Пристанище пилигримов, часть 2

  .7.
           Отъезд наметили на 4 июня 2000 года (это было воскресение), а потом начались дикие сборы, напоминающие подготовку к кругосветному плаванию. Ленка увозила на юг семь человек из шоу-балета — самых лучших, самых отборных «лошадок».
— Я не оставлю костюмы этой профурсетке! — сгоряча рубанула она. — Пускай Галька умоется крокодильими слезами! Я заработала эти тряпки кровью и потом!
— Откуда вдруг появилась такая неприязнь? — спросил я с усмешкой. — Ведь ты ещё недавно была от неё в восторге?
— Неприязнь — дело наживное, — ответила она, а я сразу же понял, о чём идёт речь. — Ты лучше посоветуй, как отжать у «Малахита» костюмы… Хотя бы девять комплектов. Шагалова их просто так не отдаст, а если за деньги, то она такую сумму выкатит, что нам за всю жизнь не расплатиться.
           Будучи закоренелым преступником, я предложил без единой морщинки на лице: 
— Давай украдём.
— Как?! — воскликнула Мансурова. — Через вахту не получиться! Ты представляешь, протащить через охрану такую кучу барахла? Они даже наши сумочки проверяют.
— А зачем через вахту? Можно выкинуть из окна вашей гримёрки… Одни бросают — другие собирают и в машину грузят… И провернуть это нужно ночью, чтобы не было свидетелей. Что там на вашей стороне? Какие-то гаражи, хозяйственные постройки… Есть только одна проблема: на другом конце здания — служебный вход.
— Там гоблины по ночам курят, — заметила она с легкой хрипотцой. — Ты прикинь, какой поднимется кипиш, если нас накроют.   
           Глядя на неё, я невольно улыбнулся… Она была гениальной актрисой и могла сыграть любую роль, а в тот момент она органично вплетала в эту ситуацию маргинальный образ воровки: закуривая очередную сигарету, она шкодно прищурила один глаз, а второй лихорадочно бегал в разные стороны, и плечики были приподняты, словно она уже «на фоксе», и тонкий мизинчик манерно оттопырен, и голосок был такой, как будто она всю жизнь пила ядрёный самогон и крепкий чифирь. 
— Вот будет хохма, когда шмотки полетят из окна, — сказала она и начала тихонько похрюкивать, изображая «камерный» смех.
— Эта проблема решается просто, — успокоил я. — Когда охранники покурят, я махну рукой, и вы начнёте швырять барахло. На следующий перекур они выйдут минут через двадцать, а за это время мы уже управимся. Я буду на шухере. Серёга Медведев и Андрюха Варнава будут собирать внизу. Валера будет грузить в машину. Значит так, третьего июня выступаем в последний раз. Четвёртого — вылет. И не дай бог, если кто-то проболтается Шагаловой…
—Ты уже заикалась насчёт увольнения или костюмов? — спросил я, испытующе глядя ей прямо в глаза. 
— Ты меня за кого принимаешь?
— Ну тогда сверим часы, — в шутку предложил я.
           Отъезд шоу-балета проходил в полной секретности. Квартирка на улице Испанских рабочих напоминала штаб какой-нибудь террористической организации: окна были плотно завешены, дверь открывали по условленному сигналу, на телефонные звонки никто не отвечал.
           Лена даже не расстроилась по поводу моего внезапного решения остаться в Тагиле. Я объяснил это тем, что на работе мне нужно закончить серьёзный проект, который находился на стадии внедрения.
— И вообще, — подытожил я, — присмотрись там, принюхайся, прощупай обстановку… И если всё будет ништяк, то я подтянусь в конце лета. 
— Всё понятно, — миролюбиво ответила она на моё заявление, — как всегда, пропускаешь меня вперёд по-джентельменски… Мол, присмотрись, принюхайся, прощупай, накрой там поляну, а я подтянусь, когда всё уже будет на мази… Да-а-а-а, я уже давно поняла, что не могу рассчитывать на твою… хотя бы моральную поддержку.      
