Зелёная земляника
05, 04, 03, 01, - зелёный!
Успеваю! Зелёный кому? Не мне – машинам. Это я, поднимаясь по лестнице пешеходного перехода, держа в поле зрения светофор, собиралась привычно проскользнуть, между скопившихся машин, к остановке кратчайшим путём.
И вдруг поймала себя на мысли, что не в первый раз путаю красный и зелёный. Это что – возраст? Может, с возрастом некоторые превращаются в дальтоников? Дальтоником когда-то (уже когда-то, уже больше четверти века тому назад) был мой муж.
В детстве, в его детстве, у него была зелёная земляника, которая на самом деле была красная, а для него – зелёная, и его собственная мама, которая была сама детский врач и для которой, для неё самой, земляника была красная, никак не могла добиться, чтобы эта земляника стала красной для него. Для него она была зелёная.
Мама моего мужа, или моя свекровь, коей она была очень недолго, заморачивалась, похоже, только с земляникой. Поступая во второй мед (куда только и в состоянии она была его устроить, так как сама его окончила), он просто выучил тест на различение цветов, который ему достала мама. На то она была и медик.
Подземный переход от конечной остановки автобуса к метро был длинным, широким и пустым, несмотря на целеустремлённых бородатых прохожих решительного вида и коленопреклонённых мусульманских нищенок. Витрины палаток пролетели мимо, как проходящий поезд.
На поезд я и торопилась, в меру, зная, что их много, ходят они часто, и на одном из них я уеду всё равно.
Память. Когда-то она была притягивающим властно к себе магнитом. Но этого было мало и это был не тот подход. После смерти мужа в его память надо было вцепиться и её использовать. Я не хотела.
«Я боялся, что меня выгонят», - так вспоминал он свою учёбу в институте. На первом курсе он ушёл из дома, снял комнату и жил тем, что убирал богатые квартиры. «…а когда было совсем плохо, я покупал вафли…», - не помню, что он покупал, когда было плохо не совсем.
Он быстро понял всё. На стажировке в Америке он крестился. Не просто так, разумеется. Крёстными его там, в Принстоне, были достойные и уважаемые люди. Потомки русских эмигрантов, представители известных в американской культурной среде фамилий.
И здесь, и там у него был круг общения, состоявший из достойных уважения людей среди православных. Не менее достойные, солидные и уважаемые люди составляли круг его друзей-евреев. И никогда бы он не попал в такую ситуацию, как я: когда самый его уважаемый и почтенный научный «гуру»- еврей, увидев на мне православный крестик, задал мне прямой вопрос, на который я должна была дать прямой ответ.
Как гребень волны из белоснежной пены морской, весело катил он по жизненному морю, а уж камни, водоросли, обломки и прочий мусор, который тянет волна за собой по дну, разбирали за ним другие. И я разбираю до сих пор.
В институте одна из его сокурсниц познакомила мужа с его будущей первой женой. Несколько поколений интеллигентов: врачи, музыканты. Он рассказывал, что сиживал у своих тестя и тёщи за одним столом с Юрием Норштейном. И так далее…
Инночка была умница. Инночка была не только одарённым музыкантом, а человеком, который музыкой хотел помочь ещё кому-то. Создать свою школу, - где было можно всё. Нет! Это не надо понимать буквально, приземлённо и примитивно.
Можно – это когда нет той острой ранящей грани, а потом нет и того рубца или той мозоли, что образуется при переходе через «нельзя». Да. Его не должно быть. Но как это сделать?
Она попыталась, - она и несколько её подруг. Однажды утром они оказались перед закрытой дверью. Их туда больше не пустили: в ИХ школу…
Она была (и есть) очень хороший человек. Кого-то пригреть, приютить: с ними жил его младший брат, иногда – кто-то ещё. Дома у неё занимались музыкой детские группы, в которых были и дауны.
Она была девочка (тогда – девочка) серьёзная. А он – не очень. Потом он научился напускать на себя серьёзность, солидность даже, сидя на заседании в президиуме. А так…
Сын медика и военного-спортсмена, в этом мягком, гибком молодом возрасте, в семье, в кругу близких друзей и знакомых, давшем ему такой высокий социальный статус, он мог проявить себя в походах.
В походах он командовал. Наверное, жёстче командира представить было трудно. Что там все эти мягкотелые интеллигенты, даже старше на 20-30 лет? Что-то смутно мне припоминается рассказ типа «и за борт её бросает». Это Инну, которая с утра в байдарке куталась, не могла согреться и проснуться. А может, это правда была?
