Глава NN Сом и другие incl. главу Бухгалтер

Николай Ангарцев (nestrannik85@yandex.ru)

                Глава NN (части I-III), в коей события продолжают нарастать снежным комом, а заодно и появляются новые персонажи; отсюда название
               
                «Сом & Другие»,
                incl. главу «Бухгалтер»

               
                Do not despair; one of thieves was saved.
                Do not presume; one of thieves was damned. A. Augustin
                /Не отчаивайся: один из воров был спасён.
                Не обольщайся: один из воров был проклят (англ.). Аврелий Августин/ 
               
               
                I       
            
              Отлаженный потомками самураев мотор рычал умеренно приручённым тигром, позволяя расслышать еле сдерживаемое нетерпение сильного зверя, чем-то походящее на сладострастие чревоугодника, в одиночку оказавшегося за шведским столом, — так легко джип поглощал снежные вёрсты, без сожаления отплёвывая их выхлопом синеватого смога. Сом обожал эти добротные, ещё руками собранные японские «миллионники»^: непревзойдённо мощные, в меру прожорливые — не то, что «штатовские», которые горючку живьём глотают, — незнающие усталости, вроде их цунами, — настоящий стародавний handmade, а не эти «вёдра», что без счёта тупорылые роботы теперь собирают… И в нынешние времена такие движки надобно пошукать, не вот тебе зараз — на-ка, держи, братан: TOYOTA, чистый белок, да в 300 лошадок! И под стать этому вибрирующему дизельному великолепию, росло и ширилось уважение Сома к самому себе — настолько, что прибавив громкости на магнитоле почти до максимума, он покровительственно шлёпнул по затылку деваху, подцепленную подле поселкового кафе. И сразу, не дав ей и минуты покрасоваться на пассажирском сиденье навороченного джипа, перед оставшимися мёрзнуть на «пятачке» подругами, бесцеремонно ткнул лицом в заранее расстёгнутую ширинку: c’mon baby, работай… 
                Неожиданным приветом из мезозойской эры в салоне, отметившись взвинченным фальцетом хватанувшего лишнего «кокни», воцарились доисторические SLADE с их вечнозелёной “Look At Last Nite”. Сом, переполненный до краёв малость наигранным, пацанским куражем, сравнительно точно попадая в ноты, визгливо подхватил в припеве: «You’ll be right here today — gone tomorrow, maybe they’ll are today — but not tomorrow!» Девица, коей было крайне неудобно творить оральную фиесту, сложившись пополам, — и она лишь судорожными подёргиваниями хребта симулировала увлечённость процессом, — не выдержала сих совместных вокализов и резко выпрямившись, гневно выпалила: «Да, бл**ха, Сом, выключи ты эту хрень дремучую! Рэп какой лучше заведи, типа «Кровостёка»…» Вышеназванный, и так с трудом подавлявший желание душевно треснуть халтурщицу по башке, — а удерживало лишь осознание того, что свою крайнюю плоть он опрометчиво вверил этой прошмандовке, которая, сукам таёжная, даже отсосать толком не умеет, — плюнул на возможный прикус и вознамерился было укротить дерзкую шалаву добротной оплеухой.
                Тем паче, у всего происходящего имелся сторонний наблюдатель, болтавшийся сиротой на заднем, трёхместном диване, что бакен в половодье. То был бухгалтер его, Сомовой, фирмы, — башковитый край и одновременно записное чмо — как-то у них, ботанов жухлых, всегда так получается; взят он был, понятно, для созерцания его, Сомовских, жизненных достижений: настоящего японского джипа и минетчицы между колен — ну, типа так… Кроме того, щуплый, с торчащими ушами и в огромных очках, Бухгалтер отлично оттенял брутальность босса: на его фоне Сом выглядел образцовым самцом, и за это ценил счетовода ещё больше. Именно поэтому, да ещё считая, что холостому Бухгалтеру киснуть одинокими вечерами вредно, Сом таскал его с собой повсюду. А тот, пуще всех жизненных соблазнов любивший запутанные детективы и снятые по ним пространные сериалы, да чтоб на широченной плазме, при шерстяных носках и громадной кружке какао, возражать не смел и с вассальской покорностью принялся осваивать бесхитростную, крайнесеверную методу прожигания жизни.
               Вот и сегодня, как выразился Сом, «пацанские покатушки», непременно подразумевали бухгалтерово участие, — и он дисциплинированно болтался на заднем сиденье, с початой бутылкой пива в руках, добросовестно обливаясь им на каждом крутом повороте — а иных Сом не признавал! Вдобавок, усердно следуя роли статиста, периодически похотливо повизгивал, словно схимник, коему внезапно свезло оказаться посередь небывалого разврата. В общем, все условия были соблюдены, и они же требовали показательной расправы: перехватив руль левой дланью, Сом чуть поворотился к деве, намереваясь с правой душевно засадить непутёвой в бубен. Но что наши чаяния в сравнении с промыслом всевышнего? Тут он случайно заметил, как её глаза, уставившиеся на дорогу, внезапно расширились в небывалом испуге; Сом глянул в «лобовуху» и обмер: с огромной скоростью к ним приближалась громадная чёрная фигура с нелепо выставленными руками и с ледяной маской, жутко бликующей в свете фар. Ежели правильно, это они неслись к невесть как оказавшемуся посреди дороги ледяному чучелу, пугающему безмолвной статичностью чёрному, как на полях рукописи Эдгара По, силуэту; впрочем, легче от этого стало едва ли. «Держись все, а-а-а!» — Сом, забыв про девку, вцепился в руль обеими руками и выворачивая его, даванул на тормоз так, что в колене тотчас отзывчиво хрустнуло. Поднимая за собой буруны снежно-ледяного крошева, джип стал неуклюже, словно бегемот в раздумье, замедляться, но похоже, левой стороной зацепил стрёмную наледь — и завертелся, аки поломанный компас с резвостью, исключающей даже намёк на благополучный исход. Конечно, Сом, как и всякий набожный водила, трепетно предполагал элемент везения, бросая взгляды на иконку, приклеенную к панели. Однако, обмануть трение, вернее, фатальное его отсутствие на зимней трассе никому не удавалось, — и без малого двухтонный образчик японского автопрома, виляя задом, как нетрезвая балерина, вызывающе резво торопился на встречу с этим, будто бы материализовавшимся прямо из сыплющего снега, хреновым страшилищем.
                Удара никто не почувствовал: машина на очередном заносе слегка задев, с небрежной лёгкостью подкинула мертвеца, и секунду спустя, проделав цирковой кульбит, тело обрушилось прямо на «лобовуху». И оно, приняв то, что всего несколько часов назад было Жолнером, а теперь безжизненно-распластанное, но от воды и мороза твёрдое и тяжёлое, как камень, сопротивлялось недолго и капитулировало огромной, по всей диагонали, трещиной, заодно покладисто спроецировав прямо в салон жуткое лицо с незакрытыми, полными не думающей умирать злобы глазами, обрамлёнными трагически нетающим снегом. Уподобившись громадной увеличительной линзе, «лобовуха» швырнуло вовнутрь заряд столь неодолимого ужаса, что Сом с девкой оцепенели, а бухгалтер, по-заячьи взвизгнув, обмочился.
                Устав мотаться по трассе, аки «собачий хер в пустом бидоне», джип, наконец, остановился. Если бы у этой железяки была способность радоваться, то счастию её не было б предела: это же насколько надо быть крутой тачкой, чтоб в твоём салоне кто-нибудь по-настоящему обоссался?! Тем временем труп, постукивая конечностями и шурша заледенелым кашемиром, словно аккомпанируя себя в дьявольской пантомиме, неторопливо сполз набок и соскользнул с капота, тут же потонув в чернилах подступающей ночи. Наступившую тишину разбавило надсадное дыхание Сома, всхлипывание девахи, да захлёбывающийся в неразборчивом страхе шёпот бухгалтера. Вдруг чётко отмеренным ритмом вновь вступили Slade: «I won’t laugh at you when you boo-hoo-hoo coz I luv you…»^^, довершив картину снежного безумия. Безучастно высидев куплет с припевом, Сом наугад ткнул пятернёй в панель магнитолы — музыка смолкла. Но кто-то должен был произнести обязательную в таких случаях фразу: «Это что, б**, за херня была?» — и разумеется, то оказалась девица. Сому, медленно приходившему в себя, вновь захотелось ей вломить — на сей раз чётко в торец, с правой. Он аж скрипнул зубами, изгоняя желание, зудом отозвавшееся в кулаке. «Да кто ж, на х**, его знает?! Выйду, гляну, что за нечисть тут нарисовалась…» — «А я знаю», — молвила дева, почти не разжимая приятной припухлости губ и не отводя взгляда от треснутого «лобовика», словно от широкоформатного экрана, в надежде, что «ужастик» ещё не закончился, и эта жуть объявится снова. Сом, приоткрывший было дверцу, чтобы выйти и осмотреться, замер: зазудело, чего уж, от кончиков пальцев до локтя. Но деваха, явно ж*пой почуяв грядущее мордобитие, замолчала, продолжая изучать похожую на повалившийся иероглиф, трещину. «Ну, и откуда?» — спросил повременивший с выходом Сом. «Да из самолёта. Тот типа пролетал над нами, а этот утырок из него и выпал. Вон, видишь, как заледенел, пока падал!» Пусть для озвученной гипотезы более всего и подходило определение «пи***ц полный», в салоне воцарилось озадаченное молчание. Наконец, подал голос бухгалтер: «Один шанс на хренову тучу миллионов», — с брезгливой сварливостью отметился он, начав оживать. Тут Сом наконец распахнул дверцу с водительской стороны, и морозный воздух своей несдержанной свежестью резко продиссонировал с «туалетным сифоном» с заднего сиденья, чем подтвердил поначалу смутное подозрение Сома: «Один шанс на миллион был, что диван в моей тачке обоссышь, но ведь ты, сучонок, это сделал?» — без злобы, даже как бы слегка иронично констатируя факт, отозвался Сом и выбрался, в конце концов, наружу. Дверцу захлопывать не стал, а уперевшись спиной в стойку, принялся нашаривать в кармане сигареты.
               И тогда девицу прорвало округлым, булькающим смехом. Отдавая ему весь свой недавний ужас, в этом припадке почти неврастенического веселья, она всплеснула руками, правой шлёпнув по магнитоле, — снова вступили Slade — да так слаженно, что Сом выронил только что найденные сигареты. Далее пошло сплошь нецензурно.
               
