Как я провёл эту жизнь. Часть 1. Детство

                «Мои года – моё богатство».
                Р. Рождественский.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Одни проводят каникулы, другие – отпуск, а я уже провёл целую жизнь. Эх, жисть моя, жистянка! Как же я её провёл? А вот, читайте, коли любопытно. Правда, я дневника не вёл, а путевые заметки делал лишь в путешествиях, так что напишу только то, что вспомнится. Но, думаю, чтобы заснуть, вам хватит и этого. Кстати, этот же материал доступен на моём блоге Alfavo (alfavo.ru), где он дополнен иллюстрациями и музыкальными вставками.

Иные писатели считают, что мемуары – это и не литература вовсе, а так, история. Ведь там нет художественного замысла, а описывается то, что было на самом деле.  Историки же считают, что это не история, а так, литература: автор бездоказательно пишет там всё, что хочет, пользуясь своим авторским правом. Если же он вздумает документально подтверждать всё изложенное, то это будет и не литература, и не история, а единица хранения полицейского ведомства. Я же надеюсь, что читатели, даже не являясь ни писателями, ни историками и не полицейскими, отнесутся к моему труду как к исповеди, написанной литературным языком, но излагающей реальные факты.

Сразу предупреждаю. Одни и те же события и даже слова каждый воспринимает и запоминает по-своему. Я, естественно, буду писать так, как воспринимал и запомнил я. Если вы их воспримите по-другому – ваше право. Я же постараюсь писать правдиво, привлекая только свою память и отбрасывая фантазию. Зачем? А чтобы поймать двух зайцев: читателям рассказать о себе, а себя потешить воспоминаниями о прожитой жизни.   

Чем у моря ждать погоды
И Нептуну бить челом,
Чем гадать вперёд на годы,
Помечтаем о былом!

На часы смотреть не надо,
Ведь они идут вперёд,
Я ж назад проникну взглядом,
Если память не соврёт.


Глава первая. НАЧАЛО.

Случилось всё это ужасно давно:
Ещё процветало немое кино,
Ещё человек на Луне не бывал,
И творчески думать он лишь начинал,

Ещё был он глуп, суеверен и тих,
Ещё тайны атома он не постиг,
Ещё не привык он на всём жить готовом,
Ещё он работал, как лошадь… Ну, словом,

Теперь уж никто и не помнит, когда
На свет появился граф Ральф Барада.

Родился и рос он во Франции нежной,
Точнее, в Шампани. Там сад был безбрежный,
Где утром, в обед и под вечер всегда
Шнырял пятилетний граф Ральф Барада.

Души в нём не чаял вельможа-отец:
Умел подольститься к папаше, шельмец,
И слушался мамок и тёток, и нянек,
Стремясь заработать заслуженный пряник.

Но чуть его предки уедут в кино,
Он вмиг вылезал из постели в окно…

Это так, стишки ранней юности. Для разгона. И совсем не обо мне. Вы не думайте, что я буду кормить вас шуточками. Жизнь – штука серьёзная, тут юмором не отделаешься. Правда, классик тов. Лермонтов уверял, что «жизнь, коль с холодным вниманьем посмотришь вокруг, такая пустая и глупая шутка!» Но где ж нам взять «холодное вниманье»? Ведь мы такие нервные, и психика у нас неустойчивая. Поэтому бывает совсем не до шуток. Так что мужайтесь, перейдём к рассказу.

На самом деле никакой я не граф и родился отнюдь не в Шампани. Предки мои – сплошная деревенщина. Родители из бедных крестьянских семей: мать – из Тульской губернии, русская, отец – из Латгалии, латыш. Познакомились они в Москве весной 1934 года. К тому времени за плечами отца уже был солидный послужной список. Октябрьскую революцию он встретил на германском фронте, где в свои девятнадцать лет был председателем Латгальской секции Исколастрела – Исполкома Объединённого совета депутатов латышских стрелковых полков.

Весной 1918 года, после заключения Брестского мира, из уцелевшего состава этих полков была сформирована Латышская стрелковая дивизия – первая дивизия Красной Армии. Исколастрел же был эвакуирован в Москву и распущен, а отец поступил на службу в Солдатскую секцию Моссовета, которая вскоре влилась в состав Всероссийской чрезвычайной комиссии (ВЧК). Потом были командировки по стране, включая Сибирь, учёба в двух институтах и работа преподавателем.

Мама на десять лет моложе. После текстильного института она работала на подольской ткацкой фабрике, а папа разъезжал по областным филиалам института марксизма-ленинизма с лекциями и семинарами. Как познакомились? Ехали в пригородном поезде каждый по своим делам. В окно дуло, мама пыталась его закрыть, папа помог. Это ли не удобный повод для женитьбы? Но на самом деле это был лишь повод для знакомства. Познакомившись, они стали встречаться. А поводом для женитьбы стал перевод отца по службе в Ленинград, где после убийства Кирова парторганизация подверглась чистке и теперь нуждалась в кадрах. Уезжая, папа оставлял в Москве вереницу подруг, а там… Кукуй один? Начинай всё сначала? Знакомься, ухаживай… Кошмар.

Тогда он решил жениться и ехать уже семьёй. Да и пора – возраст под сорок. Просмотрел список своих пассий и остановился на Шурочке, то есть, как раз на моей маме. То ли потому, что приписал её с самого верха, то ли остальных просто не оказалось дома. Шутка. И поставил он перед ней вопрос ребром: «Или едем вместе, или я пошёл». – «Да куда ж ты без меня-то, – подумала мама. – В незнакомый-то город! Пропадёшь ведь». И потащила его в загс.
 
Там они расписались и поехали молодыми супругами. Не слишком, правда, молодыми, папа уже доцент, мама – инженер, комсомолка, спортсменка, да и просто красавица…
В Питере отец явился в горком партии и получил направление на работу начальником кафедры философии и ленинизма в ЛИИЖТ – институт инженеров железнодорожного транспорта. Прежний начальник, видимо, поехал валить лес, где тоже были нужны учёные марксисты. Мама же устроилась инженером в лабораторию обувной фабрики «Скороход».
 
Всё бы ничего, но через год родился мой брат, а следом и я. Имена Эдгар и Альфред возникли с папиной «европейской» подачи. Разумеется, не в честь Эдгара Дега и Альфреда Сислея, о которых папа, скорее всего, даже не слыхал. Также и не в честь Эдгара По и Альфреда Хичкока, о которых он мог слышать краем уха. Тем более не в честь отца Альфреда Хичкока, который тоже звался Эдгаром. И даже не в честь Альфреда Нобеля и Эдгара Гувера, о которых он знал наверняка, разве что не был знаком. Нет, просто эти имена родителям нравились. Правда, это «взрослые» имена, а в детстве нас звали Эдиком и Аликом. А фамилия у нас, разумеется, оказалась папина, по-латышски означающая родничок, ручеёк, а по-английски spring, как и весна. Короче, вешние воды.
 
Говорить нас учили по-русски, поскольку мама латышского не знала, а папа русский знал. Когда Эдик уже говорил, появился я и стал лопотать на каком-то своём наречии. Родители не могли меня понять, и брат какое-то время работал переводчиком, в результате чего и сам сбился на мой сленг. Постепенно родителям удалось вправить нам мозги, но отдельные словечки у нас остались надолго. Например, вместо «танк» мы говорили «тявк», вместо «паштет» – «пашкет», вместо «лошадь» – «лошага», вместо «морковь» – «морква». А ещё и свои слова придумывали.

Поначалу я был плакса и капризуля, мама даже наряжала меня девочкой, тогда как брат больше сосредотачивался на серьёзных вопросах вроде строительства сооружений из кубиков, которые мне по недомыслию нравилось разрушать. А чтобы мы «не выросли хулиганами», папа настоял, чтобы мама оставила работу.

В 8-месячном возрасте я серьёзно заболел. Врачи из поликлиники уверяли, что это «ложный круп», а мне становилось всё хуже. Ни профессор медицины, живший в нашем доме, ни другие медицинские «светила», приглашённые со стороны, ничего опасного не нашли. Когда я стал задыхаться, родители вызвали скорую. В районной больнице заподозрили дифтерит и отправили в инфекционную. Тамошний доктор спросил отчаявшихся родителей: «Из деревни?» – «Да нет…» – «А что так поздно приехали? Ещё бы час...» Теперь моя жизнь зависела от того, что сработает быстрее: инфекция или вакцина. К счастью, вакцина победила.

С тех пор не отношусь я с пиететом
К чинам, кумирам и авторитетам.

Кроме дифтерита, мы с братом переболели почти всеми детскими болезнями, но это обошлось без угрозы для жизни.

А в те годы на дворе царила ежовщина, и атмосфера в стране была нездоровая: искали врагов народа. В ЛИИЖТе после политического спора на кафедре папу вызвали на партбюро и исключили из партии. Хорошо, обком разобрался и приказал отменить это решение. Но так просто от него не отстали.
 
