Первый визит отца в лагерь

Вечером следующего дня в штаб лагеря действительно пришёл из Ворошиловграда отец. И Виктор не стал скрывать от него ничего. Он сам от себя не ожидал такой откровенности. Оказалось, что именно отец был для него сейчас тем человеком, перед которым он мог раскрыть душу.

 Иосиф Кузьмич принёс в штаб партизанского отряда новости из города.
 Вернее, по большей части свои впечатления от происходящего в оккупированном городе у него на глазах. О происшествиях в Ворошиловграде партизаны в общих чертах знали от связных Надежды Фесенко.

- Еврейскую семью из дома напротив нас расстреляли, - рассказывал Иосиф Кузьмич, сидя у вечернего партизанского костра, а его старший сын Михаил вместе с командиром Яковенко, Рыбалко и другими бойцами внимательно слушали. - А квартиру их на другой же день гестаповский следователь занял. Фашисты хитро дело повели с еврейским населением. В городе с самого начала оккупации слухи пошли, что евреев уничтожать будут, потому что фашисты во многих других городах это делают и уже сделали. Когда приказали всем евреям явиться на регистрацию, почти никто не пришёл. Тогда объявили, что еврейским семьям будет выдано бесплатное довольствие. И евреи пришли и получили свой обед, суп и кашу из полевой походной кухни. А на другой день им было приказано снова явиться в комендатуру как будто для постановки на учёт. Явившимся обещали ежедневный паёк. И тогда уже никто не стал скрываться. Пришли все. Огромная толпа людей. И все были расстреляны. Старики, женщины и дети. Наши соседи люди в основном добрые, и об убитых горюют всем сердцем. Многие ведь жили и не задумывались о том, что соседи у них евреи, ведь люди как люди, наши, советские. А теперь за укрывательство евреев - смерть. Спрятал соседского ребёнка - окажешься в яме с ним вместе. Так вот людей страхом берут, совесть из человека вытравливают. Но есть же и такие, которые злорадствуют: дёшево, мол, жиды жизнь свою продали - за тарелку бесплатной немецкой баланды. А ещё слыхал на базаре, как один гадёныш смеялся над фрицами: мол, зря потратили пули, надо было баланду ту стрихнином приправить. Фашистских пуль, значит, жалко, а наших советских людей - нет. Но такой гнили всё-таки меньше, чем настоящих людей.

 Хворост в костре тихонько потрескивал, и ему дружным многоголосым хором вторили притаившиеся в траве цикады. Иосиф Кузьмич, упомянув о гнили, брезгливо сплюнул в сторону, а в голосе его прозвучали и презрение, и горечь.

- И надо, Осип Кузьмич, всю эту гниль брать теперь на заметку, тем более, что её немного! - заметил товарищ Рыбалко, сурово сдвигая брови. - Вернутся наши, будет с ней разговор особый. По крайней мере, нам надо будет помнить, кто кем оказался, как сдал экзамен на право носить гордое имя советского человека.

- Что верно то верно, товарищ Рыбалко, - охотно поддержал Иосиф Кузьмич. - Только они себя теперь русскими, а не советскими, называют. А мы-то уж привыкли думать, что русские и советские это одно и то же. Но по их гнилому разумению русские это люди, а евреи - нет. И будто бы им дела нет до того, что Гитлер так не думает. Будто бы они этого знать не хотят.

- Вот тупые твари! - в сердцах выругался Юрка Алексенцев. - Я, конечно, извиняюсь, - не преминул прибавить он. - Но евреи тоже хороши! В том смысле, что и вправду так дёшево отдались на милость оккупантам. Предупреждали же их, и мы в листовках писали, чтобы население не верило фашистам, не являлось ни на какие регистрации и срывало им все их мероприятия. Чем же они думали? Выходит, что мы зря старались!