— Тебе просто нечего терять, поэтому ты и летишь очертя голову... Это не моя тема — мне и в Тагиле хорошо. Я приеду к тебе через пару месяцев, если ты не приедешь ко мне раньше. Согласись, что это разумно! 
— Это очень хитрожопая позиция... Ну да ладно, я подожду тебя пару месяцев, — сказала она, потрепав меня по щеке. — Но если ты не приедешь в августе, я подам на развод. Мне уже надоела твоя нерешительность.
— Ты это серьёзно? — Моё лицо вытянулось от удивления.
— Нет, шутка! Но в каждой шутке есть доля правды.
           Вот так запросто она перевернула очередную страницу своей жизни. 
           Квартира была завалена барахлом до самого потолка: огромные баулы, дорожные сумки, чемоданы, мешки, чего там только не было. Особенно волновались в субботу, третьего июня, перед последним выступлением, но всё прошло как по маслу, и мы дёрнули «Малахит» на кругленькую сумму.
           Ночью шампанское лилось рекой, и ребятишки отплясывали с таким энтузиазмом, как будто не было двухчасового выступления в клубе. Отхлёбывая тёплое пивко, я щерился на них блаженной улыбкой, словно мартовский кот. Мне передалось их неиссякаемое жизнелюбие и даже захотелось вместе с ними улететь к Чёрному морю и забухать там по-чёрному. Они уже в девятый раз крутили модную композицию Modjo «Lady» и отрывались под неё так, что трещали половицы и раскачивалась люстра на потолке. Их молодые красивые тела наполняли комнату едким запахом пота и сексуальными флюидами. В конце концов я тоже пошёл в пляс и выдал такой зажигательный «электрик», что девочки пищали и хлопали в ладоши от восторга.
           Когда я вернулся к столу, слегка запыхавшись, Ленка заметила с ироничной усмешкой:
— А у тебя неплохо получается… Не хочешь на меня поработать?
           Я улыбнулся и прижал её к себе.
— Ленок, ты же знаешь, что я могу танцевать только подшофе, только соло и только импровизацию. Я не смогу запомнить последовательность движений в твоей постановке, и уж тем более сплясать это под музыку и синхронно.
— Ну тогда будешь всю оставшуюся жизнь сидеть за компьютером… Фу! Как это скучно!
— Всю жизнь плясать — это тоже скучно и утомительно… Тем более за компьютером я смогу сидеть до девяноста лет, а у тебя в тридцать — уже мениск, грыжа, артрит… А в сорок ты будешь ходить с палочкой. 
           Она вяло улыбнулась и тут же широко зевнула. У неё был очень уставший вид и веки закрывались сами собой.
— Так! — рявкнул я. — Выключаем музыку и ложимся спать!
           Всё дружно замерли, повернув головы в мою сторону, — немая сцена длилась несколько секунд, — и танцевальный марафон продолжился дальше.
— Ребятушки, ну сколько можно скакать?! Отдохните хотя бы пару часов! Сегодня будет тяжёлый день! — взмолился я, но они меня не услышали.
— Да чё ты с ними разговариваешь? Они же упоротые, — одёрнула меня Мансурова, схватила за руку и повела в спальню; там мы рухнули на кровать не раздеваясь — Ленка тут же захрапела, а я уснул через несколько минут.         
           Утром мы погрузились в микроавтобус Hyundai и поехали в аэропорт «Кольцово».  Мы въехали на площадь аэровокзала и начали выгружать багаж… Водитель автобуса спросил меня:
— А это кто такие? Куда полетели? Девчата уж больно красивые, и пацанчики такие яркие, как петушки.
— Это шоу-балет Елены Мансуровой, — ответил я, протягивая ему смятые купюры. — Слыхал?
— Не-е-е, — ответил он, глупо улыбаясь, — я на балет не хожу.
— И правильно делаешь: ничего хорошего в этом нет. Лучше — на рыбалку.   