Со времён службы в ВЧК отец состоял на воинском учёте в правоохранительных органах, и для регистрации по месту нового жительства явился в Ленгоруправление Госбезопасности НКВД. Тут его подвергли допросу, а выяснив, что в буржуазной Латвии живёт его сестра Эда, с учёта сняли с формулировкой «за невозможностью использовать». Вдобавок велели сдать личное оружие. А личным оружием был наградной браунинг, изъятый у французского консула Гренара после разгрома в 1918 году «Заговора Локкарта».

Поначалу сдавать его он отказался, но вдогонку услышал зловещее: «Смотрите…» Посидев на скамейке у ворот, решил не связываться, вернулся, швырнул пистолет на стол и ушёл, хлопнув дверью. Молодой был, горячий. Хоть и не слишком молодой и не так уж горячий. Разозлился. Ещё бы – отобрать наградной пистолет! Да какое право? Не вы давали – сам Дзержинский! До него вам, как до…

Однако и этого оказалось мало. Папу сняли с должности начальника кафедры, на его лекции подсаживали стенографиста, хотели подловить на слове, опрашивали сотрудников. Одна преподавательница настрочила кляузу: во дворе института стоит старая бочка, а он ходит мимо и хоть бы хны! Другое дело она: вот, жалобу написала. Но предъявить ему что-то серьёзное так и не удалось.
 
А тут генеральный комиссар госбезопасности Николай Ежов впал в немилость, был арестован и в феврале 1940 года расстрелян. Бум политических преследований постепенно спал: главное внимание переключилось на угрозу войны, на поиск немецких шпионов и диверсантов. Гитлер уже активно захватывал европейские страны и, чтобы не стать его лёгкой добычей, в августе Латвия вошла в состав СССР вместе с прибалтийскими соседями - Литвой и Эстонией. Отца направили на работу в Ригу, в ЦК латвийской компартии. Семья, естественно, последовала за ним.

В общем, будем считать, с корнями и истоками разобрались. Если засекут бандеровцы или другие лихоимцы – не испугаемся. У нас на них свои махновцы имеются.
   
Глава вторая. РИГА ДОВОЕННАЯ.

В Риге нам выделили просторную квартиру в пятиэтажном доме на улице Марияс, напротив кинотеатра «Палладиум». Там к нам присоединились мамина незамужняя сестра Лида и домработница Тина Яновна, которая, скорее, была домоправительницей. Порядочная и деловая латышская женщина, она активно участвовала в воспитании двух плохо управляемых малолеток – нас с братом.

Запомнились игрушечные машины, которые мы возили по паркету, красный патефон, на котором родители слушали оперные арии, соседский дверной звонок, гудевший баритоном… В новинку для нас были неведомые деликатесы вроде ананасов и шоколадных вафель. А когда меня спрашивали про любимое блюдо, с тех пор я неизменно отвечал – «Арбуз».
 
Однажды, когда мы сидели за завтраком, с улицы донеслись звуки военного оркестра. Я выскочил из-за стола, за мной и брат. Подбегая к окну, я затормозил, он по скользкому паркету налетел на меня, и я ударился лбом о ребро батареи отопления. Кровь, крики, паника, скорая помощь… Пробоину зашили, но шрам сохранился у меня на всю жизнь.
 
Если ленинградскую жизнь я почти не помню, пишу по рассказам родителей, то свежие впечатления от Риги крепко западали в память. Везде было чисто и аккуратно, вечерами на улицах светились треугольные фонарики с номерами домов, по стеклянным витринам магазинов красиво струилась вода, а в парке сторож накалывал на палку с гвоздём упавшие на аллею листья и сбрасывал их в урны, стоявшие у каждой скамейки.
 
Впрочем, не у каждой. Папа рассказывал, как, будучи в командировке в Тарту, он разговаривал с местным эстонцем. Сидели в парке на скамейке, тот курил папироску, а потом вдруг встал и, не окончив разговора и не попрощавшись, ушёл. Папа удивился, а тот дошёл до другой скамейки, выбросил окурок в стоявшую там урну и как ни в чём не бывало вернулся для продолжения разговора. Вот это нравы! В Риге было примерно то же. Ну, а мы с братом, питерские сорванцы, носились друг за другом по газонам, и няни, прогуливавшие детишек на поводках, грозили нам пальчиком. Но постепенно и мы приобщались к «буржуйским» стандартам поведения.
 
Летом нам выделили дачу на взморье, в Лиелупе, между одноимённой рекой и Рижским заливом. Там мы с братом играли в саду, рылись в песчаном склоне и катались на трёхколёсном велосипеде, усаживаясь вдвоём на длинное деревянное седло. Один крутил педали, другой рулил. Но недолго мы там блаженствовали. В конце июня пришлось вернуться в город: началась война. Папа пропадал на работе, а мы с мамой и Лидой, стоя у окна, слушали, как надсадно и безнаказанно гудят в небе немецкие бомбардировщики. В первые дни их разгонял своими зенитками крейсер «Киров», стоявший на рейде Даугавы, но вскоре он ушёл от греха подальше к своей эскадре в Таллин.
 
По ударам в обломок рельса, висевшего во дворе на верёвке, мы спускались в подвал, где тускло светила засиженная мухами лампочка и плакали дети. 25 июня за один день произошло десять воздушных налётов, и многие уже перестали спускаться в убежище. Два полка красноармейцев поочерёдно ушли в сторону фронта, и связь с ними пропала. В городе вспыхивали перестрелки бойцов гарнизона с отрядами айзсаргов – местных профашистских дружинников. Уровень фоновой тревоги, как выражаются психологи, был на пределе.
 
Папа позвонил с работы и велел готовиться к эвакуации. Днём 27 июня, перед уходом, мы с Эдиком составили в рядок свои игрушечные машины от маленькой легковушки до большого деревянного грузовика и накрыли их газеткой. Мама заверила, что скоро вернёмся. Тогда считалось, что «Красная Армия всех сильней», и «мы будем бить врага на его территории». А через город уже шли войска, отступавшие с фронта. Тина Яновна осталась, а мы с мамой и Лидой отправились на вокзал. Папа ждал эвакуации с работы.

На вокзале царила паника. Спешно вывозились сотни тонн грузов, деньги и ценности госбанка, даже три эшелона с заключёнными. В прибывший поезд, состоявший из вагонов-теплушек, мы не влезли и вернулись домой. На следующий день народу на вокзале уже было меньше. Подошёл состав с купейными вагонами, и мы поехали. У станции Огре остановились: красивый вокзальчик был вдребезги разбит, впереди ремонтировали путь, а по сторонам лежали искорёженные и обгоревшие вагоны. Это разбомбили поезд, на который накануне мы не смогли сесть. Подождав час-другой, поехали дальше.
 
Рижский гарнизон и батальоны Рабочей гвардии защищались отчаянно, но 30 июня вынуждены были отступить, взорвав два моста через Даугаву. Первого июля немцы захватили Ригу, и за десять дней было зверски уничтожено более девяти тысяч евреев, коммунистов и государственных служащих. Этим разбоем в основном занимались боевые группы латышских нацистов, с энтузиазмом ставших на сторону Гитлера. 4 июля эти герои сожгли шестьсот евреев в Рижской хоральной синагоге и разгромили двадцать других синагог, перебив около двух тысяч человек.

Кстати, папина сестра Эда, из-за которой в Ленинграде его не хотели ставить на воинский учёт, во время войны осталась в Латвии и попала в концлагерь Саласпилс, где и погибла.

Глава третья. В ЭВАКУАЦИИ.

При воспоминаниях далёкого прошлого в памяти всплывают не только события, но и связанные с ними ощущения, зрительные образы и запахи, позволяющие, словно вспышкой, озарить и остро прочувствовать своё былое психическое состояние. Сформулировать его словами почти невозможно, а без этого чисто субъективного восприятия череда событий остаётся просто механической чередой событий. Только эмоционально развитый читатель с богатым воображением может хотя бы приближённо ощутить себя на месте героя. Но надо стараться.

Из всей дальней дороги я помню пристань в Горьком, куда нас, обогнув Москву, привёз поезд. На тускло освещённом ночном дебаркадере толпился и галдел народ, а мы с Эдиком сиротливо сидели на чемоданах, пока мама с Лидой ходили выяснять наши перспективы. Вариант с пароходом не выгорел, и дальше мы ехали на телеге. Помню баню в городке Сергач, где нас с Эдиком по очереди поставили на лавку и облили нагретой водой из ведра. На этом процедура закончилась.
 
В конце путешествия мы приехали в Мариинский посад, проще Марпосад, городок на высоком правом берегу Волги недалеко от Чебоксар, столицы Чувашской автономной республики. Городок этот был, конечно, наполовину деревней. Нас поселили в небольшой квартирке на первом этаже двухэтажного дома. Дома там стояли не в ряд, а как бы независимо друг от друга. Наш дом мы с братом окрестили «Москва», а такой же напротив – «Одесса». Географических знаний для этого нам уже хватало. Ещё там стоял длинный одноэтажный барак, который мы нарекли «Многоокон».
 
