Бузулук моего детства
***
Жизнь ушла, отлетела,
Поневоле спеша,
На лицо и на тело
Проступила душа.
Огорчаться не надо –
Всяк получит своё:
Старость – это награда
Или кара за всё.
Так что слишком и очень
Не сходите с ума,
Если кончилась осень
И настала зима.
Александр Межиров
16 января 1976 года – дата, навсегда омрачённая смертью нашего отца, Гусева Фёдора Леонтьевича. Он умер в семидесятилетнем возрасте, и был отцом восьмерых детей. На похороны из Усть–Каменогорска отправились: Володя, Ольга и наша семья, за исключением Риты. Она осталась на попечении моей соседки-подруги Галины Васильевны Клиновицкой. Рита и Олег Клиновиций учились в одном классе.
Летели мы на самолёте до Куйбышева (ныне Самары), дальше местным поездом до Бузулука.
Хоронили папу в сорокоградусные январские морозы. Попрощаться пришли сослуживцы – заводчане, соседи и знакомые. Удивительно, но пришли попрощаться и отдать долг уважения нашему отцу учителя школы, где учились дети Гусевы.
Судьба нашего отца, родившегося в 1905 году, напрямую связана и является отражением истории молодого Советского государства. Он появился на свет в крестьянской семье, в деревне Оренбургской области, Бузулукского уезда Самарской губернии. До революции закончил четыре класса церковно – приходской школы, пастушествовал. Революция, гражданская война, разруха. Затем два года учёбы на Рабфаке в г. Куйбышеве (Самаре). Лучшие годы жизни связаны с учёбой в Куйбышевском Государственном Педагогическом и Учительском Институте им. В.В.Куйбышева (списано дословно со студенческого удостоверения отца). Ну, а дальше 37-й год, 58 статья – и 7 лет, украденной жизни в Печорских лагерях. Там, в беспросветной и безнадёжной, казалось, жизни встретится ему девушка, Горшкова Елизавета Фёдоровна, репрессированная за веру. Наша мама попала в лагеря в девятнадцатилетнем возрасте, с тяжелым и, казалось, безнадёжным заболеванием лёгких (с лёгочными кровотечениями в течение многих лет). И будут любовь, семья, и позже родятся восемь детей, которых сохранят, воспитают и дадут образование.
Там, в лагерях, не пригодилась папина профессия педагога-историка. И он освоил новую техническую профессию инженера-нормировщика, так и проработав в этой специальности до пенсии. Да и какой может быть педагог с 58-й статьёй. В конце жизни, папа в разговоре с моими младшими сёстрами откровенно говорил, что никогда не был расположен к сельской жизни, к работе на земле. Он считал этот труд рутинным, безрадостным, не дающим творческого отдохновения. Думаю, что наш папа был интеллигентом первого поколения молодого Советского государства.
Мама в лагерях работала бухгалтером.
Они были такие разные: истовая в вере мама, не скрывающая и после реабилитации (в годы борьбы с религией) своей связи с Церковью, певунья, открытая душа. Она и годы молодости, проведённые в лагерях, не считала загубленными. Рассказывала она нам о снежном, искрящемся морозном безмолвии, о цветных радужных всполохах северного сияния. О кратковременном полярном лете, с незаходящим солнцем, с расцветающими в этот период, на краткий срок, анемичными жёлтыми маками. О цветных мхах и лишайниках. О полянах белых грибов, о строганине из рыбы и оленины.
Когда в голодные перестроечные девяностые годы, бывшим репрессированным узникам лагерей, стали выдавать продовольственные талоны, мама засомневалась, воспользоваться ли ей такими благами. Пострадавшей она себя не считала, т.к. ей выпала редкая участь пострадать за веру, за Бога.
Отец был атеистом, нет, не борющимся с Церковью, просто не верующим в Бога. На протяжении всей их совместной жизни, мама пыталась привести отца в Веру. Она цитировала слова из Священного писания, и отец тут же находил нестыковки в Библии, отчего мама замолкала. Отец не хуже мамы знал Библию.
Отец был старше мамы на тринадцать лет.
Я родилась, когда ему было уже сорок два года. Внешне он напоминал актёра и режиссёра Сергея Бондарчука. Крепко сложенный, среднего роста, с поседевшими серебряными волнистыми волосами. На ранних студенческих фотографиях, (а других и нет) модно одетый по тому времени, молодой человек, брюнет, с несколько одутловатым лицом, с выпуклыми чёрными глазами, с красиво очерченными полными губами, с высоким лбом. Шапка кудрявых чёрных волос слегка освободила лоб, предполагая в будущем место залысинам.
- Пап, а чего это ты на фотографиях, вроде бы, толстый? – спрашивали мы, рассматривая семейный альбом.
- Справный был, помедлив, отвечал отец.
У отца была хорошая стать: всегда прямой, без признаков сутулости, красивой формы голова, слегка откинута назад, придавая всему облику благородную
значительность. Таким он и был и в жизни. Всегда носил и умел носить костюмы, правда, галстуки были только в студенческие годы.
Я не помню отца суетливым, бегущим, спешащим или опаздывающим куда- либо. Всё у него было спланировано, рассчитано во времени и расстоянии. Какое для меня было удовольствие и гордость идти утром с ним в школу, не торопясь, разговаривая по дороге. Рука надёжно и тепло помещалась в его большой ладони. Ежедневный заводской гудок, заставал нас в точно определённом месте, давая понять, что мы не опаздываем: он на работу, а я в школу.
Отец был закрытым человеком, много чего мы не узнали, не спросили его по своей молодости. Не спросили, а он не рассказал. А теперь вот гадаем, чем он занимался в такие-то годы? А времена были интересные. Один НЭП чего стоит. Отец в эти годы, в Самаре, будучи рабфаковцем и студентом, отлавливал на рынках и в поездах беспризорников, и передавал их в детские дома и коммуны.
Фёдор Леонтьевич в большей части запомнился спокойным, сдержанным и внешне мало эмоциональным человеком. Плавная, правильная литературная речь, образованного тактичного человека. Никогда никого не обидел грубым словом. Не разобравшись до конца и не уяснив для себя суть дела, не брался за решение спора или проблемы. Он и с нами, детьми, был строг, но справедлив. Это мама, порой, не разобравшись до конца в наших детских ссорах, могла наказать и так уже пострадавшего.
После смерти И.В.Сталина, уже к 1956 году, отец и мама реабилитировались. Они получили денежную компенсацию, (за семь лет лагерей), на которую купили стиральную машину «Сибирь» и справили маме пальто.
После смерти Сталина началось массовое освобождение заключённых из ссыльных мест. Так, однажды, в нашем доме появилась некая Юлия Сергеевна. Сгорбленная старая женщина, в проволочных круглых очках сцепленных залоснившейся резинкой, в чёрном одеянии с палкой в руке. Оттого, что она много молчала, а нас детей не замечала, глядя как бы сквозь, как будто бы нас и нет, её присутствие в доме было тяжёлым. Она не обласкала нас тёплым взглядом, не сказала ласкового слова. Она была, как бы, мертва, и мы, дети, это чувствовали и боялись её. Да и говорила она хриплым шёпотом. А позже выяснилось, что и поёт псалмы она тоже шёпотом. Вернее, поёт мама, а Юлия Сергеевна шепотком ей вторит. Много времени они проводили за молитвами. В эти тяжёлые послевоенные времена, когда хлеба не ели досыта, когда лишний голодный рот накормить проблема,
Юлия Сергеевна прожила у нас достаточно долго и исчезла так же внезапно, как и появилась.
Мама рассказала нам, что Юлия Сергеевна истинно героическая женщина. Там, в лагерях на Печоре, смертельно заболел её муж. У него на шее образовалась гнойная флегмона, и врачи отказались её вскрывать. Так вот, Юлия Сергеевна, обработав огнём опасную бритву, вскрыла сама страшный нарыв. Но мужа спасти не удалось, чудо не произошло.
Отец помогал вернувшимся из лагерей репрессированным людям в реабилитации. Будучи юридически грамотным, он знал последовательность подачи документов в разные инстанции и всегда добивался положительных результатов. Лагерное братство, не на словах, а в делах, в пожизненной переписке наблюдалось нами, детьми. До конца жизни папа переписывался с Вольфовым Борисом Владимировичем. Красивый человек, бывший лётчик. На семейной фотографии, (уже после реабилитации), хорошо одетые, успешные на вид люди, с маленькой девочкой в матросском платьице. Я подолгу рассматривала эту фотографию, представляя себя девочкой с бантом и в таком платье, похоже, мы были ровесницы. Семья Бориса Владимировича, кажется, жила в Краснодаре, сам он работал директором какогото завода. В одном из писем Борис Владимирович уговаривал папу, переехать в Краснодар, обещая свою помощь. Но папа не решился, посчитал, что поздно столь кардинально менять жизнь нашей семьи.