           Потом начинается регистрация. Ленка носится вокруг своих подопечных, словно курица без головы, а меня разбирает смех… Варнава и Медведев толкают девушке в синей униформе огромные тюки, набитые барахлом, а у неё глаза открываются всё шире и шире… Я кричу: «Ленка! Ты что творишь?! Самолет не взлетит!» — очередь улыбается, а служащая аэропорта машет рукой, отсылая назойливую блондинку доплачивать за багаж. Мансурова мгновенно исчезает в толпе.
           Она прибегает через пять минут, взмыленная, с мелким бисером пота на раскрасневшейся физиономии, с какими-то квитанциями, и буквально падает на стойку в полном изнеможении. Все выдохнули, когда наши огромные баулы отправились в багажную телегу, — не до конца опохмелившийся грузчик кидал их с такой лютой ненавистью, словно это были дородные пьяные бабы.          
           В зале ожидания царит сонная тишина, — её изредка прерывают сообщения диктора. До взлёта еще осталось время, и мы сгрудились за одним столом в привокзальном кафе. Ребята очень возбуждены, кричат наперебой и пытаются беспрестанно шутить. Девушки истерично смеются, как будто их хватают за подмышки, и это замечательно, что они ещё могут таким образом реагировать на стресс, а вот Ленка уже третий раз бегает в туалет… 
           Я безумно устал и пытаюсь пережить этот бесконечный день, который тянется уже сорок восемь часов, и только водочка помогает мне оставаться на ногах. Она порождает эмоциональные импульсы, которые, проникая в мышечные волокна, заставляют моё тело двигаться, а сердце биться. Наверно, я бы уже давно упал, как загнанная лошадь, если бы не подстёгивал себя алкогольной плетью. 
           В зале ожидания народу не много. Блестят мраморные полы. Тишина доминирует в лёгком гомоне голосов и редких включений репродуктора. За окном проплывает огромный фюзеляж лайнера ИЛ-96. Утомлённый долгим ожиданием своего рейса до Ашхабада, на лавочке задремал толстый туркмен, подобрав под себя ноги и обнимая волосатыми руками дорожную сумку. Я прохожу мимо, пристально вглядываясь в его широкое скуластое лицо кирпичного цвета: открытый рот, стекающая в бороду слюнка, редкие почерневшие зубы… Маленькая девочка поднимает упавшую на пол тюбетейку и тащит её на вытянутых руках к маме… «Верни дяде шапочку!» — шёпотом «кричит» мать, словно боится разбудить дорогого гостя.
           В который раз уже подхожу к барной стойке, чтобы заказать выпивку… «А можно в гранёный стакан?» — спрашиваю бармена. Он наливает холодную тягучую «Финляндию» из бутылки, покрытой инеем, и толкает в мою сторону граненый стакан, — он катится по гладкой полированной поверхности и ложится прямо в мою ладонь.    
           За последние два дня я очень устал от этой навязчивой публики. Артисты — энергетические вампиры: они каждую секунду требуют внимания. Хочется побыть одному, но слышу за спиной певучий голосок Ольги Кустинской:   
— Эдуард… А куда Вы водочку понесли?
           Оборачиваюсь — она стоит фертом, слегка подбоченившись, в короткой джинсовой куртке со стразами, в облегающих светлых джинсах, подчёркивающих её рельефные ноги. У неё — небесно-голубые глаза и пухлые капризные губки. Это очень красивая девочка, но я отвожу от неё взгляд: она как будто стоит предо мной голая. Мне всегда неловко в её присутствии, словно мы по пьяни переспали, а теперь скрываем это от моей жены.      
— Собрались втихаря её откушать? — интересуется Ольга, подходя ко мне ближе; она пьяна и чертовски притягательна, её глаза говорят о многом…
— Просто хочу побыть один… Хотя бы пару минут, — оправдываюсь я. — Что-то я подустал от этой бесконечной движухи.
