Роман Объединение физики. Ч. 2, гл. 6

Часть 2, глава 6.



  Рано утром, ещё почти затемно, Алексей Аркадьевич Жилов, очнувшись ото сна, напружив мышцы живота и плечевого пояса, сразу ожившие, натужно, весело зазвеневшие, легко поднялся, скатился с дивана, на лету массажируя лицо; позванивая ремешком, туго затянул на поясе потрёпанные джинсы, стремительно, но тихо пробежал по коридору, в ванной комнате, высоко вверх взбивая брызги, облил водой из крана голые рельефные плечи и грудь, шею, лицо, отёрся полотенцем, вернулся к себе, игрыз два галета из цветастой пачечки, купленный им вчера, замерев и в окно разглядывая, как начинается день и как вороны, пролетая мимо окна, вертят клювастыми головами. В соседней комнате Прасковья Ивановна, вдруг резко кончив храпеть, стукнула копытом в стенку, громко, как автомобильный клаксон, зевнула, включила, тяжело прошуровав шлёпанцами по полу, телевизор, и - пространство квартиры сейчас же наполнилась шумом голосов и музыкой; всколыхнула весь дом дверью, закрывая её, и, басом напевая, загремела на кухне крышками кастрюль. Жилов, хмуро слушая всю эту какофонию, стал быстро одеваться. Накинул на плечи футболку и свитер, рассовал в карманы пистолет и деньги и, высунув нос в щель двери, огляделся. Одним прыжком оказался в прихожей возле рыжего мускулистого самца-шкафа, сразу две руки вдел в пальто на крючке и хлопнул меховой шапкой себе по макушке.
   - Ой ты мой Винстуля, ой ты мой котик ненаглядый,- ворковала Гнед на кухне.- На тебе паштетика, на тебе хрустиков, на тебе свежей водички...
   Жилов, втянул голову в плечи, тихонько снял цепочку и рванул дверь на себя.
   - Ненавижу котов!- величественно и злобно, как Мефистофель, улыбаясь в широкий раструб свитера, пробубнил он, и, переступив обтянутый войлоком порог, проскользнул на лестничную площадку. Перед ним, бледный весь, приняв позу боксёра, вырос Соломон Рафаэлевич.
  - Вы не только котов ненавидите, но ещё в большей степени - людей, господин так называемый студент... Людей - главное! И вы это прекрасно знаете,- на одной ноте и на одном дыхании, захлёбываясь от переизбытка адреналина, вскричал он, разгоняя эхо по подъезду, и длинный, крючковатый  нос его сделался совсем белый, как кусок мела.
  - Прочь с дороги, дрянной старикан,- вполне мирно, но с нотками созревающих негодования, скрытой угрозы сказал Жилов, поспешно прикрывая за спиной у себя дверь.
  - Опять я видел сон, будто багряный закат повсюду настал,- поглядел прозрачными, выпуклыми, как линзы, глазами куда-то в угол Рубинштейн и плавно повёл рукой с растопыренными пальцами, очерчивая некую линию. Жилов оттолкнул его, не слушая, покатился вниз по лестнице.
  - И снова некто появился в длинном плаще, я увидел его лицо...- закричал ему вдогонку Соломон Рафаилович, перевешиваясь через перила.- Я узнал его, господин студент... Это были вы...
  Жилов был уже в самом низу; подняв голову, он увидел, как Соломон Рафаэлевич, широко расставив ноги в домашних шлепанцах и бурно жестикулируя, что-то протяжно декламировал, и его огромные, чёрные ноздри шевелились, как черви... Щёлкнул замок, и на площадку к нему вылетели два беленьких старушечьиих платочка.
  - Пророк, ей же ей, пророк,- задребезжали голосами мелькнувшие фурии, подбросив ко лбам и плечам сложенные триплетом пальчики, закружились их длинные, цветастые юбочки.
  - Конечно же это был я, ничтожный старикашка; а кто же ещё?- зачарованно прошептал Алексей Аркадьевич, могучими прыжками вынося своё драгоценное тело на зимнюю улицу, щурясь от яркого, возвышенно звучавшие в небе солнце. "А душа?- вдруг пронзило его.- Душа-то что моя, где она теперь?.." Но то была всего лишь секунда. Глубоко, всей грудью вдыхая зимнюю утреннюю свежесть, он, вертя головой налево и направо, покатился по заспанным, зевающим ртами окон и подъездов улицам.
  - Потому что мир прекрасен и ждёт меня,- закончил он свою тираду уже далеко за порогом своего подъезда. Дома проплывали мимо него, медленно раскачивая каменными плечами и талиями, улыбались начинающемуся дню. Среди чёрных стволов и веток показался старый памятник Гоголю с зелёными медными волосами и с лицом, крайне удивленным его, Жилова, столь ранним появлением. На скамейке под изваянием малороссийскому гению Жилов помечтал о своём призвании; что возможно, где-нибудь, когда-нибудь, поставят памятник и ему. Глядел, как стая голубей гуляет в развалку по снегу, сбитому в каменному сугробы, склёвывая рассыпанные кем-то крошки хлеба, и какой-то грудастой дурак с распущенным сизым хвостом крутится, стонет и зовёт на свидание девочек. Гудели ранние машины и одиноко проносились с огромной скоростью по пустым ещё, насквозь пронизанным холодным ветром улицам... Дворники в оранжевых жилетках, словно сказочные сеяльщики обсыпали ледяные кочки песком. Первые пешеходы, только-только выпав из своих тёплых, натопленных квартир, корчились и прятали носы в воротники, потому что кругом грозно, как казалось им, дрожала необъятная, непонятная, распахнутая, точно чёрная  пасть в неизвестность над сереньким небом вселенная. "Странное дело,- думал Жилов, с удовольствием подставляя горло и щёки морозному, приятно колючему ветерку, с некоторых пор перестав бояться простуды.- Весь мир будто вокруг меня вертится, и дворники эти, и голуби, деревья, дома, люди - всё кругом меня бежит, всё будто только для меня существует. А тем не менее это совсем неправда, мир - другой, больше, независимее, но каждому человеку - всем до единого - со своей точки зрения  кажется, что мир существует исключительно только таким, каким он виден его или её глазами; и если бы вон тот, хотя бы, прохожий, - выхватывал Жилов крошечного человечка, ползущего, извивающегося рядом со спичечной коробкой дома,- провалился бы, завернув за угол, в саму преисподнюю, кроме него самого этого бы никто не заметил. Тысячи, миллионы людей гибнут ежечасно и ежедневно, и никому до этого дела нет, кроме, разумеется, самих несчастных, летят которые теперь вверх тормашками в космическом пространстве или в другом каком-то измерении и ничего уже сделать не могут с тем, что жизненный путь их здесь, на земле, закончился, вышел весь, истощились кем-то всемогущим выданные впрок запасы энергии. А между тем - большая жизнь продолжается, но уже - для других, и эти другие будут пить её полными глотками, сожалея, вполне, возможно, искренне, об уходе своих родственников или близких, но именно делая это так, как существа, которым жить предстоит вечно, которым всегда будет в жизни везти, и эта великая, мрачная, безжалостная, но справедливая дама, будет собирать урожай всегда где-то на стороне; и кто-то иной, а не они будет болеть, страдать, мучиться, нарываться на пулю или попадать в катастрофу. И неизбежно приходит момент, когда становится ясно - ясно как день, как сполох молнии среди ночи, как-то, что на ладони пять пальцев, а не шесть и не восемь - до щемящей боли становится ясно, до коликов - что и для тебя уготовано та же участь, что для других - смерть; что смертны все люди, все без исключения,  и великому гению и кровавому злодею одинаково суждено сойти в могилу, и что ты, ты,  которому  проведением было предначертано перевернуть весь мир, потрясти до основания Вселенную - конечен, как и последний пьяница, жаждущий от жизни только бутылку и от неё наслаждения. Приходит такой момент, когда пуля без промаха бьет в твою грудь, когда секунда остаётся до крушения самолёта, когда врач оглашает смертный приговор - и только тогда, в эти последние, длиной в целую жизнь, мгновение начинаешь постигать истинную цену минут, часов, годов и десятилетий, которые остались за спиной, истраченные, как оказалось, зря, на пустое ожидание счастья; и встаёт перед тобой вопрос, куда же делись, ссыпались миллионы и миллиарды этих минут, принадлежавших каждому человеку и - зачем, главное. Что оставил ты тем, кто с наигранным сожалением и неподдельным страхом посматривает на крышку гроба, тихо, услужливо ждущую тебя в прихожей? А, и правда,- куда?.. Да и ставишь ли ты вообще перед с собой какие-то вопросы, в состоянии ли; или, скорее, хрипишь в агонии, дергая ступнями ног, и кистями рук, чтобы почувствовать, что жив ещё и хоть на что-то ещё способен... "
  - Б-рр,- поежился Жилов, доходя мыслями до стука могильного молотка по сиреневым оборкам на крышке гроба и до барабанной дроби комьев земли, сорвавшихся с широких лопат могильщиков...
  - Ну уж, нет! Это не для меня теперь. Надо, наконец, пожить, как полагается,- весело сказал он медному писателю, бесстрастно на него глядящему, пружинисто поднялся, глубоко вздохнул и, погрузив руки в карманы брюк, зашагал по улице.
  А жизнь, как и положено ей, было прекрасна, удивительна.
  Всё больше и больше прозрачного, радостного солнца вливалось на улицы, и жёлто-оранжевый, беспокойно и делово метущийся поток густел, с гулом устремлялся и влево и вправо, заполняя самые тёмные углы переулков; и дворики, и дома из только что серых и унылых превращались в совсем воздушные, голубые, ярко-розовые или светло-зелёные. Воздух, наполняясь энергией, дрожал, прохожих в весело горящих красных, синих и фиолетовых пальто и куртках становилось всё больше, и люди, заполняя собой пространство, вносили в холодную, гулкую утреннюю пустоту тротуаров движение и смысл. Ветер, этот вечный шалун, швырял вместе с обёртками и шелестящими кульками обрывки их разговоров, и то смех, то весёлая реплика, отразившись от стен домов, скакали как отдельно существующие, независимые ни отчего субстанции. Моторы автомобилей урчали, не переставая, и те одной сплошной линией проносились по дорогам.
  Жилов по очень хорошо ему знакомому маршруту двигался упругой, тоже вполне независимой походкой. Он вертел головой и с радостью узнавал эти старые, так милые его сердцу, картинки созвездий и галактик домов. Перед ним будто цветной фильм прокручивались про любовь, который он много раз смотрел и прикипел к сюжету в итоге всем своим существом.  Когда он подходил к какому-нибудь повороту, или огибал ржавый красно-черный кирпичный угол дома, или вот-вот готов был завернуть в чугунные, вечные ворота проходного двора - то он наверняка знал, что сейчас предстанет перед его взглядом; и хотя он действительно видел то, что навечно отпечаталось в его памяти, ему всё одно было интересно, и больше того: он ко всему вдруг как-то по-новому приглядывался, находил какие-то новые в этом замкнутом на самом себе мирке росчерки и штрихи, которые вдруг совсем неожиданно для него выпрыгивали, выпячивались,  и от этого предмет или обстановка высвечивались новым, необыкновенна остро разящим огнём. В душе у него установилось то приятно будоражещее настроение, тот порядок , когда каждое событие, каждый встреченный на пути человек, каждый дерево или даже кирпич в стене, указывают на конечную, желанную цель, и это конечная цель, как глас божий присутствующие незримо повсюду, озаряет небесным светом настоящий момент жизни и - больше того - озаряя, разбегается и в прошлое, и в будущее, и тогда вся жизнь, какая бы она ни была, кажется одной красочной, обжигающе радостной, бесконечной линией.