В моём детстве папа был мне ближе, чем мама. Мамины руки и колени были вечно заняты младенцами. Дети рождались с периодичностью в два года, вечный мамин недосып, вечно она кого-то баюкала и тетёшкала, пела кому- то колыбельные песни. А ведь ещё и работала с 1958года от декрета до декрета, тут уже без помощи нас, детей не обходилось. Нянчить приходилось всем.
Так вот, будучи маленькой, я весь день дожидалась прихода папы с работы, прислушивалась к стуку калитки, чтобы кинуться и прижаться, ощутить то, такое необходимое родительское тепло, без которого невозможно вырасти самой, а в будущем вырастить и своих детей. Я старалась поскорее забраться на весь вечер на колени, прижаться к его тёплой и надёжной груди, ощутить его заботу и ласку.
Всё моё детство прошло рядом со старшим братиком Шуриком, он был старше меня на год и девять месяцев. Светленький, сероглазый, с кудрявыми волосами, (мне кажется, любимец мамы), он был спокойным, ласковым ребёнком. Меня никогда не обижал. Это потом, уже где-то к пятнадцати годам, с моей подачи, он станет Сашей. В пять лет он научился читать, после чего, чтение было его основным и любимым занятием. Я была его послушным и надоедливым хвостиком. Он мог заплакать от обиды на меня, но терпел, не было случая, что бы ударил.
Помню, в его семилетнем возрасте – мне пять лет, увязалась за ним в библиотеку. Была зима, и он вёз меня на саночках. На обратном пути я вызвалась держать библиотечные книги в руках. Мне очень нравился запах книг, предвкушение предстоящего чтения, и само катание на санках. Приехав домой, обнаружилось, что книги потерялись, выпали из моих замёрзших рук по дороге. До сих пор помню, как Шурик горько плакал. А книги кто-то подобрал и сдал в библиотеку.
Часто я бывала на его классных мероприятиях в школе: на концертах самодеятельности, на новогодней ёлке, на весенних маёвках за городом. Ходила я с классом и в кинотеатр «Победа» на утренние воскресные сеансы. Это было большим событием для меня. С вечера приготовлялось выходное, нарядное платье, лента в волосы. И, почему- то, не единожды, деньги – рубль, давали только на один билет – на Шурика.
- А тебе 5 лет, говорили мне родители, билет не нужен, ты ещё маленькая. И когда мы с Шуриком доходили до контролёра, нас не пускали. Уже все дети с шумом рассаживались в зале, старались занять самый лучший, в детском понимании, первый ряд, мы с тоской понимали бедственность нашего положения. Шурик плакал. Я чувствовала себя виновницей его слёз и, тупо опустив голову, держала палец во рту. Надежда Ивановна, учительница, была в безвыходном положении: нас нельзя было просто так отправить домой, и детей в зале оставить одних. И она шла в кассу, и на свои деньги брала билет на меня. Шурик, уже в зале, ещё долго не мог успокоиться, всхлипывал, вытирал ладонью слёзы. Я молчала, жалея его, и мучилась угрызениями совести.
Нас, послевоенных детей, ослабленных от недоедания и неполноценного питания, государство помогало поднять, оказывая некоторую помощь. Так в аптеках по рецепту бесплатно выдавали рыбий жир. Но очень большой проблемой было заставить ребенка выпить эту полезную и столь необходимую для здоровья «гадость».
Заметив, что мама достаёт пузырёк из шкафа, я моментально скрывалась под кровать, откуда наблюдала за происходящим. Шурик послушно, медленными шагами приближался к маме, держащей в одной руке ложку с рыбьим жиром, в другой – ломтик солёного огурца.
- Вот смотри, Шурик смелый, ничего не боится! Раз – и нет рыбьего жира!
Из-под кровати я вижу, как Шурик проглатывает эту мерзость, хрустит огурцом, как моргает, и слёзы выступают у него на глазах. Рвотный спазм заставляет его судорожно сглатывать рыбий жир, прикрывая рот ладошкой.
После долгих уговоров, что если я не буду пить рыбий жир, то могу даже умереть, замечаю, что у самой мамы от такой перспективы, выступают слёзы. Жалея её, я выпиваю свою порцию испытания рыбьим жиром.
И так каждый день.
Летом, молодая мама, частенько, вывозила нас с Шуриком на прогулки. Наряжала в белое: у меня было белое платье с вышитыми ею фиалками по низу, а у Шурика белая рубашечка-косоворотка, вышитая по воротнику и разрезу. Сама мама тоже одевалась нарядно: в белую панаму с широкими полями, обувалась в белые парусиновые туфли с синей резиновой каёмочкой по подошве. Туфли мама отбеливала зубным порошком. Возила она нас на велосипеде: я на раме спереди, а Шурик на багажнике. Велосипед мама вела в руках. Мы ехали отдыхать на пруд, находящийся за городским кладбищем. Везла она нас по узенькой тропинке, петляющей среди могил. Цветущее разнотравье с преобладанием фиолетового шалфея и соцветий белой кашки сопровождало нас до места отдыха. Порхающие меж крестов бабочки, стрёкот кузнечиков, пение птиц, не нарушающие мирное безмолвие погоста. Мама что-то рассказывала, она не была молчуньей. У пруда расстилала одеяло, выкладывала какую-то еду, игрушки. Пруд по берегу кое-где зарос камышом, а в середине затянут зелёной ряской и тиной, в которой скрываются крупные зелёные лягушки. Они выдают своё присутствие безудержным кваканьем и выпученными глазами, выступающими над водой. Конечно, в них мы бросали камни и, конечно же, не попадали. Большое удовольствие доставляли расходящиеся круги по воде. Метались над водой зеленокрылые стрекозы, а по поверхности пруда бегали жуки на длинных ногах. Справа высилась красная кирпичная громада Чемодуровской мельницы великолепный образец дореволюционной постройки. Мельница была пустынна и заброшена, и оттого, казалась таинственным замком с привидениями.
Помню Шурика, читающего книжку на сундуке, на четвереньках, подперевшего голову кулачками. Он тоненько смеётся, я с любопытством пристаю: ну что там? – ну прочитай мне!
А вот другим вечером, под настольной лампой, он с папой играет в шахматы и говорит что-то о политике. Он уже взрослый парень, темноволосый, курчавый, с приятным чистым, юношеским лицом, он - Саша. Где-то, в уголке, шушукаются, потихоньку смеются, играющие в куклы Люба и Валя. Включен приёмник, журчит музыка.
Наш Саша был вечным отличником в учёбе в школе, в строительном институте в Самаре. За отличную учёбу в школе ежегодно награждался почётными грамотами. Уже взрослым, всегда работал на высоких должностях.
А, вообще, росла я в окружение братьев и их друзей. После меня родились подряд ещё два брата – Володя и Сергей. Мне пришлось играть в мальчишечьи игры, и принимать правила поведения их компании: не ныть, не ябедничать и, вообще, быть «своим парнем». Девочки на нашей улице появились позже, и только через семь лет, в 1954 году родилась моя первая сестра Оля, семейное имя Лёля.
Наш отец был мастеровит, как говорят «на все руки», но не от скуки. С такой-то оравой детей всему научишься, при желании. Вот и дом они с мамой построили сами. И мебель сделана отцовыми руками. Я помню, как задумав сделать комод, папа сначала сделал чертёж, согласовав его, предварительно, с мамой. Комод был красив уже на рисунке.
С тремя большими выдвижными ящиками в нижней части и двумя небольшими ящичками для мелочи – в верхней. Все ящики были украшены накладными выпуклыми фрагментами, золотистые металлические ручки в виде декоративных раковин, придавали особую нарядность комоду. Гладкий, прозрачный, масляный лак дополнял великолепие папиного изделия.
Папа умел ремонтировать нашу обувь, подбивать подошвы и истёршиеся на моих туфлях каблучки. Зимой подшивал протёртые валенки, изготовив, предварительно, дратву. Для чего растягивал через всю комнату нитки в несколько слоёв и натирал их чёрным варом для прочности и от гниения. Всё это было очень интересно, и мы крутились под руками и путались под ногами.
Вспоминается весна, апрель. Длинные, погожие дни. Детей домой не загонишь. Ощущение чего- то необыкновенного, чего ещё не было в жизни и вот- вот должно совершиться. И именно этой весной! И огромный семейный клён в нашем дворе тоже радостно возбуждён: вон как распустил бордовую бахрому своих лопнувших почек, какой тонкий аромат исходит от них. Почему клён семейный? Потому что он свидетель многих лет жизни нашей семьи. На нём висели качели, и он знал и помнил все наши детские разговоры и забавы. На клёне спасались многочисленные коты от назойливого преследования нас, кошачьих мучителей. С него в девятилетнем возрасте, пуская парашютики, камнем вниз летела я, сильно поранив в локтевой части, на сгибе, руку. Под ним летними вечерами, допоздна, под повешенной на сучке лампочкой, ужинала наша семья.
