилось так, что мой университетский профессор, принимавший во мне самое доброжелательное участие несмотря на то, что я скорее только числился у него, нежели учился, предложил мне сделаться устным переводчиком и сопровождать в нашу приграничную глушь некую миссис Кэролайн из Шеффилдского университета. Миссис Кэролайн намеревалась исследовать последствия сельскохозяйственной помощи, оказанной одной международной организацией нашим аулам. Кстати сказать, приходился мой профессор сыном одному известнейшему в стране историку, но, будучи убежденным в том, что упоминание посторонних имен без предварительного согласия на то оригиналов чревато недоразумениями, я предпочту их умолчать. Тем более что, выступив причиной возникновения моей истории, они, как предстоит удостовериться в дальнейшем благосклонному читателю, не приняли в нем непосредственного участия, – говоря это, я разумею всех троих. Я уж и не совсем припомню, как я дал себя уговорить, – стало быть, преследовал я какую-нибудь и свою выгоду, особенно если учесть, что мне была обещана весьма пристойная, но не названная вперед плата.
И вот прохладным, только-только занимавшимся утром, которое сопровождалось сдерживаемым волнением во мне и смуглым, но удивительно белозубым междугородним извозчиком, был я заблаговременно отправлен в поселок Айдарлы, о котором ничего ранее не слыхал и который ни разу не встречался мне в известных картах, – за тем чтобы покороче сойтись с ожидавшими нас хозяевами и обустроить все как следует к приезду исследователя. Еще с магистральной дороги встретил и пересадил меня к себе сам добрый домовладелец, ездивший на крепком угловатом внедорожнике и не отличавшийся наружностью от всех своих односельчан, за исключением, может быть, тамошнего акима, коего впоследствии мы посетили с миссис Кэролайн. Я это за тем упоминаю, что лишь спустя несколько дней я узнал – и не без воли случая – что моему приютчику принадлежали сотни гектаров земель в округе и что, к чести его сказать, он позволял пасти едва ли не весь аульский скот в своих владениях, а сверх того, не притязая на какую-либо выгоду, поселяться в них малоимущим возвращенцам. Когда въехали мы в его двор, обнаружилось мне, что он держит под навесом поджарый, манящий своим смоляным седлом, мотоцикл и старый «Ягуар», с непроницаемыми кругом стеклами и бывшим, по всей вероятности, некогда сапфировым. За обедом он показывал мне неоконченную картину с упоительно розовым горным рассветом, которую он писал на досуге в минуты, видимо, не менее розовой ностальгии по своему детству. Целых два дня прослонялся я без дела, впрочем, стараясь не слишком часто показываться на глаза рабочему люду, а в минуты уж совершенной совестливости перед хозяевами звонил своему профессору и сквозь плохую связь делал вид, будто меня и вправду заботит судьба исследования. Сейчас мне должно быть жаль, что я как-то, оказывается, бездарно отнесся к смене действительности и не позаботился о том, чтобы сберечь в себе впечатления и иные наблюдения, но согласно общераспространенной привычке я извиняю себя тем, что был почти что юн.
Третьим днем после обеда я ушел побродить в окрестностях аула, вышел на тракт и свернул по тропинке, немного спустя после того, как закончились дома и потянулся ряд тополей и вязов. Не обладая от природы деятельным любопытством, позволяющим иным находить самые занимательные истории, я не уходил слишком глубоко, не влезал в высокую траву и держался проторенной дорожки и тени, с каким-то тайным удовлетворением от мысли, что по ней я и вернусь в хозяйский дом. На другой стороне близ горизонта что-то беззвучно ползало – кажется, трактор, и было там все залито небом, воздухом и солнцем. В тени, где я наконец присел, лепетали надо мной высокие листья на ветру, и по их наущению облетал меня стороной недоверчивый пух и затихал где-нибудь. Но оказалось, я не был один.
Помню, что среди моего пестрого уединения возник откуда-то безумец, вероятно, не сразу заметив меня, – но, дорожа доверием читателя, я вынужден здесь незамедлительно оговориться, что все последующие мои воспоминания столь зыбки, столь ненадежны, в силу, конечно же, того, что я не был подготовлен ни к подобной встрече, ни к тому, что много спустя мне вздумается писать об этом, и оттого я лишь осторожно предположу, что безумец был таков, что я сразу же и понял, что он безумен, и будто нес он, раскорячившись от тяжести, какую-то тушу со свисавшими конечностями, если их позволительно так назвать, – грязную, всю запачканную землей, точно незадолго пред тем выкопанную.
Когда по началу прошла по мне шаткая тень, когда не вдруг различимое что-то двинулось мимо меня и когда наконец он обернулся и мы встретились глазами, не безжизненность, но почти кукольное содержание его взора, самая внезапность случая ужалила меня, ужалила и обездвижила, так что я на целую минуту провалился во времени, – затихло все, остановилось, без мысли прекратило свою деятельность. Но глаза его лишь ненадолго задержались на мне: они хитро прищурились, и зрачки его забегали из стороны в сторону, точно заведенные. Плутовато улыбаясь, словно уличенный в чем-то, он преградил плечом мне вид на свою ношу, залепетал что-то часто-часто повторяя, а затем поспешил прочь, изо всех сил вытягивая спину и неуклюже шагая. Опомнился я, когда все снова пришло в движение, когда возобновилась жизнь в моем восприятии, и я, признаться, порядком струсил. Я помню, я даже успел многое подумать вдруг ускорившимися мыслями своими – и даже как будто довольно долго глядел ему вслед, на удаляющуюся фигуру его в лохмотьях, – подумать в том числе и то, что мне как очевидцу следовало бы по меньшей мере попытаться удостовериться в том, что все ближайшие покойники почивают там, где им положено, но ведь я уже говорил, что струсил. И будь я тогда смелее, или по меньшей мере любопытнее, то непременно предпринял что-нибудь решительное – хоть бы, например, догнал и рассмотрел как следует ношу безумца.
Но я остался на месте, попеременно оглядываясь по сторонам и на всякий случай взирая вверх, на заслоненное кронами небо, ожидая исхода сего зрелища или другого подобного, но кроме меня вся природа жила так, будто ничего уже и не подлежит ее удивлению.
Я вернулся на тракт, затаенно выжидавший очередных путников на машинах, и побрел вдоль него. Мне не хотелось возвращаться в хозяйский дом так скоро, и с неясным намерением заговорить с кем-нибудь об увиденном, я оказался в какой-то придорожной чайхане, столь удачно встретившейся на моем пути и, по всей вероятности, державшейся среди небогатого и далеко непраздного люда лишь благодаря проезжим.
