Древо рода моего

      Афанасий Бабарин выводит за руку из своего огорода девятилетнего крепыша. Навстречу Матрёна, жена Афанасия: "Чей это?" - "Да Дядечкина Емельяна" - ответил Афанасий, выпуская на улицу воришку. Затем, спокойно улыбнувшись, добавил: "Может быть, ещё зятем будет". Понурив голову, Сеня покосолапил домой со стручками боба в руке.

А ведь пророческими оказались слова Афанасия. Через 18 лет пришел этот самый Сеня в дом Бабариных просить руки Лизы. Жениха и сватов встретили с улыбкой.

За все предшествующие годы Сеня превратился в настоящего мужчину. Широк в плечах, выше среднего роста с крупными сильными руками, он полностью соответствовал родословной матери Татьяны. Практичный и смекалистый Семён в совершенстве к 24 годам овладел профессией кузнеца. Он уже варил сталь кузнечным способом, мастерски делал четырёхрожковые вилы. Во всём его облике, в манере говорить медленно, обдумывая каждое слово, в скупых жестах чувствовалось осознание собственного достоинства. Он тонко чувствовал юмор. И только иногда по определённому поводу язвил товарищам: "Молодёжь - хорошо живёшь". Или: "Продешевил ты, такую девку увели".

Семён неплохо научился играть на гармошке русского строя. Иногда под свой аккомпанемент пел: "Народился я, Мазура, всей деревне надоел"... Глядя на дородную девку-кровь с молоком, шутил: "Чудута, чудута, хорошая баба. Руки, ноги, груди есть, а что же больше надо". Гармошка аккордами выговаривала мелодию, а гармонист, гордо оглядывая молодёжь вечёрки, продолжал свои песни. Нередко, когда молодёжь ещё ненавеселилась, Семён брал гармонь подмышку и, несмотря на просьбы "ещё поиграть", уходил домой.

Братья Семёна Никифор и Егор тоже играли. Калеку Никифора, он не ходил, парни на руках выносили на улицу и усаживали на стул. Нотных знаков из гармонистов никто тогда не видел и все играли на слух. Самым виртуозным гармонистом, конечно, был Никифор. Будучи не занятым крестьянскими заботами, он всё своё время посвящал гармошке. Но век Никифора оказался слишком недолгим. Егор тоже любил гармошку, и очень. По мастерству он уступал Никифору. Уступал, конечно, и Семён.

Начальную школу Семён закончил за две зимы в ликбезе уже будучи женатым. Лиза ещё раньше пыталась ходить в школу с подружками. Но Матрёна властно подавляла желание дочери: "Прясть надо, да ткать, чем перед закрывать будешь?! Ходила Лиза в школу и с Семёном. Но так грамотой и не овладела. О чём всю жизнь сожалела и обижалась на мать. Позже она как-то мне сказала, глядя на мое письмо: "Разве я сама не хотела бы его прочитать? Что толку, что моя пряжа была самой тонкой, а моим холстам завидовали подружки? Кто сейчас прядёт, да ткёт? Иди в магазин да бери ткань и не надо ночами карпеть".

Свадьба Семёна и Лизы состоялась накануне коллективизации. Она была нешумной и немноголюдной. Молодую жену Семён привёл в отцовский дом. Вскоре женился и брат Семёна Егор. Его жена Евгения, дочь вдовца Евдокима Метелицы, робко переступила порог свекрови. 

Семья Емельяна не отличалась строгостью домостроя. Щуплый, небольшого роста, с седенькой бородкой, старичок был добродушен и заботлив и к сыновьям и невесткам. Мораль он не читал, от рассвета до заката хлопотал по хозяйству. Во всех трудоёмких работах: на пашне и на стоговании сена, сыновья заменили отца. Несколько иной была хозяйка теперь уже большого семейства. Емельян называл её Татяной, сыновья и невестки - мамой. Невесток Татьяна встретила внешне строго, но в душе тепло. Она по-матерински раскрывала им секреты своей кухни, секреты солений. С невестками свекровь держалась несколько строго, открыто и прямо. Она не любила сплетни. Невесток напутствовала: "Не судите людей, да и сами судимы не будете". Соседке она в глаза могла прямо сказать: "Что ж ты себе сито не заведёшь, всё по соседям ходишь". Но никогда и ни в чём она не отказывала.

Большой семье Емельяна, как и десяткам других аржавских семей, выпало тяжкое испытание коллективизацией. К этому времени старший сын Емельяна Павел отделился, получив свою долю. Отделился и Семён. Каждый сын Емельяна получил от отца по лошади, корове, паре овцематок, да десятку кур.

Чтобы избежать раскулачивания, Семён с тестем Афанасием уходят в Иркутск. Но "твёрдое" задание на хлебозаготовке Емельяну всё же преподнесли. "Татяна, кинь мне шубу на пол", сказал он жене и лёг. Теперь я не хозяин". Лёг и не поднялся.

Не переждал Семён смутное время в Иркутске. Вернулся в деревню. Елизавета уже работала в колхозе. Колхоз нуждался в кузнеце. И Семён стал у кузнечного горна.