 Юрка чувствовал искреннюю обиду на это глупое еврейское население за его подверженность вражеской пропаганде, стоило лишь присовокупить к ней миску со жратвой. Но Иосиф Кузьмич покачал головой.

- Ты, хлопчик, их тоже пойми, - пристально взглянув в Юркины горячие карие глаза, вступился он. - Когда у матери дети голодные плачут, у неё одно на уме - как их накормить. Ни о чём другом она не думает. А когда она в школе толком не училась и только и умеет молиться своему еврейскому богу, что ты с неё возьмёшь?

- Жаль этих людей, - вздохнула Надежда Фесенко. - Они погибли как овцы на бойне. Может быть, нам следовало бы размножить и расклеить по городу листовки именно для еврейского населения. Но геббльесовская пропаганда нас опередила. Теперь уже поздно.

- Да уж оно так, - тяжело вздохнул Иосиф Кузьмич. - Для молодёжи-то вы написали отдельно, и всё доходчиво растолковали. Теперь фрицам только и остаётся, что облавы. Добровольцев ехать в Германию сильно поубавилось. Хотя дурные, которым хоть кол на голове теши, всегда найдутся. Но это уж не на вашей совести. Вы их предупредили. А евреи - они как дети малые. Им фрицы внимание оказывают, а они за это готовы верить любому вранью. Того, дурачье, не разумеют, что лучше б никакого внимания вовсе, чем вот этакое. Они ж себя из-за своей религии особенными считают, а наша Советская власть никогда их среди других советских людей не выделяла. А тут немцы их бесплатным супом угостить сподобились - и вот уже они не хотят верить, что для Гитлера они первые в очереди на тот свет, а хотят верить в его о них заботу. Примерно так, выходит, работает их голова. Работала...

 Партизаны тяжело молчали, осмысливая слова Иосифа Кузьмича. Что-то в них  взывало к состраданию, но на грани жалости, к который неминуемо перемешивалась досада.

- Вот же дурни  чёртовы, будь они неладны! - пробормотал себе под нос Юрка.

 - Спасибо тебе, отец, за правду, - сказал Михаил. - Хоть от неё на сердце кошки скребут, но тем более спасибо. Верно ты всё это разложил. Как есть...

 Когда стали укладываться на ночлег, Иосифа Кузьмича пригласили в шалаш. Виктор попросился спать вместе с отцом. Михаил впервые за эти дни посмотрел на младшего брата открыто и тепло, тем самым взглядом, которого ему так не хватало.

- Витя молодец, он заслужил! - улыбнувшись, обратился комиссар к отцу.
 Так, руководство штаба отряда уступило на эту ночь шалаш Иосифу Кузьмичу и его младшему сыну.

 Виктор был всё ещё под впечатлением от рассказа о расправе над евреями, и особенно - от отцовских рассуждений.

 - А евреи из соседнего дома - это ты семейство тёти Ривки имел в виду? - уточнил он. - Не помню, как звали её мужа, но это те, у которых шестеро детей, и все  погодки, мал мала меньше?

 - Те, - ответил отец, отводя глаза. - Было шестеро  малышей, младшая девочка ещё грудь сосала. И всех в яму сбросили.

 - Ты, папа, такие слова сказал страшные. Получается, эти люди поверили, будто Гитлер им добра желает. Чтобы сегодня сытыми быть, они завтра умереть согласились, но сами себя обманули. Ты же это имел в виду?

 - Точно так, Витя, - они лежали рядышком на постели из листьев и разговаривали полушёпотом. - Это же страшно - знать, что ты обречён. Человек начинает себя обманывать, будто бы его палач это его лучший друг. И верит.

 - Для обречённой жертвы нет ничего страшнее правды о её положении. А значит, она будет отчаянно цепляться за свою слепую веру и пустые надежды. И тот, кто говорит ей правду, для неё враг, - продолжил мысль Виктор.

 Отец посмотрел на него удивлённо.