Удивительно, что чайхану эту, в сущности, самую обыкновенную харчевню, я запомнил до мельчайших подробностей, – оттого ли, что после встречи с сумасшедшим мои нервы были воспалены – но однако не обнаруживаю в себе охоты расписывать ее; упомяну, пожалуй, лишь бисерные шторы за стойкой и выцветший липкий линолеум, липкостью заражавший, кажется, и скатерти на столах. Кроме человека направо в дальнем углу, на свету окна ковырявшего ножом в грецком орехе, там вертелся местный общий ребенок, лет должно быть пяти. Во все то время, что я употребил на то, чтобы войти в чайхану, осмотреться и приискать себе место, он не спускал с меня свои какие-то запойные глаза, попутно же седлал спинки кресел и ползал с руками на полу, а затем, когда мне уже благополучно посчастливилось сесть за стол, без малейшего зазрения совести принимался трогать мой рафинад. Потому-то эти глаза мне хорошо запомнились, что я, стесненный невозможностью рычать при постороннем, пытался поймать их своим усиленно громким взглядом, чтобы отогнать чертенка, но тот, даже и наконец заметив мои бессловесные потуги, не обнаружил должной проницательности, а только свесил свою стриженую голову на бок, наподобие игривой, скажу я вам, дворняжки, и еще пуще принялся осматривать на мне мою одежду. Что-то было метнулось снаружи к дверям, но вдруг провалилось у порога – мы обернулись: некий юноша, присев на корточки, отстегивал нижнюю щеколду меньшей, закрытой створки дверей, затем выпрямился и потянулся было к верхней, но с улицы раздался голос, побудивший его снова присесть и задвинуть нижнюю назад. Погодя двое мужчин внесли плоский, черный, довольно широкий телевизор (коего пронесли мимо меня к моей досаде задом, и я не возымел удовольствия поведать вам, как по его черному экрану прошли наши черные силуэты), а незадачливый юноша шагал согбенно, пытаясь выхватить волочившийся провод из-под их незрячих ног. Только тогда я обратил свое внимание на другой, старый маленький ящик, беззвучным и бесцветным манером вещавший какую-то передачу с простенки над столами. Один из занесших, невысокий смуглый мужчина в очках и с засученными рукавами, с сединой от пробора до висков, похоже, приходился главой сему заведению. Расположив телевизор на стойке, он деловито принялся освобождать ее от ненужных предметов вокруг непомерно большого экрана. Второй же, дюжий человек с сонными ресницами, постоял с руками на поясе с минуту и направился к выходу. «Ты чего, не настроишь, что ли, его?» – крикнул ему вслед, присовокупив к глаголу на русском казахское окончание хозяин. Тот небрежно кинул руку в сторону юноши, который уже ковырялся за старым ящиком, забравшись с ногами на стул – «Вон, дядя, Таир вам настроит. Мне в город надо». «А ты что, смотреть не будешь?» – «Нет, похоже» – ответил тот уже в дверях и столкнулся за порогом с кем-то еще, кто тотчас же стал расспрашивать его о причине ухода. Мой же чертенок с запойными глазами, все это время, оказывается, мявший полу моей рубашки в самозабвенном наблюдении за происходящим, услышал, вероятно, знакомый голос и выбежал за вышедшим. Новый же, сейчас вошедший, с порога громогласно поприветствовал всю чайхану и с улыбкой, обретшей на мне несколько озадаченный контур, нерешительно поклонился и в мою сторону. Я его тихо поприветствовал. Очевидно разбитной и бойкий – был он в желто-зеленой гавайке, в засаленных штанах и в шлепанцах с перемычкой для большого пальца, называемых «вьетнамками» – он взглянул на хозяина, как бы вопрошая, кто я. Хозяин, чьи руки машинально продолжали заниматься привычным ремеслом, устремил свой взгляд поверх очков на меня и спросил:
– Ты – тот переводчик?
– Да. Тот, – ответил я и почувствовал на себе умножавшиеся взгляды.
– Есть будешь?
Я смешался, взял в руки ламинированное немногословное меню, удивившее меня не только своей опрятностью, но и редкой грамотностью изложенного в нем, – но мысли мои все мешались с тем безумцем в перелеске и затмевали аппетит. Между тем хозяин стал говорить для общего внимания о том, у кого я остановился и зачем приехал, подобной осведомленностью обнаруживая свое истовое участие в сообщениях с внешним миром. Бойкий малый опустился напротив меня, слушая его с нескрываемым любопытством, и затем приглушенно спросил:
– Честно скажи, братишка, что им надо-то?
– Кому? – спросил я.
– Ну этим, немцам или кто они.
– Так это ПРООН.
– Что ж они за просто так помогают?
– Они вроде как всем помогают.
Он недоверчиво прищурился и заерзал на стуле.
– Мы тут ради них кафе сколотили, видишь ли, а они возьми и перестань ездить. Но ты, братишка, как раз сюда попал, – и, указывая движением подбородка в направлении стойки, добавил: – Сегодня нашему писателю миллион дадут.
Я придал себе любопытствующий вид, спросил, кто этот писатель и что он, и дал себя увлечь разговору, чтобы как-нибудь, в подобающую для этого минуту, сообщить ему об увиденном давеча. Беспокойный ребенок не вернулся, – должно быть, он был кем-то увезен, зато являлись по одному и по несколько другие сельчане – в большинстве своем их пожилое мужское представительство – неспешно опускались они на кресла, а те, кто помоложе, занимали стулья. Чтобы не навлечь на себя какого-либо осуждения, по мере обстоятельств я тоже здоровался с прибывающими прихожанами – кому кивком, кому пожимая руки – и, сообразив всю нелепость моего заказа в настоящую минуту, решил вовсе оставить надежду на пристойный ужин. Хозяин с юнцом усердно возились за новоявленным телевизором – телевизор упрямился в своей серой песчаной буре, которая, временами отзываясь на их усилия, принималась рябить на новые лады, и поочередно выглядывали из-за него: то хозяин – со смурой озадаченностью, то юнец – с настороженным вниманием, а старики, сосредоточенно наблюдавшие зыбь на экране, повелительно голосили – «Нету!.. Нету!..»
Тем временем я узнавал от своего бойкого соседа, что писатель именуется Багдатом Даулетияровым, что он велик и мощен, а главное – живет здесь же, в этом ауле, и по убеждению моего собеседника, мне должно было быть стыдно за невежество; а когда я спросил, какие книги он написал, тот ответил, что уже не помнит, поскольку вообще не читает – довольно, дескать, и того, что прочитал в свое время его папаша. Сидевший поблизости грузный мужик беззаботно хохотнул, подслушав подобную ловкость. Я отложил своего безумца на другой случай.