В Марпосаде мы прожили два счастливых (по детскому разумению) года и потом, вызывая улыбки родителей, называли его «лучшим городом в мире».

Чем же мы там занимались, в этом Марпосаде? О, это было почище римских каникул. В «Одессе» размещалось эвакуированное общежитие техникума, полное студенток, которых, выскочив из кустов, можно было стегать по голым ногам пучком травы, упиваясь их визгом. Неплохие развлечения дарила и местная скотинка. Так, квохчущих индюков мы сталкивали какой-то закреплённой на оси слегой в неглубокий котлован, откуда при всей нерасположенности к полётам они выбирались, прыгая и хлопая крыльями. А тёлочку по имени Дочка мы заманивали свекольной ботвой на второй этаж, к хозяйской двери, и, нажав кнопку звонка, бежали прочь. В общем, здесь мы обрели свободу от надоевших правил городского приличия. Жаль, что снимать наши проказы было некому.
 
Папа выхлопотал себе командировку в Чебоксары и с октября четыре месяца работал там директором педагогического института, изредка приезжая нас навестить. На обрывистом берегу Волги мы с ним добывали глину для обновления нашей печки, которая сильно дымила. Там на Эдика напал козёл, пытаясь рогами столкнуть его в реку, и папа запустил в него лопатой (не в Эдика, а в козла). Вообще-то он был некурящий (не Эдик, а папа), но тут приехал с папиросами и стал со смехом пускать на нас дым под ворчание матери. А зимой мы с ним ездили на санной упряжке на другой берег Волги за дровами для печки, которую к тому времени переложил местный печник.
 
В начале февраля 42-го года папа уехал в Москву.
Мы же с братом, достав любимые санки, начищали полозья до блеска и соревновались с местной детворой, скатываясь по длинной пологой дороге в Волгу. Дорога была хорошо разъезжена и местами украшена конским навозом. Наши санки скользили быстро, и никто не мог нас обогнать, кроме одного экипажа. То была самодельная конструкция: дощатая площадка на трёх коньках типа «Снегурки» с поворотным передним коньком. На неё наваливалось несколько пацанов, ещё один бежал сзади, толкая и разгоняя повозку, а затем запрыгивал сверху. Эта «куча мала» катилась вниз с криками «С дороги, куриные ноги!» и, обогнав конкурентов, вылетала в замёрзшую Волгу дальше всех.
 
Продукты в Марпосаде были подножные, деревенские, свежие. По утрам мы нередко ели яйца всмятку, а пустотелые скорлупки берегли к Новому году для ёлочных игрушек, которые делали сами. В первой порции скорлупок завелись опарыши, и заготовки пришлось выбросить. Зато уж на другой год мы вычищали их тщательнее, даже промывали. На скорлупе рисовали рожицу, а дырку закрывали цветным колпаком. Ещё делали цепи из бумажных полосок, вырезали кружевные снежинки, а мама снабжала их петельками для подвески. Помогала и тётя Лида, которую мы всегда звали просто Лидой. А уж с ёлками здесь проблем не было.

Весной 1943 года, когда фронт отошёл на запад, папа забрал нас в Москву. Сначала мы поселились на улице Жуковского, у Чистых прудов, недалеко от Красных ворот, в квартире папиных знакомых, которые ещё не вернулись из эвакуации. Рядом был гаражный двор с машинами, пахло резиной и бензином, а мы с братом приставали к шофёру, копошившемуся в автомобильном моторе. Свои же игрушечные машинки мы таскали за собой на верёвочках по тротуару. Тротуар пересекался желобами от водосточных труб, и машинки на них опрокидывались. Тут внимательный читатель заметит, что свои игрушечные машинки мы оставили в Риге, когда уезжали в эвакуацию. Верно. Ну так то были уже другие: куда же мы без машинок?

А на соседней улице Чаплыгина стояло разбитое бомбой здание латвийского постпредства, которое мы называли «дом-разрушка»: хороший повод для нынешней Латвии затребовать у Германии компенсацию, тем более, что при бомбёжке погибли два латвийских дипломата.
 
Но самые яркие впечатления дарило, конечно же, метро. Этот характерный запах, уже на улице доносящийся из входных дверей вместе со сквозняком, эти мерно жужжащие «чудо-лестницы», эти просторные расписные залы… А вот и платформа, и подошедший поезд распахивает многочисленные двери. Люди снуют туда-сюда, но раздаётся гортанный возглас девушки в красной фуражке и с поднятым жезлом: «Готов!», и все двери разом захлопываются. Издав красивый гудок, поезд быстро разгоняется, завывая двигателями, и цепочка ярких окон быстро уползает в темноту туннеля под удаляющийся перестук колёс…
       
Летом по выходным дням мы всей семьёй ездили «на далёкий огород» – сперва на метро от нашей пустынной и прохладной станции до «двухэтажной» и шумной Комсомольской, потом с Казанского вокзала на поезде до станции Вялка, а там шли босиком по луговым тропинкам с неописуемо приятными лужицами. На огородах было много обожаемой нами живности вроде жуков, кузнечиков, бабочек и стрекоз. Покопавшись в огороде, порезвившись, отдохнув и перекусив, мы возвращались в Москву пятичасовым или восьмичасовым поездом. Пятичасовой был всегда набит битком, а восьмичасовой гораздо свободнее, но домой с него мы добирались поздно.

Всей семьёй мы ходили и в Сандуновские бани. Меня как младшего мама брала с собой в женское отделение, а Эдика как старшего папа брал в мужское. Однажды им показалось, что я уже подрос, и папа взял в мужское нас обоих. Но голые дядьки меня не вдохновили, а может, даже внушили отвращение, и после такого сеанса я чуть не со слезами просил родителей вернуться к прежнему порядку. Кстати, в коридорах бани местами отслоились керамические плитки пола, и мы с братом не преминули позаимствовать себе приличную толику маленьких квадратных «кирпичиков» для домашнего строительства.
 
В начале августа, после разгрома немцев на Курской дуге и освобождения Орла и Белгорода, в Москве был произведён первый артиллерийский салют, и мы с Эдиком бегали по дворам за алюминиевыми гильзами с разноцветными ободками. Этот салют сопровождался стрельбой очередями трассирующих пуль, которые, несмотря на красивый полёт светящихся пунктиров, учинили в Москве несколько пожаров и больше на салютах не применялись. А в Парке культуры на набережной открылась выставка трофейной немецкой военной техники, где мы с интересом рассматривали вражеские «Тигры», «Пантеры», «Фердинанды», «Юнкерсы» и прочие «Мессершмитты».   
   
В отличие от Марпосада, в Москве война была близко, война была везде и всегда, и жили мы в основном войной. Я рисовал бесконечные танки, самолёты и пушки, сочинял длинные комиксы с самобытными героями. Книжки у нас тоже были про войну, если не считать «Что я видел» Бориса Житкова. Про финскую войну была тонкая книжонка, скорее, рассказ – «Шесть часов из жизни шофёра Койды», а про германскую – книга-альбом Льва Кассиля «Твои защитники». До сих пор помню стишок «Двое»:

«Их было двое. Враг их окружал.
Один, крича и плача, побежал.
Четыре вспышки выстрелов блеснули,
И в спину беглеца впились четыре пули.

Другой боец не отступил ни шагу,
Он встретил в лоб орущую ватагу.
Поднявшись в рост над рыжим бугорком,
Спружинив мышцы мускулов упруго,

Разил гранатами, колол штыком
И вырвался из замкнутого круга,
Десятерых на месте уложив.
Он жизнь любил, и он остался жив».

Хотя на карте красные флажки потихоньку перемещались на запад, казалось, что это никогда не кончится. В детстве время так медлительно! Но салюты стали греметь всё чаще. «Двадцатью артиллерийскими залпами из ста двадцати орудий...» – снова и снова звучал из чёрной тарелки репродуктора торжественный баритон Левитана.
 
«Пускай я не был на войне, зато война была во мне», – могу сказать словами поэта. Детские впечатления так сильны! Да и с тех пор я столько прочитал книг и просмотрел фильмов про войну, так её прочувствовал, что многие реально пережитые невоенные события мне видятся гораздо менее чётко. Я чую её нутром, и тут вряд ли меня можно обмануть даже без полностью открытых пока архивов.
 
Когда из эвакуации вернулись хозяева квартиры, мы перебрались на Кропоткинскую. Оттуда втроём с мамой ходили за продуктами через Москву-реку по Каменному мосту в двухэтажный магазин рядом с кинотеатром «Форум». Там же располагался знаменитый «Дом на набережной», а в нём жили папины знакомые Микельсоны с дочкой, нашей ровесницей, к которым мы заходили в гости, поднявшись на лифте. Помимо лифта, интересным для нас с братом был у них домашний кинопроектор. Под его негромкое стрекотание мы смотрели на экране мультфильм «Пик и Мик» про двух мышат, катавшихся с горы на лыжах.
    