— Я-я-я… тоже устала и хотела бы оказаться в Вашем одиночестве, — подыгрывает она и опускает указательный палец прямо в стакан, отмачивает его несколько секунд, медленно вынимает и облизывает мясистым шершавым языком; желаемая цель достигнута, и я чувствую упругую волну, которая поднимается у меня в штанах. 
           Протягиваю ей свой указательный палец.
— А закусить?
— Не-а, — говорит она с наглой ухмылкой, — размер не тот. — Разворачивается и уходит от меня, цокая высоченными каблуками по мраморному полу.
           Прозрачная стена отделяет меня от взлетной полосы, и, затаив дыхание, я слежу, как могучий ИЛ-96 поднимается над бетонкой; заваливаясь на бок, делает вираж и неторопливо исчезает в бледно-голубом мареве. Я опрокидываю стакан, и на глазах наворачиваются слёзы, сердечко замирает от волнительного предчувствия полёта, словно кто-то поймал его на крючок и тянет, тянет, тянет…
           Неважно, что я сегодня остаюсь на земле, — я молча сопереживаю тем, кто уже находится в воздухе. Так хочется оказаться рядом — испытать перегрузки и неподдельный восторг в момент резкого подъёма. Так хочется куда-нибудь улететь, но не с этой компанией, которая осталась у меня за спиной…
           Я представляю, как через несколько часов Ленка будет носиться с широко открытыми глазами, а ребятишки будут сидеть на кожаных диванах в просторном холе гостиницы «Югра», будут, как обычно, смеяться, щебетать, будут пить минералку из маленьких бутылочек, а в небо поднимутся пирамидальные кроны тополей, и море будет просвечивать сквозь платановую аллею.
           Оглянувшись назад, на этих девчонок и мальчишек, я понимаю, что мне с ними уже не улететь: моя грешная жизнь держит меня, как ядро на цепи, и я волочу его за собой с невыносимым кандальным звоном. «Всё тщетно. Я погибаю. Меня уже нет», — вслух говорю я, и страшная боль опоясывает мою грудь — в ту же секунду я ловлю взгляд жены; её миловидное лицо становится по-мальчишески строгим, я бы даже сказал, напуганным...  «Неужели мы расстаёмся навсегда?» — спрашивает она, чуть шевельнув губами.   
           И вот женский скрипучий голос из репродуктора объявляет посадку на рейс до города Краснодара. Я подхожу к столу с радостной физиономией и, подняв гранёный стакан, произношу заключительный тост:
— Ребятушки! Я желаю вам… никогда не возвращаться на эту землю. Валите отсюда! Бегом! Встали и ушли!
           Все заулыбались и начали подниматься со своих мест.
— Эдуард, — услышал я томный голос и, повернув голову, встретился с плотоядным взором Оленьки Кустинской, — а Вы к нам когда подтянетесь?
— Я купил билет на тринадцатое августа, — сухо ответил я.
— Как будто на другое число не было, — буркнула Мансурова.
— Родная, ты забыла, какого числа я родился? Для меня тринадцатое мая — это красный день календаря. Я даже в рулетку выигрывал на число тринадцать.   
— О боже, ты ещё и в рулетку играешь? — спросила Ленка, с укором взглянув на меня.
— Пороки не приходят в одиночку, — ответил я, стыдливо опустив глаза.   
           Прежде чем нырнуть в зону посадки, жена ластилась ко мне, словно кошка, и я чувствовал, как её колотит нервная дрожь.
— Я представляю, как эта сучка разозлится, — сказала она, ехидно улыбаясь, — как она закрутится волчком и будет кусать собственный хвост.
— Ты про кого..? 
— Про эту жирную тварь!
— Я не понимаю, откуда в тебе столько злости, ведь вы были закадычными подругами. Какая чёрная кошка между вами пробежала?
           Она посмотрела на меня расплывчатым взглядом и ничего не ответила. Тут же прижалась ко мне всем тельцем, положив голову на грудь. Она не умела и не любила врать, а если не могла сказать правду, то отмалчивалась — хлопала своими длинными ресницами и отводила глаза в сторону.