 - Я просто хочу понять, папа, откуда берётся в людях это гниль? - пояснил Виктор.

- Гниль - она, сынок, как болезнь. Ведь зараза всякая человека находит. А дальше ему лечиться надо, выздоравливать. Или зараза его одолеет насмерть. Так и жертвой человек может стать, коль уж на то пошло, без вины. Или ты думаешь, солдат всегда сам виноват, что в окружение попал? Хуже нет для солдата, чем плен, но если уж случилось такое, надо бежать. Потому что иначе ты жертва, и если не борешься, не сопротивляешься - не заметишь, как сгниёшь. А с гнилью внутри человек уже не человек.

- Вот мы под оккупацию попали, то есть всё равно что в плен, - снова подхватил отцовскую мысль Виктор. -И значит, кто не сопротивляется, тот сгниёт, человеком быть перестанет. Начнёт страхом пропитываться и ложью отравляться, и не заметит, как в падаль превратится, которой только бы выжить, любой ценой ещё небо покоптить хоть немного. Без совести, без гордости. Ведь у любого человека, в ком гордость есть, есть и ярость на врага, и она ему холуйствовать, да и просто безвольно на милость врага отдаться не позволит.

- Так-то оно так, - кивнул отец. - Да только по моей совести скажу тебе, сынок: судить эту бедную Ривку за то, что детям своим жизни желала и душу свою за них отдать бы согласилась, не нам с тобой. Потому как она мать, и пусть другие матери её осудят, если смогут. А мы с тобой, раз защитить её не сумели, то и судить не вправе. Это я тебе как старый солдат говорю.

 И что-то такое прозвучало в отцовских словах и голосе, что Виктор почувствовал, как жаркая краска заливает ему лицо, и он порадовался  темноте, благодаря которой отец не может этого видеть.

 - Как там мама? - сорвалось вдруг у него с языка само собой.

 - Только о вас одних все её мысли, - ответил Иосиф Кузьмич с глубоким вздохом. - О Мише, да ещё а Володе. Кто же теперь скажет, как он там, на фронте! А самая большая её дума – о тебе. Ты же знаешь, ты у неё самый любимый. Тревожится она за тебя, места себе не находит, будто чует что. Не особо-то она рассказывает, что у неё на сердце. Всё в себе носит.

 -А я, знаешь, папа, все эти дни сам не свой, - признался Виктор, понижая голос и переходя на шёпот. - Сначала всё готовился и боялся, и думал: когда же я убью своего первого фашиста? И вот, одной гранатой - сразу четверых. Не немцев. Полицаев. И теперь, с той самой минуты, я уже не тот, который был раньше. Я другой. Ты же понимаешь, папа? Ты ведь тоже был на войне и убивал.

- Понимаю, - кивнул Иосиф Кузьмич,  нащупывая в темноте руки сына и беря их в свои. - Очень понимаю. Хочешь не хочешь, а и в тебе что-то умирает, когда ты начинаешь убивать. Иначе никак...

- И ещё, знаешь, я вправду становлюсь как неживой, когда надо что-то взорвать или кого-то убить, - поспешно продолжал Виктор. - Я не волнуюсь, не переживаю. Всё происходит как будто бы заранее, в моих страхах и предчувствиях, в моих снах; и вот в них я живой. А наяву - мёртвый. Делаю всё холодно и точно. Но это как будто не я, а кто-то другой, понимаешь? А недавно мне приснилось, будто я убил собаку. Немецкую овчарку. Голыми руками. Накануне, перед заданием. В реке, под тем самым мостом. И мне до сих пор кажется, что я её убил на самом деле. Собаку - на самом деле, а полицаев - во сне...