                II
               
              «Надо же, прямо 2-я сборная дебилов округа, не иначе (1-ю, понятно, он наблюдал двумя часами ранее у бара)!» — насмешливо подумал Алекс, наблюдая за происходящим из-за снежного отвала, сочинённого неведомо как и когда проходившим здесь грейдером. Никем не замеченный, пригнувшись подле сугроба, за полтора часа ожидания он потихоньку превратился в такой же. Но ожидание — вот везуха! — было вознаграждено, и требовалось только не про****ь подвернувшийся шанс. Единственный. И медлить не стоило: проигнорировав, казалось, очень бы к месту «скользящие» самурайские понты, он по-простому, на четвереньках, стал пробираться к монументально замершей машине. Поваливший напористо, без всякого снисхождения, снег задачу вестимо упрощал до предела, но скрытность требовалось хотя бы изобразить. Практически ползком он подобрался к заднему бамперу и сквозь занавесь сыплющего снега, меж колёс, стал высматривать, кто и сколько находится вне машины. Справа, что было нормальным для японской «тачки», различались контуры двух ног, а довольное «Эах!» вкупе со звуком застёгиваемого «зиппера» свидетельствовали, что их владелец смачно отлил.
               Момент был идеальный: не помня, в который раз за сегодняшний долбанный, от заката до рассвета, день, Алекс напрягся, изгоняя, аки экзорцист дьявола, усталость из мышц, заполняя их решительностью, отчаяньем и злобой. Лязгнув примороженной пружиной, обрёл свободу «танто», и всего секунду спустя, вскочив, Алекс схватил Сома за воротник куртки и притянув к себе, обухом упёр ледяной клинок в горло. «Жить хочешь, амиго? Тогда спокойно, без глупостей… Понял?» Сом, махом осиротевший от покинувших его воли и отваги, обречённо кивнул. «Давай сюда ствол и в машину…» — продолжил Алекс, судорожно нащупав у пленника рифлёную рукоять за поясом. «Всё, погнали греться!» —весело подытожил он и развернул Сома к машине, — «Открывай!»
               К основательному удивлению девицы и бухгалтера, открылись сразу обе дверцы: передняя и задняя; причём, как и предполагалось, в первую влез Сом с головой, усыпанной снегом и в тон ему лицом «белее белого». А на заднюю — вовсе заснеженный субъект со здоровенным ножиком, жутко торчащим прямо из руки, — этот-то откуда выпал? Алекс тотчас с блаженством развалился на диване, принимая комфортно плюсовую температуру салона; однако, после бескомпромиссной свежести снаружи, резковато потянуло мочой. «Вы тут что, биотуалет опрокинули?» — с оттаявшим ехидством человека, которому сегодня просто ох**тельно свезло, спросил он компаньонов, шумно потянув носом. Деваха, особо чувствительной филейной частью обозницы со стажем (на Севере, как известно, год за два) распознавшая в этом молодчике, вымотанном до предела, загнанном круче любого волка, но не растерявшего шарма сибарита и мажора, клиента высокой платежеспособности, угодливо хихикнула. Сом даже не повернулся — впав в какое-то оцепенение, он уставился в «лобовое», «дворники» которого, как два ленивых среднеазиатских гастарбайтера в заснеженном мегаполисе — больше перемещали снег, нежели убирали его. «Так, меняемся!» — Алекс обошёлся без никчемной в свирепеющей сплошным снегом степи учтивости, и легонько шлёпнул деваху по плечу. «Лезь сюда, а я вперёд… Давай!» Но та вдруг в наглую взбрыкнула: «Я к этому зассанцу не полезу!» Ощущая глыбой — да что там, айсбергом! — наваливающуюся усталость, которую уже никак не побороть, не убив опять кого-то, тот глухо произнёс: «Отворила дверцу и на выход!» Дева вновь хотела задерзить, но страшный необычностью формы клинок парализовал её чреватой близостью к шее. Алекс продолжил: «Два варианта, голуба, и никаких более: либо лезешь назад, либо выкину из тачки, и мы уедем. Через час будешь аккуратно заиндевелой невестой тому ледяному джентльмену, которого вы на капот приняли. Хочешь поиграть в Снегурочку, а?» — последнюю фразу он практически выкрикнул ей в лицо, с отлично ему удававшейся «отмороженной» хрипотцой. Скосив глаза, стараясь не шевелиться, девица узрела то, что боялась увидеть больше всего: ужасным подтверждением только что сказанного, глянула на неё постылая неотвратимость, в глазах человека, уже свершившего нечто ужасное и останавливаться, похоже, не собиравшегося. «Ладно, родненький, не кипешуй ты так, лезу я, лезу уже…» — зачастила она внезапно осипшим голосом, что удивительным образом роднит тех, кому вот-вот умирать. Быстро, без затруднений и отчасти изящно она перемахнула на заднее сиденье, легко поместившись между бухгалтером и Алексом. «Вот и молодца», — скупо похвалил он девицу — более для того, чтобы не так бросилась в глаза его усталая неуклюжесть — максимум, на что были способны практически одеревеневшие мышцы. И сгорбясь, вполголоса чертыхаясь, стараясь ненароком ни себя, ни попутчиков пополам не разрезать, перебрался вперёд — вроде получилось. «Ну, амиго, поехали?» — но Сом молчал сжимал руль изо всех сил, словно задумал невообразимый рывок — прыжок в другое измерение, где не пахнет так явно смертью… «Слушай, — желая наладить хоть подобие человеческого общения, протянул Алекс — у тебя тут вроде музычка душевная играла?» Сом вдруг очнулся, взгляд приобрёл некую осмысленность, а плечи немного обмякли: «Это Slade… Сборник лучших вещей…» Алекс одобряюще хмыкнул: «Н-да… но тебя ещё вроде в проекте не было, когда эти «кокни» (как не блеснуть эрудицией?) отжигали». Сом, не отрывая взгляда от дворников, нехотя процедил: «Да пох***… главное, музон толковый, цепляет на раз!»
               Алекс позволил себе чуть прикрыть глаза: дружбы, похоже, не будет. Но Сом решил, видно, исчерпать тему до дна: «Дядя мой, каторжник веский, с прииска как возвращался, неделю бухал и тёлок малолетних жарил… (девица недовольно дёрнула плечами, ибо ей, как никому из присутствующих было доподлинно известно, каково это — «жарить»). Раз заслал меня за бухлом, я сгонял, понятно, за счастье… Они там с кентами оттягивались. Мне налили, косяк дал пыхнуть, а потом к шлюхе прикола ради в комнату затолкали, велев ей на совесть поработать. А «Слэйды» на всю хату гремели — дядя их с молодости в чести держал. Так я все удовольствия зараз и принял — всё это под Slade! А дядю через год какая-то шушера на блуд-хате вальнула — за прошлые счёты, видать…» «Да это чистой воды дедушка Фрейд! — обрётший к тому времени ровноту дыхания бухгалтер, счёл уместным вставить веское слово. — И теперь, как ты этих гопников английских заслышишь, у тебя встаёт!» — с так и не выветрившимся апломбом регулярно в детстве битого интеллектуала, резюмировал умник. Сом тяжко повернулся к нему и с ощутимой ненавистью, глядя поверх начинающей редеть макушки своего визави, произнёс: «Это классный музон, недоделок. Без базара. А вот на тебя, ушлёпок, у меня точно, давно стоит — так что, не искушай!» Бухгалтер, осёкшись, шумно сглотнул слюну, а вместе с ней и всё недосказанное и замер, с выражением нелепой виноватости таращась в спину тому, кто играючи мог прервать его бестолковый, чего уж там, забег по жизни.
                Девица, похоже, решила повременить с озвучиванием собственного мнения, скоро сообразив, что столь неожиданная для бандита из тундры образность выражений — верный залог неотвратимой и неслабой оплеухи; но вид бухгалтера был столь комичен, что не сдержавшись, она закатилась в визгливом смехе, давая выход всему накопившемуся внутри: злобе на этих дебилов, из банальной поездочки побухать/потрахаться устроивших хренов квест; пугающей неясности с этим мажором со страшенной «пиковиной» (маньяк, полюбас!); отвращению к вонючему, обмоченному этим ботаном-терпилой, дивану, наконец; а главное — предчувствию чего-то ужасного — что ожидало их всех, и довольно скоро. Тут согревшийся Алекс повернулся и жалеючи, но звонко шлёпнул бухгалтера по темечку: Привыкай помалкивать, болезный… Как говаривал старина Конфуций, «молчание — это единственный друг, который не предаст». А вам всем, друзья моя, чтить и изучать старика надо бы: скоро его узкоглазые почитатели обоснуются в ваших краях всерьёз и надолго!» Сом, тронув передачу, процедил недобро: «Ещё один умник, б**…» — так и поехали.
               
