Лев Толстой в Бегичевке в декабре 1891 г

                ПРИМЕЧАНИЕ.

                Это ОТРЫВОК из
                большой книги моей
                "Царь Лев против царя Голода"
        (Лев Толстой в земном Христовом служении в 1891 - 1893 гг.,
                которую можно скачать,
                читать без платы
                по ссылкам:

           http: // leo-tolstoy [точка]ucoz[точка]ru / ISSLEDOVANIYA/ altukhov_r-car_lev_protiv_carja_goloda .pdf

            https://cloud.mail.ru/public/WNDs/bFtfK3nh4


   Ещё ПРИМЕЧАНИЕ. Ссылки "Проза. Ру", к сожалению, УБИВАЕТ. Если, паче ожиданий, что-то выше вообще хотя бы как-то отобразилось, оно будет дохлое. Надо эту убитую ссылочку выделить и скопировать в адресную строку, затем нажать "Ввод", чтобы перейти по этому адресу.

   Слово [точка] в адресе нужно заменить на просто точку, без скобок и УБРАТЬ ВСЕ пустые ПРОБЕЛЫ (т.е. пробелы без чёрточки внутри).

                ПРИЯТНОГО ЧТЕНИЯ!
                РАДОСТНЫХ ОТКРЫТИЙ!
                _________________________

                Глава Четвертая.

                РАСПРЕДЕЛИТЕЛЬ БЛЕВОТИНЫ,
                или ОДИНОЧЕСТВО ЦАРЯ
                НА ДУХОВНОЙ ВЕРШИНЕ ЖИЗНИ
                (11 – 26 декабря 1891 г.)

  Это ложь, когда хочется быть одному;
То патология или коварство.
Одному можно быть только на царстве,
И только с женой нужно быть одному!

  (Александр Литвинов)


                4.1. Московские будни Духовного Царя России


   О кратком своём московском отпуске Л. Н. Толстой записал 19 декабря 1891 г. в Дневнике следующее:

  «За это время был в Москве. Радость отношения с Соней. Никогда не были так сердечны. Благодарю тебя, Отец. Я просил об этом. Всё, всё, о чём я просил — дано мне. Благодарю Тебя. Дай мне ближе сливаться с волею Твоей. Ничего не хочу, кроме того, что Ты хочешь» (52, 59).

   Эти строки — дополнительное свидетельство того, что вовлечённость Л. Н. Толстого в помощь голодающим не была отступлением его от христианского восприятия денег и капиталов, богатства как абсолютного, безусловного зла, но была обдуманным и СИСТЕМНЫМ СОСТОЯНИЕМ взаимоотношений с миром: мудрой ТАКТИЧЕСКОЙ УСТУПКОЙ тем нравам рабов мамона и золотого тельца, которые в общественном сознании лжехристианской (церковно-православной) России по сей день лишь отчасти смягчаются, но по обыкновению не религиозной верой (ибо ложная вера беспомощна перед ЗВЕРЕМ), а работой первобытных альтруистических бессознательных программ человека — именно как ЗВЕРЯ, как общественного животного. Толстой, разумеется, не пользовался понятием системности, не мог ведать ничего и об альтруизме в социально ориентированных поведенческих структурах приматов и других высокоорганизованных животных, но своё положение осознавал по существу именно как такое сложно-системное состояние участия в необходимом деле, которое нельзя было совершить одному, а только с участием поклонников мамона и тельца, ведомых (временами) животной альтруистической программой, но, увы, лучше всего понимающих именно «язык денег». Когда давний знакомый его, толстовец-землероб Аркадий Васильевич Алёхин (1854 – 1918) попросил дорогого Учителя в письме указать ему тот “пост”, то поприще, на котором он мог бы быть полезен и нужен в деле помощи голодающим, Толстой в ответном, от 11 декабря 1891 г., письме поделился результатами своих новейших рефлексий и свежеприобретённым опытом. По его мнению, такому, по случаю голода, служению, открыты три пути:

  «Одно решение, единственно истинное, это то, чтобы пойти служить голодающим одною своею жизнью, т. е., не пользуясь ни своими, ни чужими деньгами, стать ниже голодающих — иметь, есть меньше их и всё-таки служить им. Это решение несомненно верное и говорить про него нечего, надо исполнять его. И выбирать место тут не к чему. Если кто готов отдать жизнь за друга своя, то жизнь одна и отдать её недолго и нетрудно. Везде можно и равно.

  Другое решение то, чтобы, считая свою жизнь хорошею, правильной, продолжать её, не изменяя, вследствие исключительных условий голода. Для того, чтобы принять это решение, необходимо не сомневаться в том, что то, что ты делаешь, и есть то самое, что хочет от тебя Бог. Решение это НЕ несомненно. Я пытался принять его, но не выдержал. Вы то же испытываете, желая связать деятельность свою с голодающими. Всегда страшно: не требует ли чего от тебя особенного это исключительное положение.

  Третье решение то, чтобы придти в середину людей нуждающихся и, так как естественно помогать людям тем, чего они требуют — голодающим пищей, а пищу нельзя иначе получить, как деньгами, то, несмотря на сознание греха денег, СТАТЬ ПОСРЕДНИКОМ МЕЖДУ БОГАТЫМИ И БЕДНЫМИ, не боясь самому изгваздаться по уши в нечистоте, связанной с деньгами. Решение это очень сомнительное. Я никак не думал, что изберу его. Но неизбежно был приведён к принятию его, и вот барахтаюсь в условиях, исполненных соблазна и греха, но чувствую, что не могу пока избрать первого решения, не могу, не имея силы духовной; не могу и избрать второго — оставаться безучастным» (66, 108 – 109. Выделение в тексте наше. – Р. А.).

  Слово ПОСРЕДНИК здесь особенно значимо. Оно характеризует активное и продуктивное, деятельное (мужское) начало в системном положении Л. Н. Толстого по отношению к двум состояниям рутинным, беспомощным: с одной стороны, городской сволочи (торгашеской, интеллигентской и иной), могущей быть полезной голодным крестьянам только своевольной делёжкой скопленых в городах продовольствия и денег, которые прежде того и были забраны у этих же крестьян и свезены в города; с другой же стороны — с положением своеобразной «выученной беспомощности» самих крестьян, для многих из которых рутина производственных и рыночных отношений и ряд «сословных» ментальных и психологических особенностей делали в ситуации 1891 года самостоятельное спасение от голода невозможным.

  Великорусский пахарь взывал о помощи. Регулярно переЖИРавшие города (снова кстати вспомним здесь «Первую ступень»! Л. Н. Толстого – статью, написанную в канун голода и осудившую именно ЖРАНЬЁ) стали с того зова чувствовать себя хреново, наконец совершенно заболели совестью, а заболев — обблевались. В письме приблизительно от 23 ноября другому духовному единомышленнику, И. Б. Файнерману, Лев Николаевич, выражаясь весьма аппетитно и образно, констатирует, что volens nolens он «оказался распределителем той блевотины, которою рвёт богачей» (66, 94). И чувствовал себя должным не выходить из этого положения.

  Это чувство долга разделила с Толстым и верная спутница жизни, Софья Андреевна, не отступавшая от своего участия в общем деле помощи голодающим — несмотря на устойчивые симптомы расстройства здоровья:

  «Я всё время тогда хворала, у меня делались удушья с сильным сердцебиением, шла постоянно кровь то носом, то горлом, и нервы дошли до крайнего расстройства. Но я не унывала, трудилась, выезжала, занималась детьми» (Толстая С.А. Моя жизнь: В 2-х кн. Книга первая. [МЖ – 1.] С. 237). Лечить сытую и обыкновенно сонную городскую совесть потребовалось в эти дни и ей…

  Конечно, получив то, что ей особенно желалось: свидание с мужем в Москве, — она почувствовала себя лучше, тем дав понять Льву Николаевичу, что наступили для него срок и возможность вернуться в Бегичевку. Он и сделал это, как только счастливо определилась судьба его статьи «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая» (слово «голод» стало в те дни нецензурным для печати). Напомним читателю, что 10 декабря статья вышла в свет в сборнике «Помощь голодающим», изданном «Московскими ведомостями». Она привлекла восторженное внимание молодого А. П. Чехова, в письме к А. С. Суворину от 11 декабря похвалившего статью и выразившего увереннность в том, что автор её «не человек, а человечище», общественные публикации которого следует помещать в «Правительственный вестник» (Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Письма: В 12 т. Т. 4. М., 1976. С. 322 – 323). А ещё раньше Чехова этого титула удостоил Толстого Н. Я. Грот, назвавший Льва Николаевича в письме к нему в Бегичевку от 21 ноября 1891 г. «духовным царём», на которого возлагаются все надежды лучших людей России в трудную её годину (Опульская Л.Д. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1892 по 1899 г. [Материалы... 1889 – 1892.] С. 251 – 252).

   Да, возлагались надежды. И да — лучших! Но, в массе своей, НЕ ПОНИМАВШИХ Толстого-христианина. Мирских «благотворителей». Но НЕ БЛИЗКИХ по вере людей! А позднее, мы увидим — оставят его и некотрые единомышленники, сиречь «толстовцы»: в тот момент, когда, один за другим, во всей неприятности осознают, что Бегичевка ВЗЫСКУЕТ ГЕРОИЗМА истинного: не столько героизма военной атаки, сколько тихого, незаметного и не ценимого в гнусно-патриархальных обществах лжехристианского мира героизма матери или, например, медсестры. Впрячься в упряжь и потянуть воз мельчайших, бессчётных хлопот ПОВСЕДНЕВНОСТИ, уязвимой страданию и смерти, обезображенной невежеством, омрачёностью и несчастиями: тем царством тьмы, верховным властитетем которого оказался в 1891-м Царь Голод, генеральное сражение с которым после безвременного ухода Ивана Ивановича Раевского Царю Льву слишком часто придётся вести одному: когда на тебе одном все решения и судьба всего великого, затяжного боя со смертью за жизнь тысяч людей, — и из которого надо было силиться, не ретировавшись ни в смерть ни в город, СДЕЛАТЬ ЖИЗНЬ.

  Между тем царь оставался царём и вне аскетического своего «дворца» в голодной Бегичевке. Живя в Москве, Толстой не переставал думать о исполненном и о предстоящей, большей и труднейшей части великого своего служения в миру Богу и Христу. Такой слуга всегда проверяется Свыше на смирение: и Толстому необходимо было, памятуя христианский идеал, тем не менее входить во всё новые, необходимые для дела, связи и отношения с миром и людьми его. Так, ещё по пути из Бегичевки в Москву, проездом в Туле 29 ноября, он посылает письмо тётке своей Александре Андреевне Толстой, фрейлине Императорского двора и особе влиятельнейшей, но при этом и даме строгой православной веры, увлекавшейся, как во все времена многие “сильные мира”, разнообразной благотворительностью. Толстой известил тётку, что им направлено было письмо к Михаилу Петровичу фон Кауфману (1822 – 1902), генерал-адьютанту, члену Государственного совета и председателю Российского общества Красного Креста (с 1883 по 1898 гг.). Сами письма Толстого к М. П. фон Кауфману не сохранились. В письме 29 ноября к А. А. Толстой Лев Николаевич просил тётку: «Пожалуйста, если можно, попросите его через кого-нибудь исполнить мою просьбу, очень нужную и никому не могущую повредить. Только бы он обратил внимание на это дело, он, говорят, человек хороший и умный, и он наверно исполнит её» (66, 100).

   Общество Красного креста выдавало свидетельства на бесплатный провоз по железной дороге груза для голодающих. На одно свидетельство можно было провезти один вагон. Так, в письме к Р. А. Писареву из Москвы от 1…4 декабря 1891 г., Толстой извещал, что сын его Л. Л. Толстой готовится ехать в Бузулукский уезд через Самару, где он должен был видеться с самарским губернатором А. Д. Свербеевым (которого застал в последние дни губернаторства в Самаре) и получить от него, как председателя местного отделения общества Красного креста, свидетельства на бесплатный провоз продовольствия, закупаемого для голодающего населения Самарской губернии. Писареву надлежало закупить для начала с десяток вагонов ржи (66, 102).

   И Лев Львович не встретил тогда со стороны самарского губернатора препон для провоза хлеба до станции «Богатое» Оренбургской ж. д., откуда хлеб развозился обозами по голодающим местностям.

   Но старый генерал фон Кауфман соединял в себе немецкую твердолобость с русским «служилым» развратом. К сожалению, у председателя Российского Красного Креста был иной взгляд на дело… В продолжении переписки с А. А. Толстой, письме от 8 декабря из Москвы, в приписке, Толстой сообщает тётке: «Кауфман ответил не хорошо: нужны были не деньги, а общее распоряжение о бесплатном провозе лошадей» (Там же. С. 107). М. П. фон Кауфман в официальной бумаге от 4 декабря сообщил, что «право бесплатного провоза по железным дорогам» грузов предоставлено Обществу Красного креста в адрес учреждений этого общества, а не частных лиц. Признавая, однако, что отправка лошадей на прокорм в урожайные губернии может иметь «благодетельное значение», он направил в распоряжение Епифанского уездного попечительства Красного креста 367 рублей на провоз ста лошадей в Калужскую губернию (Там же. С. 108. Комментарий).

  Первый “поединок” со строгим немцем был хоть не вчистую, но проигран. Бесплатность для членов семьи Толстого означала расходы для вверенной старику-генералу организации. Тот предпочёл перестраховаться. В письме к Н. Н. Страхову от 11 декабря 1891 г., уже из Бегичевки, Толстой так же сетует, что Кауфман «не разрешил общей меры (не ходатайствовал о ней), а прислал мне деньги на уплату железной дороги. Это любезно с его стороны, но не хорошо» (66, 111 – 112). Не хорошо потому, что Толстому в эти дни писали люди богатые, с Кавказа, о возможности принять на прокорм десятки тысяч крестьянских лошадок… если только Толстой похлопочет о доставке их. Исполнить это было несложно и необходимо. В письме Толстой разъяснял Страхову всё так: «Одно из главных бедствий (впрочем, все главные) это погибель скота от бескормицы и, главное, рабочей силы — лошадей. Спасение лошадей в том, чтобы для них устраивать столовые, дворы, где их кормить до весны. Главный расчёт тот, что если у 4-х мужиков, у каждого порознь, есть лошадь, к[отор]ую каждый порознь кормит и хочет уберечь, то кончится тем, что каждый не докормит до весны и все 4 лошади падут. Если устроить общее кормление, то на цену одной лошади из 4-х, даже если бы и двух, можно прокормить остальных. Это одно средство спасения лошадей, к[отор]ое мы стараемся организовать; другое в том, чтобы перевозить лошадей в те места, где есть корм. Это я и делаю отчасти, но затруднение в том, что провоз <даже> по удешевлённому тарифу 1; коп. с версты за лошадь составляет огромную недоступную цифру при дешевизне лошадей и дальности расстояний. […] Большое количество вагонов, везущих хлеб с Кавказа, должны возвращаться назад пустыми. Отчего бы их не грузить лошадьми?» (Там же. С. 112). Но и хлопоты Н. Н. Страхова в последующие дни не дали желанного результата: Кауфман не разрешил такой масштабный провоз «ввиду крайней сложности организации этого дела» (Там же).

  «Напиши, дай понятие о состоянии народа у вас в худших местах» (66, 101) — просит Толстой в письме от 2 декабря старшего своего сына Сергея. Живя в своём имении Никольское-Вяземское, тот в 1891 – 1892 гг. занимался выдачей муки голодавшим Чернского уезда Тульской губ. от земства и от попечительства Красного креста, членом которого состоял. Стоит заметить, что сын этот, не разделивший с отцом его чистой, евангельской, христианской веры, предпочитал действовать подчёркнуто самостоятельно, и оттого на страницах этой нашей книги он не сможет быть частым гостем.

  Старого товарища своего, тульского прокурора Н. В. Давыдова Толстой просил в те же дни: «Мне говорили, что в Тамбове очень дёшево просо и пшено. Вы едете туда: не узнаете ли и не сообщите ли мне в Чернаву, чтО стоит на станции железной дороги просо и пшено у вас» (Там же. С. 103).