Ещё в памяти стоит упоительный запах  свежевыпеченного чёрного хлеба, который разносился из угловой булочной на Арбате, где мы часто гуляли с мамой. Чёрный хлеб продавали на вес, при этом оставались маленькие довески, которые мы с братом с удовольствием поедали прямо на улице. А папа приносил с работы паёк с очень вкусной американской ветчиной в продолговатых консервных банках. Особенно мне нравились застывшие по краям «слезинки». После опустошения этих банок они использовались как формочки для снежных брикетов, из которых мы складывали свои сооружения на скамейке Гоголевского бульвара.
 
В новогодний праздник мы попали на главную ёлку страны, что была тогда не в Кремле, а в Колонном зале Дома союзов. Полагая, что деду Морозу со Снегурочкой нужен и мальчик Новый год (что совершенно справедливо), мама нарядила нас с братом аж двумя «новыми годиками», украшенными бумажными лентами через плечо с крупной красной надписью «1944».
 
Вообще, в детстве мы с братом были очень дружны, почти никогда не ссорились и не дрались. Везде появлялись вместе, ходили по улице в обнимку, хором декламируя сочиняемые тут же частушки. «Вон, Эдики пошли!», – говорили ребятишки. После того, как нас для профилактики остригли наголо, мы долгие годы вместо имён называли друг друга Кругляками.
 
Второе московское лето мы провели в подмосковной Удельной, на большой даче, где жили семьи таких же латышских беженцев. В сентябре пошли с Эдиком в местную школу. Из этой короткой, двухмесячной школьной жизни в памяти остались густо смазанные повидлом здоровые ломти парного чёрного хлеба, которые нам раздавали на большой перемене с обжигающим несладким чаем в фарфоровых кружках, многие из которых были с отбитыми ручками.
   
Помню и чёрную доску, и мел, и пошитую мамой тряпичную «азбуку» с кармашками для букв, нарисованных на бумажных квадратиках. И соседскую девочку Зольду, лет двенадцати, которая учила нас с братом играть в шахматы. Рассказав про все фигуры и ходы, стала с нами сражаться. Сначала играла без ферзя, потом без ладей, потом без слонов, без коней и, наконец, со всеми фигурами. Правда, против неё мы играли вдвоём. И однажды-таки обыграли! Благодаря ей я частенько обыгрываю шахматную программу, что стоит у меня в компьютере.
 
В школе мы не успели закончить даже первую четверть. Немцы отступали, и мы стали готовиться к возвращению в Ригу. Уехав из Удельной в город, мы временно поселились в доме на улице Воровского. На дверях квартиры там не было номера, и я, забравшись на стул, наклеил на них вырезанные из белой бумаги крупные цифры «20». Другим воспоминанием остались целые полчища чёрных блестящих прусаков, заполнявших ночью дно ванны в несколько слоёв. Днём они куда-то исчезали. Очевидно, здесь у них было любимое место коллективного ночлега.

Глава четвёртая. РИГА ПОСЛЕВОЕННАЯ.

13 октября 1944 года войска двух прибалтийских фронтов выбили немцев из Риги, и 22 ноября мы уже приехали туда на поезде, который тащился из Москвы двое суток. Наш дом был цел, а на стене красовалась размашистая надпись мелом: «Мин нет. Кузнецов». Но квартира была занята, и папе дали несколько других адресов. А пока мы поселились в гостинице у вокзала.

Рига была неузнаваема. Какие фонарики на домах, какая вода, бегущая по витринам! В городе не было ни света, ни газа, ни тепла. Взорвана Кегумская ГЭС и железнодорожный мост, а вместо некоторых домов громоздились развалины. Вечером по улицам все ходили с карманными фонариками, а комнаты освещали плошками, которые покупали на базаре: маленькие – по три рубля, большие – по пять (как раки у Карцева).
 
Днём мы осматривали предлагавшиеся квартиры. После бегства немцев и их приспешников осталось довольно много пустых квартир. Мебель в основном была вывезена и где-то складирована во избежание порчи и хищения. Но как всё-таки в детстве интересны все эти приключения и новые впечатления, доставляющие взрослым столько хлопот и волнений! Не зря в природе задумана смена поколений.

Выбрав квартиру, мы перебрались из гостиницы в дом на улице Стрелниеку, рядом с 71-й семилетней школой, в которую с братом и поступили: я в первый класс, он во второй. Папа, хотя сам латыш, настоял, чтобы мы учились в русской школе: опасался, что в латышской нас заразят национализмом. А поскольку и дома мы говорили по-русски, то латышским как следует так и не овладели.
 
Постепенно жизнь в городе налаживалась. Улицы и площади расчистили от завалов, через Даугаву навели понтонный мост, восстановили электроснабжение, заработали магазины. А весной мы переехали в пятикомнатную квартиру на третьем этаже шестиэтажного дома на улице Ханзас, с домофонами в двух подъездах. В этой квартире до войны жил сам Вилис Лацис – известный латышский писатель и по совместительству первый председатель Совнаркома республики. Судя по планировке, эта квартира была расширена на одну комнату за счёт соседней.
 
А в соседней поселился папин старший брат Пётр Георгиевич с женой Верой Михайловной и сыном Володей, парнишкой лет на пять постарше нас с Эдиком. Склонные к прозвищам, Володю мы прозвали Гутей за то, что часто он мурлыкал странную песенку со словами «Синтер-гутер дрелапудер». А позже он и вовсе стал у нас Гутарём.

В квартире нам сделали косметический ремонт, поклеили красивые обои, повесили люстры. Папа приобрёл на складе недостающую мебель, пианино и несколько картин. Установили и телефон, номер которого состоял всего из четырёх цифр. Лишь через несколько лет номера стали пятизначными, и первую цифру 6 заменили на 70.
 
Горячей водой дом не снабжался, и истопник, он же дворник, Ян Казимирович, раз в неделю кочегарил, разогревая её на дровах в большой цистерне, стоявшей в подвале. Поначалу не было и газа, потом он долго поступал со слабым напором, а пошёл хорошо только в 1962 году, после постройки дашавской магистрали. Что касается лифтов, то их так и не наладили за тридцать последующих лет. Зато просторная квартира позволила приютить и тётю Лиду, и бабушку Лушу, мамину маму. Бабушка была верующая и крестилась на небольшую икону, стоявшую в изголовье дивана. Утром, прибирая наши распахнутые постели, она ворчала: «Надо хотя бы прикрывать, а то дух вылетит».

А Лида, которая оставалась в Марпосаде после нас, должна была привезти наши любимые санки. Но при штурме поезда в Горьком у неё их вырвали из рук и отшвырнули в сторону: «Тут люди не могут сесть, а она с санками прёт!» Конечно, мы огорчились, но ничего не поделаешь. С этих пор печалиться – весь хвост размочалится (поговорка). Купили новые.

Наша улица была покрыта булыжником, по ней грохотали грузовики и конные повозки, с песней проходили солдаты, направляясь в баню, а без песен – пленные немцы, конвоируемые на работу. Немцы были разные, но больше молодые, они неплохо говорили по-русски и вместо приветствия кричали: «Гитлер капут!» Посвистывая, они строили забор вокруг стадиона и, казалось, были вполне довольны своей участью. Ещё бы не быть довольными, уцелев в такой мясорубке.
 
Теперь от дома до школы было минут двадцать ходу. Городской транспорт здесь не ходил, но мы с братом половину дороги нередко подъезжали на извозчике, который по утрам проезжал мимо нашего дома на пустой телеге, видимо, за продуктами для магазина. Подрессоренная телега на резиновом ходу вполне комфортабельно везла нас до поворота на улицу Стрелниеку, где мы соскакивали и продолжали путь пешком.
 
25 марта 1945 года было воскресенье, чудный весенний день. Высохли последние лужи, и пока взрослые занимались уборкой в квартире, нас с братом, чтобы не дышали пылью, выгнали проветриться на улицу. Тут мы и проветрились. Подошли ещё два пацана, и старшой, тот самый двоюродный брат Володя «Гутарь», предложил посмотреть настоящую мину. А рядом с домом был покинутый военный двор, где под навесом на сене мы и рассмотрели ту самую мину. Мина как мина, хвостатая, от миномёта. Посудачили и пошли было вон, но другой пацан, Витька Коржев, подобрал кое-что ещё. Выйдя на улицу, говорит: «Я знаю, это лимонка. У неё надо снять колпачок и дёрнуть за кольцо…» И взялся за работу.