                III
      
               Вокруг, насколько хватало глаз, царило белое безмолвие. Снег сыпать перестал, препоручив морозу и тишине довершить дело. Все четверо вышли из джипа, встав на вершину снежного холма, ёжась от холода и унылой картины, — «Чисто морг без стен!» — проронил Сом и сплюнул. Внизу, в пару вёрст от подножия, чернели вышки и остатки забора.
               — Что это там, а? Зона? — спросил у спутников Алекс.
               — Ага, «семёрка», адово место, — ответствовал Сом и снова сплюнул, с куда большим ожесточением.
               — В смысле, «адово»?
               — Да разную хрень болтают, что случилась там в 50-е какая-то жуть с пленными японцами… Те из типа сверхсекретного отряда были, их тут блатные кодлой навалясь, покончали жёстко… Топорами разрубали… Но они, вроде, успели какой-то обряд провести — и такая там муть кровавая закрутилась, что просто пи***ц! Зону вскорости прикрыли, но, говорят, проклятие не сняли — никто из любознательных, что за сувенирами сюда наведывался, обратно не возвращался… Но нам край, а придётся — горючка уже на нуле… к вечеру замерзнем, дружно и аккуратненько так, если в тачке останемся.
               Сом тяжело вздохнул, а девица, едва ли не подпрыгнув от подобной презентации, отшатнулась от края, но быстро справившись с испугом, с развязностью видавшей и не такое, капризно протянула:
               — Сомяша, зайчик, экстрим по другому прейскуранту проходит, сотенку «бакинских» треба накинуть! Моментально взвившийся Сом рявкнул в ответ: — Я, б*я, щас так тебе накину — после в аниматоры Хэллоуин справлять — и те не возьмут!
               Алекс, не обращая внимания на перебранку спутников, напряжённо всматривался в контуры недобро чернеющего, на фоне белоснежной пустыни, лагеря. Казалось, еле заметные тени скользили меж бараков и хозпостроек, будто совершали жуткий, приглашающий танец. Сказать, что стало страшно, означало сказать ни о чём — страшно стало ох***ь как…               
              Сжавшись в пружину, приказав себе не раскисать, а попросту не бздеть, Алекс глухо скомандовал: «Все в машину… Едем в лагерь, тут без вариантов».
               И там, куда им надо было спуститься, вдруг чётко, тонко и болезненно пискнуло — и разом затихло, — словно чья-то недрогнувшая рука удавила зайца.
               
                Примечания автора:               
               ^ так уважительно называли японские двигатели, сделанные до начала 90-х гг., проходившие миллион километров без кап. ремонта;               
               ^^ “Coz I Luv You” — главный хит группы от 1972 года;
               
                КОНЕЦ 1-Й ЧАСТИ
     ----------------------------------------------------

                ЧАСТЬ 2-Я


                Глава NN (части I-IV), предполагающая быть во 2-й части саги «Зона. Вергилий ждёт», названная

                «Зона. Бухгалтер»

                Цыганок сказал (попу): «Буде, батя, дурака ломать, ты меня простишь, а они меня повесят. Ступай, откудова пришёл».               
                Леонид Андреев «Рассказ о семи повешенных»               
                (Автор вычеркнул эти слова по цензурным соображениям; в посмертных изданиях они были восстановлены согласно желанию Л. Андреева видеть их в бесцензурном издании /в письме к переводчику Герману Беринштейну/.)