Афанасий Бабарин из Иркутска уехал в Иланск. Там и определился на житьё. Уже глубокой осенью он приехал в деревню за семьёй. Изготовил на санях кибитку, силой затащил в неё Матрёну. Сын Алёша в кибитку сам залез. Закрыв кибитку на щеколду, Афанасий тронулся в путь. Старшие сыновья Ильюша и Ваня были уже в Иланске. Только Вася остался в деревне. Ему надлежало сжать последнюю полоску ржи, ещё на единоличном участке земли. Глубокой осенью сжал Вася свою полоску, да и остался на зиму нянчиться с малышом сестры. Семён и Елизавета вошли в освободившийся дом тестя, который когда-то строил Суздаль.

Коллективизация принесла крестьянам не только заботы, но и боль сердечную. В собственном дворе была своя животина, всегда ухоженная: накормленная и напоенная. А в колхозном - тоже твоя. С поля она нередко возвращалась к воротам прежнего двора, стояла и ждала, когда же впустят. Здесь ей в пойло хозяин приносил ладный совочек осыпки. А кто там посыпет, кто погладит по загривку? И вот эта сердечная боль защищала колхозную скотину. Следили все, чтобы на лошадь не перегрузили лишний мешок, чтобы корову не ударили дубиной. Ведь колхозное — это тоже моё. И долго ещё крестьянское сердца раздваивалось между своим и колхозным.

Из всей деревни только один, Курбацкий Сергей не вошёл в колхоз, остался единоличником. Одно лето Сергей с сыном пас скот в Иланске от Старой Илани. Богомольный отец на рассвете поднимал сына с постели и целый час под образами на коленях шёл молебен. И только после этого пастухи отправлялись в Старую Илань собирать стадо.

Афанасий, у которого квартировали Курбацкие, верующим не был, но к вере своих земляков относился весьма благосклонно. Сыновья Афанасия так же относились к землякам почтительно. С богомольным Васей они дружили. Но однажды разыграли злую шутку.

Рассвело. Отец и сын поднимаются с колен и стоя накладывают на себя последний крест. Но что это?! Отец внимательно всматривается в икону. О боже!... Ленин. Это был последний молебен Курбацких в доме Бабарина. Они ушли и ушли навсегда. Вскоре иланские пастухи вернулись в Аржаво. Но в колхоз ни отец, ни сын, так и не вошли.

Зимой вся семья Курбацкого катала валенки и, довольно хорошо. Летам промыслом семьи стала рыбалка, сбор ягод и грибов.

Ну а как же Бабарины? Их жизнь в городе складывалась иначе. И отец и сыновья определились на железной дороге: отец кочегаром в котельной, сыновья - в паровозном депо. Илья - токарем, Василий и Иван слесарями. Самый младший Алексей пошёл в железнодорожную школу.

У Семёна, теперь уже навсегда ставшего колхозным кузнецом, дел было невпроворот. За зиму сотни плугов, борон проходили через кузницу и, словно на парад, выстраивались рядами у забора. А сколько нужно было оковать телег, саней, изготовить подков! Ковка лошадей требовала большого мастерства. Изготовить железную печку для зимы в каждую избу тоже дело кузнеца. А пайка ведер, кастрюль.

Своим мастерством аржавский кузнец снискал известность во всей округе. Из соседних деревень Горкино* и Бугор* ему везли на ремонт плуги, бороны и другой сельхозинвентарь. Труд кузнеца и молотобойца в этом случае оплачивался не трудоднями, а по договору натурой, зерном значит.
____________
*) Горкино, Бугор - д. Державинка (п/у Горка) и д. Тургеневка (п/у Большой Угор) [прим. Н.Трощенко].

С поступлением в колхоз сеялок, жаток, косилок на конной тяге прибавилось работы кузнецу и в поле. Большого внимания требовала к себе жатка. Её регулирование определялось густотой хлебного поля. Выезжая в поле, отец брал и меня с собой. Я с любопытством смотрел на машущие крылья жатки и удивлялся, почему одно из них вдруг падало вниз и сбрасывало со стола почти готовый сноп. Оставалось только связать его.

Но больше всего меня завораживала сама кузница. Благо, бегать до неё было недалеко. Она стояла буквально за нашим огородом. Слева перед горном, огромный и чёрный как смоль, похожий на балалайку, размещался воздуходув, называемый мехами. Над ним метра в три висела берёзовая оглобля. Молотобоец, нажимая её вниз, подавал воздух в горно, в котором древесный уголь давал температуру вплоть до плавки металла. Когда заготовка была готова для ковки, отец доставал её клещами, клал на наковальню и легкими ударами своего молотка указывал на заготовке место, куда молотобойцу следовало нанести удар кувалдой. При этом малый молоток дополнял удар кувалды пристуком. И так диалог малого молотка и кувалды продолжался до тех пор, пока заготовка почти чернела. "Качни-ка еще", - говорил кузнец молотобойцу. И заготовка снова пряталась в горне. Готовую деталь отец опускал в корыто с водой, затем, ещё шипящую, бросал на земляной пол. Зимой, чтобы не прожечь горячим металлом валенки, он одевал на них пеньковые лапти. Поры лаптей забивала земля. Поэтому след кузнеца оставался и на снегу и дома на половичке. Мама ругалась: "Снимай у порога, дальше не проходи". Отец с улыбкой оправдывался: "Лисавета, я аккуратно себя вяду". - "Аккуратист", - возмущалась мать.