  Перед подъездом, пронзительно поманившим его к себе, на другой стороне улицы замерла вишнёвая волга с чёрными, затуманенными окнами. Жилов, уже было выбросив из-за поворота ногу, чтобы мчаться  к подъезду и стремглав лететь на третий этаж, целовать руки и лицо мамины, и тут же покаяться, притормозил и насторожился. Высунув из-за угла дома нос, осторожно выглянул на холодную, молчаливо отдыхающее машину и  тревога заполнила ему грудь до самого горла. Он стремительно обежал полквартала, наискось пронизал два мимо пролетевших двора, протиснулся через какую-то узкую щель, уходящую наверху прямиком в в голубой квадрат неба, перепрыгнул забор, загремев, подставил под ноги металлический бесхозный  бак, потянулся к пожарной лестнице, коротким, мощным рывком подбросил тело и, быстро перебирая руками, заскользил вверх по обжигающим ледяным перекладинам; с крыши он прыгнул на козырёк балкона, оттуда, изогнувшись, спустился на перила, наклонился, ухватил ловко металлическую скобу, торчащую из бетонной плиты, его ноги повисли над пропастью, он прицелился, перестав качаться, слетел на парапет этажом ниже. Стайка прохожих, двое или трое, замерев, задрав наверх головы, извергая изо ртов и носов комья пора, с восхищением следили за его невообразимым полётом и несколько раз в ужасе вскрикивали, боязливо хватаясь друг за друга, когда он, внезапно теряя равновесие, вот-вот готов был сорваться вниз. На балконе третьего этажа, влипнув в узкую полоску стенки рядом с балконной дверью, он заглянул внутрь, прижав ладонь к залитому морозным узором стеклу, встал на жестяной, взвизгнулвший под рефлёными подошвами его ботинок подоконник, сунул в приоткрытую форточку руку, вертанул внутри ручку и ещё раз, и - окно, треснув замазкой, отворилось. Жилов, мгновение сражаясь со шторой и чертыхаясь, ввалился в тёмную, наглухо задраянную квартиру, поразившую его необычной, непривычной духотой.
  - Мам! - тихо позвал он, пугаясь звука своего голоса, до рези в глазах присматриваясь к тёмному силуэту на диване. Было тихо. Пробивая до самого сердца, негромко, знакомо стучали на стене часы. Он подошёл. Включил у изголовья небольшой торшер. Длинный (слишком длинный), завернутый в клетчатый плед бугор, издав протяжный вздох, пошевелился.  Из-под пледа, испугав Жилова, выпала громадная квадратная мужская рука с короткими пальцами, и следом выползла какая-то жуткая, перекошенная, заспанная усатая морда. Уставившись на Жилова, глаза гебиста полезли из орбит, лицо приняло испуганное, почти паническое выражение.
   - Вы арестованы,- дрожащим, проваливающимся голосом просипел он и часто заморгал, выхватил из-под пледа качающийся пистолет.
  - Как же, сейчас!- Жилов хлестко выбил оружие, замахнулся.
  - Не надо, не убивай! - взвизгнула взъерошенная голова, закрываясь руками.- Я знаю, вы не человек!
  - Тихо ты, ослина!- не очень сильно пристукнул Жилов.- "Не человек", ишь...  А кто же я, по-твоему? Ты один в доме, гад? Где моя мать? Где она, отвечай!- ему вдруг душить захотелось.
  - Мы её взяли,- сказал разведчик, часто, сбивчиво дыша, глаза у него то и дело мутились, закрывались под дрожащие веки.
  - Что-о?- теперь Жилов вытаращился, руки у него сами подскочили и, как пауки, задвигались, нацелились в белую строчку горла.
  - Аг-х!- захрипел, сжавшись в комок, человечек и задёргал под пледом ногами, точно его действительно стали душить.
  - Сколько здесь вас, твари?- в ярости вывернул розовые губы, выдул страшным шёпотом Жилов, затрясся.- Ещё есть в квартире люди?
  Мужчина, болезненно, криво, распахнув рот, кивнул стремительно бледнеющим лицом.
  - Много? Где? Где? Офицер затылком взмахнул на закрытую дверь спаленки, снова поспешно локтем закрылся.
  - Машина на улице ваша?
  Снова боязливый, сбивчивый кивок.
  - Ещё что есть, ну? - испытующе щурил веки Жилов. Гэбист дёрнул плечами, затряс растрёпанной головой, попробовал заискивающе улыбнуться. Жилов, не удержав, вскипев до самого предела, присев, надавил острым локтем тому в солнечное сплетение, отливая из себя накопившуюся ненависть. Лицо шпика болезненно с корчилась.
  - Ну?
  - Есть, есть,- жмурился, изнывая  от боли тот, закинув назад голову, ощерив сиреневые, влажно блестевшие дёсны.- В квартире напротив и в доме напротив тоже, человек десять всего.- Пусти! - кряхтел он, надсадно стонал и охал.
   - Где моя мать?- ещё сильнее стал давить Жилов.- Где, я спрашиваю?
  - Не знаю, честное слово!- задыхался, слабел и бледнел мужчина, точно насосом из него стали кровь откачивать.- В газетах для тебя сообщение подготовлено... Ничего больше не знаю... Отпусти, говорю, не могу больше... Больно... Газеты сегодняшние открой... Га-зе-ты... Увидишь...
  - А мне, думаете, не больно? А я, думаешь, не страдаю?- стал биться, клевать носом и длинным лбом над ним Жилов.
  Гебист, из последнихсил рванувшись, попытался сбежать, заклубились, вспорхнули его руки, ноги, взлетел синие-бордовый плед...
  - А ну лежать!- скомандовал Живов и острым ребром ладони огрел под челюсть в оголившуюся шею. Усач обмяк, и удивленные его глаза медленно погасли. Жилов поднял с пола горбатый пистолет и накрыл пледом труп с головой.
  В соседней небольшой комнате между притихшими книжными шкафами неслось жирные, могучие посапывание и похрапыпывание. Четверо здоровяков с выстриженными под ноль затылками, выставив ноги и выпятив в различной степени стоптанности каблуки и подошвы, задрав рты, развалились в раздвижных креслах. Ещё один скрутился калачиком на тахте. Чужой, неприятный запах прокуренных и пропитых глоток ударил в самое сердце Жилова. На секунду от ещё гуще, под самое горло нахлынувший ненависти у Жилого помутилось в голове, палец его вот-вот готов был нажать на спусковой крючок пистолета: пусть падают перед ним на колени, молят о пощаде!..
  Жёлтая полоса утреннего солнца, выпав из приоткрытой шторы, пролилась на пол, поднялась на стену. О! Всё так знакомо ему...  У него защемило сердце.
  - А ну встать! Встать!- начал тихо, а затем громче сказал он, щёлкнул пистолетом. 
   У спящих задрожали веки; один, подняв голову, зевнул, стал тереть кулаками глаза. Увидав наставленный на него пистолет, ошарашенно заёрзал, стал тормошить, будить своих боевых товарищей.
  - Руки все вверх! - водил перед их распухшими со сна лицами гранёным оружием он.- Оружие на пол, к моим ногам!
  Красивый мужчина, длиннолицый, голубоглазый, с тонким носом, иронично и бесстрастно ему улыбаюсь, влез себе под мышку и вдруг резко выдернул руку, на лету щёлкнув предохранителем. Черная дырка понеслась в Жилова. Жилов, отставив ногу, два раза надавил на курок. Оглушительно грохнуло, взметнулось пламя, лизнув в грудь наглеца. Через мгновение глухо стукнуло об пол, из-за кресла в рассеивающим голубом кислом дыму торчали коленки и кисть руки, мелко вздрагивали.
  - Тише ты, спокойнее! - закричали ему мужчины, и к ногам Жилова, гремя, полетели с железными хоботами жуки. Тот, который лежал на тахте, спросонья подхватился и, не в состоянии ничего уразуметь, вертел головой и хлопал глазами.
  - Пистолет бросай на пол, Петя! -все хором закричали ему, замахали на него руками.
  - Пожалуйста,- немедленно согласился Петя, ошалело пялясь в чёрную осу дула, вот-вот готовую взлететь ему на лоб. Отвернув борт серенького измятого пиджака, двумя пальцами за металлическое ухо выудил из кобуры Макарова и брезгливо бросил его в кучу, точно скорпиона или ядовитую змейку. Жилов приказал им вязать один другого  ремнями, и они с удививший его готовностью принялись исполнять. Дрожащие кисти рук последнего ремешком намертво ухватил он сам. Толкаясь, перебивая друг друга, гэбисты  рассказали  ему, что находится он в розыске, на него выставлены засады везде, где он предположительно мог бы появиться; жалея, по-свойски уверяли, что взялись за него всерьёз - шансов уйти оставили, в общем, немного.
  - И ещё,- печально опуская уголки губ вниз, дёргаясь, очень нерешительно сказал самый пожилой.- Мы вас просим проявить гуманность и оставить нам жизнь. Видите ли, у нас у всех семьи, маленький дети... Нам приказали, поймите...
  В наступившей тишине было слышно, как под окнами на улице промчалась машина.
  - Нет,- сказал, как отрезал, Жилов, и и вздох ужаса заметался по комнате. Мужчины сбились в плотную кучку, и каждый старался подальше отодвинуться от зловеще взглядывавшнго в них пистолета.
  Жилов устало опустился в кресло, выставив острые колени и, почесывая дулом небритую щёку, глубоко задумался. Четыре пары глаз, горящие надеждой, уставились на него. Он резко поднялся и, куча, извиваясь и стуча коленями в пол, с криками ужаса, поползла от него в угол. Жилов, задрав рот, зло расхохотался.
  - Что вы намерены предпринять?- тонко, со зазвенящими нотками отчаяния, вскрикнул пожилой.  Кто-то из ошеломлённой толпы, самый молодой, не утерпев, зарыдал. Жилов, ощерив зубы, страшно закричал, стал с яростью кулаком махать, матерился... Внезапно замолчал, задумчиво уставился через гардину в голубенькое, рыхлое небо, увидел там, наверху, глаза эти преследующие его чёрные, требовательный их взгляд, подгоняющий, подталкивающий его... Медленно, растягивая слова, сказал что один шанс спастись у них их есть.
  - Какой же, какой ой? Мы согласны! Согласны мы!- наперебой закричали все, заползая на плечи друг другу. 
  - Отдать мне в заложники ваших жён и ваших детей, - сказал и вылил в них два кипящих озера ненависти.- Что, слабо? 
  В комнате стало пронзительно тихо, откуда-то, через стены пробивалось с этажей пианино. Гаммы сыпались и сыпались, превращая весь мир в тонкий, гудящий едва-едва электрический провод, несущей куда-то в неведомое информация. Жилов, очнувшись, повернувшись на носках, свирепо толкнув плечами воздух, покатился к шкафу; открыв дверцу, стал копаться в самом низу, выпрямился с красной физиономией, в проворных, нервных пальцах держал матерчатый рюкзачок. Нагибаясь и гоняя туда-сюда под стенкой гэбистов, собрал железную кучу стволов, и красивые густые, длинные волосы били его по лицу. Выпрыгивая в распахнутое окно, он оглянулся.
  - Спасибо,- с надрывом крикнул ему вслед пожилой, начиная жалобно морщить лицо и еле сдерживая подступающие слёзы. А когда ботинки Жилова, показав зубастые подошвы, исчезли, он, зарыдал, роняя на пол крупные горошины слёз, тряся щеками и лбом, проблеял:
  - Уйду на пенсию к чёртовой матери, надоело...
  Жилов, повесив рюкзачок на плечо, проделал обратный путь более уверенно; раскачался на скобе и сиганул вниз в в хрустнувший снег. Стайка зевак, всё выжидавшая его появления, зааплодировала. Жилов, щурясь от начавшего неистовствовать солнца, сделал учтивый поклон и побежал, красиво выдерживая колени, пятки и носки.