Никто и ничто не скрывает радостного предвкушения наступающего тепла, скорого лета и каких- то. ещё предстоящих, радостных событий.
Взрослые и дети истосковались по весне, устали от зимней духоты, тесноты и сутолоки дома. Устали от самого дома, от зимнего быта. Все во дворе, потому что событие: прилетели скворцы. Чёрные, с зелёным и фиолетовым отливом на крылышках, они так же, как и мы, рады встрече: они прилетели домой. Прилетели ранним утром, известив о своём прибытии заморским пением, какому они научились в дальних краях на зимовке и пока ещё не забыли. Скворец тянет головку, и на шейке топорщатся пёрышки. И трелями, с бульканьем и переливами, оглашается наш двор, и мы счастливы, что они не заблудились в дальней дороге, что не пали от бескормицы, прилетели, известив нас о начале весны. В перерывах между пением, идёт чистка скворечника от гнёзд, зимовавших дотоле в нём воробьёв. Скворцы по очереди ныряют в круглое отверстие скворечника и выбрасывают сухие травинки и те, медленно вращаясь, летят к земле. И, чтобы ускорить птицам эту работу, отец снимает и разбирает птичий домик. Мы держим в руках и рассматриваем по очереди воробьиное гнездо, свитое из травинок с мелкими тонкими веточками, утеплённое серыми пёрышками. Скворцы терпеливо дожидаются возврата на клён своего дома. И вот уже дом принят жильцами, и птичьи трели о новой весне, о радости, о солнце, о непрекращающейся жизни, о счастье жить на земле – радуют нас, людей – больших и маленьких. И я вижу, как папа, сдвинув фуражку на затылок, задрав голову, радостно улыбается, какое у него детское счастливое лицо и какой же он ещё молодой!
Весь день, весь апрель, всю весну напролёт
Скворец над окном свою песню поёт.
О солнце, о ветре, о вешней земле,
О голых деревьях и первом тепле…
Евгений Курдаков
Отец всегда находил время для чтения. В основном, перед сном в кровати, под настенной лампой, светившейся допоздна. Позже, уже взрослой, работая на заводе, я видела читающего отца в обеденный перерыв за столом в кабинете. Даже смертельно заболев, читал. В кармане папиного серого больничного халата, позже, нашли книгу с библиотечным штампом.
К чтению незаметно были приобщены и все дети. Все мы были записаны в библиотеку и пользовались её книжным фондом.
В нашем раннем детстве ещё не было телевиденья, а когда оно появилось пользователями его, мы стали далеко не первыми. Телевизор в то время многим заменял радиоприёмник. У нас был трофейный «Филиппс» прямоугольный, с блестящим металлическим жёлтым кольцом в центре. День в нашей семье начинался с включения тихой музыки, с утренних новостей в 6 часов 45 минут. В утренней полутьме светилась прямоугольная шкала настройки, а в уголке её живой зелёный глазок. Немного полежав, настроившись на рабочий день, поднимались кто в школу, кто на работу. Любимой передачей была вечерняя программа «Театр у микрофона». Постановки пьес были настолько профессиональны, настолько чиста была звукопередача, что внимательный слушатель, как бы, зрительно, наяву, воспринимал передаваемое действо. Звуки шагов, скрип открываемой двери, шум ветра, даже дыхание актёров, воссоздавали яркие картины спектакля. Запомнился радиоспектакль «Очарованный странник» по Лескову. Затаив дыхание, взрослые и дети вслушивались, переживая так, что запомнился спектакль на годы. Позже, я нашла книгу и, прочитав, была несказанно удивлена точностью передачи авторского сюжета и эмоциональным воздействием на слушателя, произведёнными талантливыми, невидимыми режиссёрами, звукорежиссёрами и актёрами.
Я часто думаю, был ли счастлив наш отец? Ведь с молодости он был не подготовлен к многодетной семье, я это знаю точно. Это мамина жизнь была спланирована там, на небесах, и большая семья ей была уготована в любом случае, с любым мужем, по её вере, жизненными убеждениями, невозможностью планирования деторождения.
Отец, как ни странно, был светским человеком. Это было видно по его поведению в обществе, на работе с коллегами. Я замечала, какие ему нравятся женщины на заводе, и его выбор мне нравился. Я замечала его мужское внимание и ответное женское, едва заметное, а также их внимание и наблюдение за мной, его дочерью. До сих пор помню его, идущего по аллее заводского двора, рядом Асташёва Мария Владимировна, худенькая, изящная, с красивым и породистым лицом, с седыми белыми волосами. Возможно, они идут в какой-то цех, по каким-либо делам, а может быть, на обед, в столовую. Головы повёрнуты лицом друг другу. Они счастливо и затаённо улыбаются. Мария Владимировна папина коллега, незамужняя, и никогда не имела семьи. Война многих женщин оставила одинокими. Их отношения, мне кажется, были невинны, так, что-то витало в воздухе, радовало новизной в этой бесконечно серой и трудной жизни. Знала ли мама? Она нервничала и высказывала обиды, когда папа задерживался на заводских предпраздничных вечерах. В своё оправдание, папа говорил, что приглашал её на вечер, но она отказалась. Здесь он лукавил, т.к. точно знал, что мама, в силу религиозных убеждений, не примет его предложение.
Уже теперь, оглядываясь назад, мне кажется, что жизнь отца могла состояться по другому сценарию, будь с ним другая женщина. Я вижу отца, живущего, по меньшей мере, в областном центре, скорее всего в Самаре. Он мог бы работать директором школы. Быть отцом хорошо обеспеченной семьи с двумя, от силы, тремя детьми.
Но он принял уготованную ему судьбой жизнь, с её взлётами и падениями, с невозможностью изменить что либо, не испортив при этом жизнь своим родным. Прожил честно и достойно свою единственную и неповторимую жизнь, оставив о себе прекрасную память, любовь и уважение детей и внуков.
Думаю, что он был счастлив итогами своей жизни, детьми. Четверо сыновей и четыре дочери. Счастлив, что сыновья успешны в жизни, получили высшее образование в городе его молодости и надежд - Самаре. Из дочерей, Люба получила высшее образование, а остальные и со средним образованием стали специалистами в выбранных профессиях. Все дети получили квартиры и обустроили свои жизни. Родились внуки, много внуков, и род Гусевых, с духовными, моральными и семейными ценностями, продолжается.
Отец ушел из жизни, не узнав горечи потерь и разрушения некоторых семей своих детей. Болезней жены и детей. Не узнал развала Советского Союза и последующей перестройки, и это тоже счастье.
В школьные годы домашние уроки я делала, исключительно, с отцом. В школе придавали большое значение не только грамотности, но и почерку, вырабатывали навыки каллиграфического письма. Тонким стальным пёрышком, обмакивая в чернильницу, чуть дыша, выводишь буковки и слова. А рядом, тоже чуть дыша, отец диктует: нажим – волосная … Каллиграфия письма заключалась в написании буквы с одновременным утолщением её какой-то части и тонким волосообразным, в другой. Буква от такого написания казалась объёмной, красивой. Писание чернилами, вообще, достаточно проблематично: можно написать красиво, без ошибок, но на последней букве могла предательски скатиться с пёрышка клякса, и всё: слёзы и рыдания обеспечены.
Память сохранила любимый урок чистописания:1955 год. Зима, первая смена. За большими, казёнными, в морозных узорах школьными окнами, встаёт огромноё оранжевое солнце. И его холодные лучи создают невиданный по красоте золотой парчовый узор на замёрзших окнах. Они вспыхивают огоньками, разбрызгиваются искрами, отвлекают внимание от диктующего спокойного голоса нашей старенькой Евстолии Васильевны Васильчиковой. Просматривая старые школьные фотографии, убеждаюсь – действительно, в преклонном возрасте. Но до чего же она красивая! Одухотворённое лицо с правильными чертами, высокий лоб, большие серые глаза. Редкие седые волосы гладко зачёсаны назад, в пучок. Высокая, с лёгкой сутулиной, очень худенькая. Прозрачная кожа на лице с ранними морщинками. Одета была Евстолия Васильевна скромно: тёмное платье с белым съёмным воротничком, на плечах серая шаль.
В классе холодно. Первые уроки сидим в пальто, бывает, даже чернила замерзают в чернильницах. Обогревается школа круглыми печками-голландками, обложенными чёрной крашеной жестью. В каждом классе такая печка. Большая часть её, по диаметру, находится в классе и небольшой участок с дверцей в коридоре. Через такую дверцу школьный истопник топит печку и выгребает золу. Мы уже услышали его тяжёлые шаги. Вот грохнулись о пол мёрзлые дрова, звякнула печная дверца, значит, через час будет тепло, и мы снимем пальто, и будет урок чистописания. Урок красивого письма, покоя, когда не спрашивают заданный урок, надо только красиво, не спеша, писать буквы.