Любил я смотреть на кузнечную сварку металла. Нагретые до белого каления заготовки, искрящиеся словно новогодний фейерверк, клались на наковальню друг на друга и частыми ударами молотка и кувалды соединялись в единое целое. Я стоял в сторонке и по просьбе отца "Отвернись-ка" поворачивался в сторону, но сам из-под руки все же поглядывал на наковальню. Искры и окалины летели в стороны до самых стен. Брошенную на пол сваренную деталь мне всегда хотелось потрогать руками, от чего нередко подушечки пальцев покрывались волдырями. Был случай, когда я из кузницы домой вернулся без штанишек. Видно долго я вертелся у паяльного стола, что опрокинул кислоту на штанишки и подол рубахи. Заметил только тогда, когда штанишки сползли ниже колен. Домой шёл без штанишек, прикрывая то, что и положено.

Как и сотни аржавских крестьянок нелегкой была и доля моей матери. На женских руках была прополка хлебных полей, косьба и метка сена, жатва и вязание снопов, а также ежедневный уход за колхозным скотом. Кроме того, колхозницы пряли пряжу и шили мешки для перевозки колхозного зерна. Ведение собственного хозяйства и работа на колхоз ставили женщину в положение крепостной. Кроме того, ей на роду было написано рожать детей и ухаживать за стариками. Отсутствие в первые годы советской власти деревенских фельдшерско-акушерских пунктов вело к высокой детской смертности. И в нашей семье, из пяти мальчишек, трое - Алеша, Ваня и Вася, не дожив и до года, - умерли.

И всё же, колхозная жизнь после коллективизации стала значительно улучшаться. Поступление в колхозы машин и широкого ассортимента прицепного инвентаря значительно облегчили труд не столько мужчин, сколько женщин. Отпала необходимость полоть поля, жать хлеб серпом. Другой стала и заготовка сена. Поля скашивались только конными сенокосилками, березняки ещё вручную.

Первый год коллективизации дал колхозу хороший урожай. На трудодень выплачивалось по 10 килограммов зерна. У колхозников появилась уверенность в будущности колхозной системы ведения хозяйства. С хуторов в деревню стали возвращаться колеблющиеся. На дворищах наделов пустыми окнами зазияли брошенные избы. Осенью на двух подводах отец привёз заработанное зерно. Ссыпав в засеки амбара, он буднично, спокойно сказал: "У нас столько хлеба не было при единоличной жизни".

На полях гул тракторов всё больше и больше стал вытеснять мужицкое "но". Радовала крестьянский глаз стационарная молотилка МК-1100 и первый, пока единственный комбайн "Коммунар". А с каким восторгом вся деревня встречала эти машины. Широко в хлебную ниву колхоза врезался прицепной, как и "Коммунар", комбайн "Сталинец". Ремонт и обслуживание техники осуществлялись Машинно-тракторной станцией (МТС), за услуги которой колхоз рассчитывался с Государством.

Не дала война колхозам как следует укрепиться. Сразу же в 41 году на фронт ушло 38 аржавцвв. Из родословной Дядечкиных ушло 12 человек, в том числе три сына Емельяна - Павел, Егор и Семён. Ушло трое Кувеко - Михаил и два Ивана, два Ивана Жилинских, по двое Курбацких, Павловых, Петровичей, Хиревичей. В 1942 году ушло ещё 12 человек.

Лямка войны крепко врезалась в хрупкие плечи женщин, и в прямом и в переносном смысле. Свои огороды под картофель женщины стали пахать на себе. На себе таскали конную борону. В уборке хлеба снова вернулись к жатве серпом. Снопы в скирды свозили подростки. Обмолот скирд затягивался до декабря, а то и дальше. Сдача хлеба государству осуществлялась больше всего зимой, так как лошади постепенно освобождались от полевых работ. Питкевич Даниил назначался старшим для отправки хлебных обозов в Канск. Ездовыми были женщины. У каждого ездового две подводы. В подводе две лошади, одна коренная, вторая в пристяжке. Постоянно ходили в обозы моя мать, Ирина Василевская, Мария Гарнак, Ольга Жилинская.

Деревенских трактористов, ушедших на фронт, заменили девушки: Екатерина Демиденко, Нина Дядечкина, Нина Петрович, Кондрашова Валя, Погорельская Ольга, Демиденко Маня. Курировал девушек опытный тракторист Погорельский Тимофей. Стационарную молотилку обслуживал Семён Лукич Демиденко.

Совсем ещё мальчики: Петрович Володя, Дядечкин Федя, Перепечко Ваня, Петрович Миша подставили свои неокрепшие плечики под тяжкую колхозную ношу войны. Позже им на подмогу пришли Лаптиенко Прокоп, Салины Иван и Миша, Круглянин Вася, Курбацкий Коля, Демиденко Степан, Плескач Петя.

Сибирские зимы в годы войны стали суровым испытанием для деревни. Дрова на зиму летом не успевали заготавливать. Сколько слёз было пролито и женщинами и детьми при вывозке берёзовых брёвнышек из леса! Снег по пояс, мороз 40 и больше. Сырые брёвнышки резали на чурки, кололи и тут же в печку. Но для растопы нужны были и сухие дрова, на что нередко шли заборы огородов или старые строения.