           Но если ей всё-таки приходилось врать (например, по моей просьбе), то она начинала потеть, заикаться, задыхаться, покрывалась алыми пятнами, плела на пальцах невидимое макраме, а ведь многие женщины врут как дышат — от них правды под пытками не дождешься. Задумайтесь — почему? Да потому что хотят казаться лучше или хуже, чем они есть на самом деле. Мансурова не пыталась «казаться» — она была совершенно органичной и самодостаточной, поэтому никогда не врала и верила другим.
— Что случилось в мае? — не унимался я. — Почему ты вдруг решила уехать? Ведь у тебя было всё: деньги, признание, квартира.   
           Она спряталась у меня подмышкой, и я решил не развивать эту тему, поскольку имел некоторое представление о том, как закончилась её дружба с Шагаловой. Я смотрел сверху на эту белокурую маковку с тёмным пробором, на эти хрупкие плечи, и вдруг до меня донеслось, как она шмыгает носом…
— Поклянись, что приедешь ко мне, — потребовала она, не поднимая головы, и продолжила моросить жалобным тоном: — Ты мне нужен, несмотря ни на что… Ты, конечно, тот ещё крендель, но я знала, на что подписываюсь… Помнишь ментовской уазик? Я ведь тогда не шутила… Я слово держу и за базар отвечаю.
           Я ласково погладил её по головке, и она подняла на меня свои мокрые воспалённые глаза.
— Что ты молчишь? — спросила она, а я смотрел на неё как зачарованный  и не мог шевельнуть языком.
           Я потерял дар речи, потому что был не в состоянии больше врать, — это было отравление собственной ложью.
           И вот я медленно утопаю в её глазах, которые каждую секунду меняют цвет, как море перед штормом, перебирая все оттенки от бледно-голубого до пепельно-серого. Когда она перестаёт улыбаться, то во внешности её проявляются волевые черты настоящего бойца, от чего она становится похожа на задиристого мальчишку.
— Поклянись! — кричит она, и я вздрагиваю всем телом.               
— Гадом буду, Ленчик! Можешь даже не сомневаться! — Бью себя кулаком в грудь, рву тельняшку, делаю жутко убедительное лицо. 
— Девушка, заходите! — врезается в моё ухо неприятный женский фальцет, и я опять вздрагиваю; мои нервы на пределе, и я хочу только одного, чтобы это всё побыстрее закончилось.
— Вас только и ждём! — пищит девушка в синей униформе.
           Лена смотрит на неё напуганным остекленевшим взором. 
— Я не-не-не хочу никуда улетать, — произносит она, немного заикаясь, и вновь прижимается ко мне.
— Вы с ума сошли?! — напирает на неё служащая аэропорта. — Быстро в автобус!
           Я обнимаю Ленку, да так что хрустит её позвоночник. Она задыхается в моих объятиях и хрипит сдавленным голосом:
— Береги себя. Не пей много. Не шатайся по ночам. А девушке в белом лифчике передай, чтоб держалась от тебя подальше. В следующий раз уже не отделается легким испугом.
           Она вырывается, грубо оттолкнув меня; бежит к перронному автобусу и запрыгивает на подножку…
           Я поднимаюсь в зал ожидания.
— Сто граммов «Финляндии» в гранённый стакан, — повторяю я свой обычный заказ.
— Может, хотите что-то откушать? — спрашивает вертлявый «халдей», изображая на лице фальшивое участие и даже некоторое сочувствие. — У нас имеются блинчики в ассортименте, прекрасный гуляш, жаренная курица…
— Прекрасный гуляш? — спрашиваю я в полном недоумении, пристально вглядываясь в его невыразительные черты. — Что-то я не могу представить, как выглядит гуляш в этой забегаловке… Поэтому налей-ка мне водочки, любезный. Вот её, родимую, я и откушаю.
— Всенепременно! — восклицает наглый «халдей» с явной издёвкой.               
           Он наливает из бутылки, покрытой инеем, а я мысленно представляю, как ломит его тонкие пальчики и холод пробирает до самых костей.