Снаружи неспешно смеркалось, в окнах же вдруг загустело погоняемой скотиной, минуты долгих три текших мимо нас с мычанием и асфальтным цокотом; густеть начинало и у нас, так что стали двигать и скучивать столы, стулья и кресла, обходительно докрикиваясь до слабого слуха уже усевшихся стариков. Грузный мужчина, оказавшийся после этих перестановок с нами за одним столиком, вдруг задумался вслух:
- Он, чай, от миллиона-то откажется…
- Ну, так откажется, – потягиваясь, ответил мой сосед.
Вскинув на него бровью, первый снова уставился в скрипевший под его локтями стол.
– А мог бы пожертвовать.
Второй рассмеялся.
– Миллионом дел не поправишь, – сказал он весело и крикнул в сторону стойки:
– Ну что, не покажет? – но хозяин напряженно слушал кого-то по телефону. Мой бойкий сосед, не удовлетворившись невниманием к себе, крикнул еще раз:
– Не покажет? Показывал же в прошлый раз, когда Гена дрался.
Юнец, в это время кусавший нижнюю губу и с руками на поясе ожидавший подле хозяина, неутешительно повертел головой. Кто-то предположил, обратив на меня внимание, что городские, возможно, лучше сладят с техникой, – я было встал, но хозяин махнул рукой, все еще слушая кого-то в трубке. Вдруг, заглушив мясистой ладонью нижний капсюль, он негромко обратился ко всем присутствующим – «Почтовый индекс какой? Кто знает?» – его глаза быстро обежали безответность, вследствие чего он предложил трубке дознаться уже на завтра. Насупилось одно лицо, часто измельченное сетками морщин, и, искренне негодуя, выразило свое намерение отправиться смотреть передачу дома, тем самым предлагая на вкус подобную мысль и остальным, – но это почти не поколебало всеобщую веру в скорую покладистость телевизора.
– А что, старый этот не показывает? – спросил кто-то в дальнем углу, и когда на него обратились взоры, он большим пальцем потыкал в воздухе в сторону маленького старомодного ящика. Юнец, очевидно получив от хозяина какие-то наставления, исчез за служебным бисером, но почти тотчас был созван обратно – хозяин повелел вернуть в чувство местный ящичек, а в подсобку направил уже сам себя. Вскоре он вернулся с пухлым чайником и разномастными кружками и стаканами на подносе, и юнец как раз набрел на нужный канал, а мой сосед шепнул – «вот он, гляди».
На сцене за кафедрой с очевидным усердием, но покамест беззвучно возвещал что-то несколько сутулый и очень худой господин лет шестидесяти, чей высокий лоб переходил в знатную залысину, окаймленную с двух сторон причесанными скобками волос. В стриженной, но густой его бороде всё выделялась и прыгала нижняя губа, небольшая, бесцветная, и за скрытностью верхней под усами, она придавала ему очертание некой будто обиженности, а его беспокойная рука, увлекаясь очевидно страстным сообщением, всё норовила тоже восстать в сопровождение речи. Наконец, юнец управился с громкостью, до упора заполнив ее шкалу желтой полосой, но тем не менее всем в трактире пришлось разом смолкнуть и даже прекратить движения, чтобы передние могли расслышать своего земляка, и только хозяин, виновато торопясь, но с осознанием необходимости распространял чай.
«Во пошла проповедь», – послышалось у нас. В голосе Даулетиярова сквозила некоторая сиплость, точно он был навеки простужен, и вместе с тем как этот голос стремительно несся и как напряженно начинал гундосить из-за этого ящик, в моем воображении образ писателя рисовался чрезвычайно идейным и беспокойным. В его глазах я видел упрямые, неустанные, беспокойные движения мысли и, всматриваясь глубже, приписывал их содержанию затаенную скорбь и словно какое-то отчаяние. Но, вероятно, я был единственным во всей чайхане, кто не принуждал свой слух тужиться для писательских речей, оттого доносились они до меня лишь неровным, как бы сквозящим и порой будто совершенно иноплеменным говором.
Юнец придумал погасить свет в чайхане, вероятно, с целью ярче проявить передачу, и сразу же натолкнулся на громкое негодование, но тотчас зажег вспомогательное освещение и с честью отстоял свой полумрак. Тем временем, картинка на ветхом экране, растаивая вмиг и медленно затвердевая снова, витала над головами присутствующих в партере. Поголовное большинство смиренно сидело в полумраке, почти не моргая, как будто для слуха у них предназначались глаза, иные переглядывались, смущенно поджав подбородки, а когда показались смуглолицые эфиопы, мой бойкий сосед ткнул грузного мужика со словами – «твои сидят, глядь».
«Что ж ты думаешь, люди не знают, как спасти свои души?» – вдруг в нетерпении вознегодовал тот старик, что давеча хотел отправиться домой. «Да правильно говорит, так им всем!» – потряс кто-то кулаком в полумраке. «Тишь, тишь» – усмирял посетителей главный в чайхане.
Мне показалось, что вдруг изменился тон писателя, – он поманил кого-то из-за кулис. На сцену вышел, не поднимая глаз на зрителей, кудрявый отрок в чуть мешковатом пиджаке и в больших ботинках. Протянутая рука писателя встретила ладонь мальчика и потянула вперед себя, но рост ребенка не позволил ему показаться из-за кафедры, отчего он кротко расположился подле. Кто-то из передних обернулся к нам не без сочувствия и пояснил – «Говорит, сирота» – «Что?» – «Сирота, говорит». Сирота нерешительно поднимал взор исподлобья на зрителей, иногда оглядывал писателя, когда, вероятно, какое-то особое слово ему замечалось, и его застенчивая неловкость передавалась даже ко мне. Писатель же продолжал чрезвычайно страстно, и воображал я себе, что вот сейчас мысль его в пылу опережает речь, что вот он заикается, не довершает одно и на полном ходу налетает на другое; но затем, при несомненно должной работе мысли, возвращается к прежнему, добавляет и поясняет что надо, но обнаруживает что-то еще и снова ругает, снова осуждает.
После очередной тирады передние у нас понимающе заголосили и закивали, но я же долее сидеть не мог – я вспомнил, что хозяева, у которых я гостил, с наступлением темноты запирают свои ворота и выпускают громадную азиатскую овчарку из вольеры – и возблагодарил небеса за то, что вовремя об этом мне напомнили, иначе было бы крайне неудобно стучаться ночью в чужие врата и потом боязливо забегать в дом, пока кто-то учтиво будет удерживать эту псину. Но мне как-то не хватало решимости запросто встать и уйти из гостеприимной чайханы, тем более что за чай, принесенный без моего запроса, не было заплачено, а пробираться в полумраке до хозяина, попутно отвлекая всех, представлялось мне и вовсе невоплотимой задачей. Наконец, незаметно для моего бойкого соседа я расположил две монеты подле остывшей кружки, и с надеждой, что мою благоразумность оценят уже вне моего присутствия, тихо распрощался с ближайшими.