Беда была и с огнём. Где его взять? Спичек не было. Тут всю деревню выручали курящие старики. Они кресалом высекали огонь. Положив сушеную и хорошо промятую губку из чаги (березового гриба) на перламутром отдающий камень, сегментом зуба по нему наносили удар. Искры пучком падали на губку и зажигали её. Затем губку клали меж двух угольков и раздували до пламени. В семьях, где не могли сами добыть огонь, либо круглосуточно поддерживали его в печи, либо шли к соседу, у которого дымилась труба.

Деревенская печка была не только источником тепла, света, но и плитой. Её бока, облепленные тонко нарезанными скрылями* картошки, нередко давали детворе на завтрак и обед и ужин.
______________
*) скрыль – щепа, лучина; здесь тонкий пластик, срез сырой картофелины [прим. Н.Трощенко]


Ответственно в годы войны деревня относилась к противопожарной безопасности. Устанавливалось строгое дежурство из двух человек. Дежурные обходили деревню из конца в конец, осматривали фермы, свинарники, овчарню, и особо амбары с саманным зерном. Каждому двору приписывалось, что нести из инвентаря на пожар в случае его возникновения. День заступления на суточное дежурство определялся посохом с красным бантом, который сосед передавал соседу. Случаев пожара в годы войны не было

С первых дней войны прижилось деревенское горе. В каждой семье ждали вестей с фронта. Сначала пошли в деревню солдатские треугольники, а затем и квадратные конверты. А в них горе - похоронки. Уже в сентябре пропали без вести Курбацкий Василий, сын единоличника Сергея, и Бакунов Михаил. К концу 41-го без вести пропало ещё три солдата. А в 42-м уже 9, и на четверых пришли похоронки. В 43-м соответственно 7 и 8, в 44-м 1 и 7. Последним из аржавцев был убит в мае 45-го Кувеко Михаил. В марте 46-го последним пропавшим без вести был Труханенко Николай.

Ушли на фронт два сына Афанасия Бабарина - Василий и Иван. Василий служил в железнодорожных войсках, Иван в пехоте. Первый подпирал линию фронта железнодорожным полотном. Ему судьбой было предопределено вершить "Солдатский суд". Это он отпустил безоружного немца и расстрелял украинского полицая. Иван же служил в дивизии генерала Руссиянова, которая получила звание гвардейской ещё в 41-ом под Ельней. В 4З-м Иван стал свидетелем расстрела земляка из деревни Канарай, изменника Родины - Клинова Анатолия. После тяжелого ранения в ногу Иван вернулся домой. Но горе не миновала семью Бабарина. Летом 44-го на операционном столе умирает его старший сын Илья. Любимец семьи, имеющий железнодорожную бронь, великолепный токарь, ушёл из жизни в 24 года. В 45-ом с фронта вернулся Василий.

Здоровый, атлетического сложения красавец, с богатой шевелюрой, сразу стал ловить на себе ласкающий взгляд девушек. И вот в одной из компаний он познакомился с Валей Ивашкевич. Но последняя точка Василия на Вале поставлена не была. Он едет в Аржаво, в гости к сестре. С вечерки деревенской Василий вернулся быстро. Елизавета и говорит брату: "Что ж ты так рано вернулся? Девки не понравились?" - "Да почему не понравились. Хорошие девушки у вас. Но у меня уже есть "кукуружица". - "Что за "кукуружица?" - "Да деревенская девчушка. Валей её зовут". Перед отъездом к вам, в компании она выпила стопку и, захмелев, заикаясь слегка, проговорила: "У меня голова куккуружица". Так я её теперь и зову "кукуружица". Уехал Василий в Иланск и женился. Женился, конечно, на Валентине.

Не долгим был брак Ивана с красавицей Надеждой Ботяновской. Расставшись с ней, он приехал в Аржаво и сосватал Лиду Салину. Но и с ней брак был не долгим. И встретил Иван свою, богом суженую Анну, с которой и живёт по сей день.

Ровно половина солдат моей родословной Дядечкиных вернулось с фронта и столько же осталось там, на полях сражений. Не вернулся и сын Емельяна - Егор.

День 9 мая выдался солнечным и теплым. Победа, кончилась война. То там, то там слышен рев матерей и жён погибших. Мои сверстники, потерявшие отцов, плакали по-своему. Они старались не смотреть взрослым в лицо. Опустив голову, всхлипывали, кулачком вытирая слезы.

Солдаты один за другим приходят домой. Сколько радости в их семьях! Петя Плескач, его отец вернулся, подходит к группе мальчишек, отцы которых уже никогда не вернутся с войны: "Не плачьте, ребята, может быть и ваши отцы ещё вернутся".

Вечер. Чело большой печи бросает слабые блики в прихожую. Мама готовит ужин. Я сижу в сторонке и пиликаю на гармошке, скрипнули сенцы. Кто-то идёт - открывается дверь и на пороге отец. Мама тут же обняла его и заплакала от радости. Я сижу на табуретке и не знаю что делать. Подошел отец: "Здравствуй, сынок". Я потянулся к нему, обхватил гимнастёрку руками.