Тут Володя опомнился и крикнул «Бросай! Бегите!» Витька бросил лимонку, и все кинулись наутёк. Через несколько шагов брат остановился и повернулся, заподозрив, что это розыгрыш, а я, шедший последним, ещё даже не успел выйти со двора, только взялся за ручку калитки. И тут грянул взрыв. Посыпались стёкла, раздались крики, в ушах тоненько засвистело.

Эдику досталось девятнадцать осколков спереди, Витьке – четыре сзади. Вова, отбежавший дальше других, успел нырнуть в нишу подъезда. Я был ближе всех, но за глухим забором. Если бы уже открыл калитку, то погиб бы на месте, а так все осколки застряли в досках. Ещё и лимонка была в тонкой оболочке, а вот Ф-1 насквозь пробила бы забор и меня заодно.
 
Выскочивший папа подхватил окровавленного Эдика и устремился к угловому дому на другой стороне улицы, где жили военные. Вызвали скорую, раненых отвезли в ближайшую больницу. Больница хорошая, получше нынешних, и брат провёл там целый месяц. Осколки вытащили, а самый большой подарили ему на память. Интересно, что в 1916 году из нехилого тела подорвавшегося на мине Бенито Муссолини хирург извлёк более 40 осколков, два из которых подарил ему на память. Если бы цифры совпали, было бы ещё интереснее.
 
Надо сказать, что в эти годы взрыв гранаты не был большой редкостью. Порой местные жители, особенно дети, подрывались на бомбах, минах и снарядах, оставшихся с войны. Кроме того, до 50-х годов банды «лесных братьев», которым фашистские порядки нравились больше, свирепствовали в колхозах, обстреливали автомобили на дорогах и нападали на одиноких граждан. Кто видел литовский фильм «Никто не хотел умирать», тот представляет себе, как это было.
 
Девятого мая я встал первым, включил приёмник и услышал торжественное сообщение о капитуляции Германии, которое многократно передавалось с двух часов ночи. На радостях мы пошли в кино на фильм «Весёлые ребята». Рядом с домом, вдоль забора, защитившего меня от взрыва лимонки, солдаты устанавливали батарею зениток для салюта. Ну, думаем, будет шорох. У артиллеристов поинтересовались, как не оглохнуть от залпов. «Либо заткнуть уши, либо открыть рот, – объяснили нам с братом. – Но ни в коем случае не то и другое вместе».
 
В кино перед весёлой комедией нам показали кинохронику про лагерь смерти Майданек с живыми полускелетами, с горами костей, женских волос, золотых зубов и детских игрушек, с печами крематория и прочими ужасами. Выдали контраст впечатлений на полную катушку. А вечером долбанули зенитки. Снова вылетели стёкла, но не из дома, а из одноэтажного здания автохозяйства, что стояло напротив. В доме многие окна были открыты, и воздушный удар, видимо, рассосался.

Глава пятая. НА ДАЧЕ.

К лету нам выделили дачу на взморье, в том же посёлке Лиелупе, где была старая, на Межа проспекте. Прежняя была занята, а эта располагалась чуть подальше от реки, но поближе к морю. Когда мы с мамой, Лидой и скарбом приехали туда на грузовике, стоявший у ворот часовой с автоматом отказался нас пускать: на даче было расквартировано отделение солдат, которые пока находились в отлучке. Маме чуть не со слезами удалось уговорить парня впустить машину в сад и разгрузиться, за что потом он несколько дней сидел тут же «на губе», разбирая и смазывая свой автомат ППШ на радость нам с братом. Мы почти с ним подружились, но вскоре их куда-то перевели.

Дача была приличная, четырёхкомнатная, с выходом на две стороны, с двумя высокими белокафельными печами в комнатах, с кирпичной плитой на кухне, со складными ставнями на широких окнах, с просторным чердаком и холодным погребом. Правда, не было коммуникаций. Ни газа, ни водопровода, ни канализации, ни, тем более, радиоточки и телефона. Только электричество. В саду был колодец, который качали руками, под туалетом – выгребная яма. Впоследствии в дом провели квази-водопровод с подачей воды насосом из колодца, а рядом с колодцем оборудовали летнюю душевую кабину с большим чёрным баком на крыше, нагревавшимся на солнце.
   
Напротив дома располагался капитальный гараж с комнатой для шофёра, где тоже стояла плита. И дом, и гараж – под крышами из оцинкованного железа. На плоской, слегка покатой крыше гаража мы загорали, когда для похода на пляж не хватало времени или тепла. В общем, при желании тут можно было жить круглый год.  
    
Участок, размером около двенадцати соток, лицевой стороной выходил на песчаную, поросшую травкой, улицу, тыльной – в лес с молодыми сосенками, а с флангов граничил с соседними дачами. На участке росло пять больших сосен, три молодые ёлочки, яблоня, декоративные и ягодные кусты. Возле гаража торчал большой куст ирги, или, по-местному, коренции, которую мы общипывали после морских купаний. Постепенно посадили несколько плодовых деревьев, разбили цветочные клумбы, вскопали овощные грядки.
   
В те поры Рижское взморье ещё не получило статус города Юрмала, а было просто вереницей дачных посёлков, вытянувшихся на десяток километров среди прореженного соснового леса между побережьем Рижского залива и рекой Лиелупе (в переводе «Большая река»). Река шириной метров триста течёт здесь параллельно морскому берегу в километре от него, а затем, за дачными и рыбачьими посёлками, за лесом, круто свернув, впадает в залив.
 
Морское побережье представляет собой широкий песчаный пляж с набегающими по мелководью неторопливыми волнами. С другой стороны он поднимается на высокую дюну к сосновому лесу, холмясь поросшими морской осокой бугорками, среди которых много уютных мест для загорания и рытья туннелей. Когда устал рыть туннель, ляжешь на спину и наблюдаешь, как высоко в небе из ничего образуются и растут облака, а рядом с ними планирует какая-то едва различимая птица. И как ей не страшно на такой сумасшедшей высоте? А стоит приземлиться, и будет тут всего бояться. Чудеса. И какие только мысли не лезут в голову, когда лежишь кверху пузом…

Речной берег более компактный, без широкого пляжа. Местами травка, местами песок, спуск в воду более крутой. Если по морю надо брести от берега метров двадцать, чтобы, наконец, окунуться, то здесь можно нырять почти сразу. Вода потемнее морской, желтовато-коричневая и заметно более тёплая. Теплее и сам речной берег: в отличие от морского, он обращён на юг, к солнцу, и пригревает тут сильнее. Вдобавок он защищён от северного ветра лесом и дачными посёлками.
 
Кстати, о берегах. Берега, как известно, бывают у водоёмов. У реки бывает правый и левый берег, южный и северный, западный и восточный. Так же и у озера, моря, океана. Но берег бывает и у суши: это полоса, пограничная с водоёмом. И тут возникает путаница. Берег, который для водоёма северный, для прилегающей суши будет южным. Про Крым и Кавказ мы говорим – «южный берег», но для Чёрного моря это, напротив, берег северный. И «мускат южнобережный» на самом деле означает «мускат турецкий», а не крымский, ибо на южном берегу Чёрного моря расположена Турция. А вот на Балтийском море наш берег как раз южный, хотя расположен он гораздо севернее, чем черноморский северный. Так что в разговоре о берегах следует быть аккуратнее. 
 
Ещё надо вспомнить, почему на юге вообще теплее, чем на севере. Разве он ближе к Солнцу? Тогда почему в одном и том же месте солнце в полдень греет жарче, чем утром и вечером? А летом греет жарче, чем зимой? Что, постоянно меняется расстояние до Солнца? На самом деле всё решает угол, под которым на землю падают солнечные лучи. Поскольку берег водоёма имеет уклон или даже обрыв в сторону воды, его северный берег в северном полушарии всегда теплее южного: он обращён на юг, к солнцу, тогда как южный – на север, от солнца. На склон северного берега лучи падают под крутым углом, а на склон южного берега – под пологим. Сильнее всего нагреваются те участки земной поверхности, на которые солнечные лучи падают вертикально.

Откуда же такая зависимость температуры нагрева от угла падения лучей? Какая, собственно, разница, откуда нас греет – сверху или сбоку? А всё дело в атмосфере, которая заметно ослабляет жаркое дыхание Солнца. Кабы не она, нашу Землю испепелило бы так же, как Луну или Марс. А косым лучам приходится преодолевать ещё более толстый слой атмосферы, чем прямым. Сравните, какую толщу хлеба (или колбасы) вы разрезаете, когда режете поперёк или под углом. А чем больше энергии расходуется на преодоление толщи атмосферы, тем меньше её остаётся на нагрев поверхностей.
   
Так что всё достаточно просто. Поэтому наш черноморский, «северный» берег гораздо теплее «южного» балтийского: он не только расположен ближе к экватору, но и обращён навстречу Солнцу, под его прямые лучи. А «южный» берег, если он ещё и порос лесом или просто обрывистый, то вдобавок он и тенистый, а потому ещё прохладнее.