           «Как мы это пьём, ведь это горит? Это же настоящий яд», — размышляю я, макая губы в горькую обжигающую субстанцию, но трезветь ни в коем случае нельзя, а иначе выплывает  множество неразрешимых проблем и тогда хочется положить голову на плаху. Мысли осаждают невыносимые, но даже не это самое страшное, а самое страшное заключается в том, что ты становишься самим собой, то есть возвращаешься в диапазон своей жалкой, ничтожной личности. Когда ты пьёшь, у тебя появляется возможность перевоплощения. 
           И вот я опять стою перед взлётной полосой, от которой меня отделяет мутноватое стекло, и вкушаю распахнутый до самого горизонта простор — картину настолько величественную, что огромные крылатые машины кажутся игрушечными самолётиками. Очень много воздуха, голубого неба и тишины.
           А потом я увидел, как их высаживают возле самолёта, увидел, как они поднимаются по трапу, и в толпе мелькнула её светлая головка. Потом отъехал трап, и время остановилось…
           На внутренней поверхности век побежала какая-то бледная анимация…
           Я вздрогнул и открыл глаза — самолёт плавно выруливал на взлётную полосу. Бежать, бежать, бежать со всех ног, а иначе сердце взорвётся от этой тишины. Бежать!
           Я выскочил на привокзальную площадь… Она показалась мне удивительно пустой: не было людей, не было машин, и только чёрный пакет, подхваченный ветром, кружился над пыльным тротуаром как в замедленном кино.
           Когда сверкающий в лучах солнца ТУ-154 появился в небе, я скинул с себя ярко-красную ветровку и начал крутить её над головой. Я орал во всю глотку: «Ленка-а-а-а!!! Я обязательно приеду!!! Слышишь?!! Обязательно!!!»
           Лайнер пролетал очень низко, поэтому я был совершенно уверен, что она меня видит, и она действительно меня увидела: маленький человечек размахивал красной тряпкой посреди выпуклой земли, апокалиптически голой и обезлюдевшей. Она тронула пальцем стекло иллюминатора, словно хотела прикоснуться к этому человечку, но картинка смазалась и поплыла на радужных волнах.   
           А потом был автобус 640А. Сквозь пыльную занавеску просвечивало солнце. Я громко чихнул и начал проваливаться в глубокое забытье, нашёптывая под нос: «Леночка… милая… родная моя… я обязательно приеду… я обязательно приеду… верь мне… верь… верь… пожалуйста».   
               
   .8.
           Оглядываясь назад, я понимаю, что улетать надо было вместе, если я хотел вырваться из липких, удушающих объятий этого города. Надо было натуральным образом бежать, как бегут люди от войны и стихийных бедствий, — всё бросить, собрать небольшую сумку и запрыгнуть в самолёт, но вместо этого я задержался в Тагиле на два роковых месяца — июль и август. За это время многое изменилось и многое произошло.
           Летом 2000 года я пытался забыть Татьяну. Я даже вырвал из записной книжки листок с её номером телефона под псевдонимом «Татарин», но его цифры буквально врезались в мою память, как и всё что было между нами. С самого утра я начинал убеждать себя в том, что она не имеет для меня никакого значения, хотя нередко вспоминал наши прогулки по весенним улицам, вспоминал апрельскую капель, падающие с крыш ледяные глыбы и эти волшебные ночи, в которых не было места для скуки и сна.
           Я вспоминал, как под утро светилось узорчатое окно на кухне и как пробивались первые всполохи рассвета, наполняя обледеневшие стёкла янтарным сиянием, вспоминал этот тревожный взгляд и воспалённые от сигаретного дыма глаза, её загадочную улыбку и неповторимый тембр голоса.