В начале 50-х годов в частные дома города начали проводить электричество. Напротив нашего дома, на улице, вкопали в землю большой деревянный, плохо ошкуренный столб, по которому на самую верхушку забрался электромонтёр с сумкой, набитой инструментами. Косолапо ставя ноги на земле, по- обезьяньи, забрался он на столб, достаточно ловко и быстро, с помощью «когтей». Это такие металлические приспособления в виде полу дуг, с заострёнными концами, которые ремешками крепятся на обувь. Ловко перебирая руками и вонзая «когти» в древесину столба, добрался он до верха. С верхушки этого столба, через белые фаянсовые изоляторы, протянули провода на конёк нашей крыши, а оттуда уже в дом. Так в нашем доме появилось электрическое освещение. Первое время электричество давали на несколько вечерних часов, помнится с 18 до 24-х часов. За это время старались выучить уроки, погладить бельё и сделать все неотложные дела. Перед отключением свет предупредительно мигал.
Гуляя зимой, мы, прижавшись ухом к столбу, слушали, как гудят провода и возникали мечты о чём-то далёком, где нам предстоит ещё побывать.
Но ещё часты были случаи поломок в сети, гас свет, и тогда жили со старым освещением. Керосиновые лампы были всегда наготове. Милые надёжные спутницы, с подзакопчёным стеклом, а иногда и с трещинками, они живы до сих пор, ими пользуются на дачах, а некоторые доживают свой век в чуланах и на чердаках старых домов. А вдруг ещё понадобятся?
Они создавали свой неповторимый уют, очерчивая золотой круг на столе, отсекая тёмные углы комнаты. Освещённые родные лица за обеденным столом, за тёплой семейной беседой, за чтением книг, за вязанием или вышиванием, за прочтением писем, зачастую и с фронта, а то и похоронок... Наверное, в свете керосиновой лампы происходит на вечное запечатление любимых лиц. У меня, во всяком случае, это так.
Иногда керосиновая лампа начинала чудить, ровно колеблющееся пламя из полукруга, вдруг, бесформенно вытягивалось, дёргалось, и пыталось, как бы, оторваться от фитиля. Стеклянная колба тогда моментально покрывалась чёрной копотью. Это означало, что кромка фитиля подгорела и её надо подровнять ножницами.
Они многое видели и помнят, наши керосиновые лампы, жаль, что не могут рассказать. Присутствие лампы в доме выдавал специфический запах керосина. Этот запах в доме был привычным запахом жизни, обустроенного человеческого жилья (в 50-е годы). Керосином заправляли примусы, керосинки и керогазы, на которых готовили пищу, в основном, летом. Зимой готовили на печке
Самым весёлым, из перечисленных предметов, был примус. Небольшой по размеру, из жёлтого металла, как мальчишка, со своим собственным характером, он требовал к себе особое обхождение. Не каждый мог разжечь примус. Сначала, выдвижным стержнем-поршнем его надо было сноровисто накачать, т.е. закачать внутрь воздух. В резервуаре пары керосина и воздуха смешиваются, и из небольшого отверстия (при зажигании спички), вырвется наружу, и весело загорится синее пламя под маленькой горелкой. И примус, обнадёживающе, зашумит, заворчит и можно ставить на огонь посуду. Но, не всегда, получается так быстро его зажечь. Иногда примус «чихает» и не хочет загораться. Тогда специальной загнутой иглой прочищают отверстие и примус оживает! За примусом требовался присмотр, он мог погаснуть в любой момент.
В нашем доме была круглая «спокойная тётка-керосинка» с квадратным окошечком на боку. Три её фитиля, гарантированно, зажигались при помощи спичек и горели ровным жёлтым пламенем.
Керосин привозили в специальной металлической бочке, на лошади. Приезд керосинщика узнавали по звукам дудки. Бегали босоногие мальчишки по дворам, вырывая друг у друга, железную, вонючую трубку и дудели что есть мочи. Скоро собиралась очередь с ржавыми бидонами, и керосинщик отмерял литровым черпаком, столь необходимое для обыденной жизни, горючее.
Приезд старьёвщика по улицам вызывал среди детей неслыханный ажиотаж. Он тоже приезжал на лошади, и у него была дудка, со «своим« голосом. Телега старьёвщика узнавалась издалека, по внешнему виду: на лошадиной дуге болтались надутые цветные шарики, а сама была телега завалена узлами и тюками с тряпьём. В ногах у старьёвщика стоял заветный синий сундучок с обменным товаром. Чаще всего старьёвщик был татарином, и дурил он всех безбожно на весах-коромыслах. Старьёвщик был менялой (деньги не брал), обменивал детские переводные картинки, цветные, надувные шарики-пищалки, глиняные свистульки, прищепки, анилиновые красители для тканей, и другую какую-то нужную хозяйственную мелочь на тряпьё и кости. Больше всего нас, детей, занимали яркие бумажные переводные картинки. Их нужно было хорошо замочить в блюдце с водой, а затем (изображением вниз), приложить и аккуратно снять бумажную основу. Переводными картинками можно было украсить обложку тетради или книги. Очень привлекательными были яркие надувные шары, привязанные к пластмассовым пищалкам. Надуешь через пищалку шарик, оторвёшь от губ,и он, довольно нудно: иуиууу – уууу пищит, уменьшаясь в объёме, и уже на последнем издыхании, напоследок, пшикнет.
Мы, буквально, висли на руках у мамы, выпрашивая, что-либо на обмен, чтобы заполучить заветные переводные картинки, шарики-пищалки и глиняные свистульки. Бывали случаи, когда в отсутствии родителей, дети отдавали старьёвщику на обмен нужные, совсем не старые, вещи.
Из дошкольного детства запомнились походы за хлебом. Это было, примерно, в 1953 году. Отменили карточную систему, хотя продуктов, а самого главного – хлеба, в достатке ещё не было. Страна ещё не восстановилась после военной разрухи.
Предрассветные сумерки межсезонья, точно не помню, весна или осень. Мама, Шурик и я занимаем очередь в громадной толпе очередников. Очередность ведёт громкоголосая женщина, под тусклой лампочкой возле магазина. Магазин находится на Красноармейской улице, рядом с продуктовым оптовым магазином и фотоателье. Днём я люблю рассматривать в витрине лучшие фотографии этого заведения, выставленные для рекламы в витрине, под стеклом.
Нам велят послюнявить ладонь, после чего, химическим карандашом крупно пишется порядковый номер. Но такой цифрой нас не испугать, мы полны решимости, как и все эти люди, выстоять и получить заветные буханки хлеба, которых хватит нам на несколько дней.
Одеты мы тепло, по сезону, с расчётом длительного стояния на улице. Я крепко держусь за руку мамы, очень легко потеряться в толпе. Мне всё интересно: ровно гомонящая толпа, её постоянное медленное движение (чтобы не замёрзнуть), перекличка номеров, кто не отозвался – выбывает. Часто, потерявший таким образом свою очередь, ругается или рыдает, или с проклятиями на весь мир, уходит домой, чтобы завтра снова придти, и уже не отлучаться ни на минуту.
Вот уже светает. Светлеет небо, делаются невидимыми месяц и звёзды. Видны тёмные, усталые от недосыпа, лица очередников за хлебом. Плохо одетые люди, в телогрейках, в шинелях. Женщины в плюшевых жакетах, в шалях, многие с детьми.
Вот, всколыхнулась толпа, пробежал негромкий заветный возглас: хлеб привезли! Его привозят на подводе, запряжённой лошадью, в синем деревянном фургоне с белой надписью «Хлеб». Зимой фургон стоит на санях, а летом на телеге с высокими колёсами, с дутыми шинами.
Открывается дверь магазина и толпа медленно, но верно, выстраиваясь в ручеёк, втягивается и тает. Перед входом ещё раз тщательно проверяют написанные на ладонях номера. И вот заветный миг, ради чего мы так долго стояли в очереди, не доспали и претерпели утренний холод. В магазине полумрак, освещена только середина деревянного выскобленного прилавка. По углам темнота, одинокая голая лампочка не даёт достаточного освещения, да, наверное, и нет в том особой необходимости. Тёплый воздух, настоянный на хлебном запахе, пьянит, его хочется бесконечно вдыхать и наслаждаться. Женщина-продавец, в белых нарукавниках, в косынке, быстро сосчитав нас глазами, выкладывает полагающиеся нам три буханки «в руки». В то время существовал термин: «в одни руки» и «на одну душу». А на улице уже солнце. И мама отламывает нам по куску тёплого душистого хлеба, вкуснее его нет ничего в нашем детстве.
Я не помню плачущих детей в толпе. Мы с Шуриком, во всяком случае, всегда были терпеливы и не капризны. Правда мне вспоминаются дни, когда я была не в форме, не могла окончательно проснуться. Тогда, уже в очереди, я могла уснуть стоя, прислонившись спиной к маме. В какой-то момент колени подгибались, и я сползала к земле. Мама подхватывала меня под руки, приговаривая: не спи, уже скоро откроется магазин, купим хлеб и пойдём домой спать.