Между прочим, это касается не только берегов, но и смены времени суток и времён года. Земля в процессе своего вращения подставляет раскалённому Солнцу разные участки своего холодного шара, и этим взаимным перемещением мы измеряем своё время. Вот Солнце вылезает из-за горизонта, и начинается день. Некоторые думают, что это Солнце оборачивается вокруг Земли, но ещё Ломоносов смеялся: «Кто видел простака из поваров такого, который бы вертел очаг кругом жаркого?» Очаг, разумеется, это пылающее Солнце, а в качестве жаркого фигурирует Земля. Солнце поднимается над горизонтом, то есть Земля поворачивается, подставляя нас под солнечный очаг, и он всё сильнее нагревает окружающую нас местность.

Но Земля, двигаясь по орбите вокруг Солнца, не только вертится вокруг своей оси, но и медленно покачивается, наклоняя к Солнцу то верхнюю, то нижнюю половину своего шара, что можно проследить на глобусе. Та половина, которая попадает под более прямые лучи, нагревается сильнее, и там наступает лето, а на другую половину в это время падают более косые, скользящие лучи, возвещая зиму. При этом по одному полюсу лучи скользят, почти его не нагревая, и там постоянная зима, а на другой полюс солнечный свет вообще не попадает, и он погружается не только в зиму, но и в полярную ночь. А вот экватор всё время продолжает жариться почти под прямыми солнечными лучами. Что же касается температуры воздуха, то она зависит не только от солнечного сияния, но и от ветров и циклонов, которые могут приносить и уносить как холодные, так и нагретые воздушные массы.

Вот, преподал урок по основам астрономии для младших школьников. Потому что вы ни черта не помните. Ну, не все, конечно, но некоторые. А кто разобрался, может читать дальше.

Народу в Юрмале было мало, перелески полны черники и грибов. Их можно было собирать даже по дороге к железнодорожной станции, что находилась в десяти минутах ходьбы от дачи. По железной дороге от Риги до Лиелупе – 16 километров. Поначалу здесь ходили поезда на паровой тяге, дымили, а потом дорогу электрифицировали, и в июле 1950 года по ней торжественно прокатилась первая электричка, украшенная венками и флажками.

Электрички стали ходить чаще и заметно быстрее. В тихую погоду, особенно вечером и ночью, на даче было хорошо слышно, как поезд погромыхивает по мосту через Лиелупе, подходит к станции и замолкает, а через пару минут даёт гудок и быстро разгоняется, подвывая двигателями. Некоторое время доносится затихающий перестук колёс, а затем тишина вновь опускается на посёлок. Но часто полной тишины не было, а вместо неё доносился ровный, умиротворяющий шум моря. А когда море штормило, его шум становился грозным, а то и пугающим. Начинало казаться, что шум приближается, превращается в рёв и грохот, и море вот-вот ворвётся в сад…
 
Улицы здесь в основном были без покрытия, песчано-травянистые, с отдельными соснами и лиственными рощицами. Асфальт только на главном проспекте Булдуру и на дороге к станции, да и тот весь в выбоинах. Тротуары выложены бетонными плитками, тоже местами обломанными. За заборами среди зелени прятались скромные, чаще деревянные и одноэтажные дачи, иные с мансардами, балкончиками, а некоторые с декоративными башенками.

Вблизи нашей дачи над рощицей из молодых берёзок в хорошую погоду кружился рой стрекоз. Поймав комара или другую мелкую «дичь», они цеплялись к забору перекусить и передохнуть. Тут мы с братом их и ловили, незаметно подкравшись и ухватив за хвост. «На ловлю», бывало, ходили, тайно выбравшись в окно во время послеобеденного «мёртвого часа».
А вечером, когда опускалась роса, над дорожками сада низко носились, потрескивая целлулоидными крыльями и резко меняя курс, большие стрекозы, одни с коричневым хвостом, другие, самые красивые, с полосатым бело-голубым. Первых мы звали «лиела жёлтая», вторых – «лиела синяя». Лиела – значит, большая. Помните Лиелупе? Лиел-упе, «большая река» (не забывайте ударять на первый слог).
 
Аромат этих моментов легко всплывает из моего подсознания вместе с влажными запахами вечернего сада. А стрекоз я люблю до сих пор за красоту, громадные глаза и добродушный характер, за то, что они ни на кого не похожи. К тому же они поедают всяких кровососов вроде комаров и мошек, а в руках трепещут прозрачными крыльями и старательно, но не больно кусаются большими чёрными клешнями, выделяя коричневую жидкость, видимо, приправу вроде кетчупа к мясу жертвы.
Однако с годами их становится всё меньше, и теперь даже в безлюдной местности стрекоз встретишь нечасто. Очевидно, инсектициды и прочая агрохимия изменили экологию не в их пользу. А без них и лето мне кажется каким-то неполноценным.
 
Чувствительными к неблагоприятной среде оказались и майские жуки, тоже любопытные создания. Особенно мне нравились у них пластинчатые щёточки-усики, за которые их и отнесли к семейству пластинчатоусых. Раньше в мае они тучами слетались на берёзы, и папа, бывало, ударом ноги по стволу вызывал целый «жукопад». Говорили, что они очень вредные. Для человека – возможно, но в природе всё уравновешено. Если жуки что-то поедают, то кто-то кормится и жуками. А люди увиливают от того, чтобы служить пищей для других животных, и тем самым нарушают природное равновесие. Вообще, для природы люди – едва ли не самые вредные твари. Но, раз она сама их произвела, пусть теперь и расхлёбывает.

Однако я здесь не о людях, а о жуках. Как-то, выйдя на морской берег, мы обнаружили, что мёртвыми майскими жуками усеян весь прибрежный песок вдоль кромки прибоя, и отнесли это на счёт каких-то военно-химических испытаний. С тех пор их почти и не видно. А в июне появлялись жуки-бронзовки цветом «зелёный металлик» с разноцветным отливом. Они сидели на гроздьях сирени иногда по два и по три, а потом попадались и на пионах, и на флоксах. Уж очень любили цветы.
 
Ещё были чёрные и твёрдые, продолговатые жуки, которых мы звали кусачами. Они летали перед дождём, и это была самая верная примета. В отличие от других насекомых, они больно, до крови кусались мощными острыми клешнями. Иногда мы устраивали между ними поединки, стравливая друг с другом, и тогда они могли откусить сопернику голову. Кусачами мы называли и более мелких и безобидных жуков-пожарников, или мягкотелок, с оранжевым тельцем и чёрными крылышками. Они тоже сразу, чуть возьмёшь в руки, начинали кусаться, выделяя каплю ржавого цвета, но причинить ущерба не могли. Все эти кусачи отличались длинными усами, но главными усачами были жуки-дровосеки. Вот у кого усы так усы: вдвое длиннее тела. В руках они попискивали, как сверчки.
 
Жуки, конечно, не такие волшебные создания, как стрекозы, но тоже интересные. Вскарабкается он на палец и так вдруг глубоко задумается, глядя вдаль, что невольно хочется разгадать его мысли, заглянуть в его внутренний мир. Но не получается.

Нельзя обойти вниманием и кузнечиков, которые начинали прыгать в траве в июне, будучи ещё маленькими, а потом подрастали и трезвонили на разные голоса, создавая умиротворяющий звуковой фон к безмятежному летнему дню. А ближе к вечеру начинали стрекотать, подстраиваясь в такт, большие зелёные кузнецы. Под крыльями у них прятались тонкие тёмные подкрылки, с помощью которых они могли перелетать довольно далеко, на десяток метров.
 
Много было и бабочек. Тут и белые капустницы, и бледно-жёлтые лимонницы, и яркие крапивницы, и удивительный павлиний глаз, и шикарные бархатно-коричневые со светлой каёмкой траурницы, и разноцветная мелочь, и таинственные вечерние «ворогуши»… Но бабочки слишком легкомысленны, чтобы искать с ними какое-то взаимопонимание.
 
В нашем саду водились и небольшие змеи. Они жили в мусорной куче и помойной яме, но иногда выползали погреться на солнышке. Поначалу мы считали их ядовитыми медянками, и папа рубил их лопатой, но потом оказалось, что это, скорее всего, безобидные безногие ящерицы – медяницы, или веретеницы (что одно и то же). Хотя – я проверил – при нажатии на зуб у них всё же выделялась какая-то капля. Яд? На вкус не пробовал, остерегался. Как себя ни уговаривай, что змея не виновата, что она тоже жить хочет, а всё-таки на свободе она неприятна, потому что бывает незаметна, непредсказуема и вызывает невольное чувство опасности, особенно при внезапной встрече.