   Или к Н. Н. Ге-сыну в Черниговскую губ., в письме от 4 декабря:

   «Купите нам два вагона, т. е. 1200 пудов гороху. Как мне говорили — достоинство гороха, именно то, чтобы он был вполне зрелый, без мелких и чёрных зёрен, очень изменяет цену. Если горох такой именно, ровный, без мелких и чёрных зёрен и других недостатков, можно получить на ст[анции] железной дороги по 90, 95 коп., то ответьте и купите. Отвечайте в Москву — жене. Она и вышлет деньги и свидетельства Красного креста для провоза бесплатного до нашей ст[анции] Клёкотки Сызрано-Вяземской дороги. Если же нам не удастся достать свидетельства Красн[ого] креста, то узнайте, что будет стоить провоз и не будет ли задержки» (Там же. С. 103 – 104).

   Тульскому губернатору Зиновьеву, 4 декабря из Москвы, как раз по поводу свидетельств, которые приходилось “добывать” непрямым путём: 

   «Свидетельства мои Кр[асного] Креста уже все вышли: 8 я отдал Писареву для доставки ржи и пшеницы, […] и нынче надо посылать два в Киев на два вагона гороха. Так что одного у меня уже недостаёт. Если можно, то дайте мне ещё десять свидетельств. Если вам почему-либо неудобно, то я постараюсь достать здесь» (Там же. С. 104).

  Таковы были хлопотные будни Духовного Царя — иэто не считая личной и писательской его жизни! А Толстой выкраивает в эти дни время для так и не оконченного им рассказа «Кто прав?» и для трактата «Царство Божие внутри вас»…

  Наконец, покончив дела и публициста-практика, и отца-воспитателя, и мужа-успокоителя, 9 декабря Толстой выехал из Москвы. И он был счастливее по пути в вечно нищую и депрессивную российскую провинцию, нежели Софья Андреевна, остававшаяся в Москве, в условиях сытой роскоши и с уже многочисленными помощниками. Накануне отъезда, в названном выше письме от 8 декабря к А. А. Толстой, он признавался, что первый бегичевский месяц с И. И. Раевским, который он провёл в работах для голодающих, останется в его памяти как «один из самых счастливых» — «не счастливых весёлых, а счастливых значительных и удовлетворяющих» (66, 107). Такой же чистой, безгрешной радости, такой же благодати он чаял ожидать и от нового рануда в лишь начатом поединке со смертью за жизни тысячей крестьян. Тётке он писал:

  «Завтра, 9-го, мы уезжаем. Соня очень тревожна, но отпускает меня, и мы с ней дружны и любовны, как давно не были. Мне её очень жаль, и я постараюсь поскорее вернуться, чтобы успокоить её. Дело наше идёт так хорошо, как я не мечтал, и всё дальше и дальше затягивает. Бедствие велико, но радостно видеть, что и сочувствие велико. Я это теперь увидал в Москве, не по московским жителям, но по тем жителям губерний, которые имеют связи с Москвою. Страшно подумать, что бы было, если бы вдруг прекратилась деятельность общества. — Говорят, что в Петербурге не верят серьёзности положения. Это грех. Я встретил у Раевского моряка Протопо[по]ва, с которым мы вместе были 35 лет тому назад на Язоновском редуте в Севастополе. Он очень милый человек, теперь председатель управы, хлопочет, покупает хлеб. Он очень верно сказал мне, что испытывает чувство, подобное тому, к[оторое] б[ыло] в Севастополе. “Спокоен, т. е. перестаёшь быть беспокоен, только тогда, когда что-нибудь делаешь для борьбы с бедой”. Будет ли успех, — не знаешь, а надо работать, иначе нельзя жить» (66, 107).

  Почти через год, осенью 1892-го, неслучайной случайностью, подвернувшийся на досуге дневник швейцарского мыслителя Анри Фредерика Амиеля напомнит Толстому древнюю, как мир, мудрость, переданную Амиелем по-французски так: «Fais ce que tu dois, advienne que pourra» (Из дневника Анри Амиеля. СПб., 1894. С. 49. Запись 25 января 1868 г.). Делай то, что должен, а там пусть всё будет так, как будет!

   Великолепно почувствовал и разделил с Толстым эти настроения и эту установку молодой Антон Павлович Чехов, так же участвовавший в эти дни в благотворительности. В письме к своему знакомому, земскому начальнику Нижегородской губ. Е. П. Егорову от 11 декабря Чехов писал:

   «Публика не верит администрации и потому воздерживается от пожертвований. Ходит тысяча фантастических сказок и басен о растратах, наглых воровствах и т. п. Епархиального ведомства сторонятся, а на Красный Крест негодуют. Владелец незабвенного Бабкина, земский начальник, отрезал мне прямо и категорически: “В Москве, в Красном Кресте, воруют”! При таком настроении администрация едва ли дождётся серьёзной помощи от общества. А между тем публике благотворить хочется, совесть её потревожена. В сентябре моск<овская> интеллигенция и плутократия собирались в кружки, думали, говорили, копошились, приглашали для совета сведущих людей; все толковали о том, как бы обойти администрацию и заняться организацией помощи самостоятельно. Решили послать в голодные губернии своих агентов, которые знакомились бы на месте с положением дела, устраивали бы столовые и проч. Некоторые главари кружков, люди с весом, ездили к Дурново просить разрешения, и Дурново отказал, объявив, что организация помощи может принадлежать только епарх<иальному> ведомству и Красному Кресту. <Иван Николаевич Дурнов; (1834 – 1903) — русский государственный деятель, с 1889 по 1895 г. министр внутренних дел. – Р. А.> Одним словом, частная инициатива была подрезана в самом начале. Все повесили носы, пали духом; кто озлился, а кто просто омыл руки. Надо иметь смелость и авторитет Толстого, чтобы идти наперекор всяким запрещениям и настроениям и ДЕЛАТЬ ТО, ЧТО ВЕЛИТ ДОЛГ» (Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Письма: В 12 т. Т. 4. М., 1975. С. 316. Выделение наше. – Р. А.).

  Толстой не забудет уже этой мудрости до последнего дыхания! Будет напоминать себе о ней в Дневнике: о необходимости твёрдости в следовании воле Отца, в христианском долге — в 1910 г., незадолго до смерти (см. 58: 70,126,137). «Делай то, что должен, и пусть всё будет так, как будет» Исполняй христианский долг, а последствия и награда, помни — в руках Бога! Очень продуктивная установка — особенно для гражданина России, вековечно с недоверием и неприязнью относящейся к свободной гражданской инициативе.

  Но, конечно же, и в своих добрых надеждах на благодатную радость, награду труднику и праведнику, Толстой-христианин так же оказался прав!

______________

4. 2. ...И будни бегичевские

  Через два дня после отъезда из Москвы, 11 декабря, Толстой уже писал жене с дороги открытое письмо, остановившись на ночь в 18-ти верстах от Бегичевки, на хуторе Молоденки (Епифанский уезд), у не близкого, но зато давнего приятеля, Петра Фёдоровича Самарина (1830 – 1901), послужившего Л. Н. Толстому прототипом для предводителя дворянства в «Анне Карениной» и Сахатова в «Плодах просвещения». 

   Вот полный текст открытки:

  «Пишу из Молоденок, куда мы прекрасно (чудная дорога и ночь, так что езда была удовольствием) доехали. Не успел написать тебе, и тоскливо всё о тебе. Тем более, что Таня сказала, что у тебя шла кровь носом. Неужели опять было дурно? Без ужаса не могу подумать, как тебе одиноко одной. Надеюсь, что и не будет припадков и, если будут, то ты с мужеством перенесёшь их. Насколько тебе нужно для мужества сознание моей любви, то её, любви, столько, сколько только может быть. Беспрестанно думаю о тебе и всегда с умилением.

  Надеюсь, что письмо это придёт раньше обычной почты. Целую тебя, детей. Поклон всем.

 Л. Толстой» (84, 107).

  Письмо Толстого к жене следующего дня, 12 декабря, уже из Бегичевки, буквально даёт почувствовать, насколько оперативно и мощно включился Л. Н. Толстой в разрешение текущих вопросов и проблем — словно специально дожидавшихся его возвращения и не давших ему никакого отдыха с дороги. Ему некогда оказалось писать большое письмо и, как повелось уже в таких случаях, Толстой сделал приписку к письму дочери Тани: даже не на самом её письме к матери, а на обратной стороне приложенного к нему одного из множества в эти дни крестьянских прошений: обращения поселенцев из села Кеми о содействии их передвижной библиотеке.

  Вот полный текст этой приписки:

  «Очень я занят практическими делами — нынче была отправка лошадей и приготовление к прокормлению лошадей на местах, на барде, при винокуренных заводах. Не знаю, как удастся. Кроме того, много дела, которое делаешь дурно — прямой помощи страдающим. Нынче, например, был в доме, где мать, внук 10 лет и мужик, все середь дня лежат на печи, а в комнате дух виден, и топить нечем. И боишься забыть про таких, потому что так много подобных. Мне хорошо, повторяю, если бы не беспокойство о тебе. […] Береги себя. Пожалуйста, ходи гулять и помни про мою любовь.

  Твой Л. Т.

  Вышли, пожалуйста, им то, что они просят» (84, 197 – 108).

  Последнее замечание, конечно же, касалось обращения крестьян о библиотеке.

  А встречное, того же 12 декабря, письмо от Софьи Андреевны Толстой частично посвящено впечатлениям от просмотра пьесы Л. Н. Толстого «Плоды просвещения» — которая, несмотря на вложенный в заглавие изначально сатирический смысл, стала в эти дни буквальным эквивалентом целого урожая свежих и вкусных плодов для голодных: ведь деньги за её постановки шли на помощь крестьянам!

  Приводим ниже текст этого письма с сокращениями.

  «Приезд <сына> Серёжи, милый друг Лёвочка, был, очевидно, по твоей инициативе, и я была тронута твоей заботой, и очень обрадована его приездом.

  Сидим мы в Малом театре: София Алексеевна с мужем, Лизанька, Варя и я, шла утром генеральная репетиция «Плодов просвещения», вдруг в первом акте входит Серёжа. Всю пьесу просмотрели вместе. Идёт она не дурно, только мужики — особенно 3-й, — совсем не вышли. Фальшиво, не смешно, — очень досадно. Ведь когда Лопатин про курицу скажет, — все хохочут единодушно; а здесь даже не смешно совсем. Сцена в кухне очень хороша. Когда является повар, то сцена выходит удивительно трагична; даже у меня одышка сделалась от волнения, но скоро прошла. Скучнее всех первый акт идёт, очень вяло. Петрищев и Кок; (толстый, белокуро-жёлтые волоса, похож на дворового) совсем не вышли. Вов; играл в меру и отлично. Профессор (Ленский) очень хорош. Барин с усами похож на отставного военного, но добрый и сдержанный — вышел. Вообще не чисто-аристократический тон, а скорее parvenus, [выскочки] желающие быть аристократами — и это не верно. В Туле и у нас шло много лучше и типичнее были люди, но здесь выручало сценическое искусство, привычка сцены, положений и т. д. Очень хорош был Григорий. Таня играла хорошо; но худенькая, минодировала [жеманилась] немного, слишком суетилась. Барыню очень утрировала Федотова. — Но вообще пьеса очень хорошая и весело её смотреть, хотя игры требует превосходной.

  Серёжа просидел со мной весь остальной день; никто, кроме Нагорнова, которого Серёжа же вызвал по делу, не пришёл, и с ночным он уехал. Мы многое с ним переговорили, и он мне рассказал и о вас. Здоровье моё хорошо, никаких неприятных припадков не было, надеюсь, и не будет. Погода всё плохая, потому что ветер; у меня тут заболел артельщик инфлуенцей, и совсем не бережётся, всё выходит и видно не хочется помириться с нездоровьем; вот так-то умирают. Только один день пролежал.

  Получила две телеграммы от Колички Ге, просит свидетельств на даровой провоз двух купленных им вагонов гороху по 1 р. за пуд. Одно я выпросила уже у Софьи Алексеевны <Философовой> и послала вчера, а за другим послала сейчас Алексея Митрофановича <Новикова> опять к Софье Алексеевне и пошлю Количке. Боюсь, что вы не скоро получите горох, так как с юга идёт всё очень медленно. Вчера послали все наши вещи, т. е. сукно, 100 ф. ваты, сухари, старьё и проч., даровым проездом в Клёкотки. Пошлите скорей за вещами, как только получите квитанции, чтоб раздать тёплые вещи шить и носить, пока холодно. — Голод всё распространяется, рассказывают ужасы.

  Лёва пишет короткое письмо ещё из Самары, что здоров, видел губернатора, который обещает хлеб ему продать из земского склада; что голод ужасающий, что Иван Александрович <Бергер> поражён, и что страдает, глядя на всё это; что у Ив. Ал. очень доброе сердце, и ему это приятно. Ещё пишет о мужике вдовце, удавившемся от того, что не мог вынести вида своих трёх голодных детей. — Вот и всё.

  Спасибо Маше за её ласковое письмо. Буду ждать с места, и не могу не беспокоиться, видя этот бич — инфлуенцу повсюду. […] Везде паника в Москве, что появилась сильная оспа. То же и в других городах.

  […] Пожертвования без вас опять пошли: вчера получила от гр. Бобринского из Петербурга 628 рублей сразу. <Граф Андрей Александрович Бобринский (1859 – 1930) состоял по министерству народного просвещения и по канцелярии Государственного совета; был представителем Комитета для вспомоществования при миссии США в Петербурге. – Р. А.> С «Плодов просвещения» — 2200 с чем-то рублей. Если нужно, и меня уведомят, то я пошлю за горох Количке.

  Теперь больше нечего писать. Я отпустила вас этот раз бодрее, чем думала. Во-первых, не так на долго, и во-вторых, вы все были ласковы, — а мне это главное. Прощайте, целую всех вас и очень жду известий с места. — Как вы себя чувствуете нравственно? Бодро или нет? Как относитесь к отсутствию Ивана Ивановича? Жутко ли, трудно ли, или просто и только грустно, что его нет? Петя уехал.

  С. Толстая» (ПСТ. С. 474 – 475).
 
  Чем ничтожней человек или общность людей, чем дурнее и малополезнее для Божьего дела в мире актуальные для этого человека или общности смыслы и образ жизни, чем удалённее они от истинного общего смысла человеческой жизни в Боге и во имя Царствия Его — тем больше пекутся такой человек или такое общество о выживании своём и таких же бесполезных своих отпрысков, о всяческой своей «безопасности». Тем настойчивей атакуют его или их сознание разнообразные, эгоистические в своей основе, фобии — так или иначе базирующиеся на религиозном безверии, на нежелании и неготовности поручить себя воле Бога. Такова типичная городская фобия вируса — модной в ту эпоху «инфлуенцы», то есть гриппа — совершенно вирусно распространившаяся по Москве. Больше вреда причинял, как водится, страх, нежели само заболевание — страх особенно нелепый на фоне уже начавшейся тогда по голодающим деревням по-настоящему страшной, смертной эпидемии голодного тифа (позднее, весной к нему добавится и холера). В случае Софьи Андреевны — её страхи будто притянули в семью то, что было страшно, болезни: грипп для детей и очередное сильное душевное расстройство для неё самой. В последующих письмах она не раз будет жаловаться мужу на расстройство здоровья, связанное с этим самым «вирусом» городских буржуазных фобий России и всего лжехристианского мира.

  Субъект сомнительных нравственных достоинств, приближённый «друг» Л.Н. Толстого, Владимир Чертков между тем наблюдал, в эти дни и позднее, драму христианского служения Толстых со стороны: со своего хутора Ржевск Воронежской губ. Продуманное самосохранение это привело Черткова к положению второстепенному в бегичевской эпопее: до конца 1891 года Толстой пишет из Бегичевки только пять (известных и опубликованных) писем этому «толстовцу № 1». Для сравнения, своей настоящей, не жалевшей сил, жертвенной сподвижнице, жене своей Софье Андреевне Лев Николаевич в период с 29 октября по 24 декабря 1891 г. отправил ДЕВЯТНАДЦАТЬ опубликованных писем.

  Туда же, на хутор Черткова, захватив от Толстого ожидаемые Чертковым рукописи и письма, отправился в эти дни и М. Н. Чистяков, чертковская «живая грамота» и заместитель Льва Николаевича в бегичевском «министерстве добра» на время его отъезда в Москву к семье. В письме к В. Г. Черткову, отправленном вместе с «живой грамотой» (в те времена это гарантировало не только сохранность письма от неизбывных ужасов почты России, но часто и скорость доставки, так что Толстой прибегал в Бегичевке к таким оказиям часто), Лев Николаевич сообщал преданному другу, в числе прочего, следующее: «С Матвеем Николаевичем расстался, как с дорогим братом. Я очень узнал его — увидал его до дна и очень полюбил. Поручение своё об изменениях в рукописи он исполнил в точности» (87, 117).