               
                I
               
                Он словно очнулся от резкой боли в шее, поняв, что снова задел воротником засаленной телогрейки, стоявшим ледяным плавником на морозе, здоровенный фурункул. И обмер, с ужасом осознав, где очутился: торчал он в передней шеренге различной степени оборванности зэков, мало чем от них отличаясь. За ними угрюмо топталась фаланга «мужиков», смоля «козью ногу» на троих, а черневшая добротными «телажками» ватага воров, завершала строй, балагуря и дымя цивильными папиросами — не вонючими, газетными самокрутками, — и все с глазами, полными единственного чаяния: немедленно нагнуть любого, кто слабее. Бухгалтеру вдруг заплохело от резкой, махорочной вони; разящего наповал даже здесь, на выстуженном плацу, запаха немытых, измождённых непосильной работой и регулярным недоеданием, тел; гнилой волокуши из полубеззубых ртов, не знавших о стоматологии в принципе. От этой дикой, пробравшейся до самых внутренностей, смеси запахов замутило и покачнувшись, он едва не вывалился из строя. Позади тотчас раздался гогот и чей-то паскудный тембр прогнусавил: «Зырь, братва, доходяга, кажись, кумарнул походу…»; ему с ленцой отозвался голос, хриплый и раздражённый: «А это он у белки, верняк, грибов накрячил, а она на них ссала всю зиму», — дружный глумливый хохот потащил Бухгалтера на самоё дно отчаянного, вопящего непонимания: да как такое возможно?
                Но выпрямившись и внезапно закоченев внутри, он вдруг вспомнил то, чего с ним никогда, разумеется, не было и конечно же, быть никак не могло: как этапировали в лагерь, и как его в первую же ночь жестоко, до крови, избили двое малолеток, «поднявшихся на взросляк» за неделю до него. Там, у себя, в детской колонии, юнцы едва ли не до смерти забили молотками «бугра», который, желая выслужиться и получить дополнительное свидание, чиркнул на них донос за недостаточное рвение при сколачивании ящиков — вот его и «заколотили». Гуманный советский суд внял несовершенолетию представших перед ним, и добавив им по «семереку», отправил отбывать срок во взрослую стаю. Понятно, что в бараке молодчики вовсю старались заслужить одобрение «блатного» угла — и на прибывшем оттянулись вволю. Особенно удалась им следующая забава: устав просто молотить и пинать его, они, к вящему удовольствию блатных, заставляли стоять «оленем» и пробивали своими недетскими пальцами оглушительные «салтыки» — всему бараку стало ясно: появился ещё один «чертила». Под конец ему пнули ногой тряпку и велели всё «отпидорасить» до блеска. И только он, закончив всё, измученный и опустошённый до полного отсутствия даже проблеска мысли, провалился в сон, как тут же какой-то явный живодёр замолотил по рельсе, объявляя подъём. Едва Бухгалтер разлепил глаза, всей душой надеясь, что ночной ужас сгинет, как и положено, с утренним светом, ему отвесили чуствительнейшего пинка, и практически слетев со стылых досок, он услыхал: «За кипятком бегом, чушло! Не хер дрыхнуть!» — юный демон стоял над ним, злобно раздувая ноздри.
                С таким же безмолвно потерянным они пробирались через огромные сугробы к кухне, где безнадёжно матерясь, собиралась очередь с бачками, — и каждая пара от своего барака являла пример очевидного, хотя ещё не окончательного, падения. Забежав в кухню, он остолбенел от навалившейся чудодейственной смеси тепла и запаха еды — и готов был целовать ноги любому, чтобы не возвращаться назад, — но тут его грубо ткнул кулаком казашонок в поддёвке, и они с сотоварищем шустро подставили бачок под льющийся паровой лавой, кипяток. Сразу почти присев от навалившейся тяжести, перекосившись каждый на свой бок, они поплелись сквозь немилосердную стужу обратно в барак, где истосковавшиеся юные упыри навтыкали им по зубам, за то, что «мужичьё уже пол-пайки всухомятку сточили, а вас, сурков задолбленных, ещё не видать». Но самый ужас встретил его на делянке: пока бригада дошла до места вырубки, Бухгалтер от холода совершенно перестал ощущать конечности. Пилить его поставили в пару с крепеньким мужичишкой, которой всяких раз, когда новичок лажал, тормозя здоровенную «лучёвку»^ или суетливо опережая, с оттяжкой и не суетясь, бил Бухгалтера прямо в лицо, спокойно и деловито, в зависимости от «косяка», говоря при этом: «Поспешай», или «Не пыли!» — и уже к обеду, в кровавых плевках возле пней поваленных ими сосен, осталась добрая половина дорогущей керамики, которую ставил ему не кто-нибудь, а сам Симеон Георгиевич, лучший протезист в ихнем городке. Достигнув приемлемой слаженности в пилении, т.е. став получать в лицо гораздо реже, во время перекура у костерка, прихлёбывая из котелка растопленный снег с хвоей пополам (от цинги, паря!), мужичишка, ловко сплюнув, зыркнул на него пронизывающим взглядом и безучастно, еле жалея, произнёс: «Подохнешь ты здесь, паря, не протянешь…». Бухгалтер, всё ещё искренне принимавший происходящее за дико натуралистичный, но всё-таки сон, чуть не кинулся на него с воплем, что всё это не взаправду, но с трудом сдержался, ибо понимал — если это не сон, то остатки керамики он отплюёт, не сходя с этого места. А самое ужасное, что тяжёлая, свинцовой мрачности жуть внутри него, с готовностью вторила говорившему: всё по-настоящему, паря, и хлебать тебе лиха — не выхлебать! Ну, а дальше всё становилось гораздо хуже и страшнее: невыносимо студёный вечер, сделавший обратный путь в лагерь подобием северной Голгофы. На ужин — снова забег за кипятком, миска варёной капусты, что щедро наваливали безмолвные, будто идолы в степи, казахи. Правда, когда он было сунулся с миской этого стремительно оседающего в вонючую слизь варева, в барак, чтобы там, в относительно тепле, спокойно наполнить почти завывающий от голода желудок, вместе с куском ледяного, фанерной твёрдости хлеба, его собрат по снежным марафонам на кухню, настоятельно ему отсоветовал.
               
                ОБЫЧНАЯ ТРАГЕДИЯ В СТИЛЕ «ВИНТАЖ»
               