Ещё одной характерной приметой лета была песня зяблика, которая легко различалась среди птичьего многоголосья. Голос зяблика чист и звонок, трель его недлинная, но громкая и заливистая. Свою песенку он начинает высоко и, словно по клавишам, переливчато спускается вниз, а внизу делает короткий «росчерк». Конечно, не все поют одинаково, у иных трель сокращённая и без росчерка, но бывают и настоящие виртуозы. В хорошую погоду трели зяблика были слышны целый день. А я задумывался: почему пение птиц не надоедает? Наверное, потому что это – натуральный природный фон, такой же, как журчание воды, зелень лесов и синева небес. Правда, в наших широтах уже к июню многие птицы, да и те же соловьи, смолкают. Но не зяблики. У нас они пели гораздо дольше, и за это были моими любимыми птичками. К тому же они, со своей розовой грудкой, голубой головкой и белыми зеркальцами на чёрных крыльях, очень симпатичны.
 
Чтобы закончить с живностью, надо упомянуть и про домашнее зверьё. Кошек и собак я всегда любил, потому что они, в отличие от людей, очень отзывчивы на дружелюбие и ласку. Сначала мы взяли себе щеночка соседской овчарки Леди. Назвали его Смелым в честь пса из повести Гайдара «Чук и Гек». Прожил он у нас недолго и пропал. Потом шофёр привёз белую бородатую терьерку Негу. В неё влюбилась заезжая актриса, выпросила и увезла в Москву. Следующего, белого метиса лайки, тоже назвали Смелым. Очень живой и весёлый, он не любил сидеть на привязи, грыз верёвку и выкручивался из ошейника. В городе он сидел во дворе в будке. Несколько раз убегал. Один раз вернулся сам – чумазый, как чёрт. Отмывали щёткой с мылом. В другой раз мы выцарапали его у собачников во время погрузки в фургон. А потом и вовсе исчез. Кошек мы тоже любили, но и они пропадали.
 
Переезд на дачу всегда был радостным событием не только потому, что наступало лето и прекращались школьные занятия. Это была весёлая пора. Из Москвы вместе со своей мамой, тётей Марусей, приезжал двоюродный брат Андрюша Маклаков, попросту Адик, почти ровесник. Они привозили какие-нибудь вкусности вроде пастилы в коробке. Странно, но в Риге пастилы тогда не было. Угощаться ею нам дозволялось только после обеда и только одной штучкой, поэтому в конце коробки она была уже слегка чёрствая.
 
В нашу молодёжную компанию вливались соседские дети. С одного бока нашими соседями были Афанасьевы с сыном Игорем и гостившими девочками Тэрой и Норой, с другого – Юрансы с дочкой Лилей, а напротив жили Вишневецкие с сынишкой Владиком, таким смуглым и черноволосым, что мы звали его Шквариком. Все эти детишки были моложе нас с Эдиком и потому считали нас главнее и регулярно сбегались к нам. Вдобавок, мы были изобретательнее и выступали заправилами во всех играх и затеях.
 
Играли мы в прятки, в индейцев и пиратов, делали луки и стрелы, мастерили головные уборы с перьями, рисовали «деньги» и прятали «клады», резали на кубики и «продавали» хозяйственное мыло, изображавшее «атом» для летательных аппаратов. А ещё ребятам и взрослым гостям мы показывали с помощью диапроектора самодельное рисованное «кино», повесив в гараже экран из простыни и расставив стулья. И продавали в «кассе» входные билеты, предварительно выдав зрителям самодельные деньги.

Красивая Лиля была моей симпатией, считалась «невестой» и бегала за мной, как собачонка.  Как-то во время игры в прятки мы забрались с ней в платяной шкаф и сидели, плотно прижавшись друг к другу. Тогда мы оба испытали непонятно приятное ощущение, зачаток дремлющей сексуальности, хотя я был ещё третьеклассником, а она и того моложе.

Особая статья – дни рождения. Первого июля был день рождения папы, и к этому дню обычно поспевала первая клубника, которую мы торжественно ему и дарили. А 29 июля был день рождения Адика, и накануне мы с Эдиком втайне готовили ему какой-нибудь самодельный подарок вроде свежеструганных стрел или оригинального головного убора. Похожая история повторялась и на мой день рождения, 22 августа, и тогда уже секретничали Эдик с Адиком.

Был и ещё один летний праздник, на этот раз общий, – Лиго, или День Яна, вроде именин, который широко отмечался в канун 24 июня. Янов вокруг было много, и на них надевали дубовые венки, а на Яна Яновича – целых два. На пляже жгли бочки со смолой, установленные на столбах, а гуляющих угощали пивом из больших бочек. К празднику готовили специальный сыр с тмином, полы в комнатах устилали травой, а на базаре продавали рукодельные нарядные головные уборы и другие традиционные украшения. Позже партия и правительство решили, что идеология этого праздника сомнительна, и общественные мероприятия отменили, но в народе праздник сохранился, особенно в сельской и дачной местности.
 
Несмотря на кажущееся обилие занятий и развлечений, порой я хандрил от безделья и приставал к маме, особенно, если за окном сеялся бесконечный дождик: «Маа-ам, что мне делать?» – «Почитай книжку». – «Не хочууу!» – «Ну, порисуй». – «Я уже рисовал»... Безделье было мне в тягость, но и к занятиям я относился привередливо: нужно, чтобы они совпадали с душевным настроем. А поди, угоди ему. Когда слышал про рай, удивлялся: а что же там делать-то? Радоваться? Как можно радоваться безделью? Это ж какая скучища! Если бы хоть дрова заготавливать для ада… Но нет, наверное, не разрешат.
 
Из подходящего полена я выстругал себе саблю, с которой ничего не боялся. Она не только могла сечь высокую траву, но и спасала от недругов. Когда во сне меня окружали враги, приближаясь со злорадными усмешками, и уже, казалось, не было спасения, в моей руке вдруг чудесным образом возникала моя сабля. «Ха-ха! – торжествующе смеялся я и вспрыгивал на бугорок. – Подходите, подходите. А у меня сабля!» И враги в смущении пятились и расплывались, как дым.
 
Поскольку на даче не было горячей воды, мыться мы ездили в город. Заодно прикупали там что-нибудь в магазине или на рынке. Однажды на этом рынке я увидел красивую детскую деревянную тачку и стал приставать к Лиде, чтобы её купить. Она возражала: тачка стоила семьдесят рублей, по тем временам довольно дорого. Мы уже пришли домой, а я всё хныкал, пока Лида не смилостивилась. По дороге на вокзал мы вернулись на рынок и купили тачку. Но счастья не было: радость померкла перед внезапным стыдом. Мне было стыдно не за то, что я разорил тётю на семьдесят рублей, а за то, что выпросил у неё тачку, как маленький капризный ребёнок. Кажется, пустяк, а засело на всю жизнь. Лучше бы она на меня наорала. С тех пор  во мне поселилось чувство, отвергающее всякие попытки у кого-нибудь что-то просить.
 
А папа привёз из Москвы набор для игры в крокет в плетёном ящике: железные ворота из толстой проволоки, полированные деревянные шары с цветными полосками и такие же колотушки с длинными ручками. Выбрав в саду площадку поровнее и расставив по инструкции ворота, мы гоняли сквозь них шары колотушками. Ещё с помощью папы навесили между соснами качели и гимнастические кольца, а позже за воротами, между другими соснами, натянули настоящую волейбольную сетку. Так что игры у нас были на любой вкус, не говоря уж про настольные: шахматы, карты, квартет писателей.
 
А в городской квартире после немцев остался комплект игры «Рич-Рач» с игральными кубиками, складными разрисованными картонками и многочисленными деревянными фишками, которые мы называли «людиками». Всё это тоже пользовалось большим успехом. Ещё мы обнаружили в ящике письменного стола немецкий журнал с большой цветной фотографией Гитлера. Аккуратно вырезали, привезли на дачу, прикрепили к дереву и в клочья расстреляли из луков.

В городе мы с Эдиком посещали музыкальную школу по классу фортепиано, отдельно теорию и практику, а летом отрабатывали уроки на пианино у знакомых на даче. Помню, с каким трудом я высиживал там отведённое время, играя гаммы и сонатины, поминутно взглядывая на часы и сладко мечтая о том, как приду домой и буду поливать из лейки свои помидоры, пробираясь босиком между грядками. Хотя мокрые и грязные ноги будут чесаться от комариных укусов, после нудных музыкальных уроков это будет настоящим счастьем.
 
А к вечеру с работы приедет на машине папа и станет из шланга поливать яблоню, иногда в шутку брызгаясь струёй в чью-нибудь сторону. Утром шофёр приезжал за папой и отвозил его в город на работу, вечером привозил обратно. А в выходные дни мы всей семьёй иногда ездили на какую-нибудь экскурсию или в лес по грибы. Первое время папиным водителем был приятный молодой латыш Эльмар, тот самый, который привёз собачонку Негу. Он показывал нам с братом органы управления и приборы автомобиля и позволял посидеть за рулём, подавить на педали и попереключать передачи. Позже его сменил пожилой Акменс, с которым Эдик уже самостоятельно водил машину по лесным дорожкам.