 Отцовские руки обхватили Виктора за плечи, притянули к себе и крепкого обняли. Виктор ответил на эти объятия так же крепко. Некоторое время они с отцом лежали в темноте, тесно прижавшись друг к другу, взаимно слушая стук сердец. Вот теперь Виктор чувствовал себя таким живым, каким никогда ещё не был. Но он боялся говорить об этом. Он думал о матери и знал, что вот сейчас ей полегчало, потому что она слышит, не может не слышать его привет, который он передаёт ей со всей любовью и силой, какую в себе чувствует. И самому ему, наконец, тоже стало легко.

- Вот мы с тобой про гниль  в человеке рассуждали, - сказал вдруг Иосиф Кузьмич тихо, но уже не шёпотом, а в полный голос. - А от гнили лечит только огонь. Но ведь он же и опаляет. На войне душа горит как свечка. Это уже потом замечаешь, что душа у тебя опалена, как степь в засуху.
- А огонь у тебя, батя, есть? - спросил тут Виктор так решительно, что отец невольно встревожился, и он тут же поспешил пояснить. - Понятное дело, огонь это значит правда. Но я тебя про списки спрашиваю. Лежу вот и думаю: лучше уж я сам признаюсь, чем от чужих людей ты услышишь. В общем, давай закурим, что ли?

 Иосиф Кузьмич несколько мгновений лежал неподвижно, а потом тихонько рассмеялся.

- Ай, Витька! Ну что с тобой делать? Огонь, говоришь? Ладно, давай, чего уж  теперь! Я ж так и знал...

 В эту ночь Виктор чувствовал себя рядом с отцом как молодой солдат со старым солдатом и ждал  его рассказов о войне. О Первой Мировой, о японской. Когда Виктор был маленьким, отец рассказывал ему довольно много случаев и фронтовых историй. В детстве Виктор слышал от него и про психическую атаку, и про веселящие газы. Многое было тогда непонятно детскому уму, многое вовсе выходило за пределы общечеловеческого понимания. Страшно было знать, что на войне  тысячи, десятки тысяч солдат умирали ни от пуль, ни от ран, а от невидимой глазу отравы, рассеянной в воздухе, и прежде, чем убить, она сводила с ума, погружался в какой-то искажённый мир, брала в плен дикого бреда и душила смехом, пока человек не задыхался. А другие десятки тысяч сходили с ума бесповоротно, и хоть большинство из них были целы и почти невредимы, их время остановилось, и жизнь текла мимо них, потерянных для неё навсегда. Никогда ещё прежде солдат на войне не был так беспомощен, никогда люди не применяли против людей такого подлого, коварного оружия. Виктор был маленьким ребёнком, когда его до глубины души потряс этот ужас. Ужас империалистической бойни, мировой мясорубки. Его отец прошёл через неё, испытал на себе. И сейчас Виктору хотелось снова услышать его рассказы о том времени. Но Иосиф Кузьмич не был настроен на воспоминания своего военного прошлого. И когда сын спросил его о самом страшном, что он пережил в своей жизни, старый солдат ответил неожиданно.

 - Самое страшное было, когда я мальцом в болото провалился, - ни на миг не задумываясь, произнес он вполголоса. - Когда мы с сестрёнкой за клюквой ходили, а я решил дорогу срезать. Чуть не утоп я тогда. Да я ж тебе не рассказывал разве?

- Рассказывал, - отозвался несколько смутившейся Виктор.
 
 - "Рассказывал"! Да где тебе понять, какая это жуть - когда земля тебя всасывает и проглотить готова? - в сердцах воскликнул Иосиф Кузьмич. - Ты ж не представляешь даже, что такое болото, никогда в глаза его не видел. А у нас в Белоруссии, под Гродно, знаешь их сколько? Болото это гнилая земля, она и пахнет гнилью, хлюпает, качается, пузыри пускает, ухает и стонет. И жрёт всё, что в плен к ней попадает. Как я тогда выбрался, это просто чудо. А всё оттого вышло, что я спешил. На серьёзном болоте шаг с тропы в сторону это верная смерть. Я по пояс увяз, а всё-таки выбрался. Как я тропу снова нащупал, не знаю. Будто кто меня на неё вытолкнул назад из топи!