  Помчался в поезде под землёй, зачарованно глядел в чёрном окне на своё изменившееся, похорошевшее отражение. На вокзале, продравшись через толпу, Жилов, думая, что нужно будет потом снабжать личную армию, зашвырнул рюкзак в ячейку хранения и, сунув в никелированную ушную раковину монету, захлопнул дверцу. В стеклянной будке киоска у страдающей насморком старухи он купил местную газетёнку.
   Наверху горело неумолимо ровное, синее небо, убаюкивая, успокаивая. Надо было где-то присесть, развернуть газету. Ему захотелось есть к тому же. Привокзальное кафе, как он и ожидал, было переполнено. Висела серо-жёлтая едкая туча дыма. Галдели. И снова в Жилова из смутного воздуха будто блеснули яркие, подёрнутые лукавством глаза. Не обнаружив свободных столиков Алексей Аркадьевич уселся к какому-то алкашу с истёртым, уничтоженным водкой лицом. Волосы, лоб, брови, щёки, губы - всё у того было серого цвета, обмякшее, влажное от пота, одни заплывшие глазки, как распалённые уголья, живо и тревожно грели. Перед ним на столе в разные стороны разбежались - жестяная пепельница, измятая пачка дешёвых сигарет, спички, почти изящная и поэтому нелепо смотрящие здесь, почти в аду, рюмка на длинной ноге, обсаженная жирными отпечатками пальцев; закусь кой-какая и бутылка русской, основательно опустошенная. Алексей Аркадьевич без слов и извинений обвалился рядом на стул и поглядел поверх голов, стойку бара прогладил взглядом, рожи какие-то там просканировал, выхватил - мужчин, женщин, затем ниже - по сидящим за столиками проехался, и опять, словно танцуя какой-то жуткий танец, рожи и рожи высовывались перед ним, пьяные, наглые, чужие, плевали табачным дымом, смехом и криками.
   На часах Алексея Аркадьевича, конфискованных у покойного проектора, было четверть одиннадцатого. Он купил кофе, булочки и, волнуясь, развернул газету. Президенты, министры, депутаты и знаменитые спортсмены пробежали перед ним длинной чередой, а господин Ж-кий ещё и выругаться успел, повернув к нему голову и зло оскалясь. На самой последней странице, в подвале, посреди информации о купле-продаже в очень контрастном четырёхугольнике были помещены крупные буквы: "Серафимова А. А. мама просит позвонить по телефону номер такой-то". Алексея Аркадьевича прямо в начавшую кровоточить душу резануло это слово "мама"; ещё раз прочитал, глаза его наполнились горячей водой. Буквы заколыхались, поплыли; колючая прозрачная полосочка выпала ему на щёку, обожгла, будто лезвием по коже провели , он сейчас же смахнул слезу, оглянулся. Он выдрал номер телефона, спрятал лоскуток поглубже в карман, а газету, скомкав, грубо швырнул на пол. Как живые, страницы жутко зашевелились, зашуршали, снова упрямо развернулись, это неприятно поразило Жилова.
  Этот рядом, мурло небритое, что-то талдычил ему, кажется.
  - Что?- хмуро спросил Жилов.
  - Вы не могли бы человека убить, вот так - взять и уничтожить?- пьяно, сопливо хныкал мужчина, глядел, качаясь, невыразительно и печально на Жилова, и в глазах у него вдруг пробежала презрительная строчка.
  - Что ещё тебе нужно сделать?- в весёлом удивлении вскинул брови Жилов.
  - То-то, что не можешь.... Все вы слабаки...- Маклаков из неширокой дрожащей ладони увлечённо стал затягиваться сигаретой. Помятое, измызганное, но ещё совсем не старое пальто, закашлатившийся шарфик, тощая в нём шея. Жилов, фыркнул, отвернулся.
  - А сам-то что?- совсем развеселился, рассердился Алексей Аркадьевич.- Чем ты лучше других? Возьми и убей. Ничего себе - просьбочка.
  - Я бы убил с удовольствием, не задумываясь, легко,- задумчиво  щурился в залитое дымом окно Маклаков, истворгая из себя фиолетовые кривые струи, и припухшие мешки у него под глазами рассыпались в стороны от внутреннего, вспыхнувшего восторга.- Только я в этом деле дилетант и наверняка засыплю всё дело. Да и как? Столовым ножом? Я и резать-то куда нужно не знаю, в кость куда-нибудь попаду, орать будет, люди сбегутся...
  Глаза Жилова весело заискрились, он быстрым движением вытащил из кармана пистолет и протянул Маклакову. Испуг чёрной птицей пролетел у того по лицу. Он вертаннул головой, бросив налево и направо тревожный взгляд.
  - На вот, возьми,- лукаво улыбаясь, сказал Алексей Аркадьевич.- Один выстрел в голову, и дело решено.- Он подвинул к физику надутый энергией ствол.
  - Спрячь немедленно! - в ужасе оттолкнул его руку Маклаков.- Увидят, милицию позовут! А мне в милицию никак нельзя!..
  Жилов перекинул ладонь под стол, и не сводя глаз с Маклакова, держал её там. Покусывая небритую тонкую губу жёлтыми, приплюснутыми зубами, Маклаков с уважением и страхом уставился на чёрный, красивый пистолет.
  - "...слабаки, ишь..." То-то и оно... - недобро усмехнулся Жилов и спрятал Макарова.
  - Нет... Ты понимаешь... Вот так сразу... Не знаю...- виновато, сбивчиво залопотал маклаков, глядя куда угодно - на пустую опустевшую бутылку, на сигареты, на пальцы себе, а на Жилова теперь - нет.
  - Как тебя звать?- подружелюбней спросил Алексей Аркадьевич и притронулся к тонкой, нервной руке.
  Маклаков сказал, что - Володя.
  - Смогу ли я убить, Вова? - перестав улыбаться, спросил Жилов, стал суровым и злым.- Просто это сделаю, наверняка. Потому что я убийца, и людей жизней лишать это моя работа.
  Маклаков с испугом выдернул ладонь и облизал пересохшие, колючие губы. Он как можно дальше отодвинулся от Жилова, и спинка стула его заскрипела и покосилась.
  - Что ты теперь скажешь, м-м?- тоже ближе подвинулся к нему Жилов, жарко блестя чёрными глазами.
  Маклаков медленно налил полстакана, медленно поднёс к губам и очень медленно, с каменным лицом, не сводя с Жилова глаз, расплёскивая водку по щекам, дёргая кадыком, выпил.
  - Я по профессии физик... был,- невесело усмехнулся, выдыхая раскаленный поток изо рта,- привык к точности... Скажи, сколько я буду должен, если ты согласишься мне помочь? Денег у меня, как ты понимаешь, нет, а вот золотишка бы тебе подкинул, платины там... Драгметаллов, в общем...
  - Откуда такое роскошество, старик?- искренне удивился Жилов, подвигаясь на место.- Золото предлагаешь, а сам в обносках ходишь...
  - Это секрет, - подмигнул Володя, затем вдруг досадливо поморщился.- Впрочем, какие теперь к чёрту секреты...- он плеснул голубоватой водки в стакан и, не раздумывая, выпил.- В лаборатории нашей золотишко имеется, в достаточно больших количествах. Я думаю, что государство мне задолжало, учитывая годы моего напряженного, самозабвенного и не оцененного по достоинству труда.
  - Вот это верно, вот это правильно!..- захохотал Жилов, удивляясь, как быстро начинает собираться его армия.- Пора собирать камни, хватит разбрасывать!- он, нагнувшись, близко совсем подвалился к Маклакову и почти в самое ухо, заросшее рыжими волосками, вышептал: - Кого убивать-то собрался, Володенька? Видать, как кость в горле, он тебе? Или - она? Шалу-ун! Хочешь, мы террором наполним город?
  Маклаков, скосив глаза, боком пугливо на него посмотрел.
  - Здесь никакой политики или чего-то такого, дурак,- совсем опьянев, с зелёной соплей в ноздре, качнул он задубевший кистью руки.- Здесь - любовь, лю-бовь, понял? Святое...- тоже приклонившись, добавил он шёпотом, развратно пырскнул.
  - Жена? Понимаю,- отстраняясь, сказал Жилов, и просветлённая улыбка сошла с его лица.
  - Да нету у меня никакой жены! - неожиданно озлобился Маклаков.- И отродясь не было, никогда не было, я одинок, как перст...- со стуком уронив лоб на руку себе, он зарыдал. Жилов глядел на оттопыренные белые уши, на кривой, слипшийся завиток волос на затылке , и ему стало жалко этого пьяного человека, а через эту жалость в нём пробудилось ещё более сильное чувство - жалость к самому себе, - о том, что он никому в целом свете не нужен, никто не любит его, и никогда уже не полюбит... Он налил себе водки, выпил, ещё раз налил.
  - Тебе не хватает любви?- чувствуя, как увлажняются  его веки, спросил Алёша и погладил Маклакова по исходящий дрожью, холодной руке, по острому худому плечу, по нечёсаным волосам.- Ты чувствуешь, что ты одинок, покинут, лишний на этом свете, что всё в твоей жизни уже осталось позади, а впереди ничего хорошего тебя не ждёт?..
  Маклаков чуть приподнявшись, затряс нечесанной головой, подставляя ласковой руке лоб, щёки, виски, слёзы голубым градом катились у него по лицу.
  - Ты чувствуешь, как на тебя давит вся непомерная махина государства, как она раздавить тебя хочет; как злы, неподатливы и невоспитаны люди, чёрствы и чванливы, жадны чиновники, ненасытны, преступны, продажны карательные органы?- гладил Жилов ему и лоб, и щёки, и виски; и у него самого горячая река, готовая вот-то тяжело покатится вниз, собиралась под веками.- Ты смотришь на весь этот грохочущий мир, на весь этот кошмар и ужас, на то как тебя медленно, почти садистически, перемалывают шестерёнки жизни, и палачи твои хохочут при этом тебе весело в лицо. Ты смотришь на всё это непередаваемое хамство, и неумолимо в тебе вырастает протест; ты сам готов крушить, ломать, резать и убивать, плевать в в эти наглые лица, топтать мерзавцев ногами, орать, верещать, поджигать дома с их уютными, чужими, тебе не принадлежащими комфортными норами, в заговорщики в конце-концов вступить?
  - Да, да, да...- громко, торжественно шептал Маклаков, растирая по грязным щекам слёзы и с невиданной силой саданул кулаком по подпрыгнувшему столу. На них отовсюду, выглядывая, посмотрели, и оба они в ответ заблистали гордыми взглядами, обнялись крепко, как братья, став вдруг одним вовек несокрушимым целым.
  - Так круши, бей, Володенька, бери сам, если тебе не дают то, что ты долгим страданием от самого своего рождения заслужил!- тише заговорил, зашептал Жилов, преклоняясь к столу, и двумя руками пригладил непослушные волосы, пропуская их через через пальцы, взбросил их наверх.- Потому что завтра могут наступить пустота, забвение, смерть... Не хотят чистой, святой любви испить, не видят её, не замечают, так пусть получат лютую, голую ненависть... Мир ещё глуп, нищ, грязен и не заслуживает поэтому к себе признательности... Теперь любовь - это когда ты сильный, и на тебя смотрят снизу вверх... Вот когда тебя любят изо всех сил, мать их... Мы умеем только говорить о любви, а на деле творим одни только зло и ненависть...
  - Да, да! Вырвать любовь силой, завоевать её, уничтожить противников!- просверливая вспученными, разрастающимися глазами дырку в столе, восторженно стонал Маклаков, качаясь из стороны в сторону.- Вот истина...