Во весь недолгий путь до хозяйского дома мне невольно думалось о том, что и вправду – неужели же одни полагают, что другие не знают, как спасти свои души? Отвечая самому себе, я вспомнил об одном бывшем сатанисте, который после череды весьма нелегких потрясений вдруг предал себя служению Аллаху и, объясняя причину своих мытарств, говорил, что в молодости у них не было «авторитета», который бы установил для них какие-нибудь прочные ценности, и за неимением их, лет двадцать он обречен был метаться по разным верованиям и невериям. Но хоть и я ничего не разобрал из речи писателя, меня смущал сам способ подачи, так сказать, пыл его наставлений; мне думалось, будь он дружелюбнее и спокойнее, то уж наверняка достиг бы большего сочувствия у публики, иначе ведь та обвинительная страсть, какую я имел заключить из увиденного, возбуждает прежде всего оборонительные позывы. И не веря в необходимость каких-либо нравоучений, я наконец додумал до того, что миру, вероятно, нельзя чтоб никто не укорял его упущениями, беспечностью и пороками, а, впрочем, отходя уже ко сну, я был весьма доволен собой, что оказался способен поразмыслить на столь высокие материи.
Следующим днем мне стало уже крайне совестно за свою праздность, невольно пробудилось во мне опасение – не подозревают ли меня туземцы в каком-нибудь обмане, подмене бумаг или мало ли в чем, посему выказал утром почти и неподдельную озабоченность, когда связывался с институтом по телефону, и даже грозился сам приняться за исследование, прислали бы лишь повестку. Задержку миссис Кэролайн они оправдывали таможенными прихотями, разницей в часах, несогласованностью расписаний, чем и чаяли умерить мое негодование. На душе же мне было отрадно за выигранное время, хоть и пока не обещающее оплаты, и я положил посвятить его чему-нибудь чуть пополезнее безделья. Я заметил, что обильным завтраком баловать себя здесь не было в приличиях, и только искреннее гостеприимство побуждало домочадцев стряпать различные угощения для меня. За столом говорилось о вчерашнем писателе, о том, в частности, что местные старцы-аксакалы чуть свет вышли встречать Даулетиярова, который, оказывается, тотчас после мероприятия поспешил в свой аул, что крайне меня изумило. Изумило меня и то, что человек, которого вчера только я наблюдал в передаче, и скорее всего еще был там, когда я заснул, уже сейчас днюет в каких-нибудь пятистах шагах от меня. Любопытно, небось, живется сельчанам с таким осознанием! Однако же, пока мы с главой дома вели безмятежную беседу, внутренне я все храбрился спросить о вчерашнем безумце, и наконец, когда исчерпалась очередная тема, заменившись вдруг молчанием, я осмелился рассказать о происшествии. Только я начал, как вдруг я сам сконфузился от мысли, что, возможно, вчерашняя встреча была следствием солнечного удара и просто мне почудилась, или же я неверно принял действительность, придав ей много из своего воображения. Но хозяин, с участием выслушав меня, как-то очень естественно ответил, что собственно сам он не имел случая наблюдать за ним, но зато довольно наслышан о разных причудах этого безумца, – например, о том, что он забрасывает камнями любого, кто покажется ему слишком подозрительным, отчего «наши бабы задабривают ласками его всякий раз, случись им проходить мимо». Но его крайне удивило, что умалишенный нес на руках какую-то тушу, и обещал к вечеру разузнать, что же в существенности произошло, – хотя, впрочем, судя по тому, что никакая весть не носилась по аулу, он предположил, что ничего чрезвычайного не произошло. Я переживал неведомое чувство обмана. Тут супруга моего попечителя, добрая женщина с располневшими от труда руками, вспомнила, что у Даулетиярова был рассказ, основанный на истории этого умалишенного – что, разумеется, тотчас раззадорило меня прочитать его. На вопрос, где же мне найти это произведение, хозяева с некоторым недоумением посоветовали идти просить собственно у автора, и даже встав, через окно стали указывать, как мне к нему добраться. Признаться, тогда меня больше напугала открывшаяся возможность, нежели обрадовала; показалось, будто мне предложили сложнейший путь из всех возможных, и я чуть было малодушно не отказался от собственной затеи – любопытство будто рукой сняло, и спрашивалось, зачем мне узнавать историю сумасшедшего, каких на свете тысячи? Добрые же хозяева, заметив мою озадаченность, поспешили заверить меня в сущей безобидности писателя, отчего он предстал для меня еще более грозным и неумолимым, точно для трусливого отрока – зубной злодей со шприцом.
«Здравствуйте, поздравляю вас с миллионом, я – переводчик, четвертый день ожидающий миссис Кэролайн, дабы приступить к исследованиям, а между тем пришел просить рассказ про сумасшедшего…» – кошмарная нелепость предстоящего объяснения замучила мое воображение, пока я направлялся нетвердым шагом по маршруту, следовать коему поминутно становилось отчего-то сложнее в сравнении с тем, что я запомнил. Какое-то неестественное волнение заняло мои члены, точно решалась моя судьба, тогда как мной принятое посещение вообще-то мало относилось непосредственно к моей особе. Я заранее силился не проскользнуться в подобострастие, но в то же время очень боялся показаться непозволительно горделивым, увлекшись подавлением невольной угодливости. Пытаясь укротить сей одичавший трепет, я успевал изумляться самому себе – как порой самое естественное поведение требует неимоверного труда! Ко всему прочему, я немного опасался попутной встречи со вчерашним сумасшедшим, и самым ничтожным краешком сознания все же чаял не застать самого писателя, а уже как-нибудь без его участия схлопотать его рассказ, но вдруг, одолев подворотню, за которым открывался садик, мой слух различил оттуда точно говор Даулетиярова, – и каково же было мое удивление! На лужайке под свору мальчишек лет пятнадцати был постелен плед, две широкие расписные тарелки завалены были побелевшими от глодания огрызками арбуза, из-под которых пестрела арабеска, а на деревянной табуретке перед ними внаклонку сидел сам Даулетияров. Не доходя шагов десять, я опустился на корточки, чтобы не стоять истуканом, и стал прислушиваться. Вблизи и в действительности его голос раздавался еще больше хрипловатым, но на сей раз в нем не было жара, и доносился он неторопливо и приглушенно:
– …бойтесь того дня, когда вы перестанете чувствовать окружающую грязь. Вы сейчас чистые, невинные, но, когда выйдете в мир – будьте уверены, он займется вами, готовьтесь, крепитесь к его испытаниям. О, эти испытания отнюдь не пылающие враги – так было бы терпимее, понятнее и, в конце концов, легче. Испытания тщеты предстанут вам чрезвычайно сладкими, потому что орудие бренного – искушения. Но, ребята, смотрите, не смейте примирять свою совесть с искушениями! Бойтесь, чрезвычайно бойтесь притеснить, сделать несправедливость, посягнуть на чужое право – потому что Аллах все может простить, все может простить, если будете искренни, но одно Он оставит на решение притесненного и угнетенного – помиловать или наказать обидчика, того самого, кто попрал его право. Вы будете владеть предприятиями, неважно, впрочем, хоть лавкой на базаре – бойтесь обсчитать, обмануть, приукрасить недостаток своего товара, бойтесь в высшей степени взяток! Вот мне самому недавно случай выпал – я состою в очереди на получение квартиры, и тут мне одни знакомые говорят, за пятьдесят тысяч можно ускорить решение – честное слово, я чуть было не дал! Я, вообразите, как-то забылся, уже рассчитал, где взять деньги – слава Аллаху, Он вовремя меня образумил: оказывается, меня бы поместили бы вверх в списке, нарушив тем самым святое право стольких людей, тогда как – я потом наводил справки – среди них есть пенсионеры, старики, малоимущие, – одним словом, будьте бдительны. Будьте же невероятно честными, невообразимо честными, – подытожил он и тревожно вглядывался поочередно в каждого из своих ребят.