                Прислушаться, однако, стоило: оказавшейся в недавнем, дозоновском прошлом, учителем, тот имел отточенное судьбой-злодейкой обоняние на опасность. И суть печального жизненного опыта была такова: учитель слыл в своём послевоенном селе 1949 года самым востребованным мужиком, благо был здоров и молод, не считая эпилепсии, из-за которой его на фронт и не взяли. Расслабившись от неумеренного женского внимания, сельский жигало регулярно пользовал не только дебелую, с рассыпчато-веснушчатой грудью, заведующую местным магазином, но и её весьма скороспелую дочку, страсть как не любившую алгебру, в обмен на другое. Конечно, как и положено ещё со времён Шекспира, пылким любовникам не повезло: позабыв ключи от ларя со сластями, мамаша, возвернувшись из магазина крайне не вовремя, застала их в столь замысловатой позе, что с минуту не могла решить: изумляясь, завидовать или пылко негодовать? Однако, собрав затем в прямом смысле в кулак возмущённые чувства матери и оскорблённое достоинство почти супруги, так заехала охальнику в глаз, что он без чувств провалялся до приезда старшины-участкового, всей душой бывшего миномётчика страх как не любившего белобилетников. Безмолвно выслушав завмагшу, осмотрев растрёпанную на зависть американским порно-журналам (видывал у союзничков) старлетку, он усадил обеих писать заявление об изнасиловании, а сам, пользуясь случаем, смачно пригубил полстакана «казённой» под ароматную, балтийскую салаку. С удовольствием вытирая пышные, «ворошиловские» усы, участковый неспешно подошёл к пришедшему в себя злодею, как раз делавшему попытку подняться и изложить своё видение ситуации. Слегка осевшим от ненависти к интеллигентикам, откосившим от мобилизации, голосом негромко сказал: «Ну что, поехали, уё*ышь?» — и вломил учителю в бочину с ноги, вырубив опять и снова надолго.
                Как его сразу не опустили за эту статью в следственном изоляторе — совершенно непонятно. Вроде, монотонный бубнёж о том, что он жертва «страшной ошибки», услыхал начальник тюрьмы, любопытства ради присутствовавший при распределении по камерам «свежатинки» — и повелел, царственным взмахом пухлой, не натруженной руки, определить несчастного в камеру к таким же, «полуопущенным». Сделано сие было, понятно, не от избыточного человеколюбия, просто его доченьки нужно было исправлять оценки по алгебре (сговорились они, что ли?) — вот и носил он регулярно тетрадки с заданиями, написанными кривовато-старательным подчерком, всякий раз кладя сверху, в газете, бутерброд с обычной — да ни хрена, с наивкуснейшей в мире колбасой! — с жемчужинками свиного жира на срезе с кусочками чеснока вперемешку. Учитель было решил, что ему, как в песне последующего классика, «удалось отвертеться»^2, но дочь начальника уверенно закончила четверть, и его, накормив до отвала и даже угостив вонючим самогоном, той же ночью отправили на этап, где злобные урки, учуяв добычу, сначала почти полностью его раздели, освободив от избыточно, по их мнению, тёплого овчинного полушубка и добротных кальсон, а затем, швырнув на замену совершенную рванину, уже потехи ради, хором помочились на бедолагу, тем самым обозначив ему единственный путь — токмо вниз. И уж точно трудно поверить, но случилось невозможное: в том послевоенном бардаке, со спешащими на встречу друг другу, пересекающимися и вечно опаздывающими эшелонами, затевающими надрывную, на сотни вёрст, перебранку с семафорами, — с грузами и трофеями, с теплушками, битком набитыми возвращающимися из эвакуации, демобилизованными, пленными, этапируемыми на зоны и просто отчаявшимися, а потому обречёнными скитаться вечно, людьми — его личное дело банальным образом затерялось.
                Уже в лагере сытый, упитанный опер, с румянцем в яблоко и неизбывной ненавистью ко врагам народа, растерянно перебирал стопку дел вновь прибывших, не находя только что обозначившего себя именем и фамилией, стоящего перед ним зэка. «Что ж за на х*й, куда оно подевалось? По какой статье, небось, 58-я, а?» — презрительно скривившись, накинулся он на учителя. Тот с готовностью, не веря случившейся с ним удачи, заслышав в этом зубовном скрежете мелодию спасения, кивнул, аж хрустнула шея: «Да, гражданин начальник, 58-10!»^3 «Тьфу, контра интеллигентная… В барак к блатным его, на перевоспитание! И запрос надо сделать, не забудь напомнить!» — в пол-оборота развернувшись, пробуя своим откормленным задом стул на прочность, бросил он сидевшему за спиной писарю-ефрейтору Зинчуку, родом из тёплого до слёз Краснодара, собиравшегося было в литинститут, но призванного служить — на тот момент нужда в охранниках была сильнее, чем в поэтах. И мало того, что зловредная судьба определила служить в эти заснеженные края, так ему и водки не полагалось по сроку службы. Вот и вышло учителю жить в том совершенно невозможном для нормального человека состоянии вечного унижения и нескончаемых побоев, — но это хоть как-то можно было именовать существованием — по сравнению с тем, что его ожидало. И пребывать в нём оставалось недолго: ответ на запрос вскорости должен был прийти, и в ту же ночь, под хохот и улюлюканье братвы, избив предварительно до полусмерти, его отпетушат, опустив на самое зоновское дно, с которого не выплыть, не подняться…
                ...Подняв на Бухгалтера пустые глаза человека, свыкшегося с грядущим ужасом, он глухо пробормотал: «Нельзя с этим в барак… Блатные вонь учуют, сразу озвереют… просто покалечат вас… С хлебом и кипятком можно, с этим — нет». И Бухгалтер, содрогаясь внутренне от того, насколько далёк был вид этого месива от ролл и ризотто, кои он принимал за нормальную еду, не жуя, вкинул в себя содержимое миски, с наслаждением ощутив разлив тепла по внутренностям. Сжимая пайку хлеба, они с учителем внесли бачок в барак. Тепло, вонь и разом набросившаяся усталость подкосили ноги, и он едва добрёл до нары, чтобы рухнув, замереть, боясь спугнуть практически забытую за один лишь лагерный день, блаженную истому… Но тут перед ним, словно маятник, закачался один из малолеток в тельняшке, который, не спуская маленьких, злобных глазёнок, прогнусавил: «Хлебушек, бедолага, положи покеда…», и Бухгалтер послушно покрыл ладонью всё ещё ледяную пайку, недоумевая, что же теперь от него надо? Жестокая боль пронзила коленную чашечку — то недоросль весьма искусно секанул недетской твёрдости кулаком по колену наотмашь. «Чё, падаль, братва ждать будет, покудова ты накишкуешься хаванины своей свинячей? А барак кто за тебя нашкеривать будет, а? Шмелём подорвался, сучара!» — дьяволёнок снова занёс было кулак, метя в другое колено, но Бухгалтер, с ходу уразумев, что подвиг Маресьева ему не по плечу, тяжко подпрыгнул и заковылял, морщась от боли и страха, в угол, где стояло ведро — похоже, уже его навсегда. «Опа, бродяги, — для вас лепит вальса доходяга!» — заверещал лопоухий садист, и блатные одобрительно загомонили, а один жестью резанул фальцетом: «Подгребай, малой, чифирни малёха!» И сявка, замирая от оказанного небожителями благоволения, не дерзнув зайти в проход меж топчанами, сидя ватагой на которых, блатные увлечённо о чём-то тёрли, присел на корточки, демонстрируя отчётливое представление о пацанских понятиях и клыкастое рвение бультерьера...
                А после падение в сон, как в бездонный колодец. Занавес. И закрутилась карусель абсолютно невообразимых в прежней жизни, переполненных тупой жестокостью, дней. Самым страшным оказалось полное непонимание Бухгалтером, когда его посадили, и когда же, собственно, выйдет срок — и этот невозможный кошмар завершится.
               