Я не могу вспомнить, когда, в какие годы, кончились очереди за хлебом, и его стало возможно купить в любое время дня. Мне, кажется, что хлебом страну накормили, достаточно, скоро, а вот проблемы нехватки сахара существовали ещё долго. За сахаром мы стояли в очередях днём. Также писались номера на ладонях, велись переклички, и отсутствующие на это время, теряли свою очерёдность. Нас, детей, частенько женщины заманивали в очередь, чтобы получить лишнюю норму на присутствующего ребёнка. Потребность детского организма в сладком, вынуждала нас стоять часами под солнцем, за пару кусочков рафинада. Но бывали случаи, когда женщина, получив заветные кулёчки с сахаром, забывала обещание и, подтолкнув в плечо, говорила: ну, беги домой!
Сахар продавали расфасованным в плотные кульки из серой бумаги.
Моя потребность в сладком была столь велика, что я в возрасте, примерно, пять лет, совершила проступок, за который мне стыдно до сих пор.
Нашими ближайшими соседями была семья Тарановых: Виталий Степанович (начальник инструментального цеха на заводе), Лидия Ивановна (учительница начальных классов) и сын Юра, признанный лидер нашей уличной компании. Что и говорить, семья была очень обеспеченная по тому времени. Тётя Лида была убеждённой сторонницей одного ребёнка в семье. Однажды, я была свидетельницей, когда она со своего крыльца, через ограду, злобно поносила нашу маму, смысл был такой: нарожала детей, нищету разводишь!
Тётя Лида, будучи по возрасту близка к маме, выглядела роскошно: перманент, крашеные ярко губы бантиком, крепдешиновые платья, и главное всегда улыбалась, и оттого, была красива и безмятежна, и казалась мне всегда молодой и счастливой. Круглое румяное лицо, с орехового цвета карими глазами. Она была олицетворением тогдашней моды. Так однажды, на её голове появилась модная шляпка «менингитка». Шляпка, прикрывающая только затылок, с отходящими, ассиметрично, завитками, бантом и другими изысками. Такая шляпка – мечта всех молодых женщин послевоенного периода. «Менингитки» были летнего фасона из соломки, осеннего – фетровые, и зимнего из искусственного меха. И все модели обладали одним свойством – не греть и не защищать от солнца, но только украшать женскую головку (название говорит само за себя). Шляпка напоминала цветок орхидеи. Она придавала женщине кокетливый, игривый вид: а мне всё нипочём, ничего не боюсь, ведь я красива!
Дядя Витя, ветеран войны, инвалид, орденоносец, рано поседевший, имел машину «Москвич» неслыханную роскошь по тому времени. На войне он был ранен в ногу, хромал и ходил с тростью. Частенько, они с папой по утрам на завод ездили на машине вместе. Иногда дядя Витя баловал детвору, катая по городу, и не было тогда счастливей нас.
Каждый год, в отпуск, тётя Лида и дядя Витя ездили в Москву. Привозили яркие детские книжки, красивую модную одежду, столичные дорогие вещи, не доступные многим бузулучанам. Юра красовался в матросских костюмчиках, их было два: белый с синими полосками на воротнике и синий с белыми. Ему часто меняли цигейковую шубку, а старую донашивала я. Шубку всегда продавали, я думаю из принципа, не настолько их семья нуждалась в этих, в общем-то, небольших для них деньгах. А вот, чтобы лишний раз доказать своё превосходство, какие они умные, и как умеют жить.
В тот жаркий злополучный день, я как-то одна оказалась в их дворе, и тётя Лида, зачем-то зазвала меня к себе, под серый дощатый навес. Там у них был погреб, стояла машина и небольшой столик. Немного погодя, она полезла в погреб и достала оттуда тарелку с шоколадными конфетами. Конфеты были без обёрток, и по причине жары, хранились в погребе. Выставив конфеты на столик, она ушла, оставив меня наедине, с таким умопомрачительным соблазном. И я, слабая дочь праматери, грешницы Евы, не выдержала этого искушения, протянула руку и зажала в потной ладошке конфету. Я забыла всё, что говорила мама о воровстве, рассудок мой помрачился и полностью отключился. Вскоре, тётя Лида зашла и сразу же пересчитала конфеты на тарелке. Я положила растаявшую мятую конфету на стол и вышла. Стыд и животный страх, что тётя Лида расскажет родителям, что я воровка, лишил меня на долгие годы душевного покоя. Больная совесть, вопреки времени, не дала памяти до сих пор, забыть эту историю. И уже, будучи взрослой, не единожды, возвращаясь к этой истории, я пытаюсь понять, для чего она это сделала? Какой был смысл подвергать голодного пятилетнего ребёнка такому непосильному испытанию? Родителям о моём проступке она так и не сказала.
И ещё один случай «сладкого воровства» из моего голодного детства. Ульяна Васильевна, как-то принесла на гостинчик литровую банку яблочного варенья. Подарочек сей мама не обнародовала, а унесла в холодную кладовку. Но я всё засекла. Эта банка не давала мне покоя, я всё время мечтала посмотреть, что там. Увиденноё превзошло все мои ожидания: варенье было из целых райских яблочков с хвостиками. Я решила попробовать только одно яблочко. Вытянула его за хвостик, вкус оказался потрясающим! На место съеденного яблочка, из янтарного сиропа, тут же предательски вынырнуло другое, не менее красивое, и тоже хвостиком вверх, словно предлагая: и меня съешь. Вот здесь то, и сказалась моя слабость: остановиться я уже не могла. Варенье в банке катастрофически быстро уменьшалось. Я заговорщицки, поделилась находкой с Шуриком, и он тоже оценил вкус варенья. А варенья осталось в банке на треть, и мне оставалось теперь только ждать расплаты за содеянное.
Когда грянул гром, я всё свалила на Шурика. Мама, как всегда, не разобравшись толком, отхлестали ремнём милого братца по голым ногам, и меня достала разок, всего лишь как соучастницу. Шурик, как настоящий мужчина, правды не сказал и не заплакал. Потирая ноги, он только, уничтожающи, сказал мне: эх, ты!
Если бы на месте Шурика, был младший Володя, он бы меня тут же отколотил, и был бы прав. И я бы забыла этот свой грех, для меня это было бы менее болезненно, чем Шурикино – «эх, ты!»
Я уже рассказывала о нашей уличной мальчишьей компании. Так вот, кроме меня, Шурика, и Юры, был ещё долговязый, худосочный Славка Назаров. Его отец был профессиональным музыкантом-трубачом. Он постоянно играл на трубе или саксофоне в небольших оркестрах, на демонстрациях, в фойе кинотеатра «Победа» перед киносеансами, на похоронах, а позже в инструментальном ансамбле на танцах. Игра он и на валторне, несказанно впечатляла своей экзотичностью нас, детей. Мы шли за оркестром, не сводя глаз с Александра Ивановича. Словно огромная блестящая змея обвила его туловище, норовя задушить в своих объятиях, а из огромного золотого раструба-пасти неслись оглушающие звуки музыки.
Славка был спокойным незлобивым парнишкой, его постоянно задирал Юра, обзывая, почему то, то Геббельсом, то Фрицем. Юра, (так мне теперь кажется), так поддерживал своё лидерство.
Деревянный дом Назаровых выделялся особой внешней добротностью и опрятностью, чувствовалась заботливая рука хозяина. Дом был покрашен коричневой краской, а резные наличники – белой. Высокое деревянное крыльцо со ступеньками, выходящее в палисадник, удобное для вечернего мирного отдыха летом. Палисадник, заросший вишенником и разноцветными мальвами, декоративно оттеняли приветливость этого дома. Вот эта-то, вишня особенно, привлекала наше голодное внимание. Ветки вишни, с зелёными ягодками, многообещающе вырывались через штакетник ограды на улицу, шелестом листвы призывая: ну, подождите немного, я скоро поспею. Но вишню охранял Славкин дедушка, по матери – Дед Езерский. Этот, чаще всего молчащий дед, с белой бородкой, носящий зимой и летом шапку-ушанку, любил вечерами постоять у калитки, отгоняя нас от ограды с ветками вишни. И Юра придумал дразнилку Деду Езерскому: мы выстраивались напротив деда, Славка – внук, не отставал от компании. Юрка выходил вперёд и начинал гримасничать и корчить рожи. Если Дед Езерский долго не заводился, Юрка поворачивался спиной и сдёргивал штанишки, показывая голый зад. Всё это делалось, чтобы услышать заветную фразу:
А ну, геть отседова!
И дед делал движение, что выходит из калитки. С визгом, довольные, мы уносились прочь. Теперь, уже взрослой, мне кажется, что и Дед Езерский, по-стариковски, развлекался вместе с нами.