Я опустил свои глаза во избежание встречи с его взором. «Ах, двуногие, спят!» – вдруг рассмеялся Даулетияров, разбавив наконец затишье, а детвора, поняв, что нравоучения кончены, тотчас приободрилась. «Мы бы тебе предложили арбуз, но ты опоздал самую малость» – крикнул Даулетияров, и от его обращения ко мне я вдруг смешался, но, впрочем, подошел и пожал ему руку. Мальчишки, редея с лужайки, принялись шуметь вокруг, а некоторые с любопытством остались смотреть на нас.
– Смотрю – нездешний. К кому приехали? – спросил меня писатель. Немного путаясь, я ему объяснил. «Хорошее дело, хорошее дело» – понимающе закивал он и стал с изумившей меня проворностью собирать с пледа. Я тотчас принялся пособничать.
– Дети, – говорил он, на четвереньках потягиваясь до тарелки на дальнем конце пледа, чтобы не наскочить на него обувью, – как будто даже душу лечат. Вот, стараемся пестовать чистые души, – осторожно выпрямился писатель, стараясь не опрокинуть ее содержимое. Я подставил под нее, раздвинув за петельки, пакет, который тотчас складно отяжелел водопадом обглодков.
– Чистые души потребны в назиданиях; кто знает, может и они будут небезразличны к людям. Но боюсь за них, ей-богу, боюсь.
От какой-то невольной покорности и участия мне пришлось бороться со своими впечатлениями, внутренне я потешался над собственным малодушием перед встречей с Даулетияровым, и все же не находил что говорить; вчера он казался мне каким-то недосягаемым, каким-то пришельцем; я, разумеется, был насторожен его выступлением накануне, – теперь же он предстал передо мной самым обыкновенным деревенским дедом, которого разве что чуть горше язвят недуги общества. Заметив, что я силюсь придумать слова, он выручил:
– А организация действительно похлопотала. Колодцы чинили, палатки дали, и даже одну лодку – все для общего пользования.
– Да, я слышал, – чуть было не оплошал я, но успел спохватиться, – а сколько они тут были?
– Ну, они ведь несколько раз приезжали. Приехали летом – обучали наших, там, разному: правильно пахать, правильно удобрять. Составили из местных что-то вроде совета, каждого назначили ответственным за что-то и уехали. Потом приехали уже весной – тоже там что-то спорилось у них. И таким манером около двух лет, получается.
– А ныне как? Есть плоды? – спросил я, складывая плед на своем локте.
– Постой, отряхни, – сказал писатель и, дождавшись, пока я сотряс плед пару раз в воздухе, продолжил:
– Когда они были здесь, все шло даже хорошо. Но сам знаешь наших: как только те уехали, опять за старое – удобрения не те, скот переедает, а молока и мяса – мало.
Несмотря на то, что обо всем этом я был троекратно наслышан, мне не хотелось прекращать разговор и, направляясь за писателем в свальное место, чтобы избавиться от объедков, я спросил:
– А кто были из организации? Ну, какие национальности, или всё наши граждане?
– В основном составе – да, наши, но были и украинцы, и русские, и англичане, – отвечал, не глядя на меня, Даулетияров и, тщательно разделавшись с мусором, торопко пошагал по направлению к водоразборной колонке. Ссутулившись, он деловито устремлялся то за одним делом, то за другим, и все его движения занимала какая-то вечная занятость, отчего мне невольно приходилось прилагать усилия, чтобы держаться близкого расстояния для поддержания разговора. В это же время писатель продолжал:
– Один был немец, Фридрих, мы его Федькой звали, у него родители, оказывается, здесь жили когда-то. Казахский понимал – дома, говорит, родители иногда баловались.
От неожиданной неподатливости рычага колонки мне даже пришлось ввалиться на него телом и повиснуть, пока писатель полоскал тарелки. Рычаг к тому же был изрядно раскален солнцем.
– Скажите, а часто вот так вы детей наставляете? – спросил я и с содроганием почувствовал, что дерзнул.
– С детьми-то? Я часто в отъездах, но, когда я здесь, сами прибегают. Я было положил себе в учебное время, по меньшей мере раз в две недели, на выходных, общаться с ними. Но уж как получается, – сказал писатель и, завершив мойку, спросил:
– Будешь руки мыть?
– Попью, – сказал я, но взявшийся уже за рычаг Даулетияров, вдруг круто повернулся со словами:
– Э, нет, пойдем, дома попьешь. Мало ли, отравим тебя – что потом скажем? Вы небось не привыкли такую воду пить.
Я было попытался отстоять свое решение, но Даулетияров указал мне своим длинным перстом на табуретку, требуя, чтобы я ее попутно прихватил. Затем глубоко вздохнул.
– С детьми-то легко. А вот молодежь за редким исключением не хочет никого слушать. Их, говорят, только бесплатным алкоголем можно завлечь, ну что за штука, ты скажи? С детьми иной раз и кино посмотришь, чтоб не наскучить, гостинцев привезешь из поездок, поиграть можно наконец. А молодежь, – нет, куда! Боюсь я их, знаешь, иногда. Пацаны-то, редко все, но умеют задуматься, прислушаться, а с девушками в высшей степени сложно. Эх, совратили, кажись, неминуемо, избаловали вконец, – ни слушать, ни думать не умеют самостоятельно. Вернее, самостоятельности-то у них много, но вот чтоб своим, собственным сердцем прийти к пониманию… Внушили им, мол, что они по сторонам не шляются – это мы ущемляем права их. Вот какого тебе бы узнать, что волею случая, ты ровно так же мог быть сыном любого из предыдущих мужчин своей матери? Все они будущие матери наши – дюже злость берет, даже всплакнешь от досады.