 - Ты так мне это рассказывал, что мне как-то раз даже во сне твоё болото привиделось, - признался Виктор. - И я в болоте том тонул точно как ты в твоём рассказе. Правда, страшно. Хорошо, что наяву я болот никогда не видел, что здесь их нет.

- А вот это ты зря! - возразил Иосиф Кузьмич. - Болото для партизан это защита, оно им - мать родная. Пока полицаям и карателям тропу через него никто не выдаст. Было б тут болото, у меня бы за вас так сердце не болело.

 Уснули за полночь. И то, о чём они говорили с отцом, причудливо переплелись в эту ночь во снах Виктора.
 Сначала приснилось Виктору, будто командир Яковенко послал его в город на задание.

- Иди, Витя, живее, и что бы ни было - не оборачивайся! - говорит командир и обнимает его, будто прощается. А потом ещё и рукой машет, точь-в-точь как мама, и Виктору так странно видеть Яковенко, повторяющего её жесты. Можно подумать, что это мама притворилась командиром отряда. Вот Виктор идёт, как ему велено, а по спине у него отчего-то холодок пробегает, и земля под ногами  подрагивает, покачивается, и идти ему нелегко, потому что с каждым шагом он проваливается и увядает всё глубже: по щиколотку, по колено, и вот уже выше,  выше! Жижа под ним ухает, охает, стонет, пускает пузыри из самых недр чёрной грязи. Виктор смотрит вниз, себе под ноги, и в чёрной массе ила начинают проявляться и показываться лица, множество мужских лиц, молодых и взрослых, и пожилых, и на них - странные гримасы то ли смеха, то ли смертного ужаса. Виктор видит, что это лица солдат, и они уже не живые. Смотреть на них страшно, потому что они всё отчётливее отделяются от болотной массы и начинают окружать его со всех сторон, так плотно, что Виктору уже кажется, будто он один из них, и  ужас поднимается у него по спине, а живот сотрясается от хохота, как эта чёрная топь под ногами. Они поднимаются из топи, и Виктора бросает в дрожь от ощущения, что они же и преследуют его по пятам. Он оборачивается и видит у себя за спиной вместо призрачных мёртвых солдат командира Яковенко и брата Мишу. Их разделяет небольшое расстояние, но они от чего-то не видят друг друга. Оба кричат и не слышат один другого. Вдруг Виктор замечает, что между Яковенко и Михаилом пролегла чёрная топь. А Миша как раз оборачивается и, кажется, готов шагнуть навстречу командиру. Но тут Яковенко его опережает и в тот же миг исчезает под толщей качающейся болотной жижи. Виктор видит, как она раскачивается; у него кружится голова. Но вот он отрывается от чёрной гнили, отталкивается от кочки ногами и взмывает в небо птицей. Он делает вид, что не заметил, как Яковенко исчез в трясине. Он не хочет в это верить. И вот уже никакого гнилого болота как не бывало. Вокруг - степь, широкая, ровная как стол с этой заоблачной высоты, и лишь в одном единственном месте посреди неё видны контуры едва различимого пологого кургана, такого древнего, что его ни за что не найдёшь без подсказки. Но Виктор узнает его сразу. Как будто его глазами смотрит кто-то, кому это место очень хорошо знакомо. И вот он стоит среди степи, на вершине древнего кургана, а внутри Земли, глубоко, кто-то дышит, кто-то стонет. Тот, кто схоронен там, не спит, но томится, как узник в плену; недра древней земляной могилы ему тюрьма. Земля вдруг становится полупрозрачной, точно матовое стекло, и Виктор видит прямо у себя под ногами, глубоко-глубоко, будто на дне ствола шахты спеленанную фигуру, как раненый, весь, с ног до головы, замотанный в бинты, но всё ещё живой. А голос из-под земли различим всё отчётливей, и Виктор уже слышит, что это женский голос, глубокий, грудной, полный материнской заботы и боли за своё дитя. Нет, не о себе скорбит и стонет голос заточённой в кургане матери, и в стоне её повторяются как заклинание и разносятся далеко над степью неизменные за сотни и тысячи лет слова: "Беги, сынок, беги!" Звук этого голоса проходит сквозь землю, сквозь время. Виктор видит призрачные тени каких-то всадников, бешеным галопом мчащихся по степи, поднимая столпы пыли. А посреди степи на их пути стоит высокий курган, и на его вершине - каменная глыба. В её тени притаился одинокий всадник, и когда погоня приближается, он с криком бросается ей наперерез. Грудной голос всадника разносится далеко вокруг. "Я здесь!" - кричит голос врагам и увлекает их за собой.  Их целое войско! Вот сейчас они настигнут всадницу, окружат, сбросят с седла и  учинят над ней жестокую, страшную расправу. И вдруг откуда-то издалека слышит Виктор голос своего отца: "Она - мать! - говорит он строго. - И нельзя судить её за то, что душу свою отдать за жизнь детей своих согласилась!"  И Виктору вдруг становится нестерпимо горько и больно оттого, что он не может защитить её от расправы. Он видит, как всадники берут в кольцо одинокую всадницу. Но он не может смотреть на это до конца. "Это сон!" - говорит он себе и усилием воли заставляет себя проснуться.