  Быть может, последнее замечание писано Толстым не без грустной иронии. Чертков не хотел подвергать себя ни физическому риску, ни психологическому стресу, присоединившись к «дорогому учителю» в реальном, практическрм деле помощи ближним. Но хотя бы как-то участвовать в деле, значимом Толстому, для сохранения отношений, ему было необходимо. И он нашёл крысиную “лазейку”: Толстой переживал за судьбу своего трактата «Царство Божие внутри вас», который считал очень важным и почти, к концу 1891 года, завершённым. Но на окончание работы приходилось выкраивать время. Чертков взял на себя роль редактора и посредника с переводчиками и издателями. Он ждал в эти дни рукописи восьми глав трактата, и Чистяков, ещё перед отъездом Толстого в Москву, доносил патрону о ходе работы автора над ними: «Сейчас переговорил с Львом Николаевичем о рукописи, и вот на чем мы остановились: 7 глав остаются здесь со мною, а 8-я пойдет с ним в Москву. Он там ее закончит и перешлёт сюда... Во всяком случае раньше, как через недели две, получить рукопись едва ли можно» (Цит. по: Там же. С. 118). И вот теперь дорогой Владимир Григорьевич заполучал с Чистяковым вожделенные семь законченных и вычитанных автором, после редакторских замечаний Черткова, глав: «С некоторыми заме чаниями я совсем согласен, с другими совсем не согласен и не могу согласиться. Главное не могу согласиться с смягчениями. Смягчать, оговариваясь, нельзя. Это нарушает весь тон, а тон выражает чувство, а чувство заражает (чувство иногда негодования) больше, чем всякие доводы» (Там же. С. 117).

    Ещё до счастливой ссылки своей в Англию, Чертков в России прочил за собой место литературного ангента и издателя новых сочинений Толстого, прежде всего духовных его писаний — своего рода “рупора” всей христианской проповеди Льва Николаевича. К глубокой досаде «генерала в толстовстве», Толстому всё равно стало в эти бегичевские дни опять не до трактата, не до рукописей: кругом страдали и умирали люди! Восьмая глава, ко всему прочему, не завершала трактат, да и, по мнению Толстого, не была им в Москве окончена писанием, нуждалась в переделке: «Надо заключить так, чтобы всё держалось, как замок в своде. И мне кажется, что в голове и душе всё готово и только не достаёт времени и тишины. Завтра уеду к соседу или высплюсь днём, чтобы иметь ночь, и тогда пришлю по почте» (Там же). Как известно, «замком свода» этого христианского писания Льва Николаевича стала только ДВЕНАДЦАТАЯ глава, законченная Толстым, с колоссальным напряжением сил, лишь в 1893 году, уже ПОСЛЕ всей «голодной» эпопеи! На фоне этого факта хлопотливость Черткова и его «посланца» в Бегичевке выглядит особенно неприятно.

  С самого года знакомства, 1883-го, Толстой зачастую доверял Черткову в письмах строки довольно интимно-личные и одновременно биографически значительные, как эти, в тот же письме 14 декабря: «В душе, слава Богу, чувствую спокойствiе. Даже нынче ночью много думал о себе и нашем деле. Удивительно премудро устроено всё. Сколько раз приходилось думать о том, как невыгодна для души та деятельность, которою мы заняты, тем, что нас все хвалят. Я даже серьёзно сомневался в её достоинстве именно поэтому; но теперь оказывается, что нас ругают и называют и считают меня антихристом. “А если Меня называют Велзевулом, то и вас тоже” сказано. И то, что было в первую минуту огорчительно, стало радостно» (Там же. С. 117).

   Толстой имеет в виду евангельский стих: «Если хозяина дома назвали Вельзевулом, не тем ли более домашних его» (Мф. 10: 25). «Иисус Христос говорит, что если уже называли Его Самого – хозяина (господина) дома, т. е. Главу царства, церкви Его, веельзевулом, князем бесовским; то чего же хорошего ждать домашним Его, т. е. ученикам Его, членам Его дома или царства?» (http://bible.optina.ru/new:mf:10:25 ). Таково толкование, разделяемое адептами церкви православия. Но так как сами они, эти адепты, произвольно ставят знак равенства между своей византийской блудницей и чистой, всемирной и вселенской, единой Церковью Христа, понятно, отчего Толстой цитирует Евангелие в письме к товарищу по “ереси” весьма приблизительно. В полемическом задоре Толстой в своём «Соединении и переводе четырёх евангелий» “перевёл” слово «фарисеи» как «православные», а ещё писал о Церкви то бойкое и задорное, а то и хорошее, и верное по-своему, но не глубокое, как, например: «Живой храм — это весь мир людей Божиих, когда они любят друг друга» (24, 145). Понятно, что в сознании писателя образ Церкви истинной, гонимой в лжехристианском мире, незримой постоянно теснился образами “исторически сложившихся” церквей, самой культурно знакомой из которых, а оттого смелее критикуемой была церковь православная. Оттого до последних дней в его мировоззрении сильна была ошибочная тенденция отрицания того, что Христом была основана Церковь.

   Но даже в подкреплении цитатою синодальной, не искажённой памятью (либо “редакторской” волей?) Толстого подобные известия вряд ли бы могли “порадовать” Софью Андреевну — хотя суждено было узнать о них и ей. Толстой имеет в виду слухи, распускавшиеся среди крестьян о том, что он сам и его помощники по кормлению голодающих «антихристовы дети». Позднее, 10 января, в газете «Московские ведомости» (1892 г. № 10) появилась корреспонденция П. Шатохина «Молва и притча о графе Л. Н. Толстом», сообщавшая, будто такие слухи ходят среди крестьян Данковского уезда. О тех же слухах писала в своих воспоминаниях Вера Михайловна Величкина (1870 – 1918), которая ещё не раз мелькнёт в нашем повествовании: в начале 1892 г. она приедет в Бегичевку работать с Толстым на голоде как врач. 

    В один из дней явилась к Толстому и бросилась в ноги суеверная деревенская женщина: 

   «Лев Николаевич сначала долго не мог понять её просьбы. Оказалось, что она просила ВЫПИСАТЬ из столовой её ребёнка. Обыкновенно просьбы были обратнаго характера, и Лев Николаевич был очень удивлён.

   — Пусть уж одна моя душа пропадает, — объяснила баба, — дома, всё равно, есть нечего, а ребёнка своего на погибель я отдать не могу.

   Дело состояло в том, что во многих приходах священники с амвона убеждали народ не принимать помощи от Толстого, потому что он — антихрист.

  -— Вы думаете, — говорили они, — что антихрист со злом придёт к вам. Нет, он придёт к вам с добром, с хлебом, как раз в то время, когда вы будете с голода помирать. Но горе тому, кто соблазнится на этот хлеб.

  Трудно было голодному народу не соблазниться на него, и потому мало кто решался следовать геройскому поступку бабы. Да и кроме того, народ серьёзно не верил своим попам. Но разговоров по этому поводу было очень много. Нас во многих местах прозвали антихристовыми детьми, что даже не было вполне безопасно для одиноко бродящей от села к селу беззащитной молодёжи» (Величкина В. У Л.Н. Толстого в голодный год // Современник. 1912. № 5. С. 173).

  Похожий рассказ находим в воспоминаниях журналиста и публициста, шведа Йонаса Стадлинга (посетившего в 1892 г. и Бегичевку, и Патровку и оставившего нам, помимо личных воспоминаний, уникальные фотографии):

  «…Попытки <Льва Николаевича> устроить столовые для маленьких детей наконец увенчались успехом. На это ушло много сил и времени. Пришлось преодолеть не только большие трудности в получении нужных продуктов для детей, но также глупость, невежество и суеверия мужиков и, наконец, сопротивление духовенства. Мужики настаивали на том, чтобы продукты для детей раздавали по домам, но делать было это нельзя, потому что они сами, измученные, съели бы детскую еду, не оставив ничего ребятишкам. Священники предупреждали мужиков, чтобы те не посылали детей к графу Толстому, который, как доказывали в соответствии с книгой “Откровения” учёные богословы, является самим антихристом. Духовенство играло важную роль в нападках на графа Толстого, понося его с амвона и, чтобы разогреть страсти, распространяя абсурдные измышления о нём. Говорили, будто он платит каждому мужику по восьми рублей и ставит им клейма на лоб и на руки, с тем чтобы предать их силам тьмы. Прошлым воскресеньем в специальной проповеди, произнесённой в переполненном народом зале ожидания второго класса на станции Клёкотки, епископ в самых суровых выражениях заклеймил графа Толстого как антихриста, который соблазняет людей такой мирской тщетой, как еда, одежда и дрова. Он предостерегал слушателей от общения с таким человеком и говорил, будто православная церковь достаточно сильна, чтобы «изничтожить» антихриста и его работу. Неудивительно, что бедные мужики перепугались и не знали, что делать. Я, правда, слышал, как один мужик решил вопрос следующим весьма логичным образом: “Если Господь, — сказал он, — похож на своих слуг — попов и чиновников, которые притесняют и мучают нас, и если антихрист — это такой человек, как Толстой, который бесплатно кормит нас и наших детей, тогда я лучше буду принадлежать антихристу и пошлю своих голодающих детей в его столовую”» (Стадлинг Ю. С Толстым на голоде в России // Прометей: Историко-биографический альманах. М., 1980. Т. 12. C. 321 – 322).

  Показательно, что инфернального окраса ненависть распространялась рабами попов и лукавого именно на еду и столовые, а вот оптимально ликвидный ресурс, то есть деньги, у «сатаны» Толстого те же суеверы клянчить не стеснялись, и далеко не всегда на гульбу и на спиртное, но и, например, «на дорогу к о. Иоанну Кронштадскому» (Величкина В. У Л.Н. Толстого в голодный год // Современник. 1912. № 5. С. 173).

  Та же Вера Величкина вспоминает другое проявление ненависти попов к Толстому, способной навредить христианскому служению Льва Николаевича. Когда Вера, постажировавшись в Бегичевке, поселилась уже для самостоятельной работы помощи в селе Татищеве, у мельника, жена последнего, умнейшая Любовь Герасимовна, рассказала, что «её родной брат, бывший священником в одном из ближайших сёл, донёс на нас архиерею, что мы распространяем народные книжки. Тогда этому священнику влетело за донос. Любовь Гер<асимовна> страшно возмутилась его поступком» (Там же. С. 182). Это было посерьёзнее причисления к чертям: именно за распространением запрещённой литературы жёстко следило полицейское ведомство, у которого Л. Н. Толстой, как мы показали, уже осенью 1891 г., вскоре по приезде в Бегичевку, оказался под негласным надзором. И, например, 2 декабря 1891 г. рязанский губернатор Кладищев переслал в Департамент полиции донос о том, что среди книг, розданных Толстым крестьянам, оказалась «неудобная для народного чтения» «Сказка об Иване дураке» (Красный архив. М., 1939. Т. 5 (96). С. 222).

  К эпизоду с публикацией в «Московских ведомостях» шатохинского фельетона относится интересный документ, опубликованный впервые, кажется, биографом Л. Н. Толстого и участником Бегичевской эпопеи П. И. Бирюковым: за Л. Н. Толстого заступаются тульские общественные деятели, хорошо ему знакомые и, в свою очередь, знавшие его, участвовавшие в общем деле помощи голодавшим крестьянам. Приводим ниже полный текст документа по публикации П. И. Бирюкова.

  «Письмо к издателю.

   М. г. Надеемся, что, желая восстановить правду, вы не откажете поместить несколько слов этих от нашего имени в ближайшем номере вашей газеты.

   В номере газеты вашей от 10 января помещена статья, подписанная Г. Шатохиным, озаглавленная «Молва и притча о графе Л. Н. Толстом». Правда требует, и мы считаем своим долгом для восстановления истины засвидетельствовать, что деятельность графа по оказанию помощи нуждающемуся населению, не ограничившаяся одним Данковским уездом, а перешедшая теперь в Епифановский, Тульской губернии, где им открыто более 30 столовых, не побуждая никаких ложных толков, вызывает в населении одни только чувства глубокой благодарности и признательности, а со стороны нас и всех стоящих близко к делу, кроме этого и чувства глубокого уважения.

  Предводитель дворянства Епифановского уезда Н. Протопопов.
  Председатель епиф. попечительства Красного креста Р. Писарев.

  16 января 1892 года, город Епифань» (Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. М., 1922. Книга третья. С. 184).
 
  На очереди письмо Л. Н. Толстого к жене от 13 декабря:

  «Давно от тебя нет известий, милый друг, скучно и жутко. Да что делать. Верно завтра, воскресенье, будет. — Одного не люблю, когда в твоих письмах есть сдержанность, невысказанное. Это я сейчас чувствую и очень больно. Правда — лучше всего.

  Мы все здоровы и очень заняты. И теперь ещё больше будем заняты с отъездом милого Чистякова. Мы все его полюбили очень. Да и нельзя. И кроткий, и умный, и деловитый человек. Все мы бережём друг друга и сами себя, и потому, по пословице, и Бог должен беречь нас.

  Главный характер теперешнего периода столовых тот, что они стали популярны, и народ видит в них не одно средство покрытия нужды, но и средство поживиться. Много просьб от богатых принять членов их семей в столовые. И как сделана ошибка по одному, так их набирается куча. Борьба с этим возможна. И были случаи уже уменьшения числа и откидыванья излишних. Этим мы и заняты с одной стороны, а с другой увеличиванием, т. е. распространением столовых.

  Нынче я был с тем молодым человеком, <Владимиром Васильевичем> Келером, который был у тебя (который оказался милым, и твоё суждение о нём верно), в деревне, в которой мы ещё не были, для открытия, по их просьбе, столовой. Староста оказался пьяным; пьян тоже сосед мужик, у которого умерло от тифа три человека и нынче жена, и кроме того оказалось, что указывали как на бедных на семьи, у которых 3 лошади, 2 коровы, 10 овец и пьют чай, и которых я застал выпивши в будни. Такое соединение дурного с жалким, что ужасно трудно разобраться. Я уехал, не открыв столовой, а между тем зная, что там есть много истинно страшно бедных. Надо поехать после. Третьего дня был в деревне: лежат середь дня на печи в чуть топленной избе мать, внук и сын, и лежат так целый день. Дров нет и купить не на что.

  Самое утешительное в нашем деле это не общее дело расширения столовых, количество кормящихся людей, а отношение к этим отдельным лицам, как нынче к некоторым голым детям, которым можно дать одежду. Тюки, привезённые Наташей, оказались полны прекрасным платьем. Кто это прислал? Надо поблагодарить того, кто прислал. Наташа у нас с Вакой <домашнее прозвище Владимира Николаевича Философова. – Р. А.> и сейчас едет домой и везёт это письмо. Целую тебя, милый мой друг. И люблю тебя очень, очень.

  От Лёвы было коротенькое письмо. Он здоров и очень деятелен. Целую детей.

  Вели нам прислать газеты и сборник» (84, 108 – 109).

  Толстой имеет в виду всё тот же сборник «Помощь голодающим», в который отдал на публикацию статью «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая» и сказку свою из “народного” цикла «Работник Емельян и пустой барабан», опубликованную с цензурными искажениями.

  ____________


4. 3. Лев младший хочет сделать как папа, только еще лучше

  «Коротенькие письма» Лев Львович посылал в эти дни отцу, как минимум, трижды: в нашем распоряжении письма от 8, 9 и 11 декабря. Но последнее — довольно пространное, да и вряд ли могло прибыть от сына к отцу, из самарских степей, в два дня! Для нас, впрочем, не столь важно, какое из писем имел в виду Толстой, отвечая жене. Мы приведём ниже из всех трёх наиболее значительную информацию, касающуюся положения сына Толстого в Самарской губернии, его умонастроений, а в частности — отношения его к деятельности отца.