Мне безусловно было крайне лестно, что писатель изволил говорить со мной в таком ключе – несомненно он чувствовал, стало быть, что я способен уразуметь эти мысли, несмотря на то, что и я был «молодежью» для него. Украдкой я всматривался в забор дома, в сторону которого мы направлялись, в сам дом за воротами, – было любопытно, как живут писатели в нашей стране, – правда, Даулетияров, по душевному устройству своему, возможно, жил проще, чем мог бы: стальные волнистые ворота были выкрашены уже в выцветавший синий цвет; за распахнутой калиткой вилась дорожка из плитняка и, не доходя до крыльца, ударялась в ступеньки; дом же был точно таким, что у всех в этом ауле – одноэтажный, с двумя, много с четырьмя жилыми комнатами. Нигде я не приметил никаких искусов, излишеств, – разве только водосточные желоба, окаймлявшие черепичную крышу.
– Вот и внуков от сына моего, покойного, с самых малых лет я выстроил честности, – переступая через порог ворот, говорил писатель. Выказав стеснение, я замешкался. – Заходи, заходи, не стой. Проступок прощу, а за ложь, говорил, бить буду. Младший приходит вот недавно – шестой только закончил бесенок – говорит, ата, сегодня анашу попробовал... Шестой класс, ты вообрази! И что, спрашиваю, понравилось? Нет, говорит, ерунда какая-то. Носит же кто-то детям отраву. Здесь оставь табуретку, – махнул свободной ладонью Даулетияров и опустился на длинную низкую скамью у стены.
– А старший однажды курить начал. Я спрашиваю: когда бросишь? Ах ты ж что, ты же пить хотел! – вдруг выпрямился он и, несмотря на мои обратные заверения, крикнул в дом:
– Ираида Михайловна, вынеси воды! – и продолжил рассказ:
– Когда бросишь, спрашиваю. Нет, говорит, моя жизнь – сам решу. Я ему говорю…
– Здравствуйте – поздоровался я, вероятно, с Ираидой Михайловной, которая показалась на крыльце. Это была невысокая женщина средних лет, еще довольно стройная, в узорном платке и переднике. При мысли, что она и есть жена писателя, меня вдруг охватил какой-то восторг.
– Здравствуйте, – стоймя торопливо обувая непоседливую калошу, она поприветствовала меня. – Вы к нам?
– К нам, к нам, толмач приехал, – сказал Даулетияров. – Вынеси воды нам попить. И на – тарелки ваши.
Отправив её назад, писатель задержал какой-то беспокойный взгляд вослед. Потом продолжил:
– Я внуку говорю, тогда и спрос с тебя как с мужчины будет, согласен? Он, конечно, согласился. Бабку свою возил по больницам, в город ездил за покупками, в два, в три ночи будил его топить печку – притом, что я сам ему покупал сигареты – наконец, устал однажды. Ата, говорит, я курить брошу. Дай, дескать, в лагерь с друзьями съездить.
Ираида Михайловна снова показалась в дверях и протянула мне прозрачную банку, по две трети наполненную кипяченной водой.
– Скоро зайдете? – обратилась она к Даулетиярову, – Кушать остынет.
– Отчего же не зайдем? Голодным, что ли, хочешь гостя отправить?
– Багдат-ата, я сыт, я правда, спасибо, – зачастил я, но писатель хмуро зацокал, отражая мои заверения поднятым подбородком.
– У кого из предков ты видал, чтоб гость – тем более издалека – домой не заходил? Нельзя, нельзя. И чем больше ты съешь, тем больше благодати нам посулишь, – и мне не оставалось ничего, кроме как повиноваться. Он достал из кармана брюк какой-то маленький тубус, вытянул оттуда желтоватый прутик и начал жевать его мочалистый конец. Я отпил воды. Между тем в дом стрелой влетела ласточка и, оглушительно прощебетав где-то в дальнем конце, будто яростно отчитав своих птенцов, вылетела вновь. За ней выбежали из дома две девочки одинакового роста и в одинаковых платьицах, но с разными цветами волос, – увидев меня, они остановились, едва не влетев одна в другую, засмущались и стали укоризненно прятать глаза. «Соседские» – сказал Даулетияров и вручил мне металлический кувшин, – основательно умылся, не пропустив даже затылок и ступни, и покуда я поливал ему с краткими перерывами на ладони, девочки быстро убежали за ворота. «Ах, дикарки», – жмурясь и сквозь улыбку шепнул он. Затем наконец мы взошли в сени.
Наверняка вы и сами видывали тысячу раз наши старые дома в аулах, потому мне нечего там описывать, кроме, пожалуй, одного, – поскольку уверен, что подобное вам не встретится более ни в одном доме. Из сеней непосредственно входилось в сумрачное помещение, которое служило кухней, и, не зная, куда девать банку, я расположил ее на столе – и вдруг, когда писатель, вытираясь полотенцем, спросил позволения отлучиться ненадолго и отворил дверь соседней комнаты, мне совершенно ненарочно приметилась картина на стене за ней. Меня подивила даже не то что картина, а самое ее дерзкое наличие, вмиг обжегшее мой взор: куцыми культями вместо рук сжимает карандаш почти на груди и с ласковым радушием глядит на вас снизу малыш, чьи глаза и голова кажутся непомерно большими оттого, что так коротки от плеч эти округлые обрубки.
Нечаянная фотография отравила мне душу; я был поражен тем, что как-то никогда мне и в голову не приходило, что можно ведь и такие картины вешать, вешать и созерцать, и внимать сытой своей совести. Пока я стоял, пряча душу и борясь с собой, Ираида Михайловна зажгла под чайником плиту и пригласила меня садиться. Очевидно она уже некоторое время дожидалась Даулетиярова – на столе блестели приборы и белели блюдца. По тому, что она не торопилась подавать кушанье, я тотчас же решил не притрагиваться к еде прежде писателя, – даже если вот сейчас же Ираида Михайловна начнет накладывать мне, и чтобы не сидеть в безмолвии как робкий юноша, я спросил:
– А когда Багдат-ата приехал?
Ираида Михайловна в ответ поднесла указательный палец к губам, и я похолодел от неловкости, хоть и не понимал, зачем от меня требуют тишины. Настороженно поводив глазами, она сказала полушепотом:
– В четыре утра, – на этом и стих наш разговор. Я стал мысленно звать писателя, и отныне с некоторой досадой уже приготовлялся к любой неожиданности. Между тем Ираида Михайловна поочередно распахивала шкафы и выдвигала полки, собирая на стол еще больше съестного – что проделывали и мои хозяева в день моего приезда. Запестрели хрустящими обертками конфеты, козинаки крошились кунжутом, и ломкий хворост, преподносимый на стол, сыпал собой печенья. Меня же мучил мой взор – наблюдая за хлопотами хозяйки, я боялся показаться голодным; разглядывая помещение – нескромным, а смотря в кухонное окно – пренебрегающим их гостеприимством, и я не знал куда девать глаза – зажмуриться, что ли, наконец. Назначив спасением отхожее место, я уже приноровлялся прознать его расположение, но наконец протяжно скрипнули дверцы, едва ли не на носочках вышел оттуда писатель, и бережно закрыл их за собой – что, впрочем, не избавило нас от повторного скрипа.