За ветками вишни, что с улицы, мы следили и дожидались, пока чуть покраснеет ягода, дольшетерпения не хватало. Помню, как ранним утром, босиком бегу к дому Назаровых (знаю – дед ещё спит), протягиваю руку между штакетинами и рву холодную, упругую ягоду.
Но были и щедрые соседи, которые приглашали детвору в ограду порвать и поесть смородину. А вообще, мы были как саранча, наш зоркий глаз примечал любую съедобную ягодку, выросшую где-то под забором, всё, в конечном итоге, съедалось и без всяких осложнений для желудка. Ценились ягоды паслёна, или вороняжки, а проще – бзники. Её мы примечали ещё в зелёном виде и проведывали, пока не поспеет. Но, чаще, съедали чуть побуревшей.
У Славки был замечательный деревянный конь на колёсиках. Если толкать его сзади, не дёргать за мочальный хвост, а спереди тащить за уздечку, то можно покататься в удовольствие. Конь был облезлый, с одним мятым кожаным ухом, что совсем не убавляло его привлекательности. И Славка пользовался этим, спекулируя на нашем желании покататься, заставляя иногда унижаться. Нашего трёхлетнего Володю, Славка почему то, любил и катал сам, запихивая на коня.
В родительском доме Славы был патефон, стоящий на видном месте, на тумбочке, застланной кружевной салфеткой. Выборочно, кое- кому из нас он, иногда, давал покрутить его ручку. Это было уже после смерти Деда Езерского.
Моя дружба с мальчишками прекратилась, когда я познакомилась с двойняшками Туркиными: Любой и Ниной. Было мне лет двенадцать. Я сделалась правильной девочкой: прыгала через скакалку, играла в куклы, в мяч. Теперь весна для меня начиналась игрой в классики, на едва просохших проплешинах земли. Мои, вновь обретённые подружки, имеющие старшую сестру, мальчишек не воспринимали вообще. Кроме школы им не приходилось общаться с мальчишеским племенем, и видимо, кто-то их неудачно настроил. Для них это был, какой-то подвид людей-инопланетян, неизученных, непредсказуемых, агрессивных «недоумков» в человечьем обличии. И на меня они, первое время, смотрели с недоверием и осуждением. Я что-то знала неизвестное им, не принимаемое ими по существу, о зловредных мальчишках. Впоследствии, они и замуж вышли поздно, как бы случайно, по недоразумению, так до конца не поняв, зачем они это сделали.
У Туркиных была большая усадьба с огородом, постройками для скотины, с небольшим садиком. Держали они и гусей. Как то весной, по хорошей погоде, в мечтах о предстоящем лете, каникулах, возвращалась я из школы. Прохожу мимо мирно пасущихся на полянке гусей с гусятами. В какой-то момент, запоздало, услышала шум крыльев и гусиное гагаканье. Нападение гусака было столь подло и неожиданно, что я не успела убежать. Он издавал боевые устрашающие крики, бил меня крыльями как плетьми, пребольно щипал за голые ноги. В панике, с рёвом, забежала я в первую попавшуюся открытую калитку и захлопнула её, едва не прищемив гусаку шею. Но злобная птица просовывала шею через штакетник, и как гадюка. Гусиное семейство с подросшими гусятами, поздней осенью, под призывные клики диких сородичей, дружно поднялось на крыло, и улетело зимовать в тёплые края.
Как ни странно, первые упоминания, естественно негативные, о семье Курдаковых я услышала от своих подружек. Нина Туркина училась в одном классе с Лёней Курдаковым и частенько рассказывала о школьных происшествиях, в которых мой будущий родственник принимал определённое участие. Нина театрально закатывала глаза и называла Лёню, не иначе как, «бандит Лёнька Курдаков». Мне, выросшей среди братьев, и умевшей постоять за себя, при случае, все эти «ужасные происшествия» казались обыденными и не впечатляли никак. Однажды, на улице, Нина обратила моё внимание:
- Смотри, вон идёт бандит Лёнька Курдаков со своим братом Женькой.
По тротуару шли худощавый двадцатилетний парень, в кожаной куртке, в берете, рядом с ним мальчик.
Солнечным днём, вот так обыденно, шёл будущий поэт России. В тот момент, моя тринадцатилетняя душа, никак не встрепенулась, не узнала в этом парне свою будущую судьбу. И только через шесть лет мы встретимся вновь, при иных обстоятельствах, в его сложной жизненной ситуации. И я узнаю свою Судьбу, содрогнусь, и приму, как неизбежное. Я попаду в прекрасный, незнакомый мир творческого созидания, буду свидетельницей, а где-то и соучастницей божественного рождения искусства слова, осязаемых предметов творчества художника. В нашей семье родятся две дочери, с генетической склонностью к творчеству. Я буду счастлива в семейной жизни, не в обывательском смысле, а тем душевным настроем на такую жизнь, о существовании которого, я и сама не знала. Не подозревала я и о сопутствующих таланту проблемах.
Недавно прочитала у Виктории Токаревой высказывания, которые в точности совпадают с моими сегодняшними мыслями.
«Науку двигают шизофреники, искусство – алкоголики. Это называется «патология одарённости». Гениальность не норма. Норма – заурядность, когда человек стоит в общем ряду. Заурядные – один за другим, как в пионерлагере, смотрят в затылок предыдущего. Не выделяются. Однако науку двигают шизофреники, искусство – алкоголики. А заурядные просто живут, едят и размножаются. Гении тоже едят и размножаются, но для них главное – самовыражение.
Есть что выразить. И они знают, КАК выразить. А все остальные – потребители. Потребляют ЧТО и КАК, форму и содержание».
STORY. Виктория Токарева. Он и она. Август 2014.
Понимать эту формулу и жить в реальности семейной жизни, где ОН – творец, – вещи неоднозначные. Только любящая душа способна долговременно терпеть и надеяться на редко сбывающееся чудо: вдруг пагубное пристрастие исчезнет. Нет, просто так оно не уходит, эту напасть может остановить болезнь, изношенный организм, угроза самой жизни.
А в моей жизни, сколько было бессонных ночей ожидания и переживаний. И, не однажды, стояла я в позе «скорбной Ярославны», на балконе, всматриваясь в промозглую темень бесконечной ночи, в ожидании одинокой фигуры мужа.
И через 25 лет потеряю этот мир, останусь на пепелище семейного гнезда, доживать оставшееся время со своей памятью о прожитой жизни
.
По воскресным вечерам, родители Юры Таранова приглашали соседских детей смотреть в фильмоскоп диафильмы. На стену вешали белую простыню-экран, на которую проектировалось изображение с цветной плёнки.
Разувались мы ещё в сенях, т.к. чистота в доме Тарановых была исключительная. Ковровые дорожки на блестящих от лака полах, крахмальные салфетки на высоких, лёгких жардиньерках, со стоящими на них горшками с цветами, репродукции картин известных художников на стенах. И восхитительный лёгкий парфюмерный запах, присущий этой семье, аристократичный запах достатка.
Кино смотрели сидя на полу. Дядя Витя медленно крутил фильмоскоп, читая надписи под кадрами.
Позже, и в нашей семье появился фильмоскоп, с большим набором плёнок с детскими фильмами. Папа изготовил его сам, переделав из настольного фильмоскопа в настенный. В выходные допоздна, до скандалов, смотрели диафильмы, трудно было уложить нас в постели.
Юра Таранов рос единственным сыном и внуком, залюбленным и зацелованным родителями и многочисленными бабушками, не знавший ни в чём отказа. Он был разносторонне развитым мальчиком, начитанным, хорошо рисовал. У него могло бы быть хорошее будущее, как и у его родителей. Но, что-то пошло не так. В школе, почему-то учился средне. Будучи подростком, неудачно спрыгнул с дерева, получил трещину в кости ноги. Закончив восьмилетку, поступил в медучилище и, после первого посещения морга, бросил учёбу. Больше, почему- то, никуда не поступал. Всю свою недолгую жизнь Юра проработал на заводе электриком в цехе отца. В юношеском возрасте у него появились проблемы со здоровьем. В моей памяти он остался худеньким, небольшого роста, с тросточкой в руке, с болезненным выражением лица. Женился он позже нас, на Наде, знакомой девочке с соседней улицы. Первого сына назвали Виталием, к несказанной радости Лидии Ивановны и Виталия Степановича. Но Надя не остановилась на рождении одного сына, ей хотелось иметь дочку. И к большому возмущению свекрови, она родила ещё двух сыновей. Три сына-погодка! – возмущению свекрови не было предела. Она признала только одного, старшего внука Виталия, других знать не хотела. Да и строптивую сноху, не признающую её теорию – «в одной семье – один ребёнок», не привечала.