   Лев Львович, как мы помним, первоначально приехал в Патровку и на хутор Бибикова, бывшего управляющего самарскими землями Л.Н. Толстого, с самой незначительной суммой в 200 рублей, только “на разведку” положения — и его встретил голодный ад степной России: Народ здесь привык к доходам от урожайных лет, и чем богаче — тем разрозненнее, злее становилась общая жизнь. Утратившее навыки коллективного сожительства из-за бедности, поневоле, характерного для «традиционной» общины, но не сумевшее, не имея настоящих христианских пастырей, не деградировать, не разрушить, а ОХРИСТИАНИТЬ свою общинную жизнь, население самарского Заволжья поделилось на меньшинство богатеев с прочно затворёнными, ожидающими времени спекуляции амбарами, и большинство — нищих, голодных, воров поневоле… Пойманных на попытках кражи из амбаров нещадно, с отчаянием били, после чего ослабленный голодом воришка оставался калекой или уже наверняка умирал. При этом религиозных и этатистских суеверий в сознании местного населения было не меньше, нежели в головах жителей Тульской или Рязанской губерний, помогаемых Львом Николаевичем Толстым. Льва Львовича народ принял за ЦАРЕВИЧА (что было близко к правде!) и ходил за ним толпой, уверяя, что в нём видит последнее спасение (Толстой Л.Л. В голодные годы. Указ. изд. С. 19 – 22, ср. 35).

    Ещё не зная об обращении в печать мамы, в котором «упомянуто было его имя и то место, где он намеревался помогать народу», Лев, сын Льва выезжает в Москву на добычу более крупной суммы, но лишь добравшись, получает телеграмму от Бибикова, что «в Бузулуке лежат кучи денежных пакетов» на его имя. Да к тому же и папа обещал высылать часть из пожертвований (Там же. С. 24). Это было то, что надо! В эти юные годы средний сын ещё пытается быть «христианиом, как папа», но отнюдь не понимает отца и не желает разделить его веры и его не «благотворительных», а именно ХРИСТИАНСКИХ побуждений к трудам для народа. А при таком уж раскладе, как у людей мирских — денежки оказываются на первом и важнейшем месте! Но мы увидим ниже, что, несмотря на охотную (в сравнении с отцом) помощь Льву-младшему самарского правительства, земств, Красного Креста, духовенства и даже армии и при сравнительном же достатке в средствах — ему, без благодати веры Христовой, придётся в голодные месяцы неизмеримо тяжельше, чем отцу, чем Толстому-христианину.
 
  Письмо от 8 декабря Лев Львович пишет отцу поздним вечером в Самаре, после возвращения от губернатора Александра Дмитриевича Свербеева (1835 – 1917), где на его несчастную голову обрушили обыкновенную «бестолковщину и важную чепуху», характерную для подобных полуофициозных, казённо-аристократических сборищ: «Хотят меня затянуть в К<расный> К<рест>, но мне это очень тяжело справляться с их сетями» (цит. по кн: Толстой Л.Л. Опыт моей жизни. М., 2014. С. 227). Отец здесь без лишних слов мог понять сына: забюрократизированность и подотчётность вкупе с толикой невменяемости всякой и государственной, и общественной сложно устроенной организации были неприятно чужды Львам, отцу и сыну, в равной степени! Красный Крест же был окружён тогда атмосферой особой скандалиозности, непрерывной критики и обвинений, во много небезосновательных.

   Лев Львович помнил участие своё в заседании самарских попечителей российского общества Красного Креста, с участием губернатора (посмеявшегося, кстати, над его «крайне жалкими» 200 рублями), архиереев, членов от администрации, земских начальников и т.п. дряни, сытно паразитирующей на народном труде, ещё в первый, осенний свой приезд:

   «Я стоял в стороне, наблюдал и слушал разговоры собравшихся лиц в одной из просторных комнат губернаторской квартиры. Обсуждали всевозможные вопросы о хлебе, о работах, о корме скота, о врачебной помощи больным; но беда была в том, что нужда была настолько велика, что каждый просил в своё попечительство больше, чем оно могло получить, и потому все сводилось на заседании уже не к тому, чтобы получше облегчить бедствие в известном месте, а только к тому, чтобы каждому просившему уделить хоть немножко, хоть что-нибудь на нужды его участка. Мне показалось также, сравнительно с тем, что я чувствовал, что члены попечительства не довольно горячо относились к голоду, не довольно болели душой за голодающих, и это впечатление окончательно заставило меня отрешиться от мысли соединить мою будущую деятельность с местной деятельностью, а, напротив, утвердило в решении оставаться совершенно самостоятельным» (Толстой Л.Л. В голодные годы. Указ. изд. С. 13 – 14). «От Кр<асного> Кр<еста> я открестился», сообщает сын отцу в следующем, от 9 декабря, письме из Самары (Там же. С. 228).

  Во второй поездке Льва Львовича сопровождал Иван Александрович Бергер, несколько раз уже упоминавшийся в нашей книге — управляющий в Ясной Поляне и доверенный человек отца. Тот познакомил его с человеком-житницей: богатейшим и чрезвычайно оборотистым немцем Кеницером, местным «макаронным монстром», владельцем фабрик и мельниц, лично делавшим закупки на Красный Крест. Лев Львович мог теперь получать грузы, минуя эту организацию и не отчитывыаясь перед ней — но при этом пользуясь даровыми свидетельствами от Красного Креста на бесплатный провоз благотворительных грузов, которые, как мы показали выше, всеми правдами и неправдами старались добыть для себя, помощников своих и для него как отец, так и мама. Отцу он отослал шесть таких свидетельств, надеясь получить на них «гороха, чечевицы, ячменя, кукурузы», дабы разнообразить рацион столовых, в которых голодающие пока могли «хлебать… только пшённую кашицу» (Там же. С. 227 – 228).

   Письмо Л. Л. Толстого от 9 декабря написано и отправлено к Л. Н. Толстому вместе с письмом от верного помощника, И. А. Бергера, дополнившего, в 11 ч. вереча 9-го декабря, сообщение сына рядом подробностей:

   «Многоважаемый Лев Николаевич,

   Пишу по поручению Льва Львовича, который лёг спать. Сегодня он <снова> был у Свербеева и всё устроил благополучно, то есть Красный Крест нас пропустил, ничем не обязывая, прося только, чтобы его не вводить в неприятности…

   Хлеба закупили на имеющиеся 6000 рублей в комиссии Красного Креста частным образом у заведующего закупкою по Красному Кресту известного самарского немца Кемицера три вагона ржи по 1 р. 20 к. и 1 вагон пшена по 1 р. 60 к. И он обещался нам доставлять хлеб впоследствии по мере надобности» (Там же. С. 227).

   «Самарский немец Кемицер», а точнее Кеницер, как вопоминает Лев Львович в книге воспоминаний «В голодные годы», «имел в Самаре склад земледельческих машин, человек дельный и много потрудившийся в голодный год» (Толстой Л.Л. В голодные годы. С. 28). Современный самарский краевед Татьяна Анатольевна Гриднева сообщает о нём следующее: «Уроженец Франкфурта, Артур Оскар Кеницер 44 лет от роду прибыл из Германии вместе с женой Софьей, урождённой Шлегер, и детьми Робертой-Карлой и Эриком-Вальтером. Семья посещает лютеранскую церковь, принимает активное участие в жизни общины. Сохранились акты о крещении детей, в которых восприемником числится Оскар Карлович. Он входил в совет Самарской евангелическо-лютеранской общины. […] Кеницер занялся бизнесом. Он торговал новейшим сельскохозяйственным оборудованием — сеялками, жатками, а также научной литературой по аграрной тематике. А в 1882-м на улице Алексеевской (ныне Красноармейская) он построил макаронную фабрику. Огромное по тем временам здание из красного кирпича. Здесь применялась самая современная техника для производства спагетти, вермишели и других мучных продуктов из пшеницы твёрдых сортов» (https://sgpress.ru/news/84889 ).

   По существу, талантливый в деловой и хозяйственной сферах Кеницер брал от хлебодатного Самарского края то, что не получилось у Льва Толстого в 1870-е годы. Знаток всего, что касается хлебной торговли, он, конечно же, оказался и в голодном 1891-м в Красном Кресте на своём лучшем из возможных мест!

  Отметился Кеницер и как благотворитель, о чём свидетельствует архивный документ. При макаронном заводе Товарищества «О.К. Кеницер и Компания», была в 1890-х гг. организована выдача «даровых обедов» из столовой Немецкого общества. Столовая была рассчитана на 150 человек нуждающихся: фактически в ней кормились 208 человек из 53 русских и немецких семей (ГАСО. Ф. 153. Оп. 36. Д. 770. Л.13-14, 37 об., 210. Информация предоставлена Т.А. Гридневой).

  Новая тётя «родина», Российская Империя, успела, прежде чем сама сдохла к чертям, специфически, сугубо по-русски, «отблагодарить» семейство Кеницеров за многолетнюю предпринимательскую, на благо России, просветительскую и благотворительную деятельность. С началом Первой мировой войны немцы попали под подозрение, начались аресты и высылки. 2 октября 1914 г. Самарский Биржевой комитет исключил Торговый дом «Кеницер и К» из своего состава, так как его владельцы весьма разумно оставались юридически германскими подданными.

   Под репрессии попал и сын благотворителя, Вальтер Кеницер. Сохранилась такая выписка из картотеки Петроградского охранного отделения: «Кеницер Вальтер Оскарович. Прусский подданный, купец, родился в 1883 г. в Самаре. Лютеранин. Рост 1 м 70 см, волосы тёмно-русые. Получил среднее образование в Германии. Холост. Германский вице-консул в Самаре. Последнее место жительства — Петроград, гостиница “Астория”. Задержан 26 июля 1914 г. Петроградским охранным отделением по подозрению в шпионаже».
 
   Ещё до прихода к власти большевицкой красной сволочи Кеницер с супругой эвакуируется из России. Оставшийся в Самаре его сын был позднее арестован и расстрелян. 

   Из декабрьской переписки Толстых видно, что Лев Львович Толстой убедился в рациональности подхода покойного Ивана Ивановича Раевского, дядюшки И. А. Бергера, равно как и своего отца, к делу открытия и поддержания столовых: в крестьянских избах и силами, трудом самих крестьян. В письме к отцу от 8 декабря он сообщает: «По уездам уже много столовых, но устраиваются они очень сложно — с большими помещеньями, с котлами, пекарнями и т. д. Способ ваш для всех здесь новый и нашёл сочувствие» (Там же).

   Наконец, в письме 11 декабря, уже из Патровки, Лев-младший сообщает, что получил “повесток” от жертвователей почти на 4 тысячи; что лично готовится ехать в Бузулук для закупок в столовые «масла, соли, луку и т. д.»; что перевозка подводой от станции Богатое до Патровки обойдётся в 25 руб., но он надеется подговорить мужиков «за харчи только»; что «амбар нам предлагают общественный, вмещающий около 25 000 пудов» и т. п. (Там же. С. 228 – 229).

   А ещё есть такое, очень близкое отцу: «Когда я вошёл в волостное правление, толпа мужиков встала передо мной на колени. Ты понимаешь моё смущение и неприятное чувство при этом. Я тоже стал на колени перед ними, чтобы как-нибудь выйти из глупого положения. Тогда они встали» (Там же. С. 228).

  Вера Величкина в своих воспоминаниях, уже о начале 1892 года, упоминает такой приём укрощения Толстым самоунизительного народного подобострастия:

  «Одной из самых тёмных сторон нашей работы это была передняя. Она с утра набивалась всякаго рода просителями. Разобрать основательно просьбу здесь не было возможности. Чтобы определить степень нужды, мы сами ездили по деревням и на месте видели, кто в чём нуждался. Просители же для большей действительности своей просьбы подкрепляли её разными посторонними средствами, и Льву Николаевичу приходилось переживать тяжёлые минуты, когда они падали перед ним на колени. Однажды, когда один крестьянин опустился перед ним на колени, опустился и Лев Николаевич.

  — Ну что-ж, давай так разговаривать, если тебе это удобнее, — спокойно проговорил он. Проситель сконфуженно встал с колен» (Величкина В. У Л. Н. Толстого в голодный 1892 год. Современник. 1912. № 5. (Книга пятая, май.) С. 172 – 173).

  Не имея головной боли отца о деньгах, а пользуясь уже устроенными, отцом и мамой, каналами получения помощи, Лев Львович не прибегал и к скаредной, по первому взгляду, отцовской экономии. Обходить лично крестьянские дворы для определения необходимого размера помощи он счёл «неразумным и трудным», а кроме того «обыски по амбарам и клетям, заглядывание в печки и подполья» ощущались сыном Льва делом человечески недостойным, несовместимыым с самой идеей жертвенной помощи, подразумевающей «открытые и основанные на полном взаимном доверии отношения». К таким гуманитарно-профилактическим шмонам прибегали земства, продуманность и результаты работы которых Лев Львович оценивает в своих воспоминаниях в целом не высоко. Сам он предпочитал опрашивать и собирать списки у сельских писарей и старост, а впоследствии проверять эти списки нуждающихся на деревенских сходах — с вполне отцовой наблюдательностью к народной психологии: «Сход будет сначала галдеть в один голос, что все нуждаются, все бедны, все ровно, но в конце концов, когда вы возьмёте карандаш в руку и начнёте писать, толпа продиктует вам через свою общественную совесть прежде всего имена настоящих бедняков и будет называть вам их в самом правильном, какой только можно установить, порядке, начиная с беднейших и так поднимаясь всё выше к так называемым богачам» (Толстой Л.Л. В голодные годы. С. 122 – 123).

  Но, как и отцу, Льву Львовичу не удалось избавиться от самого контрпродуктивного и бьющего по нервам способа взаимодействий с рецепиентами помощи: ежедневного и практически принудительного приёма просителей, «ходоков». Даже весной, когда Лев Львович мог похвастать открытыми в Бузулукском и Николаевском уездах столовыми, в количестве «около 208» и в почти что сотне сёл, «по 50 – 60 человек в каждой», обыкновенным делом был подобный эпизод, описанный Львом Львовичем с ноткой грустного юмора:

  «Отъехав версты две от Патровки и въехав на один из высохших от солнца тёплых южных пригорков, я слез с лошади. Держа повод в руке, я лёг на земле на спину. Лошадь стала щипать пробивавшуюся уже травку. Чувство необыкновенного блаженства наполнило мне душу. То необъяснимое весеннее волнение от какой-то полноты внутренней, которое, конечно, всякий знает, нахлынуло на меня. И мне хотелось в ту минуту вечно лежать так одному в степи и смотреть на чистое небо и сознавать, что всё-таки есть оно, это небо, есть где-то, и, главное, будет, наверное придёт лучшая, радостная жизнь, когда не будет ни жалких голодающих, ни тифзозных, ни надоевших просителей с словами «вашего сиятельства».

  — Вашего сиятельства? Отдыхаете? — вдруг услышал я голоса надо мной.

  Я привстал.

  Трое мужиков в полушубках стояли передо мной.

  — Отдыхаете в степи? — опять проговорил один из мужиков. —Мы к вашей милости.

  — Что? — спросил я.

  — Да насчёт семенов. Заставьте вечно Богу молить, вашего сиятельства; за что же патровским дали? Мы хуже их жители считаемся?

  И мужик протянул мне бумагу…» (Там же. С. 121 и 119).

  В нашем исследовании неизбежно возвращаться к эпистолярному общению Льва Николаевича с главным своим и вдохновителем, и помощником на всём бегичевском поприще — к жене. Следующими по хронологии должны стать два письма Софьи Андреевны: от 14 и от 17 декабря. Текстом письма от 14-го мы не располагаем. В томе писем Л. Н. Толстого к жене цитируется из него одна строчка: «Конечно, мне дороже всего — твоё ласковое отношение ко мне, и детей тоже. Ты не беспокойся обо мне» (Цит. по: 84, 110). И Толстой отвечает на него 18 декабря тоже кратким, по отсутствию времени и сил, посланием:

  «Пишу буквально несколько слов, только чтоб ты видела мой почерк. Николай Яковлевич <Грот>, милый человек, тебе всё расскажет про нас. Всё хорошо: и материальное, и, смею думать, духовное. Топчемся, как белки в колесе, а результаты — дело Божее. Коншин тоже оказался премилый человек.