  - Я эти мысли свои ох как выстрадал, я знаю, что говорю; я, между прочим, сам при смерти был, отходную по мне уже справляли, в захудалый больничке как собака подыхал, скорчившись на кровати...- страстно струил громкий шёпот Жилов, и к Володе долетала его горячее, сладкое и сбивчивое дыхание.- И никто из моих истинных губителей ко мне не пришёл со словами сочувствия, жалостью своей не по- потчевал...- Алёша горько сощурил глаза, лицо его перекосилось, показался частокол острых зубов, из-под ресниц снова выбрызнули два прозрачных ручейка.- Алёша горько сощурил глаза, лицо его перекосилось, показался частокол острых зубов, из-под ресниц снова выбрызнули два прозрачных ручейка.- Одна мама моя, мамочка, ка мне прилетала, глядела , как я день ото дня угасал, каково ей было это видеть? Родной единственный её ребёнок, её кровиночка... То яблочко принесёт, кто конфетку.... И глаза её, о!.. А я не хотел уже есть, я уже ничего не хотел, я уже её, мать свою, ненавидел за то, что она мучения мои нечеловеческие видит, мои физические и духовные унижения; я кричал на неё, гнал её прочь, издевался над ней, вспоминая неправедное; я её уже в один ряд со всеми ставил, потому что она и все, все другие на этом свете оставались, а я - уходил, во мне поэтому привязанности и любви ни к кому никакой уже не было, одна чёрная, лютая  злоба, хотя я и боролся с собой, стараясь преодолеть её, вытравить её из себя; но разве ж я мог победить - больной, слабый? Я молился богу, просил его спасти мне жизнь - перед сном (хотя какой был сон), после сна, днём по многу раз, сотни, тысячи, миллионы раз я просил его, умолял дать мне шанс,  уберечь меня... Я возвеличивал его, придумывал ему разные красивые названия, обещал в случае счастливого исхода посвятить ему всю свою жизнь без остатка; я пробуждался и искал следствий своих горячих просьб и молитв, искал в себе следы облегчения, признаки отступления болезни, выздоравления, но... болезнь стремительно развивалось, я всё ближе подвигался к краю могилы... Я старался, невзирая на злобу и желчь, заполнившиеся меня, испытывать в душе только любовь - к моим товарищам по несчастью, к медицинскому персоналу, к посетителям, к моей ненаглядной, убитый горем маме.... Но у меня не получалось... Какая-то непомерная, заслонившая всё собой ненависть переполняла меня, я скрежетал зубами, глядя на то, как врачи, сёстры, уборщицы, родные больных, мужчины и женщины бодро вышагивают по палате, и скрытая брезгливость и даже гадливость  таится в их лицах, когда они искоса взглядывают на наши жёлтые, высушенные, уже обильно пахнущие гибелью тела...  Жизнь, трепещущая сотнями, тысячами сладострастных проявлений, оставалась там, за порогом палаты, за забитым напрочь окном, за какой-то магической чертой, за которую ступить теперь нам, больным - и мне в их числе, мне! - уже не дано было, будто покрывало железное с неба упало, даже не железное, а другое какое-то, прозрачное, стеклянное, что ли, но такое же тяжёлое, непроходимое, через которое можно было смотреть, замечать по ту сторону его радостных, смеющихся человечков, как они друг другу улыбаются, мило суетятся, беспечно относясь к минутам, часам и дням, оставшимся им, купаются в них, планируя, видно жить долго, вечно, всегда...  Сквозь это волшебное покрывало, словно оно действительно было стеклянное, можно было ещё вести наблюдение за окружающими событиями, но принять в них участие уже - нельзя, потому что могучая, несокрушимая сила захватила тебя, закружила и бросила к краю пропасти, и с каждой секундой полоска тверди под твоими ногами всё тоньше и тоньше... И тогда, тогда...- Жилов с зазвучившим в голосе отчаянием вдруг обхватил ладонями своё лицо и на мгновение замолчал.- Тогда я сказал себе, что... бога нет.... Нету...- плечи его затряслись, и из-под прижатых к глазам пальцев у него густо побежала вода слёз.  Теперь уже Маклаков, забормотав тёплые слова сочувствия, зашлёпав мокрыми губами, стал гладить Жилова по плечу, по рукаву пальто. Всхлипнув, Жилов отнял руку от лица, и его карие, большие глаза были теплы, мягки, совсем беззащитны, не то что полминуты назад.- Да-да, сказал тогда я себе,- продолжал он, помолчав и устало помяв лицо пальцами, погладив себе широкие плечи, бережно обняв себя,- что если ни в чём не повинный человек, праведно, правдиво строивший свою жизнь - а я всегда старался жить именно так, по совести -получает "в награду" за безгрешное своё существование скорую, мучительную, ужасную смерть, если мне, праведнику уготована погибель, а настоящим душегубам, окружающим со всех сторон меня, - ворам, лжецам и предателем положено дальше жить и вовсю при этом процветать,- то о какой справедливости может идти речь, о каком высшем законе чести и совести, о каком всемилостивейшем, всевидящем, всезнающем боге?.. Я вертел и вертел у тебя в голове это заклятие, это неизбежно возникающую формулу, что праведность неминуемо ведёт к смерти, и только грех в этом подлунном мире это дорога к счастью и процветанию, и всё больше укреплялся в мысли, святого ничего вокруг и в помине нет, а только - одни грязь, преступление, пошлость, разврат и - деньги, деньги, деньги... Я мучительно долго искал выход, я пытаясь разорвать этот заколдованный логически безупречный круг, поймать ускользающее от меня решение, но - напрасно:  чем больше, чем напряжённый я думал, тем уже становился впереди просвет, тем меньше аргументов у меня оставалось в пользу обратного, желанного; тем больше сил я терял и, наконец, я довел себя до таких упадка и изнемождения, что, показалось мне, к моему безнадежному физическому состоянию добавилось ещё почти полное безумие; я уснул... Тяжёл, страшен был мой сон..... Мне снилось сначала, что будто я - светлый ребёнок, и нас, таких же резвых непорочных существ, как и я, много в какой-то большой, кружащийся, точно карусель, комнате, наполненной мерцающими таинственными бликами, с открытыми настежь в зеленое лето громадными окнами, за которыми восходит, бьётся, нежно пульсирует, источая покой и счастье какое-то великое, бесконечно доброе существо, и мы, беспечные, беззаботные дети, чувствуем это существо, знаем, что его доброе, сладчайшая власть распространена на нас, окружает нас, пестует собой нас... Мы звонко, радостно смеемся, бегаем, играем, шалим, мы непоколебимо спокойны, потому что уверены в абсолютной нашей безопасности, в том, что не тени зла не может пролиться на наши головы... И вот я, совершенно бездумно, подчиняясь какой-то своей безобидной цели, продолжая ещё смеяться и выкрикивать что-то кому-то в ответ, выбегаю из комнаты в соседней пустой, высокий, тёмный и гулкий коридор и, в глубине души вдруг чувствуя приближение чего-то страшного и непоправимого, смертельной опасности, быстро направляюсь к разноцветным шкафчиком в раздевалке, чтобы там что-то, какую-то детскую вещицу из кармана куртки достать. Шум голосов и игр слышен слабее, но вполне отчётливо доносится ко мне, успокаивая, убаюкивая меня; я вынимаю какую-то, кажется, игрушку, да - именно так, и собираясь уже возвращаться, поворачиваюсь, чтобы поскорее возвратится в радостное наше лоно; но к великому ужасу своему вижу, что путь мне преграждает невесть как сюда к нам, в детский сад, в наш безоблачный Эдем, попавший сложенный в тугое кольцо смрадный змей - громадный, жирный, шевелящийся, шелестящий медными кольцами своей кольчуги; он как будто не видит меня, находясь совсем близко впрочем ко мне, предо мной щёлкает только его увенчанный острым жалом хвост, как отдельное, ещё более опасное от него существо, а приплюснутая голова его обращена в противоположную от меня сторону, к шумной толпе детей, виднеющихся в ярком солнечном пятне за открытыми настеж дверями игровой комнаты. Он как-будто то погружён в глубокое раздумье, странное, почти человеческое выражение лежит на длинных костях его черепа, и затем тяжёлый взгляд его увитых густыми бровями чёрных очей направляется в другой коридор, который тоже с обратного конца приводит в комнату, но путем несколько более длинным, как бы окольным. Змей этот непередаваемо страшен, толст, громаден по своей длине, и какое-то чудовищное,  душное, недоброе начало, абсолютное зло исходит от него и в тоже время - несказанное блаженство, нега, вечная, беспокойная, назойливая забота, и - снова - какой-то подвох, какая-то затаённая опасность, грозные, но в тоже время сладкие, сладчайшие волны, точно сон о желанном, сказочном торте (о, детство! о, святая наивность!) или о тугом, переполненном гривенниками и пятнашками кошельке... Я гляжу на жуткую, извивающуюся, переливающуюся тускло спину животного, на костистый, острый затылок его, на широкие, скользкие кольца, и тяжелейший, вселенский ужас входит в меня, всё моё существо до краёв наполняется им, я начинаю бояться всего, о чём я ранее даже не подозревал; я боюсь, что умру (я не знаю что что такое смерть ); боюсь, что крошечное тело моё будет разорвано болью  (хотя я не знаю, что такое страдание и боль), что мир и счастье в нём закончатся, и может начаться война (что такое мир или война, я даже не подозреваю); что вместо счастливой нашей комнаты может возникнуть что-то иное, худшее или лучшее (я не ведаю, то такое хорошо, а что плохо, что добро, а что - что зло); что всем нам, весело резвящимся детям, угрожает нарушение нашего прочно устоявшегося и поэтому любимого нами порядка, хаос и одиночество (я даже представить не могу, что судьба моя будет вручена только мне одному в руки); я начинаю бояться всего - шорохов, теней, резких вздохов, вдруг пошевелиться,- чтобы не выдать себя или чтобы - о! я уже это начинаю понимать - услужить этому страшному существу и сохранить для него тишину и покой...  Но более всего ужас охватывает меня не потому, что над всеми нами, детьми, нависает жестокая и смертельная опасность - и надо мной тоже! - и что счастье наше теперь, видимо, уничтожено окончательно; а потому, что я знаю наверняка, что я и этот коварный змей и зверь связанный теперь навсегда, навечно; вечно, навсегда мы будем с ним теперь рядом, каждую секунду я и он, точно любовники на брачном ложе, будем крепко обнимать друг друга, только положение наши будет неравным - о нет! Я, я всегда буду вассал, всегда я буду ждать неминуемого конца, который может в любое мгновение наступить от него, моего теперь господина, от его непостижимой для меня воли. И это ожидание станет моей пыткой, инквизиторским истязаниям меня, и от этого ожидания, а, точнее, от мучительного желания отдалить мой конец, я буду любить и боготворить этого зверя, ублажать его, желать услужить ему даже в самом большом и страшном... Любить и ненавидеть, ненавидеть и любить... Как это тяжело... Все эти мысли встают необычайно ярко в детской моей головке, я поражён ими, напуган и вместе с тем кровавая заря надежды загорается во мне,- надежды на то, что я единственный из всей счастливой толпы выживу, нужно только молчать, подыграть ему - всего это только, перешагну через внезапно возникший предел, а остальные - что же.... Ведь зубастая пасть в конце концов направлена не в мою сторону... Но я ещё боюсь этой надежды, купленной ценой предательства молчания (а нужно бы мне закричать, зашуметь, предупредить всех о нависшей опасности, и и тем самым наверняка погубить себя!), ещё уверен, что смогу без особых усилий избежать падения, что я ещё такой же, как все остальные - честен, прост, открыт, не запятнан ничем... Тихо я переступаю через позванивоющий, гремящий хвост, вхожу в общую светлую комнату, ко мне обращаются, берут у меня принесенную мной игрушку, ко мне в лицо заглядывают искрящиеся, приглашающие порезвиться глаза, меня зовут в круг, ко мне протягивают руки, не зная ещё ничего грядущего, всей страшной правды... Но я  мрачен, неподатлив, у меня тяжело на душе, я чувствую остро, что надо говорить, говорить - сейчас или никогда! Поднять тревогу, зашуметь, убежать... И всё больше уверяюсь, что я пропал, пропал окончательно, что не в силах раскрыть, разжать рта, чтобы предупредить остальных об опасности, какая-то зловещая, могущественная сила удерживает меня от этого, чугунный, тяжёлый, незримый взгляд глаз  висит надо всем и звучит, главное, в самом моём сердце, гипнотизируя меня; ничего не ускользает от его внимания - ничего! - и моё признание, знаю я, будет в итоге стоить мне жизни... И вот - шелест и треск чешуи слышатся, я оглядываюсь через плечо и вижу, что весь он здесь, этот ужасный змей, и кольца его скручиваются возле дверей, преграждая путь к бегству,- прочная, непробиваемая, и треугольная костяная голова мелькает то здесь, то там - повсюду между нами... Паника, крики ужаса воцаряются, все мечутся, падают, всё летит... Змей оглашает трубным, не слишком громким рыком, что все присутствующие будут сейчас съедены и выстраивает всех в одну линию, горького стонущую, плачущую, безутешно рыдающую, и я где-то почти в самом конце этой линии из маленьких человечков оказываюсь... И вот начинается процедура поедания... Неуемный плач несётся, невыносимо это слышать, первые жертвы уже проглочены, и - я, вдруг повинуясь эгоистическому импульсу, делаю шаг вперёд из строя и заявляю (давно это решение уже во мне созрело), что что я готов сотрудничать ... Я долго ждал перед тем, как сделать свой выбор, хотя и испытывал необъяснимый, всепоглащающий ужас - ведь так быстро таяла шеренга! Я ждал (впрочем, у меня ня и время было ждать, поскольку вперёд меня многие должны были пройти), потому что поначалу был уверен в том, что узнав об уготованной всем неизбежной гибели, не один и не двое предложат коварному существу свои услуги, и тогда и моё согласия покажется пустяком на фоне общего повального предательство. Но я ошибся: никто не выступил, не предал, хотя страдали и причитали громко все... Я вышел вперёд, произнёс слова, которые произнёс, и ощутил, что я пал... Искушающие, зло смеющееся  глаза змея до самого дна обожгли меня... Всё померкло, я проснулся...