Я недавно пересматривала фотографии – десятки таких, на которых он отдаёт честь. Никогда не бывший в армии, не годный к строевой службе по причине удалённой фаланги на указательном пальце правой руки. Лишился подростком из-за сильного нагноения от укуса рыбы. Рыбак был.
А где же мама-то была с самого начала? Мама-медик, которая потом с пафосом рассказывала, как стояла во время операции у стола и не дала отрезать весь палец. Почему запустили? Ладно. Не моё дело.
Среда эта военно-гарнизонная, где девчонки-тройняшки трясли грудями перед мужиками-начальниками, изображая тачанку. Он рассказывал…
И вот: он, школьником подглядывавший в щёлку на баб, моющихся в бане, и возбудившийся, увидев среди них одноклассницу, и – умница, серьёзная, очень хорошая, Инночка. Совсем другая. Конечно, рано или поздно это должно было закончиться. Оно и закончилось.
Командир походов попёр командовать парадом в других направлениях жизни, - с этим-то back-ground-ом! Вack-ground попёр тоже, со страшной силой. Самое интересное, что он так и не понял, почему от него отвернулись те, с кем он раньше был в замечательных, близких, доверительных отношениях. Почему изгнали из своего круга.
Он не-по-нял! Его пёрло. Пёрло, в основном, активно, позитивно, и это, за редким исключением, нравилось всем. Он не просто любил, - он смаковал жизнь, людей и человеческие отношения. Женщин, когда они попадались на пути смакования, он смаковал тоже. Но они не все понимали, что это не они такие, а что это стиль у него такой: смакования всего.
Надо сказать, что, несмотря на то, что отец ушёл из семьи, когда ему было лет 15, ушёл со страшным скандалом, изменив маме с «какой-то там», несмотря на это реальную и вескую, вроде бы, причину, этот стиль смакования, - он был не папин, а мамин.
Какая-то обострённая, доведённая до предела чувственность, которая касалась всего, что она делала: готовки, в которой равных себе она не знала, разведения растений, что она очень любила, от выращивания рассады до сбора урожая. Деньги, вырученные от продажи своей клубники, она любила тоже.
Я думаю, что смакование это относилось и к другим занятиям, в коих она тоже дошла почти до предела совершенства: например, в сборе грибов и ягод. Муж рассказывал, что она изучила все, абсолютно все съедобные грибы, растущие в её местности. Я думаю, что вкус их она изучила в деталях тоже. Просмаковала.
Немного это напоминает работу сомелье, дегустатора или мастера-парфюмера. Но она не была ни тем, ни другим, ни третьим. Она была – детский врач. В этом качестве я с ней не сталкивалась никогда. Внука своего, как врач, она не наблюдала. Так вышло. В этом была виновата я, - да, конечно. Безусловно, это так, вне всяких сомнений.
Потом она перестала верить, что это её внук. Не пощупав, не погладив, не притронувшись. Не просмаковав. Она не хотела его видеть. Если бы хотела, она вела бы себя по-другому. И это не от недостатка ума. Ума у неё на это вполне хватало. Хватало с избытком. Значит, не было желания. Желание было одно: что-то изобразить.
Изобразить что-то – это как раз очень и очень принято в военной среде: да чтобы заискрилось, да чтобы засверкало, да чтобы с шиком, да понты кидать – салютом на праздник, выше крыши. Грохнуло, прошипело – и нет ничего.
Младший брат мужа (кто он мне –деверь, да, кажется), - позвонил, чтобы сказать, что умерла мама: моя свекровь. Но как он это сделал! Он звонил при свидетелях, чтобы они слышали, что он мне звонит, чтобы отчитаться. Я сообразила про спектакль и отчётность уже потом. Тогда я сказала, что она вряд ли хотела бы меня видеть.
Ведя себя, с возрастом, уже не властно, а просто разнузданно, мой муж постепенно потерял всё. Осталась только видимость: глянцевые альбомы со стажировки с дежурными улыбками, связи и знакомства, какие-то профессиональные регалии, дутые звания и должности, ради которых надо было не только работать и работать, но и крутиться и крутиться, выжимая из себя всё оставшееся здоровье и силы.