 [ ПРИМЕЧАНИЕ.
   Присланный Софьей Андреевной с положительной характеристикой Александр Николаевич Коншин (1867 – 1919) — сын фабриканта, владельца мануфактурной фабрики в Серпухове. Потомтственный дворянин и купец 1-й гильдии. Увлекался философией Толстого, за что в семье получил прозвище «толстовца». В студенческие годы он переписывался с Толстым, а позднее познакомился и очень сблизился с ним. Позднее принимал участие в переселении духоборов и в издательстве «Посредник». – Р. А. ]

  Еду сейчас в столовые около Писарева, и везу ему деньги, и хочу окончательно устроить Новосёлова с товарищами в этой стороне под его покровительством.

  [ ПРИМЕЧАНИЕ.
  Михаил Александрович Новосёлов (1864 – 1938) — в ту пору толстовец, в далёком будущем — православный мученик в застенках большевизма, а после смерти — церковный «святой». Трудно сказать, в какой период жизни от него было больше толку. – Р. А.]

  Не могу сказать тебе, как твоё последнее письмо <от 14 декабря> обрадовало меня.

  Только, душенька, пожалуйста, пиши всю правду. Раньше срока приехать к тебе ничего не значит. Илюша <сын> тут и очень мил. При случае он может заменить меня.

  Целую тебя и детей. Л. Т.» (Там же. С. 109 – 110).

  В начале 1892 г. Илья Львович Толстой действительно успешно заменит отца и станет его отличным помощником в Бегичевке.

  Контрастом толстовскому служит довольно пространное письмо С. А. Толстой, писанное ночью, 17 декабря, как ответ на его письмо от 13-го, а также, одновременно, и как ответ на письмо дочери Тане (читали письма отец и дочери всё равно вместе). Приводим ниже основной его текст.

  «Милые Лёвочка, Таня и Маша, спасибо, что так часто пишете; и меня тоже очень подбодряют ваши письма. Сегодня получила сразу твоё, Лёвочка <13 декабря>, и Танино. Но меня смутило, что возникло новое затруднение и неприятность — это устранять злоупотребления и находить, кто настоящий бедный. Я это вначале предвидела и удивлялась, что этого не было.

   Пожалуйста, милый Лёвочка, не принимай этого к сердцу; естественно, что всем хочется ещё и ещё получше; и дурные, как и хорошие, всегда были и будут. Очень рада, что Илюша приехал; он заменит тебя в трудных поездках, закупках, разбирательствах и т. д. Меня очень часто мучает то, что ГЛАВОЙ авторитетной теперь без Ивана Ивановича, и даже без Чистякова, остался один ты, Лёвочка. Не измучай себя; ведь в практических делах тебе приходилось всегда разбираться с большим усилием.

  Ты писала, милая Таня, присылать барышню. <Е. М. Персидская (1865 – ?), фельдшер, выразившая в письме к Толстому пожелание помогать ему на голоде. – Р. А.> Она не может раньше недели или десяти дней выехать; была у меня и продолжает мне нравиться. Вопрос, насколько она будет УМЕТЬ.

  […] Вчера я совсем с ума сошла: поехала утром на базар <благотворительный базар для сбора средств голодающим. – Р. А.>; заехала в карете, с лакеем, Марья Петровна Фет, уговорила и повезла Андрюшу и меня. Вот сумбур-то — этот базар! Миша предпочёл ехать с monsieur на каток и, конечно, выиграл. На базаре народу — это ужас! Плечо с плечом стиснутая толпа, двигается едва по фуае Большого театра, где разукрашенные столы, палатки и всевозможные безделушки и товары, начиная с валенок, рукавиц, — кончая шампанским, куклами, книгами, мелочами, — торгуют аристократки светские и купеческие: графия Кёллер, m-me Костанда, Капнист, Трубецкая, Голицына, Глебова, Истомина, Стрекалова, Ермолова, Боткины, Алексеевы и пр., и пр., все с барышнями, молодыми людьми и детьми. Палатки — то в виде раковины в морской пене (шампанское), то китайский зонт, то всё чёрное с красным, то цветочный павильон, — так дико, что всё это для тех несчастных, которые забились на печке.

  Когда я прочла про этих, меня заинтересовало ужасно, “что именно думают и чувствуют эти люди на печке, в холоде, не евши, похоронив трёх тифозных” и т. д. Ведь за все эти несчастия они должны были бы проклясть и судьбу, и Бога; или если не проклясть, — то усумниться во всём на свете, и, главное, в добре. Потому я верю, что радостно было одеть детей и раздать платья, вещи и пищу, чтоб хоть в ком-нибудь пробудить это добро.

  Я хотела уехать с базара тотчас же, но я зависила от Марьи Петровны и потеряла в толпе Андрюшу... Марья Петровна, как попала в палатку своих купчих в бриллиантах, всех очень любезных и милых, так ей и не захотелось уезжать. А я села в большой зале около музыканта Преображенского полка (остальные ушли обедать), там было прохладнее, и с ним разговаривала. Потом, когда пошла искать Андрюшу, меня нарасхват стали зазывать […], зовут посидеть, отдохнуть. Я не зашла ни к кому, чтоб не быть нелюбезной к кому бы то ни было и уговорила Марью Петровну уехать.

  […] Базар этот я описала больше на Танин счёт.

  […] А как раз накануне я провела очень дурную ночь: меня опять трясло, опять жутко, чувство умиранья, а заснула, — сейчас же проснулась оттого, что все струны в столовой заиграли. Monsieur говорит, что он тоже это слышал, пугался, зажигал свечи и не мог спать. Заснула опять; вдруг тёплая рука по лицу меня разбудила. Я опять зажгла свечу, сказала себе, что всё это нервы, а всё-таки пришло в голову, что это кто-нибудь из вас, отсутствующих, меня о чём-нибудь извещает или ласкает. — Потом через час опять заснула: вдруг шелест огромной бумаги. Тут вышло смешно. Встала, иду к мальчикам со свечёй; Андрюша со стены стащил географическую карту и закатывается в неё, как в простыню, сонный. Стащила я карту с него, это меня немного развлекло и потом к утру заснула. Теперь мне совсем хорошо, но я уже боюсь повторений и сегодня начала принимать бромистый калий.

  Был у меня Чичерин, просто проведать; очень был мил и участлив. Был Глебинка Толстой, он рязанский, спрашивал, почему так дёшево обходятся столовые, ужасно пристал, сколько что стоит. Я не могла ему подробно рассказать. Он, говорят, очень добр и деятельно помогает голодающим. Но как недалёк!

  [ ПРИМЕЧАНИЯ.
   Борис Николаевич Чичерин (1828 – 1904), юрист и философ-гегелианец; профессор государственного права Московского университета. Знакомый Толстого с 1856 г., его корреспондент и адресат. Переписка Толстого с Б.Н. Чичериным была опубликована впервые в 1928 г.
  Глеб Дмитриевич («Глебинька») Толстой (1862 – 1904), сын Д. А. Толстого, министра народного просвещения (1866 – 1880), министра внутренних дел и шефа жандармов (1882 – 1889), земский начальник в Рязанской губернии. ]

  […] От Рафаила Алексеевича Писарева я получила два свидетельства Красного Креста на даровой провоз, а я не знаю, могу ли я с этими листами послать что-нибудь в Чернь. У меня тут пожертвованных платьев масса и 50 пудов пшеницы, и 10 пудов ржаной муки, и сухарей мешки. Не знаю, куда всё направить.

  Принялась я и за свои дела, книжные и денежные, и ахнула, сколько дела. Я думаю, что я и ночь тогда провела такую плохую от усталости, всё писала с артельщиком и четвёртой доли не сделала. Сегодня опять принялась; пришла Соня Мамонова, посидела со мной, а потом Лиза с Машей. Может быть и к лучшему для меня, — но дело-то всё-таки НАДО сделать.

  Мальчики, особенно Миша, очень шумны и пристают, то туда пусти, то сюда, спорят, и я очень сегодня рассердилась на Мишу. Беда без ученья. Взяла я им учителя, а у него отец умер, и он в Нижний уехал. Поливанов обещал другого. А сегодня я весь день дома, и занялась с Мишей: он ужасно плохо пишет по-русски. Целый час с ним училась. К вечеру они притихли и читали, сидели.

   У нас туман и оттепель. Инфлуенца стала немного слабей, но ходят слухи, что люди всё впадают в НОНУ (летаргию) — это свойство инфлуенцы, и теперь боятся хоронить. Одну девушку две недели не хоронили. А у нашей артельщицы отец в гробу на вторые сутки очнулся, это уж факт. Мать подошла к гробу, а он слабым голосом что-то сказал. Так и очнулся.

   Вот сколько всего наболтала. Прощайте, мои милые, обо мне не тревожьтесь, я привыкла с собой ладить, а теперь бром поможет. Пишу всю правду. Только бы вас Бог хранил! Погода очень гнилая. Питайтесь лучше и не студитесь, и не утомляйтесь слишком. Очень всех вас, тружеников, крепко целую и люблю, и всё-таки жду к Новому году. Илюшу поцелуйте, молодец, что приехал.

  С. Толстая.

  Адрес для телеграммы вам, если я хворать буду, я приколола к стенке и всем показала. Это для Таниного успокоения, а я хворать не буду» (ПСТ. С. 476 – 481).

  Конечно, свидетельствует здесь жена Толстого только о физическом хорошем своём состоянии. Нервное же, а вероятно и психическое — оставалось настолько под вопросом, что и сама Софья Андреевна, как видно из письма, снова беспокоится за него и употребляет успокаивающее лекарство.

   О характере злоупотреблений в пекарнях и столовых, упоминаемых и Софьей Андреевной в данном письме, и мужем её в статье «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая», с которыми всё-таки пришлось столкнуться Толстому и его помощникам, пишет кое-что помогавший ему уже позднее, в зиму 1892 – 1893 гг., многолетний фаворит Толстого в литературе, духовный единомышленник и просто хороший приятель, писатель-«деревенщик» Сергей Терентьевич Семёнов (1868 – 1922):

   «Однажды вечером, завернув в пекарню, я увидел сидящего там торговца из соседнего села, богатея, живущего под железной крышей, имеющего лавку с красным товаром, трактир и постоялый двор.

    —   Как вы сюда попали? — спрашиваю я.
    —   За хлебом приехал.
    —   За каким хлебом?
    —  На пекарню к вам. Да ещё в печи сидит, не вышел, полчасика велели обождать.
    —  На что же он вам?
    —  Есть.  Помилуйте, мы всю зиму берём. Прямой расчёт, по шести гривен пуд. Из своей муки много дороже обходится.

    Я никак этого не ожидал. А он так добродушно рассказывал об этом, как будто бы пользоваться хлебом, предназначаемым для голодающих, ему, богатому и сытому, не только не грех, а особая честь.

  Дальше только я понял, что как же могло быть иначе? Он всё благополучие своё создал на том, что отбирал крохи у голодающих и никогда не считал это грехом, мог ли он в этом случае не воспользоваться? Я всё-таки не утерпел и сказал:

    —   И вам не стыдно?
    — Чего же стыдиться-то? Я ведь деньги плачу. Если бы я задаром…
    — Да этот хлеб печётся для неимущих. Неужели вы считаете себя неимущим?

    Торговец покраснел и заморгал глазами.

    —   Да ведь продают, не задаром — опять повторил он свой аргумент, — если торгуют, так всякий покупать может.

    Я стал ему объяснять, что у нас вовсе не торгуют.  Торгуют с целью нажить, а здесь не возвращают даже того, во что себе товар  обходится.  Но торговец, вместо того, чтобы понять меня, только рассердился.

    —   Ну хорошо-с, если я сам не пойду, то пошлю кого-нибудь из мужиков. Ведь ему-то вы продарте?
    —   Продадим.
    —   Ну вот, он будет покупать как будто бы себе, а на самом-то деле мне. Всё единственно.

    И торговец, рассерженный, уехал.

    Встречались и другие злоупотребления. Некоторые продавали свой хлеб и прятали деньги, а сами записывались в столовые. Некоторые подкупали выдающих провизию выдавать им побольше» (Семёнов С. На голоде у Л. Н. Толстого // Минувшие годы. 1908. Сентябрь. С. 142 – 153).

  Софья Андреевна не могла пока получить очередного письма от мужа: Толстой сделал после 13 декабря вынужденный перерыв. Но получила, естественно чуть позднее мужнина, пространное (на 12 страницах) письмо, тоже от 13 декабря, от сына Льва, из Патровки. Вечером 19 декабря она пишет небольшое письмо мужу — главным образом, о делах и о своём в эти дни тяжёлом состоянии здоровья:

  «[…] Сегодня я совсем здорова, а вчера было плохо. Поехала в контору Юнкера продавать иностранные деньги, а тут же в третьем этаже Бергман, пожертвовавший 50 пудов пшеницы. Я зашла узнать, могут ли ждать свидетельства Красного Креста на провоз. На лестнице толпа, покупают билеты выигрышные. Как вошла на третий этаж, — умираю, да и только, как во дворце <при аудиенции у царя весной 1891 г. по поводу разрешения «Крейцеровой сонаты». – Р. А.>. Я крестилась, прощалась со всеми мысленно. Потом вошла, говорю швейцару: “воды”. Он испугался, принёс. Я выпила, стала сердце водой холодной под шубой растирать. Через полчаса прошло. Теперь сижу, боюсь двинуться, и одна не поеду никуда, боюсь умереть где-нибудь. Пишу правду, как и просили.

  Получила длинное письмо от Лёвы. Он очень тревожен, не знает, столовые или раздачу устроить, ещё не решил. Ждёт хлеб.

  Я думаю, мне от брома хуже, я бросила. […] Жду вас непременно к Новому году. У вас дела много, но передайте Раевским на месяц.

  Прощайте, милые, боюсь, что расстроила вас; да как же быть, и самой жутко, хотя теперь совсем я хорошо себя чувствую. Немного одышка мучает. Оспа <прививка. – Р. А.> и у меня принялась; не она ли на меня действует.

  С. Т.» (ПСТ. С. 482 – 483).

  В мемуарах о своём участии в помощи голодным самарянам, Лев Львович Толстой упоминает, что при приезде его разнёсся слух, что он «царский крестник, да на каждый двор по сту рублей привёз» (Толстой Л.Л. В голодные года. С. 35). Здесь показательно снова, насколько ценнее для голодных, но хитрых крестьян были деньги, равно как и то, что было можно обменять на них, нежели готовое питание в столовых. Когда выяснилось, что Лев Львович «простой» граф, а не великий князь, и капиталов для раздачи при нём нету, крестьянский «мир» начал склонять его, осторожно, через посредников, к идее отказаться от столовых в пользу прямой раздачи муки. Конечно же, на решение Льва Львовича Толстого оказали влияние и практические расчёты, а в не меньшей степени — и страшные первые впечатления от Патровки, которую он мог сравнивать с Бегичевкой, намеренно посещённой им по пути из Москвы:

  «Заехать сюда я решил, во-первых, чтобы на деле увидать и познакомиться со столовыми, которые отец, считал наилучшей формой помощи голодающим; во-вторых, из простого любопытства — посмотреть нужду здешних крестьян и сравнить её с нуждой самарской. Не буду долго останавливаться на этих днях, — скажу только, что столовые мне понравились, хотя я вовсе не нашёл их единственной возможной формой помощи, и скажу ещё, что нужда народа на Дону мне показалась ничтожной в сравнеши с тем что я видел в Самаре.

  Там народ исключительно земледельческий, живёт исключительно на то, что ему родит земля; здесь — другое дело. Здесь нет деревушки где бы с давних пор не было развито какого-нибудь отхожего промысла, где бы издавна народ не зарабатывал на стороне вследствие невозможности прокормиться на своих малых наделах.

  Поэтому неурожаи здесь гораздо менее чувствительны, чем в приволжских глухих губерниях, где отхожие промыслы очень мало или совсем не развиты.

   Кроме того, крестьяне Тульской и Рязанской губерний резко отличаются от крестьян самарских что последлих не коснулось влияние крепостного права. Вследствие этого крестьяне первых губерний, хотя и представляют из себя людей гораздо менее свободных и независимых в гражданском отношении, зато в трудные периоды гораздо легче псреносят свои напасти, издавна привыкнув к ним, привыкнув к постоянной напряжённой борьбе за существование. Это — вторая причина, почему голодовки переносятся здесь легче. Третьей причиной можно назвать большую густоту населения, сравнительно с населением приволжских губерний, близость Москвы и других больших промышленных городов, а также соседство большого количества помещичьих хозяйств с промышленными учреждениями, в роде крахмальных, винных, кирпичных и других заводов, а иногда просто широко развитых сельских хозяйств, требующих большого числа рабочих рук. В подтверждение этой последней причины могу вспомнить то, что в тех деревнях, которые я посетил на Дону, сравнительно небольшое число взрослых мужиков-работников было дома, остальные все были на заработках» (Там же. С. 25 – 27).