Из взрослых к нам на дачу захаживали папины старинные друзья и коллеги: Арвид Янович Пельше, работавший, как и до войны, секретарём ЦК, с супругой Лидией Алексеевной и Ян Янович Тринклер с Люцией Яновной, а иногда и со взрослым сыном Эриком. В Латвии имя Ян – то же, что в России Иван, в Англии Джон, во Франции Жан. Здесь, если кто не Ян, то почти наверняка Янович. Правда, латыши отчества не употребляют, разве что, когда общаются по-русски.
 
Книг у нас было много, но Лидия Алексеевна, попросту тётя Лида, нередко приносила какую-нибудь диковинку из библиотеки приключений вроде «Всадника без головы» Майн Рида, а на худой конец – коробку шоколадных конфет. Но особенно мы с братом любили Тринклера. Если Арвид Янович был серьёзный, вдумчивый и слегка торжественный, то Ян Янович был весёлый, толстый и демократичный. По всякому поводу у него находились шуточки и анекдоты, порой весьма политически остренькие, хотя сам он работал в Совете министров.

Например, в магазине: «Заверните мне пару правительственных селёдок». – «А правительственные – это какие?» – «Это которые толстые и без головы». Или ещё: в правительстве голосуют за предложение догнать и перегнать Америку к 1970 году. «А вы почему не голосуете?» – «Я считаю, что догнать нужно, а перегонять нельзя». – «Это почему?» – «Если перегоним, голая задница видна будет». Ну, или так: «Говорят, скоро границы откроют. Вы что тогда будете делать?» – «Я-то? На дерево залезу». – «Это зачем?» – «А чтобы не задавили». – «Так и будете сидеть на дереве?» – «Потом, наверное, в Америку поеду». – «А в Америку-то зачем?» – «А что я один тут буду делать?»

А то рассказывал, как в тюрьме (в буржуазной Латвии он был подпольщиком с тюремным стажем) сокамерники подсмеивались над задавакой-соседом. Стоя вокруг стола, они внимательно смотрели, как один из них рисует на бумаге план побега: вот здание тюрьмы, территория, ограда, часовой в будке… и посредине двора большое чёрное пятно. «А это что?» – небрежно спрашивает прохаживающийся по камере важный сосед. «А это куча навоза для любопытных!» И общий хохот.

Тринклеровские шуточки укрепляли мою расположенность ко всему весёлому. В цирке я больше всего любил клоунаду, в театре – оперетту, в эстрадных концертах – конферанс. Костя Берман и Борис Вяткин, Тарапунька и Штепсель, Миров и Новицкий, Рудаков и Нечаев, Аркадий Райкин – вот на кого я смотрел и кого слушал по радио с восторгом. А иные выступления, вроде скрипичного концерта или хора имени Пятницкого, были мне в тягость. Зато теперь слушаю «И кто его знает» в исполнении этого хора и балдею. Как же хорошо они поют! Голосисто, душевно, с задорной улыбкой в голосе. Просто мурашки бегают. Странно, а в детстве это совсем не трогало.
 
После дачных посиделок мы всей семьёй провожали гостей. Я замечал, как на приморской дорожке дружная застольная компания сама по себе распадается на парочки: папа с Арвидом Яновичем, серьёзно беседуя, идут впереди, следом мама с тётей Лидой щебечут о своём, а позади мы с братом со своими разговорами. Да, всё-таки мужские, женские и детские интересы решительно не совпадают.

Дачи папиных друзей располагались в пределах пешей прогулки, и мы тоже бывали у них в гостях. У Тринклера от войны остались трофеи: немецкий автомат и малокалиберная винтовка «Маузер», из которой нам с Эдиком разрешалось постреливать, а ещё аккордеон, на котором мы, положив его на стол, играли вдвоём: один растягивает меха, другой играет на клавишах, как на пианино. Ян Янович, увидев нас за этим занятием, с ухмылкой сказал: «Вы его разорвите».
 
Но, главное, у них был патефон с кучей пластинок, среди которых и немецкие с маршами, фокстротами и классической музыкой, и советские с песнями Леонида Утёсова, и довоенные местные с песнями Петра Лещенко. Этот популярный певец одно время жил в Риге и записывался на фирме Bellaccord Electro под аккомпанемент одноимённого оркестра. В наше время Лещенко был не в фаворе, у Утёсова якобы «не было голоса», но мне они нравились, а я всегда предпочитал собственный вкус. Среди любимых была и пластинка с весёлыми песнями под джаз-оркестр Эдди Рознера: с одной стороны – «Мандолина, гитара и бас», с другой – «Ковбойская». Нравились нам с братьями и песни наших военных союзников: «Бомбардировщики» («Мы летим, ковыляя во мгле»), «Путь далёк до Типперери», «Нашёл я чудный кабачок»…   
 
Однажды вечером я, сильно обидевшись за что-то на родителей, ушёл к Тринклерам.  Сильнее всего я обижался, когда мне приписывали какие-то эгоистичные мысли. Тринклеры приняли меня радушно, угостили и положили спать на маленькой мансардочке под крутой крышей. Впечатление от комфорта довершил поставленный мне на тумбочку стакан с лимонадом. Наутро хозяин посадил меня в казённый открытый «Хорх» (тоже трофейный) и привёз на работу, в здание Совнаркома. Там позвонил папе, сидевшему в том же здании, и позвал его к себе «по делу», спрятав меня за занавеской. Заговорив ему какие-то зубы, он отдёрнул занавеску и привёл папу в великое изумление.
 
Из служебных разъездов по району Ян Янович однажды привёз нам четырёх живых раков. Два были тёмно-красные, два – тёмно-зеленые. Их пустили в корыто с водой, стоявшее в саду, и несколько дней они там ползали по дну, а я их доставал и разглядывал. Глаза у них были маленькие, выпуклые и поворачивались во все стороны.
А потом их сварили. Я плакал и, конечно, отказался их есть наотрез.

Изредка к нам на дачу приезжали в отпуск старшие братья Андрея Маклакова – Лёва из Москвы, работавший там на ЗИЛе, и Юра из Ленинграда, служивший в морском ведомстве. Приезжал и папин взрослый племянник Ольгерд, сын его сестры Эды, погибшей в немецком концлагере. Судьба его тоже сложилась трагично. Помню, он выстругивал нам с Эдиком хорошие стрелы ножом из лучин, которые отщеплял от полена. А с папой он подолгу о чём-то беседовал. Что-то у него в жизни не ладилось, а жена изводила придирками и нападками. У папы он зачем-то выпрашивал пистолет – небольшой «маузер», из тех, что выдавали ответственным работникам после войны в условиях расплодившегося бандитизма. Ещё у папы был пистолет «ТТ» – большой, грубоватый, с деревянными накладками на рукоятке. По сравнению с ним «маузер» был изящен, красив и лежал в руке, как влитой. Похоже, над ним поработали немецкие дизайнеры из Бау-Хауса, позже прикрытого фашистами.

Естественно, пистолет племяннику отец не давал. Кстати, этот маузер я как-то прихватил на школьный вечер. Стрелять не пришлось, но мальчишкам похвалился. Незамеченным это не осталось, и папа учинил мне если и не разнос, то серьёзный выговор. А с Ольгердом кончилось тем, что он повесился у себя в подъезде на лестнице. На похоронах жена билась в истерике, причитала и рвала волосы. Вот так: с живыми мы ладить не умеем, а когда они умирают, – возможно, не без нашей «помощи», – сходим с ума от горя и запоздалого раскаяния.

В послевоенное время отец работал, как и прежде, заведующим отделом ЦК, а когда в республиках организовали министерства иностранных дел, поработал и там, обрядившись в форменный костюм с галунами. Это была самая денежная работа: в отличие от обычных трёх – трёх с половиной тысяч, там он получал все пять. Вдобавок в эти годы он отредактировал перевод на латышский язык собрания сочинений Ленина и на заработанные деньги заказал на местной фабрике мебельный гарнитур в кабинет. Когда же республиканские министерства иностранных дел снова отменили, его перевели в горком. Появилась и новая служебная машина – «Победа» с молодым шофёром Николаем Владимировичем, с которым мы с братом сдружились настолько, что уже сами пробовали ездить не только по лесным дорогам, но и по пустынному шоссе во время воскресных поездок.

Рисуя пёструю картину детства, не могу не упомянуть о рыбалке. Втроём с Андреем спозаранку, накопав под яблоней или в помойной яме червей, мы шли на речную косу или на протоки за краснопёркой. Ловили неплохо, хватало не только кошке. А однажды на ночной рыбалке, под утро, мой поплавок надолго исчез, и я вытащил угря. Он извивался на траве, как змея, и от неожиданности я чуть не испугался. А наживку он заглотил так глубоко, что поводок с крючком пришлось отрезать. Впоследствии мы договорились с прибрежным дедом и плавали на его старой лодке, подкрадываясь к камышовым островкам, среди которых ловилась более крупная рыба.
 


Рецензии