  Алексей Аркадьевич расслабил плечи и руки, весь мокрый, облитый потом, обвалился на стуле, выставив острое одно плечо, не весёлая, тяжёлая ухмылочка взлетела ему на лицо. Опьяневший физик предложил ему остатки русской, но Жилов теперь отказался, указав, что водка забирает ум.
  - Ты бросай это дело, Володя,- пальцами растирая застывшее лицо, сказал он.- Это вначале от неё, от водки, счастьем и вдохновением веет, глубиной жизни, а потом   она только забирает  - деньги, здоровье, ум, семью... Я знаю, что говорю... Ведь я тоже пил крепко...
  - Неужели бросил?- допивая со дна стакана горькие капли, морща в щепотку лицо, с изумлением спросил Маклаков. Жилов ушёл к стойке бара и вернулся с тарелкой розовых пышных бутербродов.
   - М- м, ветчина!- с восхищением заглянул сверху в тарелку Вадимир Крнеевич, и ноздри его хищно зашевелились, раздулись.
  Две минуты они жевали молча.
  - Представь себе, бросил,- отряхивая с колен крошки, снова заговорил Алёша. - А выпил я свою первую бутылку,  когда выяснилось, что я болен серьёзно, страшно, неизлечимо. Выпил в один присест, в одиночестве, запершись у себя в комнате... Мама стучала в дверь, просила не пить, умоляла, плакала... Я тоже плакал, и - пил, пил, заливал своё горе, поминки по себе устраивал... Мама ещё не знала, что я болен, я не говорил, скрывал, щадил её, а чувствовал уже хреново себя, всё болело... Я и пить-то больше даже той причине начал, что поговаривают, полезный эффект употребления спиртного в тех случаях несет, если получил большую дозу облучения. Спасался, в общем, как мог... Жить хотел...
  - Неуж-то так? Дела...- тряхнул нечесанной головой Маклаков, подхватывая с тарелки последний бутерброд и запихывая его в рот, с снескрываемой любовью облил взглядом новую бутылку, потрогал её стеклянную кожу.
  - Врут, конечно,- с умилением смотрел Жилов, как кусочек розовый ветчины трепыхается на Володиной губе, рукой махнул.- Будешь ещё?-  услужливо чуть приподнялся он, чтобы идти и купить, и испытывал от этого какое-то новое чувство - удовольствие, что ли, наслаждение. Маклаков с набитым ртом замычал и и замотал головой.
  - Вранье, говорю, полное,- стал продолжать Жилов, снова усаживаясь.- От этой болезни никакого спасения нет; по крайней мере, лекарства ещё от неё не придумали, или в глубоком секрете его держат, а водка только мозги затуманивает. Страшная болезнь... Но и и подхватить её чтобы, необычная, особая, страшная причина нужна. Собственно, я сам в пекло и полез, сам себе подарок этот жуткий преподнёс на блюдечке с голубой каёмочкой. Да и те, кто яблочко на тарелочку положили, ядом его, это яблочко хорошенько приправили, да улыбались ещё сладенько, чтобы я не опасался ничего...
  - Что же это за яблочко такое было?- спросил Маклаков, внимательно, насколько мог, слушая.
  - А вот какое, - преклонился ближе к нему Алёша.- Работал я тогда на заводе "Молот и Серп ", здесь, у нас же в городе, слыхал, может? (Маклаков кивнул.) Да не работягой каким-нибудь непотребным, не инженериришкой - ха-ха! - завалящим, а был я, точно по Гоголю, пасечником, на природе-матери с пчёлками возился. Повезло мне с работой, как я считал. Сказали мне большие дяди начальники (а я был человечек маленький, устраивался на временную работу грузчиком, чтобы подработать, бабки срочно были мне, студенту, были нужны... А не хочешь ли, паря, - сказали - освоить выгодную для тебя и для нас (так и сказали: выгодную, и подмигнули залихватским образом) специальность, не пыльную, с окладом хорошим, с питанием дополнительным? Вакансия, мол, образовалась, а ты, парень, нам приглянулся... Что за работа такая, спрашиваю? Так и так, говорят, пчёлами занимался когда-нибудь? Нет, отвечаю, никогда (а сам думаю: что это они так расщедрились? Кольнуло в сердце, как чувствовал беду будущую); ну и вцепился зубами в это предложение, потому что между грузчиком подневольным и пасечником, целый день сам себе предоставлен который, нет никакого сравнения. Вот так-то. А они: ничего, мы тебя быстро научим, дело немудреное (дело-то как раз очень мудреное, скажу я тебе, многому учиться нужно, многое знать и, главное, с душой к делу относиться),- это они, начальники, чтобы завлечь меня, сознательно дело упростили, лишь бы согласие моё получить. Ну что, согласен, спрашивают? И напряжение, мне показалось, какое-то в воздухе повисло, чёрное что-то, лукавство, что ли, на их лицах засквозило, будто камень у них за пазухой какой имелся. Но, я-то, конечно, ничего не подозреваю, внутри ликую от удачи такой, радуюсь, что в жизни хоть раз повезло; вижу уже воочию, как солнышко ласковое над фермой поднимается, как травка и листики на деревьях зеленеют, цветы луговые синим, жёлтым горят  - красоту, в общем, и выгоду всю от этого мероприятия для себя мгновенно узрел. Согласен, говорю.  Они руки мне пожимают, поздравляют меня, друг на друга - замечаю - с облегчением взглядывают. Бумаги, бог ты мой, бросились тут же оформлять! Я, разумеется, тоже рад, даже счастлив, можно сказать; как последний болван, размечтался, что медок буду домой приносить, приторговывать налево им мало-помалу (вот он был грех, вот!), деньжата у меня заведутся, достаток какой-никакой появится, маме новые, импортные сапоги справлю, сам, как человек, приоденусь... Они меня сурово наставляют: дело для завода нужное, благо наших трудящихся, мол, превыше всего; подсобное хозяйство нужно развивать; мёд это ценный витаминизированный и минерализированный продукт и так далее. На том и порешили. На завтра, о чудо, я уже на пасеке. Действительно: и лес зелёный поблизости - нате вам, пожалуйста, и луг сочный, и цветов видимо-невидимо, и солнышко наверху так привольно, приветливо разливается... Но только головки цветов всё какие-то громадные, странных форм, непропорционально развитые, так и повисают тяжело, готовые вот-вот обломиться, набухли все просто немыслимо - что за чертовщина такая, думаю! И пасека к моему удивлению вся, какая есть - домик для жизни, ульи с полтора десятка, луг, кусок леса и ещё луг, чуть не до края земли - густо, два ряда увито всё колючей проволокой, и КП даже маленький приютился на входе с вохровцами. Ты не бойся, на ухо шепчет мне начальник, который поменьше, что вызвался меня сопровождать, заметив, видно, моё недоумение; не бойся, говорит, строгости такой и - на охрану указывает; это, говорит, только для чужих, для острастки, чтобы воровать мёд неповадно было, а своим, тебе - мне, то есть - понемножку брать разрешается, и подмигивает мне весело. Я - ничего, c вохровцами кроснорожими здороваюсь, присматриваюсь, что да как, в общем - осваиваюсь, в пол уха слушаю увещевания сладкие. В домике фанерном - кроватей две штуки, одна ровненько застелена, на другой - сетка голая железная висит торчит, и матрац наверху в рулон свёрнут - незанятая, значит. На столе под окном банка литровая, с мокрыми разбухшими бурыми хлопьями чая на дне; кипятильник в виде сердца, книга с закладкой (Три Мушкетёра Дюма, я посмотрел), хлебец под салфеткой, чашка с ложкой - словом, видно, что проживает в домике кто-то. И правда: некто Олег, говорить начальник, твой напарник, обитает здесь, на пасеку, видать, ушёл. Выходим, двигаемся на пасеку. Не идёт начальник, а буквально - бежит, не угонишься за его подпрыгивающим потным затылком ; и всё на часы на полненьком своём запястье поглядывает... И вдруг - веришь?- точно полоснуло меня острым осколком стекла по сердцу, будто на мгновение все внутренности вынули из меня, одна пустота великая осталость, ветер ледяной обдул лоб мне, и тоска глубокая опустилась в самое сердце  - на одну только секундочку всего - но такую яркую, значительную ! И пришло ко мне во время этой бурной, устрашившей меня волны, что гибелью там всё пропитано... Ты спросишь, как это можно почувствовать, что конец близко твой? А вот просто, говорю тебе: душным, затхлым чем-то пахнуло, точно обхватили меня за горло цепкие холодные пальцы чьи-то, сомнение тяжкие в душу ко мне заползли, весь мир заслонили собой; оглянуться захотелось, остановиться, будто в спину сквозь прицел мне смотрели... Я рассмеялся, подбадривая себя, отгоняя прочь мрачные мысли, вздохнул глубоко, огляделся  и раз и другой, стараясь чтобы яркие краски бушующей природы вошли в меня и развеяли наплывший туман, враз нахлынувший, закрывший надо мной всё собой, точно вода. И, может, природа, а, может, мой общий положительный настрой, с каким я ехал устраиваться на новое место, моё ожидание вечного, уже сейчас начинающегося счастья, совершили своё дело - я успокоился и даже сделался беспечно весёлым, и душа моя, точно море после пронёсшейся бури, утихла, и только далеко-далеко где-то по ней расходились кругами лёгкие волны беспокойства... Ещё издали  была заметна пасека: зелёненькие, весёлые деревья рощицы вдруг оборвались, яркое солнце со всех сторон гуще нахлынуло, под ногами зашуршало высокая густая трава, и через громадный синий пласт воздуха, как через гигантское увеличительное стекло, колеблющиеся от жары показались ряды ульев, в жёлтое, синее, красное выкрашеных. Крошечная фигурка в белом халате и в широкой панаме с чёрным шаром сетки вокруг лица бродила неспеша в скошенной траве между ульями. Вон и Олег,- задыхаясь и странно дёргаясь, крикнул мне начальник, нервно почёсывая лысый затылок,- он тебе всё растолкует, а мне пора... И он, тяжело пыхтя, побежал назад к трепещущей листьями рощице; когда я второй раз оглянулся, его уже и след простыл. Из-под чёрный пластмассовый сетки, надежно защищавшей кожу от пчелиных укусов, меня поприветствовал довольно приятный, совсем не злой, чуть насмешливый голос, который мог принадлежать только не старому человеку. "Вот хорошо,- подумал я,- водку вместе будем пьянствовать, девчонок местных любить..." Олегу было чуть больше тридцати, следовательно он был совсем не намного старше меня. Лицо у него было худое, загорелое, острые скулы широко выдавались в стороны; светлые, почти белые волосы, давно не стриженные, падали соломенными пучками на брови, на лоб, высокий и покатый; глаза - умные, хитроватые, даже чуть беспутные; сам он был худощав и невысок, а руки, ладони его беспрестанно двигались и были крупными, хваткими, жилистыми, налитыми кровью...