           Она никогда не болтала впустую, как это делают многие девушки. Она высказывалась редко, но её замечания всегда были предельно точными и краткими, к тому же она не любила моего краснобайства и пресекала его время от времени: «Ты говоришь слишком много, а это признак неуверенности в себе. Много говорят люди, которые не способны на поступок. Ты поэтому придаёшь такое значение словам, чтобы можно было ими ограничиваться. С помощью слов ты рисуешь свой образ, но ты же не литературный герой, твою мать!» Она любила крепкое словцо и могла так загнуть, что у меня уши заворачивались в трубочку. Однажды я ответил ей с лёгкой иронией: «Ты знаешь, золотце, я по натуре разрушитель, поэтому упаси тебя Господи оказаться рядом, когда я перейду от слов к делу».
           «А ещё скука порождает многословие, — кидала она мне вдогонку. — А тебе, Мансуров, последнее время совершенно нечем заняться. Ты не видишь продолжения своей жизни, а это означает только одно… что его не будет». До определённого момента её уколы меня абсолютно не трогали, а только лишь умиляли, как умиляет откровенность ребёнка или дурачка, но очень скоро она взломает мою защиту, благодаря которой я удерживался долгое время в состоянии неустойчивого равновесия.   
           В июне моя жизнь постепенно заполнилась одинокими вечерами… В такие моменты на столе не было ничего, кроме бутылки и гранёного стакана, в такие моменты я гасил свет и открывал окно, в тёмном проёме которого я видел мерцающий зигзаг Млечного Пути, рассыпанный в глубинах космоса мириадами карат. От дуновения ветерка с кончика сигареты срывался пепел и тонкая витиеватая струйка уносилась в распахнутое окно. Курить не хотелось. Водка не ложилась на душу. Четырёхступенчатые ямбы, написанные обломком карандаша, резали ухо и казались невероятно банальными. На шлаковом отвале вспыхивало огненное зарево, будто приоткрыли печную заслонку в тёмно-фиолетовом небе, а потом были слышны глухие удары передвижного копра.
           С каждой рюмкой наваливалось одиночество, и навязчивые мысли опять бежали по кругу, как цирковые лошадки… Она сидела на этом табурете, положив ногу на ногу, и сбрасывала пепел, небрежно касаясь указательным пальцем кончика сигареты; она медленно опускала бархатные веки с чёрными длинными ресницами, засыпая от моей бесконечной болтовни, а в это время я гладил её смуглое тонкое запястье в цыганских фенечках и браслетах, целовал её бледные сухие губы с терпким привкусом никотина и красного вина, — эти яркие воспоминания вызывали во мне приятную грусть.
           Мне хотелось верить, что мы никогда больше не встретимся, но моё сердце взволновано билось от предчувствия неминуемой встречи. «Мы живём в одном городе, — рассуждал я, — а это значит, судьба нас обязательно притянет друг к другу», — но в это же самое время звучал голос разума: «Вы расстались на пике — это классно! Вы никогда не познаете унылого разочарования и гадкого вранья, а ты никогда не увидишь её старой. Она будет твоим лучшим воспоминанием». 
— Прощай, моя девочка, будь счастлива, а мне пора возвращаться в стаю, — бормотал я, наливая на самое донышко.
           Выпивал. Закуривал. Пускал дым колечками. Плевал в открытое окно.
— Продержаться два месяца. Всего лишь два месяца… Всего лишь! — повторял я как мантру, но мне не становилось от этого легче.
— Что ты делаешь? Позвони ей… Она ждёт… — услышал я отдалённый голос с улицы и замер на секундочку, а потом как рявкнул в открытое окно: 
— Хватит!!! Я запрещаю-ю-ю-ю о ней говорить!!!
— Горит-горит-горит, — смеялось надо мной эхо в дальнем углу двора.
— Вот же — сволочь, — буркнул я и тихонько закрыл окно.   
           Прошло ещё две недели. Навалилась бессонница. Любая еда вызывала отвращение. Особенно — мясо. Я выпивал уже на работе — чуть-чуть после обеда и уже конкретно напивался к вечеру. Левая рука сама тянулась к телефону, чтобы позвонить Шалимовой, и тут же получала от правой. «Не… не буду звонить… никогда», — бормотал я в пьяном угаре и тихонько матерился, а в это время в колонках хрипела печальная композиция Дельфина «Обратный отсчёт».