Со стажировки он вернулся сюда, потому что там, по своей несерьёзной сути, зацепиться так и не смог. Он вернулся сюда, где он слишком много потерял: расстался с двумя до безумия любящими его женщинами, готовыми всё для него сделать. Похоронив своего ребёнка от одной из них, погибшего новорожденным из-за его невнимания, вызванного карьерными заморочками, без жилья…, без…, без…. С одним внешним лоском, под которым не было ничего.
И тут он встретил меня. И ему померещилось, что мною он вернёт всё: квартиру, своего собственного ребёнка, и жену культурную, интеллигентную, работящую, безответную, подчинённую, внутренне потребную ему, - тогда уже жестокому тирану; а внешне соответствующую тому облику, который понравится всем, кому нужно понравиться, и удовлетворит всех, кого нужно удовлетворить. Короче: он мною заполнит всё содержание своей внешне блестящей, но пустой оболочки.
Подобная глупость не могла бы прийти в голову даже самому умному человеку. Он не был умным. К чести его сказать, таковым он себя и не считал, по крайней мере, так говорил об этом.
В неискренности его было трудно упрекнуть: искренность всегда была его сильной стороной и большим плюсом. Настоящая или показушная? Может быть, он сам не всегда это знал. Или не задумывался: так проще.
В Америке, казалось, он весь был соткан из искренности. Он приехал туда в 91 году: такой бородатый улыбчивый русский, сфотографировавшийся у снесённого памятника Дзержинскому. Его хотели видеть все! Все им восхищались, а он таял от этого всеобщего восхищения, таял абсолютной искренностью.
На гребне волны, сияющем белоснежной пеной морской, его занесло в эту Америку, перекинув через океан. Здесь остались: оправляющаяся после тяжёлой болезни мама, брат, разведённая жена, другая женщина с умершим новорожденным ребёнком…Камни, обломки, мусор…
А потом он вернулся сюда. И его всё это накрыло. Не сразу, дав ещё пожить, погулять и покрасоваться, даже построить грандиозные планы и чуть-чуть ли не попытаться их воплотить в жизнь.
Но что-то уже собиралось, назревая, вокруг. Это больше понятно сейчас, в перспективе. Но не тогда. Не ему. Он этого всего не видел и не понимал. И я этого всего тогда не понимала тоже. Я чувствовала, что что-то неотвратимо надвигается, подобно зловещему, звенящему тишиной затишью перед бурей.
Он не чувствовал. Или да. Или нет. Я теперь смотрю на фотографии и понимаю, что он тогда уже мне изменил. Знаю, с кем. И оставил мне полное право поступать так же. Я им воспользовалась.
И когда в один из своих последних приездов свёкор гневно вперился в фотографию, случайно оказавшуюся у меня на пианино, фотографию не своего сына, а другого человека, это тоже был тот ещё спектакль. Сам-то? А сын-то? Что же я-то должна? Не в Индии, чай, живём. Да-с…
Когда я всё это прочитала сейчас, с утра, всё, написанное вчера вечером, сначала в сумерках, а потом почти в полной темноте, я поняла всё. Его гибель была неизбежна, и другого варианта быть не могло. Что там эти мелкие подробности: поехал в свой деревенский дом, да рядом с ним поджёг траву, да загорелась, да стал тушить и умер от сердечного приступа. Скорее – задохнулся дымом. Это – детали. Детали неизбежного. Его просто накрыло всем тем, что раньше тащилось вслед невидимо, где-то там, на глубине.
Накрыло, да. Но если бы только его! Всех: и меня, и сына, появившегося на свет через два месяца. От этого разгребания я не смогла спасти ни себя, ни его. А я была обязана спасти его от этого. Но для этого надо было понимать это так, как сейчас понимаю я: не как катастрофу и трагедию, а как закономерность и неизбежность.
Иначе быть не могло. Работать, тем более браниться, как это он делал, на Пасху нельзя. Но это было лишь внешним проявлением других закономерностей в этом необузданном стремлении к ослепительному внешнему блеску.
Потом было непонятно, как жить. А если – без блеска? Блеск – ну его! Тянет, конечно, тянет, так, периодически, на внешнюю мишуру. И она лезет в какие-то щёлочки, просачиваясь в них. А лучше бы жить без неё, так, как умеешь.
И я пишу это, как умею: про зелёную землянику, которой никогда не суждено было превратиться в красную. Я не пишу «стать» или «созреть». Это не то. Именно – превратиться. Превратиться могла только красная земляника в зелёную. Наоборот – никогда…
Свидетельство о публикации №222071500568