– Кушала мать? – тихо спросил он, садясь за стол – Ты чего, Ирочка, гостю не наложила?
– Тебя изволили ждать, – ответила она. – Утром суп поела, с тех пор почивает.
Чуть колеблясь и с нарастанием бормоча, закипел чайник. Ираида Михайловна торопливо сняла его с огня, и, усиленно дуясь, он был опущен на циновку.
– Мне, пожалуйста, на треть желудка, – уже громче сказал Даулетияров и задержал взгляд на мне. Но он смотрел не прямо, а как-то так, будто смотрел он на мои руки. Когда перед нами расположили горячее, он улыбнулся:
– Ешь, не стесняйся. Аллах не спросит за меру съеденного в гостях, – и мы принялись за еду. Писатель просил не обессудить за скромный стол, все пододвигал ко мне яства и призывал живее браться за них, не желая примиряться с тем, что я лишь недавно откушал у своих приютчиков. «Завтра непременно заходи, бабка твоя всякого тут напечет – напечешь ведь? – знали бы, вишь, что к нам толмач приехал из подгорной столицы» – говорил он. Я поминутно просил не беспокоиться и, чтобы наконец пресечь увещевания к чревоугодию, спросил, где его внуки. Оказались они в лагере. Была еще у него дочь – замужем за учителем какого-то лицея, и колесили они по всей стране, раз в два года получая новое назначение. Даулетияров довольно исчерпывающе объяснил Ираиде Михайловне причину моего приезда; она же, не выказывая лишнего любопытства в моем присутствии, спрашивала, кого он видел и что говорилось на вчерашнем мероприятии, – очевидно, они еще не успели толком поговорить. Лишь тогда я вдруг сумел объяснить себе задумчивую немногословность Ираиды Михайловны – законной умиротворенностью супруги, какое имеет обыкновение находить на женщин после какого-нибудь торжества.
Между тем и я не без доли самодовольства поспешил сообщить им, что имел честь оказаться в числе смотревших передачу в чайхане. Как-то совершенно невольно у меня что-то слетело с языка про миллион или про награду, на что супруги едва ли не ощутимо для меня мысленно переглянулись. Писатель, чьи уста медленно и безудержно растягивались в улыбке, переспросил меня:
– Уж не наши ли вам про миллион наплели?
– А что, неправда? – смешался я от неожиданности. Даулетияров разразился вдруг таким слезливым хохотом, что Ираида Михайловна, тоже и с трудом удерживая свой смех, стала умерять горячность мужа – «Тише, тише». Он смеялся долго, вытирая глаза длинным пальцем, то в полотенце, то в кулак, заражая и меня, и жену свою, а затем наконец сказал:
– Ты прости, дорогой. Это одна старая-старая моя штука. Имел я глупость однажды одному доверчивому господину внушить, дескать, мне миллион дадут, смотри меня по телевизору в такое-то время. В действительности же я хотел, чтобы он, как вам это сказать, немного задумался о душе своей, – я даже чаял, быть может, что станет он заботиться о душе-то своей, слезет с пагубных привычек, иль на худой конец, поспособствую я словами своими в пользу ему, потому что добрый был малый, а тема заявлена была на эфире, уж и не помню, но что-то чрезвычайно духовное, праздник духовный какой-то намечался. И что же вы полагаете? Встречаю я его потом – его очаровательный ум вовсе не заметил подвоха, он только поздравлял меня да всем вокруг рассказывал, что Багдат теперь миллионщик. А как переживал он за меня! – прямо самым искренним образом, без доли корысти, и все рассказывал, как он всю семью свою заставил смотреть меня по телевизору. С тех пор вот всякий раз начинается это, стоит мне появиться на телевидении, – невесть откуда, как.
– Да, а если бы вы мне не рассказали, так молва пошла бы еще дальше, – сказал я, совершенно одолев свою робость после смеха. Наблюдая за тем, как я управляюсь с едой, он стал спрашивать обо мне, о моих родителях, сверстниках и прочее. Не желая наскучить им, я не пускался в особенные подробности, но вопросы, которые он поминутно предлагал, только свидетельствовали, что я ему довольно любопытен, – по меньшей мере, окружение мое и воззрения его. Когда разговор коснулся до моих хозяев, вернее, его соседей, – Даулетияров осведомлялся, все ли у них в порядке – я наконец вспомнил, зачем собственно и явился к нему.
– Я ведь к вам от них за рассказом шел.
– Неужели?
– Вчера я видел одного человека, сумасшедшего, кажется, и узнал, что вы писали о нем.
– А я все гадал, неужели же тебя привлекли мои наставления, – засмеялся он, – а привлек-то сумасшедший. До чего же странно получается: ходит несмышленыш себе, а сводит друг с другом людей. Но что же он тебе сделал?
– Ничего такого. Только лепетал что-то очень неразборчиво и таскал… кого-то.
– Почему же ты хочешь знать о нем? – пригнувшись к столу и заглядывая мне в лицо, спросил Даулетияров. Я не сразу нашел, что ответить.
– Неспроста ведь. Вот вы, молодые, что у вас в душе? – спросил затем писатель, и сокровенная скорбь вновь замерцала в его глазах. – Чувствуете ли вы какую-нибудь, что ли, метафизику в событиях, Божий промысел?
– Наверное, – сконфузился я. Ираида Михайловна едва заметно улыбнулась, посмотрев на меня: ласково приподнялся правый край её губ, отчего щека её будто пуще округлилась. Она протянула раскрытую ладонь к моей еще не опорожненной чашке, словно ждала паузу, а Даулетияров не глядя передал ей ее. Затем он как будто чем-то раздражился, откинулся на спинку стула. Моя чашка, снова побывав меж длинных и худых пальцев писателя, вернулась ко мне с возобновленным содержимым.