Не все встретили Семёна Емельяновича дома. Мать умерла год назад. В 44-м умер и мой 4-летний братик - Шурик. "Такие, как Шурик, долго не живут", - говорили старухи маме. Очень милый мальчик - крепышок был всем на радость. Когда мне было всего семь лет, мама определила Шурика на присмотр Курбацкой Татьяне, уборщице и сторожихе колхозной конторы. Там, в конторе, синеглазому малышу, с белокурой головкой, взрослые всегда оказывали внимание. Он был весьма общителен и по детски интересен взрослым. А однажды он спросил дядю уполномоченного, приехавшего в колхоз: "Дядя, а ты снова за пшеничкой приехал?" Тот не знал, что ответить и подумал, что малыша научили. Для мамы его смерть стала трагедией. Она плакала день и ночь, и дома, и в поле. Похоронила своего, совсем ещё мальчика, Володю и Евгения, жена Егора. Её судьбе мало было отдать мужа войне и потерять его. Во многие семьи аржавцев горе не приходило одно.

Семилинейная лампа тускло горит на столе. За столом сидит грустный отец. Мама готовит ужин. Подходят соседи. Я, напротив отца - рассматриваю его медали. Бэкаю "За освобождение Праги", "За освобождение Варшавы", "За отвагу". Подошедшие мужики оживили беседу. Разговор, конечно, шёл о войне, несмотря на то, что все ждали её конца.

И вот конец. Облегченно вздохнули женщины. Легче стало и подросткам. Отвоевал своё с женщинами и председатель колхоза Павел Зиновьевич Алексеенко. Сколько обид было на него. Но и его участь была нелегкой. Жесткие планы военного времени, доведённые до колхоза, и возможность их реализации нередко выводили председателя из равновесия. Больной ты или здоровый, есть что взять с собой в поле на работу или нет, а иди. До сих пор помнится голос бригадира: "Лисавета, снопы вязать на Романовичево", "Агафья, снопы вязать..." И уходили женщины в поле, оставляя детей на старух-соседок.

Подростки имели свою, строго определенную обязанность: убраться в избе, накормить скотину, полить огородину, собрать яйца, присмотреть за цыплятами.

Нашей семье дед Афанасий оказывал существенную поддержку продуктами. Он привозил просо, масло, булки городского хлеба. Голода мы особо не знали. Иногда краюху хлеба давал и колхоз. Помню и вкус хлеба и его цвет. У колхозного амбара очередь. Защепко Иван, потерявший руку на фронте, отпускает положенные 400 граммов ржаного хлеба. Для многих эти граммы были спасительными. Больше всего страдали от голода дети Анны Романович. Налитые синюшной водянкой, они не были похожи на себя. Мария Дядечкина, в деревне её звали шереметихой, жена дяди Павла, отдала своих детей в Ношинский детский дом. Вернувшийся с фронта, удушливый Павел Емельянович, не пошёл к Марии. Я встретил его как гостя, сразу же стал готовить обед. Поставил чугунок картошки, но потом туда же решил добавить и добавил подходящий клубень свеклы. Сжарил яичек на сковороде и поставил на стол. Хлеба не было, положил лепёшек, типа оладий. Сели за стол. Дядя достал из чугунка красную картофелину, попробовал её и смотрит на меня. Но есть стал. Попробовал картошку и я. Догадался. Она сладкая. А свекла? Свекла оказалась солёной. Позже Павел Емельянович шутил: "Расскажи-ка, как ты дядю встречал с фронта?" В деревне Павел Емельянович не остался, уехал к детям в Ношино. Там, при детском доме, и жил до конца дней своих.

Закончилась война, но время послевоенное по-прежнему было тяжким. Те же налоги, те же ограничения. Себе колхозники сено заготовляли только после колхозного. Без разрешения нельзя было заложить косу даже на меже. Если где и выкашивали в пределах деревни, то домой привозили на тележке.

В 46-м году председателем стал Павел Моисеевич Дядечкин. Нелегкий послевоенный хлеб достался и ему. По-прежнему не хватала хлеба. Дополнением к нему стал клевер. Не ушли из летнего рациона лебеда, саранки. Нередко на полевые работы шли без сумки, то есть без обеда.

Отец по-прежнему стал у кузнечного горна. И снова работы было невпроворот. В обед он позволял себе часик отдохнуть. Но потом шёл в кузницу и ещё долго его молот пел свою песню на наковальне.

Со мной отец был не разговорчив, больше молчал. Это меня тяготило. Уходя в кузницу, он всегда давал задание. И не было случая, чтобы я его не выполнил. Он страшно не любил безделия. Значительно позже мама сказала мне: "Сынок у тебя детства не было".

Видя, что я весьма увлёкся гармошкой, он продал её в соседнюю деревню. Как-то он признался, что однажды, ещё на фронте, ему сказал сослуживец: "Семён, пойми, приходит время - детей учить надо".

После окончания начальной школы в 47-м году меня отправляют в Туровскую школу. Но хлеба по-прежнему было мало. Отец продает свою доху, и я заканчиваю пятый класс. Затем год отдыха. "В этом году сын в школу не пойдёшь, нет у нас второй дохи" - сказал он мне с явным сожалением. В 49-м я снова пошёл, но уже в 6-ой класс Ново-Успенской школы. В 61-м закончил семилетку. Показал отцу свидетельство ударника. Реакции никакой не последовало.

Немного нас деревенских счастливчиков, могли учиться. Где-то 6-7 человек. Поскольку за учебу в 8 классе полагалось платить, отец решил однозначно: "Пойдёшь учиться на машиниста".