   Все эти соображения, не вполне точные (в первую очередь, в отношениии доступности в Рязанской, Тульской или Липецкой губерниях заработков для крестьян), Лев Львович актуализировал для себя не без чувства соперничества с отцом: как подтверждение большей, нежели Льва Николаевича, значимости своей миссии — действительного спасения крестьян от голодной смерти.

   Зная, что отец не одобрит практики хлебных раздач, сын и написал многословно к матери, с которой с самых юных лет связывали его особые эмоциональные связи: хоть и был он Лев-младший, а, скорее, МАМИН сын по характеру и по результатам воспитания. Вскоре, к большому неудовольствию отца, Лев Львович начал в Патровке прямые раздачи муки на хлеб — считая, вопреки отцу, столовые более дорогим вариантом помощи, а кроме того и не подходящим к описанной им в письмах родителям, а позднее в мемуарах критической ситуации в Самарской губернии. На этот счёт у него состоялась с отцом небольшая переписка. Так, в письме от 21 декабря 1891 г. из Патровки Лев-младший решительно заявляет отцу: «Столовые будут для немногих, пекарня на столовые, а всем остальным мукой» (Толстой Л.Л. Опыт моей жизни. Указ. изд. С. 229).

    Свои возражения отец оформил в пространное письмо из Бегичевки от 23 декабря, но далеко не сразу убедил в своей правоте сына. 30 декабря сын повторял родителям, в Москву, свои возражения: «Ты не представляешь себе здешней нужды сравнительно с нашими местностями и потому, примеряясь к своему делу, жестоко ошибаешься, предлагая его всем без исключения. Здесь все поголовно без хлеба, и пока ты будешь заниматься открыванием столовых, рядом будут резаться, умирать с голода, от тифов и т. д. Какие тут столовые, когда нужен кусочек, хоть крохотный, хлеба… Можно бы открыть столовые, я согласен, что они лучше раздачи, но давай нам 100 солдат, пекарей, 10 вагонов привара, целую толпу людей. И именно смешно устраивать это, когда просто нужен хлеб, один голый хлеб…» (Там же. С. 233).

   Коронным “аргументом” Л.Л. Толстого отцу в пользу немедленных хлебных раздач был эмоциональный рассказ о попытке самоубийства измученного голодом своим и семьи крестьянина шорника Семёна (Толстой в письме к сыну ошибочно, по памяти, назовёт его Степаном) в селе Землянках. Этот рассказ вошёл, конечно же, и в мемуары Льва Львовича:

  «Этот Семён в бреду горячки перерезал себе горло ножом. Конечно, он сделал это не от одной только горячки. Кроме того, что он был сам болен, что жена только что встала от тифа, что ему есть было нечего, — ему всюду отказывали в помощи. Земство отказало ему как «странному» <пришлому, переехавшему ради заработка, не состоявшему в местной общине. – Р. А.>, Красный Крест отказал за неимением средств; наши столовые, в которые двое из семьи Семёна были записаны, пришли на помощь слишком поздно.

  […] Цела ли мазанка этого Семёна на берегу речки Съезжей в селе Землянках; жив ли он сам?.. Тогда мы, слава Богу, поправили его, перевели в другую избу, кормили» (Толстой Л.Л. В голодные года. С. 96 – 98).

   Впечатления от увиденного Лев Львович изложил в особом рассказе «Вечер во время голода». Вообще даже и мемуары его, писанные значительно позднее описываемых событий, полны художественных деталей и описаний внутреннего состояния мемуариста-рассказчика, то есть самого Льва Львовича. Это наводит на догадку о том, что не одни уговоры мужиков — и даже, быть может, не они как основная причина — подбили Льва Львовича Толстого на хлебные раздачи. Главными были — его эмоции, как человека многообразно художнически одарённого, чувствительного, трепетного, «тонкокожего» чудесного львёнка великого Льва. Он не мог выдержать патровского стресса! Что ж! по такому случаю, быть может, ему бы лучше было поболее жить в Москве и помогать в непростой повседневности матери своей, Софье Андреевне Толстой, найдя для Патровки помощников, как находил их отец для Бегичевки, и вовсе не стоило лично и длительное время подвергать свои чувства, своё здоровье испытаниям голодной, тифозной и депрессивной Патровкой?

   Между тем даже С.А. Толстая, уже наработавшая некоторый опыт, в письме к мужу от 24 декабря сетовала о сыне Льве: «Жаль, что он раздумал столовые» (ПСТ. С. 486). Лев Толстой же старший в ответ выносил свой жёсткий и не вполне справедливый приговор:

   «Самое неприятное впечатление произвели мне письма Лёвы. Легкомыслие, барство и нежелание трудиться. Я очень боюсь, что он совершенно бесполезно потратит там деньги жертвованные, чужие. Он свёл теперь дело на то, чтобы покупать и раздавать муку, т. е. делать то самое, что делает земство или администрация. Купить же рожь и раздать сделает земство или чиновники не хуже его, так что ему незачем и быть там. Проще передать деньги земству. Очень мне это жалко: и то, что деньги тратятся даром, и главное то, что он так легкомыслен и самоуверен. Я писал ему об этом» (84, 111 – 112).

   Возможно, Лев Николаевич быстро усмотрел в действиях сына досадные признаки наивного и контрпродуктивного соперничества с ним, с отцом — за быстроту и эффективность результатов в помощи голодающим.

    Но вот в основном разумное письмо Л. Н. Толстого, писанное сыну накануне, 23-го:

   «Ты всё пишешь во всех письмах про какие-то особенные условия; но в чём они состоят, не пишешь. Я-то и не жду никаких особенных условий, потому что годами изучал жизнь и положение Самарских крестьян, и в хорошие и дурные года, думаю, что знаю их лучше, чем ты, но для незнающих края остаётся непонятно, в чём эти таинственные особые условия, препятствующие разумному распределению пособий, а требующие того странного способа, который ты употребляешь. По всем сведениям, которые можно почерпнуть из твоих же писем, видно, напротив, что в Самаре именно такие условия, в которых больше, чем где-нибудь, необходимы именно даровые столовые.

  Ты пишешь в статье, что нужда так велика, что нельзя помогать столовыми. Почему это? Чем больше нужда, тем нужнее именно столовые, потому что, во-первых, они-то только и предотвращают те положения, в которых находился тот человек, который хотел зарезаться, во-вторых, кормление досыта в столовых обходится дешевле, чем кормление досыта одним хлебом. Пшённая каша в три раза теперь дешевле хлеба, потому что в 4 раза увеличивается в весе, а мука в 1;, — а стоимость равная. Потом, ты писал, что для столовых тебе нужно много труда и помощников, тогда как для столовых нужно гораздо меньше труда, чем для раздачи хлеба, особенно при том выгодном условии, что столовые все в одном селе или 2-х, то ты пишешь, что тебе не нужно помощников. Впрочем, не стану выписывать всех противоречий, которыми полны твои письма и твоя статья; ты сам должен видеть их. Одно я боюсь и жалею, это то, что ты не составил себе ни малейшего понятия о том, что такое столовые, зачем они и как их вести. И потому постараюсь вкратце объяснить тебе сначала дело. Может быть, это нужно тебе. Если же ты из упрямства, чтобы не сознаться в своей ошибке, будешь продолжать своё, то уж это твоё дело; но мне, пожалуйста, не пиши о твоём деле, потому что всё, что я слышу о нём, мне больно и совестно. Пиши о себе, своём здоровье и душевном настроении, а не о деле.

   Статью твою, вероятно, не напечатают; если бы напечатали, то это был бы прекрасный повод для враждебных нам людей уличать нас в легкомыслии и недобросовестном употреблении пожертвований.

   <Зная, что отец готовит для общественности, для публикации в газетах свой отчёт об употреблении пожертвований, Лев Львович не преминул поспешить со своей «отчётной» статьёй. – Р. А.>

   История со Степаном есть частный случай, доказывающий только то, как дурно отсутствие столовых. Твои же 10 ф[унтов], очевидно для каждого, или недостаточны, или излишни. Для семьи, у которой ничего нет, кроме 30 ф. земских и 10 твоих, при проезде за мукой и при поедании её хлебом без примеси и приварка, — этих 40 ф. недостанет, как ты и пишешь; для семьи же, у которой есть ещё что-нибудь, очевидно не 10 ф. будут средством питания.

   Итак, о столовых:

  1) Устраиваются они в деревнях для того, чтобы, во 1-х, обеспечить самые несчастные семьи, из которых прежде всех вполне обеспечивается та, у которой устраивается столовая; во 2-х, для того, чтобы в деревне, где она есть, не мог никто умереть или заболеть с голода (как кому плохо, придёт и попросится в столовую); в 3-х, для того, чтобы можно было кормить более дешёвой пищей, так как хлеб теперь дороже всякого другого приварка, не менее, а часто более питательного, как-то гороха, овсянки, а у вас пшена (Эрисман об этом самом читает лекцию) <Фёдор Фёдорович Эрисман (1842 – 1915), доктор медицины; профессор Московского университета, председатель Московского гигиенического общества и заведующий санитарной станцией для исследования пищевых продуктов. В письме к редактору «Русских ведомостей» Эрисман писал: «Есть вещества, которые, будучи в известной пропорции прибавляемы в ржаной муке, дают хлеб и вкусный и удобоваримый и в то же время сравнительно недорогой» («Русские ведомости» 1891, № 282 от 13 октября). – Ред.>; в 4-х, для того, чтобы можно было питать людей более здоровой пищей, каково всякое хлёбово.

  2) Устройство столовых требует никак не больше, а скорее меньше хлопот, чем раздача мукой и хлебом. Дело всё в запасе провизии и в известные дни раздачи её.

  3) Столовые же даже без наблюдения, с наблюдением одних столующихся, идут очень хорошо. Одна Наташа <Философова> ведёт более 30-ти столовых.

   4) Расход на столовые немного больше, чем стоимость 30 ф. в месяц и меньше того, что у вас получает человек — 30 ф. от земства и 10 ф. от тебя.

  5) Самая трудная сторона дела: правильное распределение без сравнения легче при столовых, чем при всякой другой форме.

  Пожалуйста, хорошенько подумай обо всём этом, постаравшись сначала спрятать, вдвинуть назад своё самолюбие, и сделай, как лучше; но мне уж, пожалуйста, не описывай твоей деятельности. Такой достаточно везде. И в Москве так купцы за упокой души раздают.

  Ещё советую тебе и очень советую: не искать ужасов, как Степан, а внимательно и спокойно изучать положение народа, и если хочешь описывать <в отчётах. – Р. А.>, то описывать всё положение семей: описать, из чего состоит его помещение, чем топится — есть ли заготовленное топливо, — есть ли скотина, какая? Когда была иногда продана. Это главное (потому что часто семья в страшном положении, но в таком положении она уже 3 года). Есть ли одёжа, какая, есть ли птица. Чем занимаются, как проводят дни члены семьи. Такое описание тронет и подействует, а не ахи и охи.

  Главное же пойми, что ты не призван прокормить 5000 или 6 т[ысяч] или хn количество душ, а призван наилучшим образом распределить ту помощь, какая попала тебе в руки. Делаешь ли ты это перед своей совестью?

  Одно объяснение для меня твоего образа действий это то, что большинство мужиков всегда предпочитают раздачу мукой столовым, что было и у нас, и что они сбили тебя. Но надо было не поддаваться.

  Дружески жму руку Ивану Александровичу <Бергеру>…

  <Дальнейший текст письма написан на отдельном полулисте почтовой бумаги. – Ред.>

  Написал тебе сейчас этот первый лист письма и ни о чём не могу думать, как о тебе. Думаю, во 1-х то, что как хорошо то, что ты делаешь, что доброе желание руководит тобой, что здесь в Москве живут люди в своё удовольствие с своими привычными им и тебе интересами, что ты молод и живёшь там один, стараясь делать то, что хорошо, то, что должно. Так отчего же ты делаешь такие… <так в подлиннике. – Ред.> и с таким упорством? Думаю и не могу придумать. Неужели одно, даже не самолюбие, а амбиция — нежелание сознаться себе, что ошибся, может руководить тобой и испортить всё дело, которому ты служишь. Единственное объяснение это то, что я написал тебе на стороне письма, это то, что толпа — сами крестьяне, которые никогда не смотрят на дело с общей точки зрения, а всегда с личной эгоистической, убедила тебя и уверила так, как они нас старались уверить, что столовые нельзя, неудобно и что гораздо лучше раздавать на руки. При столовой тот, кому нет крайней нужды, ничего не получит, потому что ему и совестно и скучно идти в столовую, а тут хоть по 10 ф., положим на 4-х — пудик, всё-таки деньги или подсобка. Они всегда убеждают и, вероятно, убедили тебя. И так жалко, что ты их послушался.

   Но […] Бог с ними, с столовыми, и наши отношения дороже всего. Если ты находишь, что так и надо делать, как ты делаешь, и делай так. […] Помогай тебе Бог делать как лучше перед Ним. […].

  Л. Т. […]

  НА КОНВЕРТЕ: Самарской губ. Бузулукского уезда село Патровка, Льву Львовичу Толстому (66, 118 – 121).

   Письмо Льва отца, как видим, исключительно обстоятельно, сдержанно по тону и основано на опытных фактах, тогда как в письме, выше цитированном нами, сына Льва прослеживаются признаки эмоционального заражения, внешнего влияния.

  Судя по письму от 23 декабря, отец Толстой не задумался на этой, — неочевидной, но посильной для догадки — намалой правотой сына. Кажется, Лев Николаевич более стремился подавить неприятное чувство от неуместного, по его мнению, поведения Льва Львовича, но оно ещё долго тяготило отца. Уже 30 января 1892 г. он записал в Дневнике: «Главные черты и события этого месяца: недовольство на Лёву и тяжёлое чувство нелюбви к нему» (52, 61). Этого стойкого эффекта не могло бы быть, не присутствуй в мотивациях сына понятных отцу личных элементов: желания соперничать и превзойти. Помимо сказанного нами, отец таки не ошибся! В мемуарах «В голодные годы», показав читателю, что хлебные раздачи мукой были, в числе прочего, значительно дешевле столовых и позволяли экономить на дефицитном топливе, Лев Львович вдруг проговаривается о скрытой причине, или, во всяком случае, одной из скрытых причин, предпочтения им таких раздач: даже во второй приезд его к голодавшим Самарского края, в декабре 1891-го, ему пока что «некому было доверить дело столовых» (Толстой Л.Л. В голодные годы. С. 55). 

   Мы показали выше в этой книге, что Лев Николаевич, во-первых, ПРИМКНУЛ, по приглашению И. И. Раевского, к ОБЩЕРОССИЙСКОМУ благотворительному начинанию, а во-вторых, захватил с собой в Бегичевку, и без того сравнительно многолюдную местность, членов семьи, и в-третьих, был к началу 1890-х безусловно знаменитой и публичной персоной, имевшей, к тому же, единомышленников в религиозном христианском исповедничестве — тех, кого современники презрительно, а для некоторых из них и несправедливо, окрестили «толстовцами».

  Вспоминает один из них, впоследствии выдающийся биограф Льва Николаевича Толстого, Павел Иванович Бирюков:

  «Эта деятельность Л. Н-ча, конечно, привлекала к нему много людей. К этому времени как раз понемногу, одна за другой прекратили своё существование земледельческие общины. И вот целая группа молодых сил, ищущих приложения, явилась в распоряжение Л. Н-ча. Братья Алёхины, Новосёлов, Скороходов, Гастев, Леонтьев, Рахманов занялись распределением пожертвований под руководством Л. Н-ча. Другие помогали собиранием хлеба на месте жительства и отсылкой его к центру помощи.

  Первые месяцы этой помощи я был за границей, занятый изданием некоторых запрещённых в России сочинений Л. Н-ча. В январе 1892 года я вернулся в Россию, и, устроив свои личные дела, прикомандировался, как тогда шутя называли, к министерству Л. Н-ча Толстого» (Бирюков П. И. Биография Льва Николаевича Толстого: В 4-х тт. Т. 3. М., 1922. С. 185).