 Виктор открыл глаза. Ночная тьма уже редела, и он сразу разглядел, что отец тоже лежит на боку с открытыми глазами и смотрят на него.

- Ну вот ты и проснулся. Доброе утро, сынок, - вполголоса произнес Иосиф Кузьмич. - Спал ты беспокойно, метался как в горячке. Видно сны тревожные тебе снились.

- Доброе утро, папа. Твоя правда. Да только я, кажется, из сна в сон всю ночь как дезертир сбежать пытался, - признался Виктор.

- Ну, сейчас-то это я тебя разбудил, - успокоил его отец. - А то стонал ты, будто раненый.

- Да, папа, это сон такой странный мне снился! - воскликнул Виктор, приподнимались на локте и садясь лицом к отцу. - Сначала про болото ( недаром ты его к ночи помянул), а потом про курган в степи. Будто бы лежит погребенная в кургане древняя мать, которая за жизнь сына душу свою пожертвовала, точно как ты сказал. За ними враги гнались, и она им в руки на смерть отдалась, чтобы дать ему уйти. Кажется, он что-то и вправду натворил. А может быть, мне так кажется оттого, что он жертву своей матери принял, позволил ей за него на мучения и смерть пойти, а сам сбежал. Ведь как жить после этого? Страшно подумать!

Отец тоже приподнялся и сел, пристально вглядываясь в лицо сына, но было ещё недостаточно светло, и оба скорее чувствовали взгляды друг друга, чем смотрели глаза в глаза.

- Страшно, говоришь? А ты подумай, не бойся. Может и увидишь, что весь мир на том лишь только и стоит. На жертве матери. И никто её не видит. Все привыкли...

 Голос отца прозвучал строго, и глубоко поразила Виктора скрытая в его словах горечь. Иосиф Кузьмич тут же ласково тронул сына за плечо:

- Пойду-ка я, пожалуй, потихоньку, Витя, а то почти уж рассвело.
- А я тебя провожу немного, - вызвался Виктор. - Можно, папа? Короткой дорогой.

 - Ну, разве что короткой, - согласился отец, и голос его прозвучал теплее.

 Светало действительно быстро. Шли поспешно по росистой траве. Молчали. Хотели скрыть друг от друга волнение, но главная мысль у обоих была одна и та же. И уже когда стали прощаться, Виктор обнял отца и прошептал ему на ухо:
 - Скажи маме, что я всё время о ней помню. И береги её...


Рецензии