Паровоз поразил меня, ещё десятилетнего малыша, когда впервые приехал с дедом Афанасием в Иланск. Мы шли с дядей Алексеем на базар через пожарный переезд. Тут же, у переезда стоял живой, дышащий паровоз "ОВ". Железная Овечка свистнула, зашипела и покатилась по рельсам. В 53-м я уже сам сел за левое крыло.

А как же деревня? Она жила своей прежней жизнью. Отец в кузнице, а мать на всех колхозных работах; и полола, и косила, и жала, и стояла на стане, подавая снопы в барабан молотилки. Зимой вывозила сено на тракторных санях с лермонтовских полей. И как всегда голос бригадира: "Лисавета на работу". "Куда?" И шла, как и сотня её деревенских сверстниц, не зная ни выходных, ни отпуска. После войны успела родить ещё троих. Мальчик Коля умер, еле начав ходить. Сестрёнку Милю еле донесла с Панова, где с отцом метала сено. Пришла, и тут же родила. А Зину так и не донесла с того же поля. Присела под сосну передохнуть и тут же родила. Завернула в тряпицу и понесла домой. А дома некогда отлеживаться. Хозяйство, кухня. Это теперь начинаешь понимать: какой подвиг каждая деревенская женщина совершила за все прошедшие годы.

Удивительно, я приехал как-то в очередной отпуск к родителям и заметил, что мать прячет свои руки от меня, стыдится показать их людям. Мозолистые, корявые, с плохо гнущимися пальцами, похожими на коряги - коренья. "Мама, что же ты прячешь свои руки от меня? Если бы не руки женщин-колхозниц, как твои, жизни бы не было. Такими руками гордиться надо, а не стыдиться их". - "Ай, сын, что этими руками не пришлось делать только?!". Она взмахнула ими, словно хотела отбросить от себя, давая понять, что не надо об этом говорить.

Женские руки, вы не только жилились от натуги, но и ласкали только что родившегося младенца и убелённого сединой сына. Не знала наша деревня случая, чтобы женщина отказалась от своего ребёнка. А дети после войны сыпались, словно горох из стручков. Да не всегда ухоженные, чумазенькие, вихрастые, но теплом не обиженные. Проблему памперсов решали очень просто. Особенно у мальчишек. В штанишках полностью вырезалась промежность и малыш мог справить нужду без посторонней помощи. Помню, глубоким, холодным сентябрём иду на озеро за гусями. Мне навстречу чумазенькая ватага. Смотрю у первого, кулачком вытирающего сопливый носик, "стручок" наружу. Дай, думаю, спрячу - пригодится. А "стручок" от морозца красненький, словно морковка. Я и так, я и сяк прячу "стручок" - ничего не получилось. Уж слишком велико декольте штанишек. Я развёл руками: "Бежите дом да грейтесь у печки".

Демобилизовавшись, я приехал домой к родителям. Отдохнул неделю и слышу голос бригадира под окном: "Лисавета за сеном на Лермонтово". — "Мама, я поеду" — ответил я за неё. Одевшись в тёплую отцовскую одежду, с шубой через плечо, я отправился на тракторные сани. Часа два мы добирались до места. Трактор-бульдозер еле прокладывал себе дорогу. Давил сорокаградусный мороз. Вот сани нагружены. Я одеваю шубу, падаю в сено и трактор рыкнув, тронулся. Вернулись в деревню затемно. Дома я поинтересовался: "Мама, сколько же я сегодня заработал?" - "Да рубля три, не больше".

Когда не звучал голос бригадира под окном, я отправлялся с отцом в кузницу. Здесь я по-настоящему убедился, в какой степени отец владеет кузнечным делом: плещет ремесленник, а кузнец - кует. Неслучайно кузнечное дело является разновидностью искусства.

С утра мы оттягиваем лемехи конных плугов. В моих руках кувалда. Я вроде и владею этим инструментом, но отец шутит: "Кувалдой махать - надо микитить". И микитил я до марта 58-го. "Сколько же я сегодня заработал, папа?", — спрашиваю я отца. Он посмотрел на лемехи и говорит: "Около двух рублей". Я не поверил. "Да, да, сын, такие наши заработки".

И вот ранним утром в избу заходит бригадир. "Ну что, солдат, пойдем на работу" - обращается он ко мне. - "Садись, Павел Моисеевич. Вчера я заработал в кузнице 2 рубля. Я не смогу на эти деньги купить себе даже пачку папирос. Представь себе, я твой зять. Как же ещё семью содержать?" - "Мы-то живем, и ты будешь жить. Мы пошлём тебя на курсы тракторов. Приобретёшь профессию. В колхоз пошла хорошая техника".  - "Профессия у меня есть, поеду в Иланск, пойду снова на паровоз". На этом мы и расстались с Павлом Моисеевичем. Отец согласился с моим выбором.

Мои деревенские друзья все уже сидели на технике, кто на тракторе, кто на комбайне. Отец высоко ценил новую технику. "Надо беречь только. Тогда её надолго хватит".