  На столь многолюдную человеческую поддержку не мог рассчитывать сын писателя. В мемуарах «В голодные годы» он вспоминает о своём положении в декабре 1891-го и январе 1892-го годов следующее: «Нас двух с И. А. <Бергером>, разумеется, далеко не хватало на устройство столовых и наблюдение за ними, так как некоторые были открыты нами за 30 – 40 вёрст. Хотя заведовавшими их были, по большей части, священники, которым я верил, однако всё же следовало иногда навещать их» (Толстой Л.Л. В голодные годы. С. 85). На помощь сыну Толстой благословил всё того же П. И. Бирюкова, который вспоминает об этом следующее: «Так как вокруг Л. Н-ча уже было много народа, то я, проработав в Бегичевке недели две, по предложению Л. Н-ча поехал с его сыном Львом и корреспондентом шведом Стадлингом 4 марта в Самарскую губ., где бедствие было едва ли не сильнейшее, а помощи не было почти никакой. Мы проработали там со Львом Львовичем и с несколькими помощниками всю весну и лето, до нового урожая. Л. Н-ч посылал нам часть получаемых пожертвований, и нам удалось распространить нашу деятельность довольно широко на два уезда Самарской губернии – Бузулукский и Николаевский» (Бирюков П.И. Указ. соч. Т. 3. С. 185).

   Позднее, в более спокойной обстановке переговорив с отцом и матерью лично и получив собственный опыт столовых и раздач, Льву Львовичу пришлось признать правоту отца и уже покойного И. И. Раевского в отношении оптимальности столовых как метода поддержки голодавших. 10 января 1892 г. Лев Львович признавался в письме к матери, что два критических письма отца к нему заставили его «ещё внимательнее вникнуть в свои действия» (Цит. по: Опыт моей жизни. С. 447). В мемуары свои, вышедшие на грани веков, в 1900 году, Лев Львович включил уже зрелые свои заключения о варианте со столовыми — значительной частью совпадающие с тем, что пытался довести до его понимания отец:

 «Столовые, кроме того, что они прямо достигают цели того, кто поехал кормит голодных, т. е. насыщать их здоровой пищей, имеют ещё громадное общественное и психологическое значение, которое особенно дорого.

 Во-первых, нуждающиеся люди видят в них искреннее попечение о себе добрых людей, стоящее настоящего внимания и труда, и это ободряет и поддерживает их дух; во-вторых, в столовые богачи и сытые не пойдут, тогда как зерна или муки всякий примет, даже и не нуждающийся, и, в-третьих, столовые собирают голодный народ вместе, служат местом его общения, чем вносят собой в тяжёлые года бедствия элемент оживления и утешения в народную жизнь и среду.

 Поэтому столовые, хотя и в два с лишком раза дороже стоящие, чем простая выдача, всегда останутся лучшей формой помощи голодающим, пока они у нас не переведутся. Я был против них сначала, но потом, наученный опытом, увидал их действительную пользу и значение, и теперь стою за них» (В голодные годы. С. 56).

  По существу, метод Ивана Ивановича Раевского и его единомышленников, который перенял и талантливо применил Лев Николаевич Толстой, уже представлял собой «золотую еередину» по отношению к идеалу любовного «духовного общения», с одной стороны, а с другой — антиидеалу «технологичной» барской благотворительности посредством раздач хлеба или денег. Об этом свидетельстьвует из своего места христианского служения, из Лукояновского уезда Нижегородской губернии, Владимир Галактионович Короленко:

  «Возможны два приёма помощи населению в пределах частной благотворительности. Первый — когда интеллигентный человек, живущий или хоть поселившийся на продолжительное время в нуждающейся деревне, вступает в непосредственное, более или менее тесное общение с теми, кому он помогает. К материальной помощи он может прибавить в этом случае нравственную поддержку, может отдать людям, которых знает и которые его знают, всё, на что способен, всё, что находится в его распоряжении из нравственных и материальных ресурсов. Не раскидываясь широко, вы можете затонуть в самую глубь народной нужды, войти во все её детали, не упустить ничего... Без сомнения, это наиболее симпатичная, полная и человечная форма благотворительности, устанавливающая известную взаимность между принимающим и дающим, наконец, приносящая наибольшее удовлетворение для обеих сторон.

  Об этом мечтал и я, отправляясь из Нижнего.

  Однако есть и другой приём, и он-то, по обстоятельствам, выпал на мою долю. Как ни хорошо, как ни благотворно нравственное общение и взаимность, однако и прямо кусок хлеба, сам по себе, составляет великое благо там, где его не хватает, где матери приходится целые дни слышать немолчный крик голодного ребёнка. С первых же шагов на лукояновской почве я увидел, что в этом обездоленном уезде мне придётся отказаться от первоначальной мечты и вместо того, чтобы сосредоточить работу в тесном районе, необходимо будет раскинуть её вширь, почти по всей площади, жертвуя и общением, и многими другими хорошими вещами — простейшей задаче: открыть как можно больше столовых, охватить ими поскорее, ещё до распутицы, возможно широкое пространство, доставить хлеб в самые отдалённые и глухие деревушки.

  Обстоятельства складывались явно в этом направлении…» (Короленко В.Г. В голодный год // Короленко В.Г. Собр. соч.: В 10 тт. М, 1955. Т. 9. С. 218).

    Итак, пусть столовые — лучшее из возможного, идеал. Но идеал, как общеизвестно, суть нечто, чего ещё требуется достигать — стремиться к нему.

    Взглянем на голодный Самарский край, на голодавшую крестьянскую Россию 1891 г. взглядом независимым, не толстовским, а — того огромного большинства благотворителей бедственного года, которые выбирали на определённом, как правило начальном, этапе работы НЕ толстовский путь. Вспомним, что Лев Николаевич Толстой не был зачинателем всего предприятия от начала даже в той местности, на границе губерний, где жил среди голодавших. Таким зачинателем был уже покойный Иван Иванович Раевский. А в начале дела кормления голодающих крестьян (как убедились в те бедственные осень и зиму не один Лев Львович Толстой, но многие участники общего дела милосердия) выбирать приходится между непосредственностью сближения с небольшой общностью бедствующих, когда возможны столовые, и, напротив, размахом, охватностью первых шагов — когда рациональней продажи и раздачи хлеба. Иван Иванович Раевский начал с малого, без размаха: с нескольких столовых для крестьян соседей. Лев Николаевич только ПРОДОЛЖАЛ, не имея этого опыта труднейших, самых первых шагов! Министр земледелия А. С. Ермолов в авторитетнейшем до сего дня труде «Наши неурожаи и продовольственный вопрос» (Часть I, год 1909 - й) цитирует значительные, приобретённые непростым опытом выводы «Особого комитета по оказанию помощи населению губерний, пострадавших от неурожая»:

    «Опыт тяжёлой зимы 1891 — 1892 годов, по отзывам многих компетентных местных деятелей, показал, что оказание благотворительной помощи всегда целесообразнее было начинать с удешевлённой продажи хлеба и, по мере уменьшения платёжной силы населения, переходить к бесплатным хлебопекарням и к столовым, устраивая их, по преимуществу, для женшин, детей и лиц, неспособных к труду» (Ермолов А. С. Наши неурожаи и продовольственный вопрос. СПб., 1909. Часть первая. С. 119).

    Вместе с тем, как отмечается в том же отчёте, «по отзывам большинства местных деятелей, в ряду бесплатных способов благотворительности система столовых и пекарен оказалась предпочтительнее, чем выдача муки и сырья на руки. Последний способ иногда сопровождался злоупотреблениями; в столовые же и пекарни, за немногими исключениями, и то преимущественно в больших торговых центрах, преимущественно являлись лишь действительно нуждающиеся крестьяне» (Там же. С. 118). Это уже вполне совпадает с наблюдениями Ивана Ивановича Раевского и Льва Николаевича Толстого! Многие, НАЧИНАВШИЕ, по образцу земств, раздачей печёного хлеба, зерна, ПРОДОЛЖАЛИ именно столовыми, и сеть их, наряду с пекарнями для раздачи либо продажи хлеба, была в ту бедственную зиму, по сведениям А. С. Ермолова, весьма широка:

  «Общее число столовых и пекарен, действовавших в зиму 1891/2 гг., превысило 10 000 (столовых — 8,115, пекарен для бесплатной раздачи хлеба — 1,498, для продажи хлеба по удешевлённой пене— 407).

    Общее число лиц, продовольствуемых в столовых, составило свыше 636 000 человек: средний размер расхода на едока определился в 4,16 коп.» (Там же).

 20 декабря вечерком Лев Николаевич отвечает наконец на «болтливое» письмо жены от 17-го. Пишет, что в деле помощи крестьянам «всё то же, значит, всё хорошо». Сетует на отсутствие подвалов дляхранения прибывшего как помощь голодным импортного картофеля: «…И он весь — десятки тысяч пудов — пойдёт на винокуренные заводы, а не на пищу людей. Ах, это винокурение. Пьянство не ослабевает. В деревне Ивана Ивановича, даже в двух, открываются кабаки, и нет возможности их запретить» (84, 110).

 Рассказывает Лев Николаевич и о новобранцах в его бегичевском «министерстве добра», прибывших как нельзя кстати:

 «Вчера наши сожители решили переехать от нас за 18 вёрст, в центр самых дальних столовых, в Ефремовском уже уезде, и нам недоставало человека, чтобы поместить его в другом дальнем конце. И вот нынче явился, — пришёл пешком, один из тёмных, из Полтавы, Леонтьев. Леонтьев этот, несмотря на фамилию, самый еврейский тип. Но человек, кажется, тихий, и трудолюбивый, и толковый. Он привёз из Полтавы собранные там средства на содержание двух столовых. Из помощников наших самый полезный Гастев. Всё делает весьма скоро, умно. Про Новосёлова нельзя судить, потому что у него несколько дней страшно болят зубы. Нынче я был дома, а Коншин с Черняевой поехали в одну сторону за 7 вёрст, Гастев в другую — за 7 вёрст и Маша одна в третью, вёрст за 5. Утро было хорошо, но к вечеру, 4-м часам, поднялась сильная метель, и я очень тревожился. Послал за Машей, а она приехала, потом вернулся Гастев, и позднее всех вернулись те. Я очень беспокоился. Пишу это, чтобы ты знала, как мы благоразумны и бережём друг друга» (Там же. С. 110 — 111).

 Выше из названных уже упоминались подключившиеся к общему делу ранее Новосёлов и Коншин. Из новых же, во-первых — «тёмный», как в семье Льва Николаевича называли толстовцев, Борис Николаевич Леонтьев (1866 – 1909), бывший воспитанник пажеского корпуса, ставший толстовцем. В 1891 г. Борис Николаевич работал в устроенной толстовцами И. Б. Файнерманом и М. В. Алёхиным в Полтаве столярной мастерской. А 20 декабря он пришёл пешком в Бегичевку, снабжённый собранными в Полтаве деньгами на содержание двух столовых. Толстой направил его в деревню Муравлянку для открытия столовых в Скопинском уезде. Проработал Борис Николаевич “на голоде” до лета 1892 г., когда точно так же, как пришёл, пешком ушёл с толстовцем Н. И. Дудченко в Полтавскую губ. и снова занялся столярным делом в той же мастерской. В 1893 году Леонтьев гостил у Л. Н. Толстого в Ясной Поляне, работал переписчиком. Бегичевский опыт пригодился Леонтьеву: летом 1898 г. он был одним из инициаторов помощи голодающим в Малоархангельском уезде Орловской губ. К сожалению, в 1890-е гг. Леонтьев разочаровывается в толстовстве, защищает революционеров, но и среди политических радикалов не находит себе места. В 1909 г. в состоянии депрессии Борис Николаевич Леонтьев кончает жизнь самоубийством.

  Выпускник Тверской духовной семинарии Пётр Николаевич Гастев (1866 – ?) не разделил с товарищами слепой веры в учение православия, а примкнул к толстовцам, жил в Новосёлковской общине Дугино в Тверской губ., у М. В. Новосёлова, и в общинах Кавказа, а ещё — был, как и Толстой, огромным поклонником личности и взглядов тверского крестьянина-сектанта В. К. Сютаева. К 1891 г. он сошёл с ума, и с марта по август 1891 г. содержался в Бурашёвской лечебнице близ Твери. Покинув её, он, конечно же, незамедлительно приехал в Ясную Поляну — для личного общения с Львом Николаевичем, духовным единомышленником и учителем. В сентябре 1891 г. П. И. Бирюкову Толстой писал: «Гастев был в больнице, а теперь совсем здоров и очень милый — наивное и чистое дитя» (66, 38). Разумеется, такое «дитя» не могло не оказаться полезнейшим помощником! Впоследствии Гастев стал автором мемуарных записок «На голоде с Л. Н. Толстым в Рязанской губернии» и (опубл. в сб. «Лев Толстой и голод», Нижний Новгород, 1912).

 Наконец, про Марию Владимировну Черняеву известно, что она родилась в 1860-х, училась на высших женских курсах Герье, по окончании которых работала учительницей в Бронницком уезде Московской губ., а в период своего толстовства была в 1888 – 1889 участницей той же тверской земледельческой общины Дугино М. В. Новосёлова и сотрудницей толстовского народного книгоиздательства «Посредник».

  К событиям этого дня относится следующая запись из дневника Татьяны Львовны Толстой:

  «20 декабря 1891 года. Бегичевка. 3 часа дня.

  Случайно выдалось свободное время, и я хочу записать всё, что мы переживаем за это время. Во-первых, дела у нас стало так много, что нет времени ни думать, ни читать, ни разговаривать (до чего я, впрочем, не охотница) и даже нет времени соображать хорошенько то, что нужно для дела.

 Папа тоже очень утомляется, и мне жалко и страшно на него смотреть. Я замечаю это за ним и за собою: мы начинаем отвечать на что-нибудь, что нас спрашивают, и вдруг вспоминаем что-нибудь другое и отвечаем не то, что следует, и с большим усилием возвращаемся к первой мысли. Это оттого, что надо помнить слишком много разных вещей. То приходят просить вписать в столовую, то выдать хлеб на дом, то желают отдать выдачу и ходить в столовую, то в столовой не хватило хлеба, то у нас вышла свёкла, надо послать к Лебедеву, то надо ввести новые перемены в столовые, вроде пшена, гороха и т. п., то пришёл побирушка, то "пожалуйте книжечку", то надо рассортировать лён, то едут в Клёкотки — надо мам; написать, то вышли свечи и мыло — надо откуда-нибудь их добыть, то надо послать свидетельства Красного Креста для дарового провоза, то надо послать за лыками, а то их таскают, то надо заказать обед, послать за капустой — и так без конца, без конца. Одно кончишь — другое требование является, да ещё вписывать полученные пожертвования, отвечать на многие из них, пересчитывать деньги (что для меня всегда представляет трудность).

 Вчера я до первого часа сидела и сличала расход с приходом, и то у меня 10 тысяч не хватало, то 500 рублей лишних. И оттого я так плохо стала считать, что вдруг посреди расчёта вспомню, что надо завтра послать Писареву письма или что-нибудь подобное. И все у меня запутается, и сверх того надо постоянно помнить, чтобы пап; не подвернулась под руку постная похлёбка, кислая капуста и что-нибудь подобное, и беспокойство о том, что он простудится или провалится в Дон.

 Теперь 4 часа, сильная метель и градусов 15 мороза. Маша поехала в Татищево постараться водворить там порядок, а то говорят, что хозяйка столовой с своих питомцев берёт водку, овчины и всякие взятки» (Сухотина-Толстая Т.Л. Дневник. Указ. изд. С. 258 – 259).

 Нашлось в письме Льва Николаевича к жене от 20-го место и паре интимно-личных строк:

 «Твоё письмо вчерашнее опять хорошее, успокоительное, но что-то ты уж слишком хвалишься своим здоровьем. Во мне запало сомнение: правда ли? Вижу тебя часто во сне. И теперь тороплю время, поскорее быть с вами. Целую тебя и детей. Видел очень живо во сне Агафью Михайловну. Жива ли она?» (Там же. С. 111).