  Жилов сидел, локтями упершись в стол. Он кончил говорить, глядел на свои неширокие, но тоже очень сильные ладони. Кожа их, розовая, матовая, упругая, была даже на глаз прочна, как жесть, и синее вены, наполненные энергией, пульсировали по всей их длине.
  - Его нет больше, этого Олега,- сказал он печально-почтительным голосом,- умер,  как и я неизбежно должен был умереть,- и его длинная ладонь, взлетев, погладила лоб и глаза, чуть дрожала.
  - Да что там у вас, чёрт подери, случилось? Что за тайна такая? - нетерпеливо заворчал Маклаков и кинулся наливать из новой бутылки. Трое или четверо человек за соседними столиками, сделав вид, что переговариваются, навострив уши, внимательно прислушивались.
  - Тайна, Володенька, именно тайна здесь крылась, тайна невероятная, фантастическая, которая в итоге стоила, как я думаю, не одной человеческой жизни старой и молодой,- заблистал глазами Жилов, ближе подвинулся.- А сколько таких тайн разбросано тут и там по земле многострадальной нашей русской ? Сколько горя, слёз, смертей они, эти тайны скрытые, ещё принесут?.. Первым плохо себя почувствовал Олег,- снова как бы изумлённо начал рассказывать он, точно вглядываясь в начавшую открываться перед ним дымку, и руки его беспокойно стали двигаться, пальцы ладоней цеплялись за пальцы, точно гигантские пауки.- У него как-будто без причины начинались странные припадки: головные боли, неудержимый кашель, повышенная потливость, он терял какое-то время ориентация в пространстве, мог даже упасть; ночью он совсем не спал, а если ему удавалось забыться зыбким сном, то - всё время бредил, нёс какую-то ахинею, метался по постели; днём он то и дело уходил с пасеки прилечь; привычку курить - а был он заядлый курильщик - бросил. Он сгорел быстро, в две недели, и в моей памяти он таким и остался: вечно смеющимся, с шутками-прибаутками, а затем -безмолвный, зелёного цвета, с задранным подбородком, сначала в больнице на койке, а затем в гробу... Хотя я на на похоронах его так и не был, духу не хватило, на минуту только заскочил родителям его посочувствовать - руку крепко пожал безутешному отцу, матери в чёрном платке кивнул и, не удержавшись, заглянул в комнату, а там - красный гроб, вознесшийся на стол, и в нём...- Жилов закрыл ладонью лицо, плечи его задёргались,  затряслись.- Я сразу убежал, летел вниз по лестнице, не чуя ног, потому что снова тоску смертную, величайшую ощутил.
  - Ничё-о, сейчас на том свете с пчёлками своими беседуют... Водки - завались, пей не хочу; девчонки полуголые перед ним танцуют...- сопя носом, гнусаво пропел пьяный в стельку Маклаков, раскачиваясь из стороны в сторону.
  - Да-да, беседует,  наверное...- не слушал Теперь его болтовню Алёша, торопился дорассказать; глядел, весь поддавшись воспоминаниям, в одну какую-то точку в дальнем задымленном пространстве кафе.- Это всё, что ты говоришь, ерунда, выдумки... Главное, что нет живых теперь, убили...- он, помолчав, добавил, с тревогой взглянул на пускающего пузыри из носа Маклакова.- Прав ты: каждый в этой жизни собственный интерес имеет, а надо бы - общее...
  - Чево?- нахмурился Владимир Корнеевич, берестов что-либо понимать.
  - Убили? - вежливо поинтересовались с соседнего столика.- Какой-то яд? Химикат? Там воинская часть рядом была? Какой кошмар! Вот времечко наступило!...
  Жилов, туманно, невыразительно глядя, обернулся, засопел недовольно; над его стальными глазами одна бровь вздёрнулась, съездила вверх, послав в говорящего волну упругой энергии, и снова воцарилась вокруг молчание.
  - Я, друг, по природе имею характер совершенно не подозрительный,- говорил дальше Жилов раскачивающемуся из стороны в сторону, упрямо борющемуся со сном Маклакову.- Но здесь подозрения одно страшнее другого стали теснится в моей голове. Я стал вспоминать хитрые рожи начальников в отделе кадров; хитрые, уворачивающиеся их взгляды на скорбных похоронах, их категоричное нежелание говорить со мной, уйти поскорее прочь; их директивы нам с Олегом сугубо по телефону на КП. Почему?- спрашивал я себя.- Почему? Я еще раз внимательно осмотрел удивительные, пышные, на грани с уродством цветы, растущие по всей округе пасеки, пёстрые, даже какие-то пегие, развратно вывернутые, с не в меру раздувшимися чашками лепестков; стал обращать внимание на несчастных пчёл-уродов, которые попадались то и дело среди обыкновенных своих собратьев; ; на колоссальной высоты траву, больно, точно она была живая, хлестающую кожу, с человеческий рост и даже выше, тогда как должна она быть всего по колено; и самое главное я заметил, что примерно один раз в две недели под покровом ночи ворота КП отворяются (причём происходит это непременно в самые глухие часы, когда всё вокруг погружено в сон) и на охраняемую территорию, к нам за колючую проволоку, пропускают несколько грузовиков с мощными, тихо урчащими механическими сердцами, длинноносые, тупоносые головы и спины-кузовы которых наглухо задёрнуты брезентом...
  - Я знаю, что это было...- самодовольно, будто разгадав сложный ребус, хихикнул кто-то сбоку; но на него тотчас защитили многочисленные слушатели, сгрудившееся вокруг стола Жилова; закричали "тихо ты!", и даже толкнули в плечо, и нетерпеливый слушатель должен был замолчать.  Алёша продолжал, стараясь не обращать внимание на шум вокруг и толпу людей, выдерживая спокойный, ровный тон:
  - Часа в два или в три ночи прибывали грузовые машины, и далеко не сразу я их смог выследить, потому что стал безмерно уставать от своей нехитрой работы, валился вечером спать и до утра лежал без движения, как убитый, провалившись в чёрную дыру сна. Олег был жив ещё, но уже плохо себя чувствовал.
  Как-то я проснулся среди ночи, потому что мне снился неприятный сон, монотонный, как бой напольных часов , который, испугав меня своей текучей тяжестью, толкнул мои веки, и они раскрылись навстречу ночной темноте. Мне снились, в который раз уже, пикирующие, падающие носами на меня самолёты, потрясающие воздух всепроникающим грохотом моторов. Я открыл глаза; действительно, воздух за окном как-будто подрагивал, заставляя дребезжать оконное стекло, и не сильный, назойливый, давящий на уши гул доносился к нам в домик. Я приподнял ноющую, раскалывающуюся на части голову. Стёкла, говорю, в рамах дребезжали, как-будто что-то тихо ангелы мне рассказывали, поведывали. В окно было видно, как в ночном, тёмно-фиолетовом воздухе плавают по небу желтоватые пятна, будто кто прожектором балуется, как-бы кто-то бессистемно водит им. Или это фары двигающихся машин прыгают? Точно так и есть,- сказал я себе,- это тяжелые машины перемещаются... Но - зачем? Кто кразрешил  въезд на территорию? А вчера? Позавчера?.." Я поднялся тихонько, чтобы не разбудить Олега (заснуть ему стоило уже большого труда), выскользнул за дверь. Теперь гул сделался явственнее,  накатывался упругой волной. И били, как сумасшедшие, заглушая всё собой, июньские, новобрачные сверчки. Наверху вспыхивал, переливался звёздный ковёр. Моторы,- уверился я, слыша рёв словно тысяч механических пчёл и, шелестя влажной, холодный ночной травой, пошёл на звук. За пасекой, за рабочим лугом, далеко, за широкой полосой кривых, густо разлитых по земле кустов и редких в них невысоких деревьев, за вынырнувшим вдруг как из-под земли столбиков колючей проволоки я увидел освещённые ядовито-желтым светом фар тяжёлые, раззявившие рты радиаторов военные грузовики. Трещали их моторы, суетились какие-то люди с задёрнутыми дыхательными масками-респираторами лицами. По земле стелился белый, едкий, лохматый выхлопной дым. Здесь же, согнув высокий стальной локоть, крутился вёрткий экскаватор, хватал лапой из кучи высыпанную из кузовов машин почву и швырял её в широкую, выбитую здесь же канаву. Брезент с задранных высоко кузовов был сдёрнут, тускло блестела отполированная сталь. Зачем же обыкновенную глину таскают сюда? Какой-то идиотизм... Может, что-то похожее? Но зачем? И почему ночью?- спрашивал себя я, выглядывая из-за густых, холодных кустов, и, наконец, решился подойти ближе, чтобы всё точно определить. Я попытался перелезть сверху через проволоку, но её ряды были слишком густы, и железные колючки цепко впивались в мою одежду, не давая двигаться. Тогда я решил подобраться, проползти на ту сторону снизу. И почти уже было протиснулся, но железная колючка цепко впилась в мою рубашку, и ещё одна, и ещё... Я дёрнулся, рубаха затрещала, и колючка больно вонзилась в моё тело. Извиваясь, как уж, я пытался освободиться; уже все руки и вся спина моя были до крови исцарапаны. В начале я зло смеялся, думая что вот-вот высвобожусь, но затем, по мере того, как всё больше запутывался и и раздирал себе кожу, я начинал по-настоящему злиться, гадко ругаться и даже посылать проклятия в адрес таких разгенеральных изобретателей этого незатейливого, но крайне эффективного приспособления. Между тем грузовики, зашипев, опустили кузова, экскаватор перестал изгибаться и трещать; военнослужащие, негромко переговариваясь, влезли в кабины, моторы взревели, густой чёрный дым заклубился из выхлопных труб по земле, машины завертелись и плавно поползли, ныряя и поднимаясь между оврагами и и небольшими холмами, удаляясь, и на фиолетовом платке неба поплыли бледные жёлтые стрелы и выхвачены ими блеклые барашки низких облаков.  Я, наконец, вырвался из стальных клыков, цепких проволочных пальцев, оставив целый клок из моей добротной новой рубашки болтаться в ржавых когтях,- но было поздно: исполосованная колёсами, ещё горячая от работы моторов площадка была пуста и нема; ещё раскаленный от движения экскаватор наклонился и замер, уперев  зубастый ковш себе под стальные, мускулистые ноги; густо, сладко пахло механическим маслом, сырой, взрыхлённой землёй и ещё чем-то горько-солёным - довольно странный запах, или даже привкус какой-то. Я ковырнул ботинком чёрно-коричневую, влажную кучу, поднял гроздь из неё, растёр в ладонях и убедился, что это была обыкновеннейшая земля, тёплая, рыхлая, душистая.  С наслаждением я вздохнул сладкий смрад, исходящий от неё, приложив гроздь к самому своему носу. И вдруг что-то горячее заструилось у меня на верхней губе, и усиленный привкус солёного резанул язык. Небо, земля завертелись у меня перед глазами, поменявшись на мгновение местами... Взмахнув рукой, думая что на губу уселся ночной мотылёк или земляной червячок какой-нибудь, я отмахнулся; приходя в себя, повертел головой. Вспомнив детство, влез в экскаватор, уселся на мягкое паралоновое сиденье, потрогал скользкие рычаги с круглыми пластмассовыми шапками, походил туда-назад по высокой стальной гусенице, сверкающий в свете ночного звездного неба, поглядел наверх, в сияющий, славно алмазный, драгоценный ковёр, сосчитал, сколько мог, над собой крупных созвездий, прыгнул на мягкую землю и пустился в обратный путь. Очень осторожно протиснулся под проволокой, испытывая в душе какие-то непонятные эйфорию и лёгкость, и отправился спать, жалея свою новую, только что получено спецовку (и заставляя себя думать, что вещи это наши слуги), через дыру в которой комне в спину забирался теперь нежный, ласкающий ночной ветерок.  