                II
               
                Но вот однажды, войдя в барак после уборки снега на прилегающей к нему территории, что так же незамедлительно вменилось ему в повинность, Бухгалтер застал ту самую страшную картину, что, видимо, часто являлась учителю в его тяжёлых, коротких снах, заставляя вскрикивать и просыпаться. Ещё на утренней поверке Бухгалтер понял, что сотоварищу по лагерным невзгодам конец — когда на привычно озвученную «58-10!», охранник-белорус, держа карточку на вытянутой руке, брезгливо, но с выражением произнёс: «Чаво? Чё лепишь-то, лохматчик… 151-я у тябе!» В звенящей тишине, всё тот же фальцет, не отличимый от скрежета жестянки, с кровожадным удивлением проскрипел: «Опаньки, кореша, а у нас тут спец по лохматкам нарисовался тихушный… Ну, вечерок наш, погутарим!»
                Побелевший лицом учитель, вокруг которого тотчас образовалась пустота, был определён на зачистку стволов, поскольку вставать в пару с ним зэки отказывались наотрез. Шатаясь, сомнамбулой бродил он с охапками веток и вроде, изобразил посильно нелепую попытку побега, — но в метрах 20 от делянки окончательно увяз в непролазном снегу и всхлипывая, повернул обратно. Охранники, только что отобедавшие дивно пахнущей гречневой кашей из ленд-лизовских бачков-термосов, сытые и добродушные, лишь пару раз ласково пнули бедолагу, чуток отбив валенки от снега, находя этот псевдопобег совсем уж несерьёзным — из-за чего и шум не стоило поднимать. Стрелять, а опосля стволы у винтовок надраивать — дураков, вестимо, нема.
                Ну, а после ужина в бараке установилась — Бухгалтер готов был в этом поклясться — атмосфера ожидания праздника: с перемигиванием, покашливанием и нервным сучением конечностей. Даже мужики, угрюмо смолившие свою махру, безропотно ломавшие горб на лесоповале за себя и за блатных — и те оживились. Урки же, сосредоточенно и важно изображая всамделишнее судилище, дымя ароматным до головокружения «Казбеком», уселись полукругом, в центр которого, услужливые малолетки, никем более не сдерживаемые, жестоким пинками выгнали учителя. «Ну, чё, фраер дырявый, растолкуй нам, как под политического масть ломал? А сам по дыркам малолетним шкерил на воле, а?» — раздался первый, самый страшный в своей неотвратимости, вопрос. Но тут на Бухгалтера навалилась такая тоска и усталость, безжалостной метлой выгнавшие из него все силы, что откинувшись на нары, он стал проваливаться в забытье, лишь самым краешком отупевшего мозга принимая непреложность того, что учителю сегодня не выжить: дикий вопль «Не надо!», взметнувшийся и обрушившийся на голову несчастного табурет, захлёбывающийся от боли голос молил о пощаде; знакомый, скрежещущий прямо по нутру, злобный фальцет: «Долби, Серый, долби, рви твари жопу!» — всё происходящее, словно некий жуткий, снятый очевидным социопатом, или снимаемый по заказу ещё большего социопата, фильм. А самое страшное, что имя Бухгалтера не просто значилось в титрах, а шло в череде имён главных героев. Пулей, прошивающей насквозь, вызывая обильный холодный пот беспомощности и безнадёги, вонзалась в него мысль, что конец этого фильма и для него окажется ужасен.
                Под утро учителя забили насмерть. Снова пинком разбудили Бухгалтера, повелев выволочь труп наружу. Опасливо, еле сдерживая рвотные позывы, отворачиваясь от той кровавой котлеты, что недавно была человеческим лицом, отдуваясь и постанывая, он выволок учителя из барака. И только поволок тело к ближайшему сугробу, как из-за того появились трое в полушубках — то был режимник зоны, капитан Синцов с двумя охранниками, при автоматах ППШ через плечо. Странно, но в фильмах про войну они не казались такими большими и страшными, как оказалось вблизи — Бухгалтер заворожённо смотрел их матовые стволы, тусклого лачения приклады, но тут Синцов, махом оценив «картину маслом», выхватил пистолет из кобуры и рванул к Бухгалтеру: «Стоять, мразь, не то на месте уложу! Сокрытие убийства?!» — но метнувшиеся барсами охранники уже почти зарыли Бухгалтера в сугробе, нещадно заламывая руки, благо добротная овчина их тулупов совершенно не позволяла почувствовать, как содрогалась хребтина зэка, отказывая лёгким в праве задохнувшись, остановиться. Свирепый рык капитана прервал их посиделки, и Бухгалтера выволокли на ранний свет божий, почти задохнувшегося и со снегом везде: даже в штанах, вокруг мошонки.
                Режимник, схватив рукою за воротник, начал трясти, уперев свою усатую морду почти ему в переносицу, обдавая чудным ароматом недавно употреблённого сала: «Говори, доходяга, блатные его порешили, да? Говори, не то замордую, плесень!» — но тот лишь безвольно мотал головой, как бы заранее оглашаясь на любой для себя исход — да так, впрочем, оно и было, — заодно избавляясь от избытка снега за шиворотом с помощью сильных рук постороннего. И его блаженная ухмылка, совершенно неуместная, окончательно разъярила капитана, четверть часа назад напрасно, как явила изжога, закинувшего в себя щедро перчёный кусок сала из солдатской посылки. Рассвирепев, он засадил короткий хук Бухгалтеру прямо в ухо и затем скомандовал: «Оружие наизготовку, за мной в барак шагом маа-арш!». Подойдя к бараку, конвойные небрежно уронили Бухгалтера оземь, несильно пнув в бок: «Лежать, покась не скажуть!»
                Пнув дверь, кривую и скособоченную без всякого насилия извне, режимник заорал так, как мог заорать лишь капитан, напрочь лишённый перспективы стать майором: «Подъём, падлы, всем встать для досмотра!» Ругань, вскрикивания и сдавленные вопли звуковым ушатом опрокинулись на вошедших, но ничуть их не смутила. Сержант Корнейчук покладисто осведомился: «Разрешите, т-щ капитан, очередь по верху дать… коротенькую!» — его услыхали, и уже через минуту, запалив свет, лицезрели злобно-усатую морду капитана, с повязкой ДПНК на рукаве бушлата, державшего за шиворот окончательно лишённого остатков воли и способности здраво мыслить, Бухгалтера. Да двух мордоворотов-охранников с автоматами наизготовку, вдумчиво деливших помещение на сектора простреливания, ежели что, — чем выдавали в себе людей, в оном деле бывалых.
                — Значицца, так, — капитан решил начать спокойно, но со злостью в голосе, чтобы урки сразу смекнули: варавить себе дороже выйдет. — Там, снаружи, труп умочаленного доходяги… А это, падлы, моё дежурство и моя ответственность! А мне через два месяца отпуск! И пока я не начал здесь ставить раком через одного, живо мне выкатили, кто его порешил! — последнюю фразу офицер практически выкрикнул, внутренне проклиная себя за желание отлить в тот самый сугроб, мимо которого это уёбыш трупак чалил. Перетерпел бы — прошли бы мимо, спокойно сдал смену, водочки с Михалычем накатили… Опосля к Маньке-вязальщице под горячий, белый бок, — в этих снежных прериях капитанам больше никто не даёт, а супруга ехать сюда отказалась наотрез, оставшись в далёкой Вологде. Так нет — захотелось струёй сугроб, как гиперболоидом, порезать — и вышли прямо… вот же сука! — это капитан произнёс вслух, тотчас испуганно обернувшись: кто сказал?
                — Гражданин начальник, тут бы шухера малька поубавить… — спокойный, уверенный фальцет разом сцементировал напуганных было зэков успокоительным речитативом правильного арестанта.
                — А-а, Савчук… Как тут без тебя-то? Мышь в бараке не пёрнет! Растолкуй мне, ворина, за что доходягу порешили?
                — Да чё, начальник, в натуре, народ, как ель, трясти? Тут ведь нема никакой непонятки — весь барак видал, как тот сучарик, что на костях рядом с тобой торчит, своего корешка и забил — тот, видать, пайку хлебную крысанул, вот он миской его и затрафаретил в мокрую… Верно, человече, гутарю? — жестом записного оратора обратился он ко внимавшей зэчве.
                В ответ зэки одобрительно и покладисто загудели, находя подобный исход наилучшим для всех — чтобы успеть поспать до подъёма. Капитан, не получивший за войну и завалящего ордена, поскольку участвовал в сокрытии дел столь постыдных, что спасибо Родине, что в живых оставила, — сплюнул и удавом уставился на сникшего до тряпичной мягкости Бухгалтера, тараща свои страшные, с желтоватыми белками глаза, расположившимися сразу над усами. А затем на выдохе, продолжая аналогию с питоном, по-змеиному прошипел: «Так то правда, — ты его замочил, б***ёныш?»
                И здесь крайне некстати Бухгалтеру вспомнилось, что тишина, занавесом упавшая в бараке, очень напоминала своей учтивой строгостью ту, возникавшую в филармонии за минуту до начала концерта, куда он частенько хаживал с девушкой Аллой, несчастно её вожделея и потому не жалел бессонных ночей, сочиняя ей блистательные курсовые по бухучёту, поскольку училась она на заочном, в отличии от него, — а в свободное время тщился поднять её культурный уровень, насколько позволяла стипендия. Кроме потрясающей груди, Алла обладала, как и большинство провинциалок, чётким пониманием, что ей нужно — а нужно ей было «доходное» место в каком-нибудь региональном банке, но лучше, конечно же, государственном — в плане перспектив. И к тому прилагалось чёткое разумение, что в жизни доминирует принцип о невозможности влезть на ёлку, не оцарапав промежность, — а посему… По истечению некоторого времени, на торжестве по поводу вручения дипломов, она сумела отловить в не слишком освещённом углу главу местного филиала, дружившего с деканом семьями, а потому посчитавшего не лишним посетить мероприятие, дабы приглядеть, кто потолковее. Без ложного стеснения присев на корточки, дева убедительно доказала, что ораторские способности для женщины отнюдь не главные — кое-что можно проделать и молча. Разумеется, после зачисления Аллы в штат филиала, его глава перестал утомительно мастурбировать под порно с азиатками, получая всё на своём рабочем месте, а Бухгалтер был немедленно послан куда подальше — и не один, а в компании своих Гайденов-Вивальди — кредитная сфера, знаете ли, дело суровое и там не до сантиментов! Но сейчас это оказалось на 1000 световых лет отсюда, да и было ли с ним вообще?
                — Ты? — вздыбившиеся усы упёрлись бухгалтеру прямо в лицо, и с тяжким вздохом расставшись с мыслью о каком-либо сопротивлении, он обречённо кивнул. Барак всколыхнулся удовлетворённым весельем: всем стало ясно, что дело разрешилось и, похоже, удастся доспать. Малолетка ободряюще тявкнул Бухгалтеру: «Ништецело, доходяга, по-пацански!», а капитан, поняв, что более здесь делать нечего, устало махнул автоматчикам: забирай этого и пошли! Вслед им режущий фальцет задорно, чуть ли не с гусарским шиком, проскрежетал: «Пали, братва, лучину! Обчифирить кипеш надобно!».
               