О новом председателе тридцатитысячнике Сметанине Николае Николаевиче отец отзывался весьма лестно: "Это хозяин". И действительно, в деревне произошли заметные перемены. Была построена и введена в действие электростанция. Заработали механизированный ток и мехдойка. Автоматизировано поение скота. В каждой избе загорелся электрический свет. Значительно повысилась трудовая дисциплина. Весомым стал трудодень, оплачиваемый рублём. Председатель до всего доходил сам, радел за каждую копейку, болт, гвоздь. Василий Андреевич, один из моей родословной в "Родной поскотине", писал: "Несмотря на некоторые недостатки, Сметанин Н.Н. был одним из талантливейших руководителей колхозного производства. Он умел ладить с районным руководством, был членом бюро райкома, находил контакт и с рядовыми".

Мой отъезд из деревни подстегнуло ещё одно обстоятельство. Я приглашён в компанию, называемую в деревне гулянкой. Надрывно поёт гармонь Павла Василевского. Но вот Сибирская подгорная вихрем выплескивается на круг. Первыми выходят ладные молодухи. За ними былиночки-девчушки пролетают круг, второй, лихо отбивая чечётку. Озорные частушки, одна хлеще другой подстегивают подняться в пляс солидных женщин. Парни больше отсиживаются на скамейках. Но вот плясуньи одна за другой отходят в сторонку, обмахиваясь платочком. Наплясались. Хозяйка снова приглашает всех к столу. Завеселевшие парни, мои друзья, всё больше чёкаются стаканами и всё меньше говорят. В итоге я остался один. Нет собеседника. Стало не по себе.

И вот я снова вернулся в Иланск. Деда Афанасия уже не стало. 16 октября 66-го года он вёз воз сена из Чумаковой ямы. Ещё в яме воз опрокинулся. 72-летний старик поднял его и поставил на колеса. И снова на ухабе воз второй раз опрокинулся. Афанасий Петрович попытался поднять его. Но не смог. Тут же у воза его и нашел сын Иван. По городу пошли сплетни о причине его смерти. Но врачи констатировали: эмфизема легких.

Не дождался дед моей шинели. Как-то мы косили на косогоре больничного лога. Дед ушёл осматривать покос, а я повел бычка поить. Вернулись мы, а на телеге нет ни сумки с провизией, нет и шинели, которую дед всегда брал с собой в дорогу. Отслужив два года, я писал: "Дед, не огорчайся, я привезу тебе свою шинель, осталось служить немного". Не дождался дед моей шинели, не дождался и свадьбы. А как он ждал её! Как только приходило мне письмо от знакомой девушки, дед брал его обеими руками и нес навстречу: "Так она ему сказала, завтра, мальчик, приходи". И ждал, что я скажу.

А однажды после получки три сына железнодорожника и я, внук, сидим за столом. Бабушка подаёт соления, селёдку и котлеты из махана (так дед называл двухгодовалого жеребчика, которого резал на зиму). Мы выпили по стопке. Я видел, что дед был просто счастлив от такой компании. "Сыночки вы мои, голубочки, вы мой самый дорогой капитал". Он поглаживал соломенные усы, словно готовился многократно расцеловать всех. "Внук-то не в меня, - вытянул он ладонь в мою сторону, меня отец женил, когда ещё и 17-ти не было. А ему уже двадцать. Да и невеста есть. Ехать вот надо со сватами". И дальше дед рассказал, как его отец, дьяк одной из церквей Минска женил проказного Афанаську, чтобы получить земельный надел.

Сын дьяка Петра был весьма драчлив. На улицу выпустить Афанаську было просто невозможно. Поэтому драчун больше времени отсиживал взаперти, в чулане, куда отец доставлял ему лозу. Там узник и плёл корзины. Не общался Афанаська со сверстниками, с молодёжью. И представления не имел о секретах супружеской жизни.

"Женили меня. Хвалит жена, что такой я работящий. А в остальном... как легли, так и встали. Тут приезжает свояк с женой попроведовать, как мы живём. И с порога: "Ну как, Афанаська, живём?" - "Живём, хлеб жуём" - бойко отвечаю я. Но по жене вижу, что что-то неладно. И рассказала она сестре про это неладно. А та - мужу. Свояк и говорит мне: "Афанаська, искать же надо". Дорогие мои сыночки, с тех пор как нашёл..." Тут бабушка огрела его сковородником по плечам: "Старый, что ты детям мелешь?!" - "А что мелю, смотри, каких красавцев нашёл, нарожал" - "Нарожал?!" - подала голос бабушка из-за плиты.

Если бы не этот случай, наверное, и не знал бы я откуда идут мои корни по матери. А по отцу. Тоже из Белоруссии. Тронулись из Могилевщины, с Сенненского уезда в 1894 году три брата - Герасим, Фадей и Емельян в Сибирь, да и осели в версте от речки Почет, на заимке абанского чалдона. Летом чалдон на заимке откармливал скот, а на зиму угонял обратно в Абаи. Продал чалдон заимку, срубленную только топором, большому семейству Дядечкиных, ехавших, по сути, целинниками, положившими начало деревни Аржаво. Тут же в лесу рубили избы, хлевы, выкорчевывали да сжигали пни, готовя землю под пашню. На золотые рубли, данные царским правительством на переселение, братья покупали скот, инвентарь крестьянский и зерно. Против заимки, на солнечной стороне, братья поставили рядом три дома, скорее избы с низкими потолками, да окнами-малютками. В среднюю вошел Фадей, от Почета - Емельян, а справа - Герасим. Воду брали из ключика, что был тут же, за огородами. Чистая, как слеза, вода, пробив ржавчину, устремлялась вниз к слабому ручейку, впадающему в Почет. По этому родничку деревню и назвали Аржаво.