Войдя в наш домик, я зажёг в маленьком тамбурке свет, чтобы напиться из бака воды; ненароком я взглянул в осколок зеркала, прикреплённый для бритья на стене, и был поражён: всё моё лицо было исполосовано засохшей кровью! Сначала я подумал, что сильно кровоточила моя повреждённая спина, и я, пытаясь освободиться от зловредных крючков, выворачивая назад руки, измазался в кровь и занёс затем её себе на лицо. Я быстро скинул рубашку, повернулся спиной к зеркалу: несколько сухих, припухших, розово-красных полосок пробежали под лопатками, но ни капли крови не было. Тогда я, сунув мизинец поглубже в ноздрю, подвигал им энергично, но не слишком, разумеется, сильно, и когда вынул - алая дрожащая горошина сидела на нём; следом на губу, заставляя меня похолодеть, выползла густая горячая струйка. Мне вдруг стало очень страшно, я  поспешно вымыл лицо и с пустой, ноющей серединой улёгся в постель. Но сна не было. У меня стала болеть голова, во рту было невероятно горько и сухо. Олег кашлял без остановки и ворочался, стонал во сне; в итоге я стал злиться и на него, что он мешает мне спать. Мне захотелось прямо сейчас ему рассказать об увиденном, но я никак не решался его разбудить. Он поднялся, когда уже рассвело. Ни на секунду не сомкнув глаз, я сейчас же, на одном дыхании выложил ему странную картинку, увиденную мной этой ночью. Посовещавшись, мы в итоге решили, что на нашу территорию возят какую-то особенно плодородную почву, чтобы развести огороды или разбить фруктовый садик. О наивные! Как жестоко мы ошибались! Мы работали ещё несколько дней в прежнем режиме, собирали мёд, ухаживали за пчелами, ели в изобилии доставленные нам консервы, спали, если спалось, и, когда нам становилось особенно скучно, мы глядели крошечный лупоглазый трехканальный телевизор (часто смотреть его было невозможно - он работал с большим помехами, и стоило больших нервов дождаться конца передачи) или брели по густой, высокой траве на КПП и до глубокой ночи под водочку болтали с находящимися там по долгу службы вохровцами. Разговоры наши были пустяковые, переполненные незлобной матершинный, честно говоря, мне быстро надоедавшие; но выбирать не приходилось, и - час и два мы, глотая за компанию кислый дым дешёвых сигарет, болтали и смеялись. О чём говорят мужчины? Разговоры их просты, как прост солдатский быт. Они мечтают о свободе, о красивых девушках, о вкусной пище, и говорят только об этом. С чего бы не началась беседа, какой бы самый отдаленный предмет не был затронут - всё в конце-концов сводится к женщинам, жареным цыплятам табака и геройски выпитым вёдрам водки... Что за машины пребывают на территории пасеки, и что за груз они возят, никто из наряда не знал. Они получали указание по телефону, и открывали ворота. Место выгрузки машин было слишком далеко расположено от них, но - не от нас, замечу я, не от нашего с Олегом маленького домика! Через несколько дней моему напарнику сделалось совсем плохо. Он уехал в город, в больницу, а ещё через день позвонили с заводоуправления и попросили меня приехать. В кабинете начальника мне было строго заявлено, что я не справляюсь со своими обязанностями, что план по выработке мёда не выполняется и что мне необходимо написать заявление о добровольном уходе с работы. Я пытался возражать, аргументировал цифрами, что большего урожая меда, чем выходило у нас с Олегом, добиться невозможно, что что для увеличения сбора нужно разводить клеверные и другие специальные плантации, а не вынуждать пчёл работать где придётся. На меня стали грубо кричать, что я больше ношу мёда домой, чем оставляю для нужд работников завода, что я вор, что есть свидетели моих многочисленных выносов ценного продукта за территорию пасеки; что привлечь меня к строгой ответственности никакого труда не составляет и что в моих же интересах собственноручно написать заявление и уйти спокойно, без скандала; помалкивать, короче. Я прикусил язык, видя что судьба моя решена и что придётся подчиниться. В полном, гнетущем молчание мне вручили мои документы и, уходя уже, я спросил как можно поспокойнее насчёт таинственных грузовиков. Этот мой вопрос, видел я, застал моих мучителей  врасплох. Я не мог не спросить об этом, так как в моей голове стала вырисовываться определённая цепочка наших с Олегом злоключений, и подсознательно я чувствовал, что чёртовы эти грузовики, перевозящие с места на место, очевидно, не просто обыкновенную землю, является важным в ней звеном, вот каким только... Мне отвечали к моему величайшему изумлению, что никакие тяжёлые автомобили на территории пасеки не заезжали и никогда бы не смогли заехать без ведома руководства. Я открыл рот, чтобы возразить - я же своими глазами их видел! - но целый шквал крика и ругани обрушился на меня и я, взволнованный и униженный, удалился. Я позвонил домой Олегу, и мне сказали что он в больнице и серьёзно болен.  Бросив всё я тотчас помчался к нему. Олег, страшно осунувшийся, даже не бледный, а какого-то зелёного цвета, тихо лежал на койке. Он не узнал меня, нёс какую-то околесицу, глаза его заметно стали косить. Я понял очень отчётливо, что Олег умрёт. Какой-то тяжёлый, непереносимый дух витал вокруг него, будто сам ангел смерти спустился и, затаившись в углу, выжидая момент унести его душу, источал из себя флюиды роковой необходимости. Я повертел головой, но, разумеется, комната была совершенно пуста, и чистейшие, белоснежные панели и потолки отрешённо и значительно блистали. Мне стало невероятно жаль безвозвратно уходящего моего приятеля; мне хотелось зарыдать, упасть ему на грудь, прижаться к нему, не пустить... И сейчас же я задал себе еще более убийственный для себя вопрос: а я? что будет дальше со мной? Через три дня его не стало. Похороны были скромные, и пару человек заводских, не попробыв у гроба и пяти минут, покрутившись, ушли. А ещё через неделю, мне стало совершенно ясно, что болезнь подобралась и ко мне тоже. Но за эту неделю я многое узнал. Я узнал из своих тайных источников, что пропитанную радиоактивностью землю из-под твой достопамятной - помните? - претерпевший ужасную катастрофу атомной станции, развозят по всей округе и прячут по закрытым административным территориям и даже сбрасывают просто на мусорных свалках за городом. Неплохо придумали, да? Я узнал, что одним из таких секретных мест стало хранилище на территории нашей заводской пасеки, точнее, не хранилище вовсе, а обыкновенный овраг прямо под боком у людей. Я узнал, что заслуженные старики, работавшие на пасеке долгие годы каким-то образом после прогремевшей той аварии разузнали о готовящейся секретной акции и незамедлительно уволились, что грубыми требованиями молчать одного из них довели до инфаркта, а другой убыл в неизвестном направлении, точно испарился, и, быть может, его в живых уже нету...
  - Что же это, получается, вас сознательно на гибель послали? А мёд? Ведь его же просто употреблять было нельзя?- безучастно спросил кто-то из толпы, похлёбывая из бутылочки пиво.
  - Ели, ещё и как ели!- скрежетнул зубами Жилов.- Среди передовиков производства как большую благодать от государства распределяли; люди буквально дрались за него в очередях, зверски ругались, чтобы заполучить лишний килограмм-другой, ведь мёд чуть ли не бесплатно выдавали, а на халяву, как говорится... Получается крупномасштабная диверсия в масштабах целой страны была устроена; ещё заражённую картошечку из-под той рванувшей станции продавали молчком, другие фрукты-овощи.  А нами...- мстительно шевельнул ноздрями и желваками Жилов. - ... нами просто пренебрегли, посчитали, что выживут дураки молодые; или хуже того: плевать они на нас хотели... От одного человека я информацию данную получил, естественно под обязательство молчать об источнике... Я, глупец этакий, в милицию сунулся; так и так, говорю; они мне: не волнуйтесь, товарищ, во всём разберёмся. А вечером звонок в дверь; открываю, меня три жирных жлоба за грудь хвать и - на площадку выволокли; будешь выдрачиваться, говорят,сука, жаловаться - башку только так снесём, сиди и не трепыхайся; да тебе, с улыбочкой ехидной тут же говорят, и жить-то, видать, осталось всего ничего; в печень меня не сильно - хлоп, и пошли себе... А через неделю я слёг, буквально скрутило меня, боль набросилась страшная, небо с овчинку показалось... В больницу какую-то меня бросили; лица внимательные у докторов, но глаза на них, на лицах их, холодные, осторожные; от прямых разговоров уходят, всё живот щупают, трубками своими меня истыкали всего, да утешают, что, мол, обязательно выкарабкаюсь... А мне, что ни день, то всё хуже; уже, глядишь, морфий прописали для утешения души и плоти. И вот точка насупила такая, что вижу, не выкарабкаться мне из болезни, могила замерещилась, и уже не боюсь её, вроде как она мне желанная, как избавление от адских мучений к ней тянет... Но жизнь, такова жизнь! Боль на части разрывает, край гроба рядом, уже и не с жалостью на меня смотрят, а как на обузу, как на пустое место, а я всё - точно приступы какие-то находят на меня! - трепыхаюсь, то одно лекарство с надеждой принимаю, то другое; средства разные дорогущие через маму заказываю, в долги неподъёмные её вгоняю, молюсь без устали, прошу силы небесные - день, неделю, год хотя бы лишний мне подарить... И поклялся я тогда, в один из таких приступов невообразимой, воспалённой любви к жизни, что, если суждено мне будет выжить, то камня на камне я не оставлю от этой жуткой машины, едет которая, не сигналя, прямо по людским головам, и давит без разбору всех, простых смертных; а из окошек, из непробиваемого стекла сделанных, с издёвочкой зубастые лица пялятся - начальнички! - хохочут, бабачат, пальчиками пухлыми тычут, весело,  видите ли, им, спокойно в их сытой, для других  недостижимой жизни... Я поклялся... И вот я чудесным образом выжил...- Жилов, возвышенно блистая глазами, обернулся и оглядел с высоты своего роста всех, точно детей своих, вытер со щёк слёзы...- Выжил и объявил войну. Кто со мной, господа?
  - Да, много ты навоюешь, башку тебе быстро отвинтят...- бросил кто-то со стороны, и толпа сейчас же стала таять.