А здоровье Юры катастрофически ухудшалось. На месте трещины в ноге развился туберкулёз кости. Ногу пришлось отнять по колено. Юра перешёл на костыли. Но процесс пошёл дальше, и ногу обрезали по бедро. Но и это не остановило заболевание. В сорок лет Юра покончил с собой, задохнувшись выхлопными газами включённой машины, в гараже.
К тому времени умер Виталий Степанович. Всю эту семейную эпопею мне рассказала сама Лидия Ивановна, в один из моих приездов в Бузулук. Мы встретились с ней на улице возле её дома, и она пригласила зайти. Она тогда жила в пятиэтажном доме, в трёхкомнатной квартире, на улице Маршала Егорова.
И вот я в квартире Тарановых. Всё тот же несравненный, легкий, парфюмерный запах, присущий этой семье, напомнил мне детство. Постаревшая шестидесятипятилетняя тётя Лида, не старая, статная, свежая осенней красотой своего возраста. Несмотря ни на что, всё такая же улыбчивая. Общение нас, двух взрослых женщин, по русской традиции, – на кухне. Разговор получился больше похожий на исповедь:
- Я, ведь вашу мать не любила, всегда осуждала, за многодетность. По моим тогдашним понятиям, нужно родить одного ребёнка и обеспечить его всем, даже роскошью. Ведь мы живём единожды на этом свете. А тут ваша семья, рожает, чуть ли не каждый год, по ребёнку, бьётся в голоде и нужде. Зачем? И всё это на моих глазах! Я, ведь, считала, что ваши родители не справятся, не смогут воспитать вас достойными людьми, дать всем образование. А вы, вопреки моим прогнозам, росли красивыми и здоровыми, хорошо учились и, как ни странно, удачно устраивали свои жизни.
- «Вы, Катюша, (она назвала меня семейным именем, обогрев тёплым дыханием прошлого), были плохо одеты, не всегда сыты, но были умненькими и воспитанными детьми. И я, вдруг, стала своему Юрочке приводить вас в пример, даже надоедала ему сравнениями с вами. А тут такое горе с Юрой. Надя осталась одна с тремя сыновьями. И, только тогда, вдруг, я увидела на месте потерянного единственного сына трёх парней-богатырей, погодков – его кровинушек. И что – то изменилось во мне, и я поняла, что неправильно жила и понимала смысл жизни. И просила у Нади прощенье, и теперь живу для моих дорогих внуков, радуюсь, что их трое, что они погодки и почти, одного роста».
- А семью Курдаковых я знала по школе. Мы, учителя, устраивали субботники в их доме, в первые годы болезни мамы, Фаины Ефимовны. Делали уборки в доме, мыли полы, сушили одежду. Никогда не думала, что ты будешь членом их семьи.
А спустя время, я узнала, что Лидия Ивановна вышла замуж за директора совхоза и уехала жить в райцентр. В её квартире поселилась сноха с тремя внуками. Лидия Ивановна постоянно помогала материально семье сына, помогала растить внуков, забирая их к себе на лето.
У нас не было родных бабушки и дедушки, и мы немного завидовали глядя на Юру и Славку, у которых они были. В детстве мы так и не почувствовали всплеска ласки и всепрощающей, беспричинной любви, сердечного наставничества, родных по крови, ближайших во времени предков.
Была Шнекаева Ульяна Васильевна, родная сестра папиной матери Гусевой Елизаветы Васильевны. Наша родная бабушка по отцу, умерла рано, в пятидесятилетнем возрасте от болезни сердца.
Ульяна Васильевна была женщина суровая, неулыбчивая, не подпускающая к себе. Она любила только племянника Федю, нашего отца и, возможно, ради него и приходила к нам. Внешностью, как это ни кощунственно, она и до сих пор напоминает мне Казанскую Богородицу. Темноликая, с чёрными глазами, скуластая, с запавшими щеками, с узкими губами, с выражением постоянной скорби на лице. Она была суха телом, носила тёмно-зелёное кашемировое длинное платье, старушечьего покроя, белый платок. Откровенно, не скрывая, не любила нашу маму, считая, что Федина жизнь загублена её прихотью, желанием иметь многодетную семью.
Приходила Ульяна Васильевна всегда после церковной службы усталая, усаживалась на табуретку и просила принести воды. Чай никогда не пила. Очень редко её можно было уговорить пообедать у нас. В сумочке у неё всегда были для нас конфеты, что всегда оживляло нас, заставляло приблизиться и оказаться вовремя на момент раздачи. И только подавая конфету, приближая своё лицо к ребёнку, она тепло улыбалась, подавая конфету в сжатых в горстку пяти пальцах:
- Накося, конфеточку!
Раздав конфеты, мы теряли интерес друг к другу. Мама начинала суетиться, заискивающе что-то предлагая, а потом уходила, оставляя Ульяну Васильевну наедине с папой, разговаривать.
Как то, заметив мамин в очередной раз припухший живот, Ульяна Васильевна сурово спросила:
- Чай опять беременна?
- Да, тётенька, опять – сконфуженно ответила мама.
- Эк, научилась рожать, и не больно?
- Ещё как больно, тётенька!
Ульяна Васильевна Шнекаева была деревенская швея – белошвейка. Была она очень разборчива в клиентах, обслуживала определённый круг богатых людей. Шила мужскую и женскую одежду. Была независима, своенравна и самодостаточна. Видимо, бедной никогда не была.
Как то, расспрашивая маму о детях Ульяны Васильевны, я узнала следующее:
Замужем Ульяна Васильевна была за пилотом аэроплана. У них было пятеро детей. В гражданскую войну, муж, улетев на задание, из полёта не вернулся. В голодные тридцатые годы, Ульяна Васильевна, оставив своих пятерых детей родной сестре Елизавете, у которой было своих трое, поехала в Ташкент за хлебом. Она везла вещи, чтобы обменять их на хлеб своим и сестринским детям. Приехав с хлебом, узнаёт, что её пятеро детей умерли, а сестринские все живы. Отчего умерли дети Ульяны Васильевны, теперь уже никто и не знает. Страшные были времена, голод доводил людей до людоедства. А сёстры с тех пор разошлись по жизни. Ульяна Васильевна не простила сестре смерти своих детей. Она больше не вышла замуж и не родила детей.
Рассказывают, что Елизавета Васильевна Гусева (папина мать) была набожной женщина и спустя время, совершила паломничество на святой остров Валаам, отмаливать грехи. Все эти рассказы существуют в легендах нашей семьи, и документально не подтверждены. Но, думаю, не на пустом месте возникают и остаются в памяти поколений такие рассказы.
Ульяна Васильевна всячески выделяла и баловала нашего отца. Еженедельно, по средам, в заводской обеденный перерыв, на протяжении многих лет, она принимала его у себя в доме. Специально для него, что-то готовила вкусненькое, часто курники. Название этого мясного пирога всегда вызывало у нас желудочные спазмы и слюноотделение. Как- то на папе появился дорогой светло- коричневый костюм в редкую чёрную полоску, шедший ему, который купила Ульяна Васильевна.
Очень редко, по каким-то делам, я бывала у Ульяны Васильевны дома. Меня всегда удивлял необычный запах её квартиры, сыроватый, с примесью запаха старых вещей. Этот запах был присущ и ей самой. В комнате стояла металлическая кровать, с шишечками и декоративными кольцами на спинках, с высокой периной, горкой подушек под накидушкой. Застлана кровать была белейшим пикейным покрывалом и кружевным подзором. В углу стоял прекрасный тёмного лака одёжный шкаф ручной работы, створки которого были украшены тонкой резьбой. Стояла ножная машина «Зингер», над которой отбивали ежечасно время часы фирмы «Мозер». Днём Ульяна Васильевна отдыхала на сундуке, покрытом ворсовым цветным ковриком. Позже, почти все эти вещи попадут в музейную экспозицию этнографического музея г. Усть – Каменогорска.
Ульяна Васильевна получала небольшую пенсию, возможно, на мужа. Мне трудно представить её, работающей на колхозных угодьях. Она была деревенской аристократкой, шила на заказ и была мужней женой. Мне в моём девичьем возрасте, тоже шила платья. Сшила она модную рубашку и моему молодому мужу, он ей понравился при первой встрече-знакомстве.
Своего пропавшего в полёте мужа, Ульяна Васильевна упорно ждала до шестидесятых годов. В старинном сундуке со звуковым замочным устройством, хранился полный комплект необходимой мужской одежды. В последствии, наш отец донашивал рубашки из этого запаса на даче. Рубашки фасоном морально устарели, хотя поражали качеством ткани и неприкрытой любовью швеи к своему мужу. Запомнилась чёрная рубаха-косоворотка из блестящего сатина вышитая по вороту и планке-застёжке тамбурным швом синего цвета.