– Сколько же лет прошло? В ту пору мне было что-то тридцать четыре или тридцать пять. Получается, почти двадцать лет назад, в канун свадьбы – впрочем, неважно чьей – приехал к нам в аул некий чиновник или блатной, дальний родственничек одного дома здешнего. Приехал с апломбом, на синем, блестящем «Ягуаре». Весь аул, разумеется, хлопотал в тот день, это уж так принято. Все взрослые заняты приготовлениями, детишки бегают – не усмотришь. Той семье, откуда выходец наш безумец, вообще как-то странно не везло с детьми – прокляты они, что ли; у них сначала старший сын выродился с пороком разума, младший же – кого ты и встретил – тогда вроде был неглупый малый, рос себе, и даже в детский сад ходил. Но получилось так, что в суматохе не заметили, как в машину эти горемыки забрались; старшему ли по недостаточности его приглянулся автомобиль; младший ли по детскому своему восторгу придумал спрятаться в нем, и как нарочно чиновника увезли куда-то то ли на охоту, то ли на рыбалку, – ведь надобно же угодить ему, задобрить богача, а ключи, разумеется, он увез с собой. Между тем заперлись изнутри эти двое, и Бог знает, сколько времени им там просидеть пришлось, вдвоем. Наконец кто-то заподозрил, что больно долго не видать этих братьев, пустились в поиски, весь аул рыщет – по каналу, по ямам, по горам, едва ли не по следу волка пошли. Был у нас один слепой аксакал, которого никто особо не жаловал, но мне отчего-то всегда было ясно, что он-то, пожалуй, зрячее всех нас будет, – осадил всех, говорит, ищите при пришлом чем-то, при постороннем, – стали думать, кто-то потом различил какие-то приглушенные звуки близ машины этой, – сбежались сельчане и не знают, как через тонированное стекло объяснить малому – старший тот вообще не понимал, что происходит – что надо вон на ту кнопку нажать, – хотя, быть может, они и сами не знали, куда надо нажимать; а как втолковать, когда ребенок орет, бесится, плачет, заткнув уши и глаза, осатанело качается на сиденье? – никто до него докричаться не может. Все улюлюкают снаружи и растерянно ищут хозяина. Мне самому жутко было и тошно от людской нерешительности. Вообрази: ведь разбить стекло значило бы признать чрезвычайность происшествия; к тому же, все надеялись на старшего, надеялись, что вот чуть-чуть – и разрешится все благополучно. Сейчас, конечно, когда уже всё случилось, каждый корит себя за то, что струсил, не решился – но потом рассуждает: «вот я разбил бы стекло, чужое, – пришлось бы, во-первых, ненужно оправдываться, во-вторых – платить» – и их я не берусь судить, ведь разбей они стекло, – ребенок-то не вдруг дурачком стал, никто бы не заподозрил у него недуг, – разбей они стекло, то хозяин наверняка не постеснялся бы спросить с них. Наконец поспел и сам хозяин, отворили машину, вызволили двоих, и обнаружив в своей машине детские нечистоты, чиновник, помню, сказал, что придется теперь продать её. Братья эти, конечно же, не могли не справить все свои нужды в салоне, их и тошнило там, и все на свете. С тех пор как-то закономерно младший последовал за своим братом – в умственном отношении, если можно так выразиться. И все совсем скоро привыкли к этому. Спустя всего-то год, смотрим – приехал тот же «Ягуар», чиновник тот же, говорит, оставляю ее вам, делайте что хотите, А лучше сожгите, – так и сказал. Выяснилось, что следующий хозяин машины как-то прознал про все дела, потребовал деньги свои у чиновника нашего, а тому, видать, невыгодно было скандалить тогда, – вернул деньги и не придумал ничего лучше, как к нам пригнать на утиль. Она стоит там с тех самых пор, где ты ее и видел, экспонатом, так сказать, – не шелохнется. Старший брат умер – заблудился, говорят, и замерз, но за младшим тоже плохо следят.
Рассказав это, он замолчал. Признаться, история тогда на меня не произвела ровно никакого впечатления, хоть и воочию пришлось мне видеть и машину, и продукт из нее. И только я вознамерился прервать тишину каким-нибудь легковесным вопросом, он опередил, подняв на меня глаза:
– Две вещи никогда не пресытят тебя: это деньги и знания. Вопрос лишь в том, чтобы сделать этот выбор не случайно, как это бывает сплошь, а со всем намерением, сознательно и решительно, понимаешь?
– Понимаю, – с готовностью и сочувственно кивнул я, хоть и внутренне трепетал от совершенно нежданного поворота его мыслей.
– Рассказ я так и не написал. Душу растерял к этому, да и совестно было на г;ре ближнего наживаться. Но тебе можно, – снисходительно улыбнулся он. – Можешь даже сделать так, что стекло разбивает некий храбрец, затевается у него с чиновником противостояние со всем вытекающим отсюда. При достаточном умении можно и вовсе не пошло это сделать.
К чашке, возможно, шестой чая я уже явственно ощущал, что засиделся непозволительно долго. С другой же стороны, мне хотелось этим и польстить писательской чете, – что вот, невозможно мне от вас уйти. Я стал спрашивать, касаясь до подробностей приведенной истории, Даулетияров же клонил беседу к духовности, к религии, осторожно обходя предметы явно для меня нелегкие. Смиренно слушала нас Ираида Михайловна, временами тихо посмеиваясь и теребя свою серьгу. Затем она добродушно намекнула мне, что вскоре непременно соберется у них вся аульская интеллигенция, и я мог бы при желании остаться их смотреть и слушать, – что, конечно же, побудило меня поскорее ретироваться. На прощание Даулетияров вознамерился было подарить мне на память свою книгу, долго возился в поисках таковой, – не нашел, и пришлось ему вместо нее подарить мне увесистую авторучку в подарочном чехле. Ираида Михайловна же вернулась с рубашкой в непочатой упаковке и, пока я обувался, стала собирать со стола угощения в пакет. Одним словом, возвратился я к себе весьма обогащенный.
С тех пор я больше не видел Багдата Даулетиярова, – вечером привезли миссис Кэролайн, и затем целую неделю мы колесили из одного аула в другой, возвращаясь к нашим приютчикам лишь поздними вечерами. К концу исследования мне пришлось и вовсе уехать с ней в город, чтобы довершить отчет и получить плату, которая, между прочим, едва ли покрыла то, что я потратил. Но об этом и думать не стоит.
Помимо прочего есть у меня и кое-какое подозрение, – очень совестно письменно признаваться в этом, но все же есть у меня маленькая догадка относительно того, почему Даулетияров так пытливо и странно посматривал иногда на меня. Когда я прочел из его последних изданных повестей, мне вдруг почудилось, что в одной из них многое взято с меня, – но пусть же читатель позволит мне оборвать здесь эту догадку, ибо с моей стороны было бы неслыханной самонадеянностью претендовать на роль оригинала.
Такова история моего знакомства со знаменитым писателем и деревенским дедом, Багдатом Даулетияровым, который, насколько мне известно, с той поры пока не появлялся на телевидении и, должно быть, доживает ныне свой век в ауле Айдарлы, где местные обходят стороной проклятый “Ягуар”.
Свидетельство о публикации №222071200045