  - Разве вы не понимаете, что этот мир разделён на две части, и ваша - именно та, что хуже, грязнее, зачиханнее? Вы что, не хотите жить как нормальные люди?- Жилов стал хватать ускользающие руки и плечи, но те, точно были сделаны из резины, уворачивались от него и пропадали. Он сел, тупо смотря в одну точку, мычал и качался.
  - Да плюнь ты на них, Лёха!- потянул его за рукав Маклаков.- Недостойны они тебя; мещане, что с них взять. В норах своих,  как таракан живут... Ещё им воевать - жди; с жёнами своими они только воевать могут, любовь всю из душ своих растеряли... Нет любви...
  Громко, безобразно захохотал.
  - Я выжил, Володенька,- стал говорить Жилов, всё таращась в одну точку, тихо говорить стал, как будто голос его закончился.- Я выжил, потому что я проклял святое, проклял веру в светлое, доброе... Ты понимаешь, что это значит? Ведь я говорил тебе?- глаза Жилова стали снова мокрыми; Маклаков мрачно кивнул.- Я сказал себе, что уж если Бог не может спасти меня, то... то...- никак не решался выговорить Алёша, губы у него стали трястись.- То... Пусть придёт сатана...
  - Да ты что?- ахнул Маклаков, и лицо его поехало назад, прочь от Жилова.
  - И тогда мне явился этот сон,- глаза Жилова, наконец, дёргаясь, успокоились, бледное лицо  его залил какой-то тихий, умиротворенный свет.- Я - представляешь? - проснулся утром, лежу, размышляю над своими  ночными похождениями, чувствую себя по-прежнему отвратительно, просто хреново; тошнит, в ушах звон нескончаемый... И вдруг - дверь в палату  мертвецов отворяется, и в палату входит невысокий, невзрвчный человечишко, никакой просто; халатик криво наброшенн на плечи, глазками в очках налево-направо ворочает, за ним свита неисчислимая его  вламывается, всё торжественно, даже возвышенно; все подобострастно, тревожно молчат, глаз с солнца очкастого этого не сводят. Он говорит - они в рот ему заглядывают, пикнуть лишнее слово сказать боятся. Оказалось - светило научное, гений современности, пришел искать себе клиента для опыта, впервые в истории проводимого, самого безнадежного больного, чтобы жизнь тому в случае успеха подарить своими гениальными руками. Ну, думаю, вот твой последний шанс, Лёха, и вспоминаю тут же с ужасом свой сон, проклятие своё, волосы дыбом у меня так и поднимаются, уж не сам чёрт, думаю, пожаловал, нет ли рожек на голове и под халатом хвоста? Смотрю даже со страхом на этого светилу, а он - фьють, и к другой кровати, к другому больному, да за ручку того, за животик, в рот заглянул, веки раздвинул, прощупал всего и, не долго думая,- забрал с собой; я чертыхнулся, перевернулся на другой бок и, обливаясь безутешными слезами, приготовился к своим дневным мучениям, ни во что на свете уже не веря...- Жилов помолчал, закрыв глаза, а затем вдруг, широко, приветливо улыбаясь, сказал: - А через пару-тройку дней светило-то это и пожаловало прямо ко мне в объятия. Говорит, что тот, кого он взял, шарлатаном оказался, блатным каким-то там... Взял он, короче, меня  и вот, как видишь, вылечил...
  - Повезл-о-о,- с завистью протянул Володя и взглянул на свои зачуханные часы; на свои великолепные часы посмотрел и Жилов и присвистнул негромко.
  - Однако, я заждался,- сказал он загадочно и завертел головой, оглядываясь.
  - Ждёшь кого-то?
  - Не то чтобы жду, но чувствую, сейчас явиться...
  - Везёт тебе, а мне некого ждать, один-одинёшенек я.- Маклаков всхлипнул, засопел. Жилову уже не казалось, что в жизни его всё так плохо. Отлил душу, наверное, успокоился.
  - Что ж, могу тебе подарить одного друга,- низко поклонившись к столу, чтобы никто не услышал, негромко, но весело и деловито прорычал Жилов.- Бродит тут за мной, хотя его никто об этом не просит...
  - Давай хоть кого, разницы нет...- в тон ему небритым подбородком, щеками хохотнул Маклаков.
  Ещё ниже наклонился к нему Жилов, ещё таинственный глядел чёрными бусинами глаз.
  - Только... уж очень он на того змея  из моего сна похож,- совсем шёпотом вылил он.- Глаза те же, и зубастая улыбочка...
  Внезапно он стал бледен, очень серьезен.
  - Да ну, чепуха какая...- чуть отстранился от него Маклаков, повернул недоверчиво набок голову и глядел, как веко Жилова мелко подёргивается.
  - Да вот и он, собственной персоной...- поднял глаза куда-то повыше всклокоченный головы Маклакова, и вся краска совсем отлила у него с лица.
  Маклаков, вжав голову в плечи, медленно обернулся. Позади него никого не было. 
  - Да нет же никого,- в странной, жалостливой улыбке растянул губы он.- Лёха, ты что? Пошли домой, а?
  - Что тебе,  вам от меня нужно?- чувствуя, как ужас наполняет ему грудь, глухо вскрикнул Жилов, стараясь смотреть прямо в умные раскосые глаза сошедшего к нему дьявола или одного из воплощений того, обведённые красными колечками бесконечной усталости.
  - А ничего,- качнув головой, вздёрнув плечами в пальто, с сожалением вздохнул таинственный субъект восточной наружности, проплывая над полом и нависая над затылком ничего не замечающего, но ненашутку встревоженного Маклакова.- Мне просто приятно вас видеть. Здравствуйте!
  - С кем ты разговариваешь?- совсем пугаясь, оглядываясь налево и направо, спросил Маклаков.- Вот чудак человек... И не пил много, вроде...
  - Вы появляетесь, как только я начинаю о вас думать.- Вы фантом, мираж?- Жилов, качаясь,  рывком поднялся и устремился к фигуре, вытянув вперёд руку, упёрся в мягкие, вполне материальные грудь и живот, отдёрнул руку, точно обжёгся. Незнакомец отступил назад два шага и счастливо, упруго рассмеялся.
  - Я жду от вас больших дел, Алексей Аркадьевич, - произнес он очень почтительно, почти с отцовской нежностью, продолжая спиной отступать к выходу.- Как вас там теперь величают - Жилов? Почему - Жилов? Граф Калиостро было бы гораздо лучше! Мы с вами ещё непременно увидимся!- и он, пристроившись к кому-то затылок, выскользнул в дверь.
  - Не желаю вас больше видеть, слышите вы!- крикнул вдогонку Жилов, осыпая гневным взглядом маленькую, в чёрном пальто фигурку.- Провалитесь вы... откуда пришли... Я сам по себе...
  - Ты его видел?- падая на стул, задыхаясь, спросил Жилов Володю.
  - Никого я не видел!- установившись куда-то в сторону, в пол потупившись, возмущенно крикнул Маклаков; поднялся и стал торопливо запахивать, застёгивать пальтишко, засобирался.
  - Да он прямо позади тебя стоял, разве ты не заметил?..- с отчаяньем вскрикнул Жилов, чувствуя, что сходит с ума. Маклаков тихо заматерился.
  - Знаешь что, друг?- страдальчески наморщив лоб и качая головой, сказал Жилов, с трудом как-то, будто напряжённо раздумывая.- Ничего такого я для тебя делать не буду, всё, хватит с меня этого. Денег у меня предостаточно, чтобы не испытывать нужды. Куплю домик в деревне, скотину заведу, начну хозяйствовать; нравится мне это. Лягу на дно, в общем. Женой, может быть, обзавидусь; а если нет, то и так сойдёт.- На вот, возьми....- он протянул моток бумажек потрясённому физику.
  - А ты так, из интереса помоги хорошему человеку, раз денег у тебя много! - не желая сдаваться, вцепился в рукав Жилова Маклаков.- Ты же сам говорил, что жизнь это борьба; вот и давай - того, борись...
  - Говорил...- боль и сомнения отразились на лице Алёши.
  - Ну?- ещё крепче сжал рукав Маклаков.
  - Не знаю, подумать нужно... - совсем сник мускулистый Жилов, тоже стал пальто застёгивать, запахивать.
  - Вот тебе телефончик,- вынув какой-то грязный лоскуток из кармана, Володя чиркнул на нём изгрызенной ручечкой.- Надумаешь, звони. И знай: я в тупике, в страшном смятении, как пить дать погибну я...
  - Хочешь ещё денег? Брось, забудь! - встрепенулся Алёша и снова нырнул рукой под мышку в карман.- Тебе надолго хватит. А там - что-нибудь придумаешь... Любую бабу купишь себе... На, на...
  Маклаков неожиданно твёрдо, решительно отвёл протянутую к нему руку, в которой красовалась тугая фиолетовая пачечка.
  - Я люблю её так, что ни перед чем не остановлюсь... А у меня её отнимают, понимаешь ты?..- медленно прохрипел он, угрожающие двигая слабенькими мышцами на скулах.- Или я погибну - пусть!- он гордо сверкнул глазами.- Или она будет моей. А деньги это пустое, мусор.
  - Ну, желаю удачи!- подхватывая лоскуток, опуская тот в карман, пряча вниз глаза, тяжело вздохнув,  сказал Жилав, протянул ладонь для прощания.
  Маклаков грузно встал, неприятно икнул, качнулся, и его понесло к выходу. Алёша глядел на исхудавшую, прибитую спину того и невесело думал, что жизнь это всего лишь тоненькая пленочка, на которой яркие картинки нарисованы, а под корочкой- пленочкой пузырится коричневое зловонное болото, из которого ноги - если в него провалишься - не вытянуть. Ещё он, снова пугаясь, подумал что у него тоже нет девушки, которой можно говорить о своих печалях и которая бы прижималась горячо к груди и преданно обнимала бы и целовала.
  Трое громадных, плечистых парней, громыхнув стульями, закрыв собой на мгновение свет ламп, насыпались к нему за столик; он даже не успел удивиться.
  - Ты Жилов?- хмуро спросил Алёшу один из них с бритым волнистым затылком и цыкнул зубами.
  - Что надо?- стал, щурясь, присматриваться Жилов к лицам и неприятно был поражён: надутые злобой, безжалостные, сытые, с отсутствием всяких следов на них интеллекта - они несли на себе только один отпечаток: сила, напор, власть. Губы и носы были как-то нереально густо осыпаны, исполосованы свежими царапинами и старыми, зажившими шрамами, грубо воинственно кривились.
  - Ждешь кого, али как?- спросил другой, съездив маленькими, пронзительными свиными глазками вдоль всего пространства кафе. Жилов молчал с каменной спиной, пистолет стал нащупывать локтем в кармане. Ещё один, внезапно выдернув маленький шприц из ладони, злобно и решительно сверкая глазами на подъехавшем внимательном лице, всадил его Жилову в кисть.
  Жилов не ожидал такого оборота. Всё тело его стремительно стало наливаться чугуном. Он, желая встать, распрямил ноги, подлетел, рванулся вперёд; но его потащило вбок и назад; падая он задел, ударил ботинками по столу, стол перевернулся и бешено заплясал, покатились, зазвенели стаканы, бутылки; он хрипло вскрикнул, увидел, как меркнут лица, делово и причудливо заскользившие перед ним, как гаснут лампы и окна, уходят куда-то все звуки - уши его будто толстыми подушками накрыли, наглухо запечатали; он ещё раз что есть силы закричал, но не услышал ни звука; почувствовал задубевшими на ледяном кафеле затылком и спиной, что лежит навзничь на полу; заметил перед собой острые железные ножки стульев и столов, сгрудившиеся грязные башмаки и сапоги у него прямо на голове; потом будто шторки у него перед глазами, хлопнув, задернули - всё немедленно потемнело, померкло, один только тоненький пронзительный свист остался звенеть за ушами, и на языке расплескалось горько-соленое.


1994


Рецензии