Путники и хлеб

Мне было, наверное, лет пять. И была я дома одна. Родители с раннего утра ушли на работу. Братья куда-то убежали - у них свои, мальчишечьи дела на улице.

А на улице мело - холодный снег под низким серым небом косо летел под порывами сильного ветра. Сугробы за прошедшие дни выросли до самых окон нашего маленького дома. Стекла в окнах были покрыты толстыми, узорными слоями льда и инея.

И чтобы хоть одним глазком глянуть на улицу, надо было оттаивать лед на стекле согретым в руках пятачком, прикладывая его ко льду. Затем снова дышать на пятачок и снова держать его на стекле замерзающими пальчиками. Так постепенно лед под денежкой становился прозрачнее. А потом появлялось круглое отверстие, в которое можно было увидеть часть улицы, соседний дом напротив, серый, холодный. Был этот дом намного больше нашего, но без палисадника. И от того казался вечно грустным, сиротливым, каким-то отчужденным, одиноким на нашей улице, хотя в нем жили молодые учителя. Учительский дом. Наверное, там очень холодно и грустно, думалось мне.

А в нашем маленьком доме, где жила наша большая семья, но сейчас никого не было дома, кроме меня, было тепло. С раннего утра натопленная печь дышала уютом. Пахло испеченным хлебом. На широкой лавке у печи, на полотенцах лежали смазанные маслом и от того блестящие при свете желтой лампочки круглые булки. Они были высокие, с хрустящей корочкой, оранжевые, как солнца. Эти солнца все утро привлекали мое внимание запахом, цветом, уютом, как будто в противовес неуютному, чужому ветру за окном, поющему заунывно в щелях на чердаке.

За всю свою последующую жизнь я ни у кого не видела такого хлеба, как в нашем доме. Хлеб выпекался в высоких, круглых формах, наверное, привезенных моими родителями со своей родины. А здесь, в Сибири, выпекали подовый хлеб. Бывая в гостях у подружек, я пробовала его, и он мне казался пресным, сухим, невкусным. Подовый хлеб, обсыпанный сверху мукой, был светлым, невзрачным. А дома всегда были желтые, оранжевые, блестящие булки. Маслянистые, хрустящие. Самые вкусные.

Выпекали хлеб и на противнях, на сковородах. Позднее появились прямоугольные формы, в которых хлеб получался, как из магазина. Но те, испеченные в круглых, высоких, черных формах булки были самыми вкусными. Это был мамин хлеб!

И вот смотрю я на солнечный хлеб, потом на улицу сквозь оттаявший кружок и грустно жду, когда же кто-нибудь из родных придет. Тогда сразу уйдет закравшийся в маленькую, худенькую грудь страх одиночества.

И слышу, как от чьих-то шагов заскрипел снег на половицах в сенях. Кажется, не один человек идет, а несколько. Наверное, братья, думаю я. С визгом открывается промерзшая дверь, и, занося клубы холода, стуча сапогами, отряхивая с них налипший снег, входят какие-то черные, черноглазые женщины, в длинных цветастых юбках, в цветастых платках. Высокие, стройные. Строгие. С ними девочка примерно моего возраста. И все смотрят на меня – глубоко и пронзительно.

Я никогда не видела цыган. Но, видимо по рассказам других, догадалась, что это они. И немного испугалась от того, что одна в доме. А самое главное, смутилась от их взглядов - на меня еще никто так не смотрел.

Стоя у порога, они молча смотрели то на меня, то на хлеб, то на развешанную на стене одежду. А я смотрела на них и даже не думала своим детским умишком, а чувствовала, как им, наверное, холодно было там, на улице, в легких, каких-то совсем не зимних куртках. И было тревожно и жалко их. Особенно запомнились резиновые сапоги на их голых, без чулок, ногах, мелькнувших в смуглой беззащитности при стряхивании снега. У одной молодой цыганки сапоги сверху были неровно обрезаны, и с щиколотки мне в глаза блеснула металлическая подвеска с цветными камнями. Девочка, открыв рот и шмыгая, смотрела на меня широко открытыми глазами.

Я смотрела на эти ноги, на резиновые сапоги и видела поле, снег. И как по этому холодному, снежному полю - из селения в селение – торопливо шагают и шагают, зачерпывая в сапоги снег, эти темные ноги с замерзшими, ноющими щиколотками, как у меня они ноют, когда долго, разыгравшись, катаюсь на горке с полными валенками снега, а домой идти не охота.

Что-то задрожало у меня внутри – нежно, тоненько, тоскливо – как ветер в трубе, когда печь бывает холодна, а в доме темно, лишь горит слабый огонек свечи, потому что ветер оборвал провода и электричества пока нет.
Все это быстро промелькнуло в моей детской головке. Все чувства и видения быстро пронеслись в детской, открытой душе – не прошло и минуты. А показалось – снежная вечность.

В домике нашем было тепло, ветер еще не успел продуть его. Пахло хлебом! Цыганки смотрели то на меня, то на хлеб. Но взгляды были как будто замороженными, без просящей мольбы. Лишь самая старшая из них посмотрела на меня глубоко и прямо.

- Девочка, есть дома взрослые? – спросила она.
Я
 ответила, что никого нет. Тогда она, немного подумав, сказала:

- Ты дай нам булку хлеба! – никаких лишних слов, будто это не просьба, а приказ.

Немножко опасаясь, что же скажет мама, если я отдам хлеб, я неуверенно подошла к лавке, взяла в маленькие ручки большой, золотистый каравай и подала цыганке. В этот момент я уже понимала, что мама меня не отругает за то, что отдаю такую большущую булку, так нужную нашей большой семье. Сколько раз я видела, как путники в плохую погоду стучали в наше окно и оставались ужинать и ночевать, ранним утром уходя и растворяясь в тумане дальних дорог. Маме не будет жалко хлеба путникам.

Цыганка молча взяла хлеб. И все они молча повернулись к двери и растаяли в темном проеме и в белых клубах мороза. Только жалобно пискнула дверь, и заскрипел под ногами наметенный в сенях снег.

Тихо в доме стало, как и было до этого тихо. Только слышно шуршание снега в трубе. Я сидела на лавке у окна, а думочки были где-то далеко-далеко. Я видела, как от селения к селению, и даже от города к городу, идут три смуглых, высоких, прямых цыганки. И с ними маленькая девочка. Легкая одежда трепещет на ветру, взметаются над сугробами длинные юбки, черные косы разлетаются. Старшая цыганка прижимает к груди золотую булку хлеба. А у молодой цыганки примерзает к щиколотке металлическая подвеска… Они же сильные, думалось мне, они дойдут. А куда дойдут? Они знают, а я нет.

«Эх, дороги, пыль да туман. Холода, тревоги да степной бурьян» - эта песня вспомнилась и зазвучала во мне. Она всегда отзывалась в моей детской душе какой-то тревогой. Я слушала ее всем сердцем, всей душой, когда ее включали по радио. И, присев под радио на стул, не шевелясь слушала. И не понимала тогда, о чем слова, только видела дороги, туман, пыль, снег. Видела путников и понимала, как им тяжело в пути.

Ни одна песня из моего детства, звучавших по радио, так не западала в душу. Эта песня просто намертво останавливала мои игры. Я замирала и чувствовала всю тяжесть дорог, свет далекого горизонта, льющийся в глаза, и даже какую-то необходимость пройти этот путь во что бы то ни стало в сердцах этих странников.

Я и сейчас это вижу… Не вьюги ли прошлых жизней стучатся в душу?


Рецензии