После перенесённого инсульта Ульяна Васильевна жила несколько лет в нашем доме. Умерла она в возрасте 78-ми лет на руках нашей мамы. Похоронена, как благопристойная прихожанка, возле Всехсвятской церкви. Недавно мои братья заменили сгнивший деревянный крест на её могиле на металлический, ажурный, с завитками. На прикреплённой эмалевой фотографии Ульяна Васильевна, молодая, красивая, в накинутой на голову вологодской, чёрной, кружевной шали.
Мама умерла на 89-м году жизни 28 июня 2006 года. Последние годы она жила в семье Любы. Похоронена мама на сухореченском кладбище, в общей ограде с мужем. Каменным надгробием на могиле служит раскрытая книга, уже прочитанная ими, - Книга жизни. Мама пережила мужа ровно на тридцать лет. Она увидела внуков от всех детей и подержала в руках трёх правнуков.
Спустя три года, в 2009 году, ушёл наш брат Володя. Он первым из детей Гусевых ушёл к родителям, не дожив немного до 60-ти лет. Остальные пока живы.
Детей и внуков Гусевых раскидало по всему миру: России, Болгарии, Англии, Америке, Казахстану. Как из рассохшегося горохового стручка, высыпались мы в разные стороны и раскатились, тоскуя по Родине, наделяя её нежностью и памятью детства, привязанностью к родителям, к родной земле.
Бузулук моего детства – деревянный, патриархальный, с родительским домом, с устоявшимися буднями, с государственными праздниками и не поощряемыми церковными. С рекой Самарой, где купались до посинения, до зубовного перестука, где однажды, я чуть не утонула. Со сказочным озером Синещёковым, поэтическое название которого, вызывает восхищение. А уж само озеро, как бы случайно, затерявшееся в лесу, под Сухореченской горой, заросшее белоснежными, роскошными лилиями и жёлтыми кувшинками, казалось заселённым русалками. И эта красота создана ими и принадлежит им. Тёмно-зелёное озеро, загадочное, оно притягивало, от него не хотелось уходить, но и искупаться в нём,как-то не приходило в голову, боязно. Неподалёку от озера находилась наша кормилица-дача (её приобрели вначале 60-х г).
Центральная улица города моего детства – Красноармейская, мощёная булыжником, позже закатана асфальтом (переименованная ул. Ленина). Все крупные магазины и культурные учреждения находились здесь. Часто посещаемым был молочный магазин, находившийся в этом районе. Одноэтажный кирпичный особнячок, возможно, купеческой постройки, с небольшим окном. Продавцом там работала тётя Наташа Филиппова, мать Коли Филиппова, одноклассника Шурика. Тётя Наташа производила впечатление, на редкость сытой, красивой и счастливой женщины. Румяная, в меру полная, белолицая – она была олицетворением несуществующего, в то время, материального благополучия. Она была царица в своём магазине-тереме. В темноватое помещение тётя Наташа добавляла свет белым халатом, колпаком и нарукавниками. Она ловко работала однолитровым и пол-литровым черпаками с длинными загнутыми черенками, перемешивала молоко во фляге, наливала его в бидон. Могла и недолить. Но заметив детский, не сытый взгляд, подмигнув, могла плеснуть добавки. На прилавке, обитом белой жестью, стояли весы с утиными носиками и гирьки, с помощью которых, она взвешивала сметану, сыр, творог.
В 50- 60-е годы на молочную продукцию, включая и сливочное масло, существовали сезонные цены, разнившиеся между собой процентов на 30. Так молоко с 15 апреля стоило 24 копейки, а осенью, с сентября – 36 копеек (за точность цифр не ручаюсь).
Угловое старинное здание аптеки, с тяжёлой высокой дверью. С трудом открыв её, попадаешь в светлое помещение, наполненное стойким благородным запахом лекарств. Всё здесь значительно и необыкновенно: гладкий кафельный пол в мелкую коричнево-белую плитку, прилавки отделаны вертикальными, стеклянными, матовыми витражами (с рисунками на больничные темы) с подсветкой, и отделены от посетителей металлическими, блестящими, хромированными стойками. Внутри помещения вдоль стен стоят высокие деревянные, покрытые тёмным лаком шкафы, с мелкими выдвижными ящичками, с наклеенными этикетками, подписанными на латинском языке. В углу, возле входа, за перегородкой кассовый аппарат, предмет моего особого любования и наблюдения. Сам кассовый аппарат высокий, старинный, испещрённый золотистыми рекламными надписями, затейливо украшен. Сбоку маленькая рукоятка, при медленном вращении которой, раздаётся бесподобный стрёкот, приводящий меня в восторг. Один поворот ручки – и в руках маленький чек на получение лекарства. В аптеке всегда тихо. Обслуживающие клиентов фармацевты, как принадлежность аптеки, красивы, в белоснежных накрахмаленных халатах и колпаках. Несмотря на грязь и непогоду на улице, в аптеке всегда, исключительно, чисто и тепло.
Через дорогу – промтоварный магазин, он тоже в старинном здании с лепниной на потолке и стенах. Туда я хожу, как в музей, полюбоваться товарами и помечтать о несбыточном – купить себе что-либо. Хотя, в конце августа, я с Шуриком, имея на руках выверенный список необходимых для учёбы предметов, часами выстаиваем очередь в магазин за учебниками, тетрадями, металлическими пёрышками для ручек, карандашами, ластиками, линейками.
Тогда мне казалось, что в Бузулуке, чему быть – уже случилось, и перемены уже не коснутся моего города. Только молодостью, с её безудержным желанием новизны, можно оправдать моё тогдашнее желание. Как жаль, что перемены, не лучшие, вскоре пришли, и город расстроился и переменился, и потерял свой неповторимый облик. Стал «как все». Я была свидетельницей страшного разрушения Петропавловского храма в 1961 году. На его месте был построен, как в насмешку, незатейливый кинотеатр «Берёзка». Не стало и Красноармейской улицы, с её деревянными домами, с резными крашеными наличниками, с деревянными двухстворчатыми воротами, с высокими крылечками, выходящими на тротуар. Взамен были построены однообразные, типовые здания городской администрации, страшные, серые, бездушные сооружения из бетона и стекла.
Воспоминание о Бузулуке
Может, эти далёкие звуки,
Вдруг сложившись когда-то в размер,
Стали б сном об ином Бузулуке,
Овеваемом музыкой сфер.
Не о том, где мертвело сознанье
Без любви, без души и лица,
А о том, что рождало преданье
Нашей молодости до конца…
В том преданье, далёком, прекрасном,
Город был бы вне сумрака лет,
И сады в нём цвели б не напрасно, -
Словно сон, словно белый рассвет…
Словно белый рассвет безобманный
Над пустынной тоской бытия,
Над погостом Всехсвятского храма,
Где покоится мама моя…
Над Самарой, ещё не уснувшей,
Над сухими холмами вокруг,
С тенью Пушкина, здесь промелькнувшей,
Лишь на миг по пути в Оренбург.
…Ты прости меня, серый, убогий,
Моей юности давний приют,
Что к тебе заблудились дороги,
И преданья тебя не найдут.
Может, это и к лучшему, в пошлом
Этом сонме мятущихся лет –
Пусть останется прошлое в прошлом,
И сгорит, словно белый рассвет.
Что б как прежде немел от мороза,
Всякий новый, неведомый звук,
Как забытый гудок паровоза,
Замыкающий времени круг.
Евгений Курдаков.
В Усть-Каменногорске, часто ночами, в бессонницу, когда нездоровится, томится и замирает сердце, мыслями я возвращаюсь домой, в Россию, уже забывшую меня. И ночной станционный гудок товарняка, резким хриплым эхом прозвучит, словно спрашивает: где-е-е ты? – с кем ты-ы-ы?… И в чёрном безмолвии слышу гулкий удаляющийся перестук колёс по рельсам. И эта бесконечная ночь до утра…
И боюсь не успеть, уже мало осталось времени, и силы иссякают, а надо успеть, вернуться, чтобы лечь в родную землю.
Я часто думаю о своей Родине, о ностальгии – как наказании, преследующей покинувших родные места.
Какая она, моя Родина? – Единственная!
Становясь старше, по возрасту всё ближе к родителям, лучше понимаю их, их жизненный подвиг, не замеченный и никак не отмеченный. Наверное, поэтому и пишу, что бы хоть как- то рассказать, пусть неумело, но с радостью и гордостью о жизни нашей семьи, о своей Родине, о времени, в котором жила, в чём-то неповторимом в своём роде, как и всё в этой жизни. Пишу, потому что верю, неназванное – не существует!
Предотлётное сборище чаек,
Сонм листвы, улетающей в дождь, -
Поспеши обозначить, прощаясь,
Ведь с собой ничего не возьмёшь.
Ведь и жизнь, может быть, для того лишь
И дана, чтобы словом назвать
Эти сонмы взлетающих сборищ,
Эту Божию благодать…
Евгений Курдаков
Казахстан, Усть-Каменогорск.
20 октября 2014года.
Свидетельство о публикации №222072100652