 Старая «собачья гувернантка», служившая ещё БАБУШКЕ Льва Николаевича Пелагее Николаевне, жившая в покое и почёте в яснополянском доме и славившаяся любовью к животным и особенно к собакам — Агафья Михайловна (1812 – 1896) была ещё жива. Трудно заключить, отчего явилась она Толстому во сне. Толкователи снов утверждают, что собака снится тому, кто испытывает потребность в согласии с кем-то, чьей-то преданности. Толстой недаром упоминает о сне именно в интимно-личной части письма. Конечно, он чаял единения и преданности в отношениях с женой! И не напрасно. Нет худа без добра! В письме к Н. Н. Ге-сыну, датируемом приблизительно 18 – 22 декабря, Толстой сообщает, что на деле кормления голодающих, которое «само по себе нехорошо, исполнено греха», он «сошёлся, как никогда не сходился, с женой» (66, 117). И в Дневнике под 19 декабря записано: «Радость отношения с Соней. Никогда не были так сердечны» (52, 59).

 В Толстом, несмотря на демократические декларации, без сомнения сохранилось — и передалось, как субъективное восприятие, жене — привитое воспитанием крепостнической эпохи отношение к народу, именно к крестьянам, как к нуждающимся в опеке детям. А детей, как мы знаем, Соничка готова была любить до самозабвения. И дети, по глубочайшему её убеждению, было то НАСТОЯЩЕЕ, утраченное со временем, что связывало её с Львом Николаевичем. Помимо похоти, полового влечения, за утратой которого у мужа она наблюдала с ужасом, будучи уверена, что «когда он отживёт совсем свою ЛЮБОВНУЮ жизнь со мной, он просто, цинично и безжалостно выбросит меня из своей жизни» (ДСАТ – 1. С. 212). Эта страшилка не сбылась, хотя, не разделив с мужем христианского исповедания, она до конца дней имела немало субъективных оснований для утверждения обратного.

 Это не единственная, но очень важная причина состоявшегося согласия и единения супругов «на голоде». Другой была — конечно же, всё та же личная потребность Софьи Андреевны Толстой в самореализации, в РАЗНООБРАЗИИ доступных для неё, женщины в России, социальных ролей и сопряжённых с ними прав. Соединял супругов, как мы уже сказали выше, и непокой совести: невозможность пассивности в постигшей массу населения России беде.

 Во встречном, от 20 декабря, письме к мужу Софья Андреевна хорошо выразила эти субъективно-личные интенции: и опытной «деловой леди», участвующей в сложном благотворительном предприятии, и мамы, заботящейся о своих чадах, в числе которых оказались и голодавшие крестьяне, и старший её возрастом супруг. Любопытно, что, начав писать это письмо как ответ дочерям Тане и Маше, она вдруг заговорила в нём и со Львом Николаевичем — без прямого обращения, но несомненно видя его умозрительно — и получилось письмо уже ТРОИМ. Приводим основное из этого замечательного письма.

 «Посылаю вам, милые Таня и Маша, всё, что вы просили с дамой, которая едет к Нате. […]

  Привёз ли или прислал ли Алексей Митрофаныч тебе, Таня, шёлковую материю? Он ведь не едет в Самарскую губернию. Отберите у него Лёвины вещи. Туда едет Протопопов и сегодня будет у меня; могла бы с ним послать, такая досада. Протопопов едет в Николаевский уезд; я его ещё не видала. Факел я купила, было, чудесный, 4 р. 50 коп., горит 16 часов очень жарко, но он так и остался у Алексей Митрофаныча. Непременно возьмите у него, может быть, кто поедет в Самару к Лёве понадёжней.

 Видела я Грота, он сообщил, что все здоровы, но очень смутил ненадёжностью ТЁМНЫХ. Говорил, что Новосёлов очень противен, ухаживает за Богоявленской; что Черняева тоже ненадёжна и крайне не симпатична. Ох! Не люблю я этих господ! Вот НЕ тёмная Наташа или Лёва или Коншин — всё люди потвёрже этих шальных, и дела от них будет больше.

  [ ПРИМЕЧАНИЕ.
  Анна Николаевна Богоявленская, урожд. Андреева, жена Николая Ефимовича Богоявленского, земского врача в Лошакове близ Бегичевки. ]

 Очень жаль, что Раевские не едут в деревню. Я очень на них надеялась, но это для меня новость, так как Алексей Митрофаныч писал, что они все едут 20-го или 21-го.

 […] Ездила я всюду по банкам от бестолковости Колички Ге. Переведи я ему за горох 1200 рублей в Кишинёв на имя брата, через Волжско-Камский банк. Там не приняли, у Дунаева в Торговом — не приняли; в Купеческом — не приняли. Так и вернулась домой, не послала, а написала Ге.

 Письмо Лёвы вам посылаю, очень интересное; привезите мне его назад. Да постарайтесь так устроиться, чтоб месяц тут пожить, я все дни считаю, сколько осталось до вашего приезда.

 […] Трудно вам справляться, я думаю. Пожертвования пошли тише гораздо. Лёва умоляет прислать муки, да вы прочтёте, что он пишет. Целую всех вас. Если нельзя будет ездить и кончать дела перед отъездом, то, ради Бога, не рискуйте, не спешите, и лучше приезжайте позднее, только не простудитесь.

 С. Толстая» (ПСТ. С. 483 – 484).

 В письме от 21-го Софья Андреевна снова тоскует и сетует: и на публику, которая именно перед Рождеством стала прижимистей, желая тратить не на гибнущий народ, а на свои праздничные удовольствия, так что «пожертвования очень тихи, но есть ещё более 15 000 р.»; и на сына Льва, который «раздумал столовые», в чём и маме и папе справедливо виделась его большая ошибка (скоро им осознанная и поправленная); и на то, что «вам теперь часто от меня письма, а мне от вас редко»; и на прививку оспы, от которой «вся рука распухла, рвёт, чешется, по ночам будит, под мышками железа распухли»… А радовали Соничку в эти дни: снизившиеся цены на рожь и горох, да ещё новая помощница, могучая «барышня Персидская», прекрасная фельдшер и к тому же урождённая донская казачка, «милая, умная, энергическая и здоровая девушка»; а более всего — радовали, хотя и со слезами на глазах, мысли о скором свидании с мужем и детьми:

 «Как ты себя чувствуешь, милый Лёвочка, и духовно и физически? Жили вместе — не ценили своего счастья, а теперь, как грустно! Очень надеюсь скоро увидаться и радуюсь этому» (ПСТ. С. 485).

 Елена Михайловна Персидская (1865 – ?) впервые обратилась к Толстому с письмом ещё 26 сентября 1891 г. Ответ Толстого утерян (66, 459). В декабре приехала в Бегичевку, чтобы вместе с Толстым оказывать помощь голодающим. «Дела очень много», — сообщал Толстой М. Н. Чистякову 11 февраля 1892 г. и далее перечислял, кто работает рядом с ним, в т. ч. «две девицы очень хорошие» (одна из них и была Персидская) (66, 159). 12 мая 1892 г. Толстой писал жене: «...помощницы две явились: Элена Михайловна и Антипова. Они уже ездят и хлопочут. Всё это время раздаём семя, и большая от этого суета» (84: 150). 14 мая Толстой направил Персидскую в село Никольское Ефремовского уезда, в 36 км. от Бегичевки. Там она продолжала помогать открывать столовые, наблюдала за их работой. Толстой писал ей 5 июня 1892 г. из Бегичевки: «Горох мы вам пришлём. Столовые открывайте. Деньги есть. Но старайтесь сами добывать провизию. […] Открывайте столовые и приюты, но тут же делайте смету и сообщайте нам. Помогай Бог. Ваш Л. Толстой» (66, 225 — 226).

 Елена Персидская оставалась с Толстым до 24 июля 1892 г., когда была вызвана в родные края на борьбу с холерой. За эти месяцы она не только вылечила бессчётное число крестьян, но и распоряжалась открытием и организацией работы многочисленных столовых и детских приютов. Почуяв родственную Софье Андреевне деловую хватку, Толстой доверял ей продовольствие, кассы и составление смет. Могучая и прекрасная «Элена» заменила ему на эти месяцы жену — которая по состоянию здоровья, конечно же, не выдержала бы ни столь напряжённого труда, ни самых бытовых и психологических условий проживания в Бегичевке.

 У нас осталось по хронологии последнее, перед новым временным отъездом Л.Н. Толстого в Москву, письмо его к жене, писанное уже в рождественский Сочельник, 24 декабря — основной текст которого мы и приводим ниже.

 «Получили вчера ещё твоё письмо <от 20 декабря>, милый друг, через Протопопова. Протопопов приехал с другим г-ном <Л. А.> Обольяниновым. Оба они петербургские и плохо понимающие условия жизни, а вместе с тем возбуждённые отчасти фальшивым представлением о голоде и раздражённо осуждающие правительство. При том занятии делом, в котором мы находимся, это производит неприятное впечатление. Но они недурные люди, в особенности Протопопов.

 Самое неприятное впечатление произвели мне письма Лёвы. […]

 Посетителей у нас бездна. Накануне Протопопова был Леонтьев, тёмный, — приехавший из Полтавы, с деньгами на столовую. Нынче я его устроил в 15 верстах от нас, — самый дальний пункт в одну сторону. Новоселов, Черняева и Гастев, которых мне очень жалко, что ты так осудила <в письме от 20 декабря. – Р. А.>, они очень и очень хорошие, самоотверженные люди и работники, — уехали в другую сторону, тоже на самый дальний пункт от нас, за 15 же вёрст, и поселились там в избе, без чаю, молока, пищи иной, как та, которая в столовых, без постелей и т. п. Если будет хороша погода, я завтра проведаю их.

 Потом 3-го дня приехала и вчера уехала одна Вагнер, сестра милосердия, выдержавшая курс сестёр Красного Креста, мать 17-летнего сына, готовая ехать повсюду с небольшими деньгами. […] Нынче приехала Эл[ена] Павловна. Очень она жалка и мила.
 Я нынче ездил далеко верхом по столовым. Надо всё объездить перед отъездом. Всё идёт хорошо, всё независимо от нашей воли расширяется. Третьего дня был в деревне, где на 9 дворов одна корова; нынче был в деревне, где почти все нищие. Я говорю нищие в том смысле, что это всё люди, не могущие уж жить своими средствами и требующие помощи — не держащиеся уже сами на воде, а хватающиеся за других. Таких всё больше и больше.

 Мы все здоровы и, кажется, не дурны. Я приятно и легко занят. Маша не совсем хороша, но плохого нет. Целую тебя и детей.

 Пишу лениво, но это не значит, чтобы таково было чувство к тебе. Радуюсь его силе» (84, 111 – 112).
 
  Предприятие вошло в качественно новое системное состояние: сеть столовых и других мер помощи расширялась уже «независимо от воли» зачинателя, стараниями помощников. Покойный Иван Иванович Раевский был бы очень рад! Отпуск стал не только физически необходим, но и нравственно возможен.

  Толстому было легче, чем Софье Андреевне, завершать год: погружённым в практическое дело, имевшее свои результаты, выразившиеся к Рождеству в открытии 70 столовых. Успев сколотить надёжную команду, сам Толстой теперь не боялся выехать из Бегичевки в Москву — дабы успокоить жену. Он исполнил это вскоре, и 30 декабря Соня радостно встретила его в Москве (ДСАТ – 1. С. 218).

 В тот год дни Рождества совершенно не порадовали москвичей погодой: из серых туч поливал холодный дождь. Под стать погоде было и настроение Софьи Андреевны. Вспоминая предыдущее, весёлое Рождество 1890 года, которое вся семья встречала вместе, в Ясной Поляне, она пишет 26 декабря грустное письмо к мужу. Значительная часть письма посвящена, как и прежде, сетованиям: на запертые из-за праздника банки, отчего нельзя пересылать деньги; на задерживавшего важные бумаги (вероятно, ушедшего в рождественский запой) рязанского губернатора Кладищева; на то, наконец, что дождь, погубив дороги, наверняка задержит приезд мужа и детей: «…и боюсь радоваться вашему приезду, всё ждёшь что-нибудь плохое» (ПСТ. С. 487).

 Глубоко трогательна интимно-личная часть письма:

 «Сегодня второй день праздника и очень тоскливо без всех вас, милые друзья. Хожу из комнаты в комнату, всех всё напоминает и никого нет! Особенно о Лёве беспокойно. Он пишет, что в Самарской губернии и у них там повальный тиф и инфлуенца. Отправлены врачи, сёстры милосердия и фельдшера от Красного Креста. А Лёва так подвержен этим горячешным болезням!» (Там же. С. 486).

 К сожалению, и это недоброе предчувствие Софьи Андреевны материализовалось не добром. В мемуарах несчастливая мать вспоминает:

 «Озабочивал меня больше всех тогда мой сын Лёва, которому душой посылала свой материнский привет и о котором постоянно молила Богу. Жил он в то время в упразднённом кабаке, был окружён тифозными и впоследствии сам подхватил тиф, оставивший тяжёлые следы на его здоровье и на ослабевшем организме» (МЖ – 2. С. 242).

 Как мы сказали выше, в зиму 1891 – 1892 гг. Лев Львович Толстой организовал работу в Самарской губернии более 200 (!) столовых и спас от верной голодной гибели десятки тысяч крестьян. Их молитвами он и сам был “вытащен с того света”, но… заболевание, которое он, чудовищным напряжением сил, переходил на ногах, не отрываясь от работы, равно как и сопутствующие этой работе тяжелейшие стрессы и общее изнурение организма катализировали в нём иные расстройства, вероятнее всего генетически перешедшие от мамы и “затаившиеся” как раз до такого случая. К осени 1892 г., по свидетельству родового биографа Толстых С. М. Толстого, «здоровье его ухудшилось, он потерял аппетит и сон, его мучили слабость, боли в животе и тоска». Поведение «нервное, раздражительное» чередовалось с депрессивными состояниями, отягчёнными общими с мамой, но ярче выраженными функциональными расстройствами: «головной болью, нерешительностью, болями в животе». Припадки агрессивные чередовались со слезливо-истерическими и мрачно-депрессивными. Завершая грустную тему, С. М. Толстой повторяет, вероятно, позднейшее заключение какого-то врача, с которым он мог беседовать, о том, что заболевание Л. Л. Толстого «было результатом расстройства соматической нервной системы. Этот тип болезней выявлен в наши дни, но в те времена врачи не могли объяснить их природу» (Толстой С.М. Дети Толстого. – Тула, 1994. – С. 139 – 141).

 И ещё кое-что, из того же письма С. А. Толстой от 26 декабря:

 «Вчера была у нас плохенькая ёлка, но дети остались довольны. Пришла Наташа Оболенская, артельщиковы малыши и маленькие Фридман <дети учительницы музыки Е. Н. Фридман. – Р. А.>. Андрюша всем распоряжался. Соня Мамонова и Стёпина Машенька тоже были. Обед тоже был для меня грустный. В прошлом году в Ясной все были вместе, и Маша с Эрдели были, и на ёлку ребят пустили. Всё это я с грустью вспоминала, и всё больше и больше остаётся в прошедшем; как куст с цветами или яблоня с плодами — так жизнь: осыпаются цветы и плоды, и всё голее и голее дерево и, наконец, совсем засохнет» (Там же. С. 487).

 Как не вспомнить здесь запись из дневника Софьи Андреевны Толстой от 15 мая 1891 года:

 «Весна во всём разгаре. Яблони цветут необыкновенно. Что-то волшебное, безумное в их цветении. Я никогда ничего подобного не видала. Взглянешь в окно в сад и всякий раз поразишься этим воздушным, белым облакам цветов в воздухе, с розовым оттенком местами и с свежим зелёным фоном вдали» (ДСАТ – 1. С. 185).

 Запись из блаженных, прекраснейших дней весны, когда не было голода, а была прелесть цветущего яблочного сада и робкая, как всегда с оглядкой, с недоверием к миру — но всё же её попытка радоваться весне и жизни, надеяться на лучшее… Как на плоды великолепно цветущего сада. Увы! Это «лучшее» опять и снова не сбылось. И картина сада, уронившего плоды свои и облетелого — печально перекликаясь с процитированной выше записью дневника Софьи Андреевны — становится красноречивым символом всей тяжести для них обоих уходящего года и всей мрачности вероятных перспектив года нового, 1892-го.


                Здесь Конец Главы Четвертой

                _____________


Рецензии