                III
         
                Сидя за столом, уже без шапки и полушубка, прихлёбывая чай из гранёного стакана с обязательным подстаканником с выпукло выдавленным Кремлём, и неизбежно бренчавшей о край ложкой, кровожадно щурясь, капитан смотрел сквозь табачное марево на старлея-опера — тот, невнятно бормоча «что за х**ня, не пойму», третий раз кряду перебирал стопку личных дел осуждённых. Устав, наконец, от методично, при каждом хлебке, ударяющей по носу ложки, придерживать которую негнущимся (секанул ножом молодой татарин, когда их вытуривали с Крыма) пальцем никак не получалось, так и не допив чай, капитан с нескрываемым раздражением спросил: «Ну чё там, Славик? Давай, оформляй падаль в карцер, да я спать пойду…». Опер, меланхолично держа папку с личным делом Бухгалтера, пытливо вглядываясь в лицо осуждённому, ответил так же с немалым раздражением: «Да погодь, ты, всё б тебе дрыхнуть… Никак не пойму, как он у нас объявился: учётную карточку завели без даты, раздолбаи б*я, а фотография в личухе — хрен разберёшь: он, не он?» Режимник размял папиросу и устало выдохнул пополам с пахучим дымом: «Да задолбись оно всё конём, Славик!» — успокоительно для всех, в том числе и безмолвно замершего в углу Бухгалтера, пробасил он. «Завтра по утрянке распишем с тобой, как злостно нераскаявшийся элемент, имея злодейский умысел подорвать порядок и соблюдение режима в лагере, замочил сидельца, в отличии от него, уже обеими, правда, ныне остывшими ногами, вставшего на путь исправления и искупления вины. И желавшего сообщить, стало быть, администрации о злонамерениях оного… А мы с тобой, два чухлых следопыта…» — и вдруг, резко перейдя с вальяжно-шутливого тона на жёстко-вопросительный, выпалил: «Славик, а тебя за что сюда сплавили? Ты, вроде сказывали, в дивизионной разведке служил, орденов вона, иконостас целый — аж завидки взяли, как увидал…».
                Старлей, проигнорировав жлобскую любознательность капитана, уловил в его речи главное: волнения и суету надо было заканчивать, поскольку дремануть, очевидно, не мешало, утро скоро, — а с доходягой успеется — разберёмся на свежую голову. Твёрдою рукой положив дело бухгалтера на стол, отдельно от прочих, он поворотился к Синцову и с усмешкой, как бы нехотя цедя слова, всё же ответил: «За что? Да старо, как мир, капитан: у комдива нашего любовница была — связисточка Надя, белокурая такая, глазастенькая, задок точёный… Так я её, с парнями после спирта поспорив, ради форсу и отодрал — кто ж перед молодым разведчиком устоит, да с двумя «Славами»^4 подряд? Ну, а комдив дед перчёный, совсем от неё голову потерял, как прознал, пообещал — только подвернись сучонок, припомню по полной… И тут, как на грех, перед наступлением мы за линией языка взяли «козырного», штабного — весь в крестах и погонах-эполетах золотом… А наши дебилы, как в трубу их заприметили, давай косить из пулемётов: так и положили, фрица этого и моих двоих. Меня хоть и ранило, но как командира группы х*й пожалели, приложили, как есть — в штрафбате Кёнигсберг брал… Как жив остался, до сих пор не знаю, всё горело: земля, техника, люди, небо само… А уж в госпитале, перед самой выпиской, подполковник НКВД, по-старому^5, значит, подкатил и разъяснил так ласково: мол, нуждаемся мы, органы, в таких вот, а в армии тебе, сынок, ничего уж не светит. Вот, сука, как!» — старлей хватил ладонью об стол, да так, что в соседней комнатёнке грохнулся на пол некстати разбуженный старшина Егоров, хитро устроившийся под разговор начальства на трёх стульях, расстеливши на них тулуп, и только-только задремавший. «А с этим», — опер ткнул в безмолвного Бухгалтера пальцем — «прав ты, капитан: распишем гниду тыловую по-живописнее… орденов, вестимо, не сыщем, но по благодарности заимеем… Так что ему, суке, убийство и подрыв устоев вклеем, на раз-два! Правда, из столицы, сказывают, директива пришла: без суда сидельцев не расстреливать — не война, чай… В Черноречинск велено отправлять, на рудник… этот добывать, для бомбы страшенной, что союзнички на япошек скинули… как его? А, уран, во… Короче, ша на сёня, хорош! Охрана, в карцер осуждённого!»
                Бухгалтер, который вознамерился было вставить в разговор пару компетентных замечаний, но, заслышав про урановый рудник, побелел и натурально лишился чувств, выпав на время из этой страшной, хотя и тёплой, пропахшей табаком и копчёным салом, действительности, где вроде бы два неглупых человека, увидав его сегодняшней ночью впервые, спокойно и деловито рассуждали о том, как повернее его изничтожить. Черноречинск и был тем местом, кое, говоря языком Бухгалтера настоящего, обожавшего щегольнуть лексическими заимствованиями, «инспирировало» его, нынешнего, на скорое овладение навыками пиления лучёвкой, да так, что мужичок, звали которого Петро, перешагивая через очередное, поваленное за смену дерево, одобрительно сплёвывал и говорил: «Добро, паря… а то как невыполняющего в Черноречинск спишут — а там, гуторють, руду страшенную добывають — от неё люди-человеки вроде лампочек, светиться начинают, а опосля вовсе на куски разваливаются! Ну, а беспредел там творится, что в твоей преисподней, во, паря…». Бухгалтер, по обрывкам газет распознавший, что занесло его в 1951-й год, и понимая, что речь идёт об урановых рудниках, где добывали начинку для первых советских атомных бомб, понятия ещё не имея, насколько это опасно для людей, зубами, как бобёр, готов был грызть деревья, лишь бы остаться в лагере — ибо здесь, как выяснялось, был совсем не ад — а только его предбанник. И он, Бухгалтер, как на той странновато-жуткой картине: тихо отчаявшись, торчит в самом углу, слева…^6 А сейчас выходило, что долбанный учитель-педофил, со своим наверняка потеющим носиком, когда стаскивал толстенные, со швом в палец, колготы с рано созревшей дочурки завмагшы, вымостил, педрила, ему дорогу прямиком в эти адовы кущи. Скука-а-а!
                И когда его выволокли из хорошо протопленной «дежурки», снова на мороз и подгоняя пинками, повели в карцер, он вдруг заметил, что стихла пурга, и на стыдливо розовеющем небе ещё различимы были несколько звёзд, которым он, Олег Павлович Добров, был совершенно безразличен. Но не желая признавать их очевидно ледяное к нему равнодушие, Бухгалтер всю дорогу молил, как в детстве, когда били старшеклассники, о чуде: чтоб приземлились с этих звёзд странного вида добры молодцы в летающих тарелках иль в кастрюлях, — и предварительно испепелив всех этих мразей смертоносными лучами из бластеров, забрали бы его — хоть на органы, или даже на молекулы, не важно — лишь бы подальше от этого проклятого места! Но на небе всё так же застенчиво светлело, и лязгнул открываемый замок, и полярная стужа карцера-одиночки радушно приняла его в свои стылые объятья.
                Улечься спать не представлялось возможным — никак. Мысль о том, что холод просто невозможен, довлела над всеми остальными, и Бухгалтер, трясясь частой дрожью, словно в лихорадке, с ужасом понял: выжить здесь не удастся. Но вот замолотила рельса, и кочегарка, давая обязательное тепло на санчасть, здание администрации и хозблок, отдала толику натопленного великолепия и в этот закуток, сделав выдыхаемый им воздух не настолько обреченно звенящим. К великой радости, Бухгалтер обнаружил некое подобие тюфяка, тощее и вытянутое, с редкими комками тряпья внутри, но замотавшись в него, он чудесным образом сумел заснуть — по сути, просто умер на время. И сон чётко разделился на две половины: до и после. В первой части сновидения он, в ладно сидящих лёгких брюках, приталенной, с кармашками-клапанами рубашке, изящный и остроумный, чего, конечно же, в действительности никогда с ним не бывало, в каком-то славном ресторанчике с необычайно радушными официантами и высококлассными музыкантами, без всяких просьб игравшими что-то из Дэйва Брубека, уверенно держал карту вин, желая потрафить своему искушённому вкусу, без какого-либо намёка на внутреннее содрогание от указанных цен. А напротив сидела та самая девушка Вера, увидав которую на 2-м курсе (она брала академический), он рухнул в невозвратные глубины обожания, доводившие до нервного истощения, ибо воспринимать его, в авитаминозных прыщах даже летом и с «белым» билетом, всерьёз, как мужчину, не рискнула бы и усатая библиотекарша Раиса Матвеевна, хоть её послужной список был украшен шальными домоганиями перебравшего однажды завхоза университета Васильича, большого специалиста в сфере починки расшатанных сидений в аудиториях, равно как и уменьшения показателей тоски и печали одиноких дам. Вот почему шансов заинтересовать большеглазую сокурсницу у Олега не предвиделось ни при каком раскладе, — и он погрузился в учёбу, как в пресловутый омут — с головой, истово поглощая всё, что требовали преподаватели и даже сверх оного. И к окончанию четвёртого курса был чрезвычайно отмечен и любим преподавательским сообществом, служа им живым воплощением образцового студента — и столь же сильно ненавидим одногруппниками, изнемогавшими от усилий выглядеть на его безукоризненном фоне хоть как-то приемлемо и достойно. Тогда же он обзавелся и статусной подругой — той самой, большегрудой заочницей Аллой, имевшей на него, как показало время, вполне конкретные, хищнические виды.
                Ну, а Вера — она оставалась всё так же хороша. Высокая, с копной чёрный, непослушно завивающихся волос, что дивно контрастировали с идеальной белизны кожей лица — а на нём, словно позабытых волшебником, два громадных изумруда — глаза, почему-то всегда напоминавшие Олегу спелый, наливной крыжовник. Да, ко всему, и фигура у неё было что надо. Но в стройотряде, куда он не поехал по причине внепланово обострившейся язвы, случившейся у него в 15 лет, после того, как бросивший их в одночасье заскучавший отец, умотал на какую-то жизнерадостно-молодёжную стройку, — вот тогда-то в их квартире поселился стойкий запах вечной нужды. Мать, изрядно взбалмошная и с богемными претензиями, зарабатывала сущие копейки библиотекаршей, а нечастые алименты отца тратила молниеносно: на книги и театры, искренне считая духовное насыщение первостатейным. Поэтому Олег, рано познавший строгость концертных залов и волнение театральных премьер, надолго запомнил парящим осьминогом вываливаемые из кастрюли макароны, шедшие гарниром к обязательной кильке в томате — так они и питались. Вдобавок, ближе к концу его школы, она пристрастилась выпивать, видя, как некогда широкая и полноводная река её жизни усохла до размеров сточной канавы. Олег тянул, как мог: убирался на рынке, приторговывал палёной водкой, шкерясь от клыкастой районной гопоты, и старательно учился, понимая, что мозги — единственный его козырь. И вот, в стройотряде, Вера спуталась с красавцем-армянином по имени Карен — высоким, широкоплечим, со жгучим взглядом записного жигало. Да ещё бывавшего на войне — о чём свидетельствовали очень шедший ему шрам и медаль на лацкане пиджака. И не было пара краше в коридоре университета, когда шли они, обнявшись…
               