К началу войны ушли на погост и Герасим и Емельян и Фадей. Их сыновья вошли в новые дома, обзавелись большими семьями и начали жить в достатке и согласии. Стала прибывать в Аржаво новая волна переселенцев из Белоруссии. Рядом с Дядечкиными они рубили лес, строили дома. И распахивали земли. По-крестьянски аржавцы жили крепко. Голодать могли только лодыри. Быстро разбогател Погорельский Иван.

Многие аржавцы шли в работники к Погорельскому. А особенно на полевые работы. Вышел на кулацкую дорожку и Афанасий Бабарин. Накануне коллективизации он закупил конную сеялку, сортовку, веялку. От Погорельского он был уже независим.

Проредила война древо Дядечкиных. Постепенно стали за отцами уходить их сыновья: Моисей и Никифор Герасима, Фёдор Фадея, Павел Емельяна. А в 70-м не стало и Семёна. Тяжёлая болезнь свалила его. Недели за две до смерти он взял гармошку в руки. Но играл недолго. Скупые слёзы прокатились по впалым щекам. Поставил он гармонь и в руки больше не брал.

Несколько лет мать оставалась ещё в деревне. Она держала корову и вела то же хозяйство, что и при отце. Трудно было ей порвать крестьянскую пуповину, но всё же решилась... И переехала с матерью в Долгий Мост. Там купила себе хибарку и жила рядом с дочерьми.

Я часто приезжал в Долгий и видел, что мать всё больше и больше сдаёт. Постепенно стала сокращать свое хозяйство. Стыдилась пенсии в 18-20 рублей "как будто плохо работала". С каждым приездом история деревни меня все больше интересовала. Сначала повествования бабушки я записывал в тетрадь. А потом привёз магнитофон и стал на него записывать. В это время она была абсолютно слепа. Установив микрофон перед лицом, я тут же подал свой голос. "Петя, ти ето ты?" - "Я баба, я". И тут она стала жаловаться: "Задержалася я на этом свете. Все мои подружки там". - "Будет, баба, время, будет". Потом я прокрутил пленку обратно и включил. Услыхав свой голос, она насторожилась. Всегда закрытые глаза открылись. Вся во внимании. Потом зажала ладонью рот и, убедившись что он не говорит, опустила руку. "Это ж я говорю, а як же это так?" - "Да вот так, баба. Я же тебе говорил, что привезу ящик и в этот ящик буду складывать твои слова". - "А етот ящичек и ести не просить?" - "Нет, не просит" - "Во як".

Тогда же я записал рассказ бабы Матрёны о том, как у нее урядник искал самогон. Уезжая на вывозку леса из тайги к Бирюсе, дед Афанасий наказал: "Матрёна, к моему приезду выгони самогон". "Я и выгнала. А тут кто-то стукнул уряднику, что у меня самогонка ё. Не успела я её спрятать, а урядник уже под окном. Куда этот жбанок? Я его под юбку. А урядник уже на пороге "Матрёна, говорят, у тебя самогонка ё?" - "Ищи, если найдешь - твоя, а не найдешь - моя" - говорю я ему, а сама смеюсь". Всё перерыл урядник - не нашёл. Приехал Апанас из тайги. Истопили мы баню. Собрались мужики, сели за стол, я им и рассказала про урядника. Пили они самогонку, да меня похваливали. А когда мужики снова уехали в тайгу, приходит тот же урядник и говорит: "Матрёна, так у тебя самогонка-то была". "Была, мужики выпили, да и выс..."
Пытался я снять бабушку на кинопленку. Не вышло. Кассета "засолатила". В 76-м её не стало. Мать осталась одна. Корову уже не держала, но косить косила. "Зятю маленько помогаю. Кошу во на горе. От дороги далеко не отхожу. Иду, а не знаю, дойду ти не. Приду, сяду на пенёк. Передохну. Да маленько перекушу. Ну думаю, дай полпрокосика пройду. Глядишь и прокосик прошла. А к вечеру и копёшку набила".

"Приезжай, мама, ко мне и живи. Наработалась ты за свою жизнь. Отдохни". - "Ладно, приеду погостить". И приехала на мой юбилей - 60-летие. Через две недели приехал зять. "Ты знаешь, сын, - говорит она мне, - не могу я сидеть в твоей коробке. Только стол да телевизор и знаешь. А я хочу ходить по земле". И уехала обратно в свою хибарку. И прожила в своей поскотине ещё два года. В октябре 96-го я приехал к ней. Она сидит на стуле, положив руки на колени и, глядя мне в глаза, говорит: "Ну вот, сынок, мы и приехали. Хотелось бы ещё пожить. Мама ведь прожила 90 лет. А мне то 82". Я понял, действительно, её дни сочтены. "Ты прости меня, мама, за всё. Прости непутёвого сына". - "Разве ж ты непутёвый? Мне ты всегда путёвый". 3 ноября она тихо ушла из жизни.

Прошли годы, не стало наших дедов и родителей. Но крепко стоит древо рода моего. Своими корнями оно навсегда вросло в благодатную сибирскую землю, так похожую на могилёвщину, полесье, брянщину. Поэтому вечно, как и сама жизнь.
Август 2000 г.


Рецензии