                IV
               
                Сколько рвущих нутро адской болью ночей стоило Олегу забыть о ней — знал только он. Неумело матерясь, с кровавой блевотиной над унитазом проклиная «подстилку черножопых», он стоически перенёс крушение идеала. И остервенело принялся за диплом, благо время на то подоспело. И получил бы лучшее распределение, но кто сказал, что кухаркины дети так и будут управлять государством? Настали иные времена, и новые герои, беззастенчиво растолкав прежних, чьи клыки основательно поистёрлись, сплочённой гроздью осели на кафедре, а затем, не моргнув и глазом, выдали краснодипломнику Доброву направление в сущую тьмутаракань, гораздо севернее самых мрачных предположений. Впрочем, явным поводом послужило присущее Олегу стремление отстаивать собственную правоту, почерпнутую в толстенных учебниках, — на сей раз спор вышел с новоиспечённым деканом — человеком хоть и не выдающимся образом компетентным, но крайне обидчивым и злопамятным. Любвеобильный же Каренчик смотался на родину, откуда вернулся с широченным обручальным кольцом на пальце, шустро защитился за наличные и отбыл в свои щедро осенённые солнцем горы, где обитают, как гласит молва, в целом честные и гордые мужчины, каждый из которых в отдельности, может запросто обрюхатить и бросить какую-нибудь поволжскую дурёху. Так оно и вышло. Вера была бесцеремонно брошена — беременная, подурневшая, девушка осталась один на один со внезапно оскалившейся жизнью.
                Но сейчас, во сне, она стройная и опрятная, сидела напротив и благоговейно смотрела на его крепкие (отродясь не были) мужественные руки, а он со знанием дела, чуть снисходительно водил пальцем по развёрнутому прейскуранту, указывая официанту, что им принести. И только Бухгалтер поверил, что пусть во сне, но можно стать счастливым, как эта часть закончилась, и началась другая, жуткая до холодного пота и спазмов в животе. Он вдруг оказался под деревянным настилом, по которому бодро громко топая подбитыми каблуками, ходили те, которым в лагере дозволено всё — блатные. А здесь, внизу, в жиже из липкой, серой грязи и испражнений, ползали такие, как он, отверженные, в поисках хотя бы корки хлеба — и стонали, выли, не прекращая поисков, походя на странных, огромных червей… Внезапно, под дикий хохот и одобрительные вопли, те, что сверху, откидывали одну из досок и баграми цепляли, выволакивая наружу, очередную жертву, чтобы топтать и бить ногами с оттягу — ведь когда сапоги у тебя подбиты, ты можешь себе это позволить. Натешившись, с молодецким улюлюканьем скидывали обратно растерзанное, мычащее от боли уже просто существо, а они всё также вскрикивали, натыкаясь друг на друга, и стонали, стараясь отыскать хоть что-то, дабы унять терзающий голод. И там, во сне, Бухгалтер вдруг понял, что в Черноречинске так и будет — ибо там и есть Ад, всамделишный и к нему лично беспощадный — туда его и отправят. Он тотчас принял за аксиому, неотвратимо, с замершим на секунду дыханием и остановившимся на мгновение сердцем, что избежать этого у него есть единственно возможный способ: самолично, не колеблясь, прервать свою жизнь. Торопясь, что за ним могут прийти — и это адское колесо снова завертится, окончательно перемалывая от него оставшееся, добавляя лишь новые мучения и боль, он с неожиданной точностью в движениях размотал тюфяк и без труда найдя прореху, запустил пальцы в чахлую, истлевшую ткань и рванул руки в стороны… Оторванная полоса вышла нужной ширины, а по длине с изрядным запасом — подняв голову к небу-потолку, он не видел, как из здания напротив, задыхаясь от бессилия, Алекс судорожно дёргал прутья решётки, беспомощно наблюдая за страшными приготовлениями Бухгалтера, каким-то образом оказавшегося в этом подобии прогулочного дворика. Сидя на белоснежном, сотканным из миллионов хрустальных снежинок, полу, он умело сладил петлю и глянув вверх ещё раз, довольно улыбнулся остатками коронок — вышло жутко и страшно. Из стены торчал, будто приглашающим жестом, ржавый швеллер, на который когда-то натягивалась сетка, ограждавшая зону штрафного изолятора. Перекинув через него конец с достойным запасом, Бухгалтер, явно спеша, основательно закрепил полосу материи за нару — и просунув голову в петлю, резко, без причитаний и прощальных жестов, просто подломил колени, обрушив тяжесть измученного тела на шейные позвонки.
                И потребовалось ему всего-то минута, однако нечеловеческой воли, чтобы заметавшийся внутри инстинкт самосохранения не заставил мышцы ног напрячься и поднять обмякающее с каждой секундой тело. Мозг, затуманивающийся от недостатка кислорода, перестал посылать сигналы о сопротивлении — Олег терпеливо умирал от удушья. Алекс видел из своей камеры, как Бухгалтер, прежде чем резко осесть, быстро, но очень светло и тихо улыбнулся — ведь там ждала его Вера, мимо которой, словно заразной, тем самым, июльским, пафосно сверкавшим солнцем и открывающимися перспективами, он, обладатель красного диплома, стойко игнорируя мольбу в её огромных глазах (а она ведь, как всякая молодая женщина, догадывалась об его влюблённости), прошёл, не повернувшись. Поскольку ещё не состоялось позорное распределение, перспективы казались лучезарны, а грудастая Аллочка никому не отсосала. А Веру, на 4-м месяце беременности, выставил из дома отчим, подполковник в отставке, внушительного живота не жалевший, служа Отечеству зам. оперчасти на зоне усиленного режима. И как все пронырливые ублюдки, умело воспользовался только начинавшейся тогда приватизацией жилья, оформив старинную, ещё Вериного дедушки квартиру, на себя и невесть откуда взявшуюся крепкозадую, визгливую сестру. Угасавшая от рака мама воспротивиться начинанию никак не могла и лишь взяла с него обещание, что дочь без положенной доли он не оставит, — о чём, конечно же, подонок позабыл на третий день после её кончины. С чемоданом своих вещей и пожеланием в спину валить к «своему черножопому», Вера, безуспешно попытавшись найти сочувствие и угла у прежних друзей/знакомых, отправилась на Московский вокзал, где её уже к вечеру взяли в плотное кольцо местные приживалы, сочувственно подливая задыхающейся от слёз и дерьмового алкоголя девушке, раз за разом. А к ночи, полностью обобрав её и два раза продав для анала нетребовательным таджикам, накинули на уже невменяемую Веру драный плащ, вывели на пути для маневровых, да там и оставили за ненадобностью. Маневровый тепловоз, что в 2 часа ночи регулярно закатывался в депо, смёл её, отупевшую от горя, палёной водки и циничного насилия, с рельс, как тростинку — похоже, даже не заметив…
                Но Бухгалтер этих подробностей не знал, горделиво укатив в свои недрадобывающие края, а навестив однажды мать в отпуске, услыхал от неё — и не спал до утра, стирая губы в кровь и смывая её жгучими слезами запоздалой жалости и раскаяния. Но прямо сейчас он был по-настоящему счастлив, абсолютно точно зная, что нужен ей и его там ждут — кто знает, чтобы дать им обоим ещё один шанс?
                Ясно и чётко, как в кинозале с лучших мест, видел Алекс этот бестрепетный надлом ног; усмиряемое, судорожно сопротивляющееся асфиксии тело, — и кидался на решётку с криком: «Не смей, сучара безмозглый, не поддавайся-а-а!» — но проделав всё с размеренной отрешённостью заводной игрушки, Бухгалтер осел, задрав нелепо голову в накрепко затянутой петле, принимая, как покаяние невесомой ладони Самого, снег, тихо ложившийся на уже редеющие волосы тонким, но вечным слоем. Тиха и безмятежна была его смерть, как покажут дальнейшие, безрадостные события.
                И кстати: он не обоссался.               
               
 
                Примечания автора:

                ^ пила с незатейливой, но очень эффективной деревянной рамкой, стягиваемая в верхней части жгутом, для закрепления полотна;
                ^2 из песни В. Высоцкого «Мне это бой не забыть нипочём…»;               
                ^3 печально известная статья 58 УК РСФСР, вступившего в силу 1 января 1927 года: «контрреволюционная деятельность» — от измены Родине и шпионажа (58-1а и 58-6 соответственно) до саботажа, но наиболее часто применялась 58-10 (пропаганда или агитация, содержащая призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти), в частности, писатель Варлаам Шаламов впервые был осуждён именно по ней;
                ^4 боевой орден «Славы» трёх степеней, крайне почётный в армии — иметь полный «марьяж», т. е. быть кавалером всех 3-х орденов, было едва ли не престижней золотой звезды Героя;
                ^5 в марте 1946 года преобразовано в МВД СССР;
                ^6 имеется ввиду картина Сальвадора Дали «Ураново-атомная меланхолическая идиллия»;               

© Copyright: Николай Ангарцев, 2022


Рецензии