           Я уже не выходил на пожарную лестницу, а курил прямо в кабинете, что считалась великой наглостью, как и всё что я делал или не делал в рамках своей должностной инструкции. Я даже интернет использовал не по назначению, что всегда очень строго каралось на комбинате, — за это лишали премии, за это отключали доступ, и в службе безопасности появился специальный отдел, контролирующий трафик, но, не смотря на это, работники комбината всё-таки продолжали шляться по порно-сайтам. 
— А для чего ещё нужен интернет? — спросил я у своего начальника, когда он пошёл распекать одного молодого программиста.      
— Для того чтобы искать… — Он запнулся.
— Что?
— Ну-у-у, документацию по информатике… по электронике… какие-то данные.
— Александр Анатольевич, у нас этой документацией забиты все сервера, — парировал я. — А вот мировая паутина изначально создавалась для распространения порнографического контента. Там девяносто девять процентов информации носит сомнительный характер, и только одна сотая — это какие-то технические данные. 
— Но это не означает, что вы можете дрочить на работе, — пошутил начальник. — Дома — сколько угодно!
          Иногда на рабочий телефон звонила Мансурова и делилась со мной восторженными впечатлениями. Она, как всегда, смотрела в будущее с оптимизмом и делала скоропалительные выводы.
— Володька такой классный! — кричала она на высокой ноте, а я подольше отодвигал трубку от своего уха. — Он окружил нас такой заботой. Он выполнил все обещания. Мы живём в шикарных номерах. Едим на шведской линии. Получаем хорошие бабки. И знаешь, какой у меня ежемесячные оклад? Ты сейчас со стула упадёшь!
— Я уже на полу валяюсь… Дальше падать некуда, — брякнул я с лёгким сарказмом и добавил: — Да-а-а, Ленок, жизнь тебя ничему не учит.
           На том конце провода воцарилась настороженная тишина — она словно принюхивалась ко мне.
— Когда ты поймешь, — говорил я заплетающимся языком, — что хороший человек — это не тот кто сделал тебе что-то хорошее, а тот кому можно доверять.   
           Она молчала, а я продолжал заводиться:
— Я устал тебе повторять, что люди добрые и отзывчивые до тех пор, пока им это ничего не стоит. 
— Мансуров, скажи мне честно… Ты пьяный? — спросила она тревожным голосом.
— Есть немного.
— Немного? Да у тебя язык заплетается. Ты на работе находишься. Время — два часа дня, а ты лыка не вяжешь. Ты что, в полный разнос пошёл?! 
— Ленок, остынь… Всё нормально, — ответил я решительным тоном. — Я просто сжигаю мосты, чтобы не было соблазна вернуться. Понимаешь?
— Откуда вернуться?! — крикнула Мансурова. — С того света, что ли? С того света не возвращаются!
— Не гони волну, крошка, — мурлыкал я в телефонную трубку, словно зачитывал рэп. — Я просто заболел немножко… Пропал иммунитет к жизни… Я прилечу — только свистни.
— Что? Что ты несёшь?! — возмутилась она.
— Я пишу по ночам стихи и пью водку в полном одиночестве.
— Так я тебе и поверила, — смеялась она на том конце провода. — Одиночество — это не про тебя. Рядом обязательно какая-нибудь юбка крутится. Зуб даю!
— Ты зубки свои побереги, а то ведь выщелкаю! — орал я в телефонную трубку. — Родная! Я чё тебе толкую: меня тут меланхолия дрючит по полной! Я кушать не могу! Работать не могу! Спать не могу! Я с телевизором уже разговариваю, а ты мне всё про каких-то баб…
— Так какого чёрта ты остался в Тагиле?! Почему с нами не полетел?! 
— Испугался, — чуть слышно ответил я. — Решил отсидеться… переждать.
           Ленка замолчала, и мне показалось, что она шмыгает носом, а может, это птички садились на провода. Я тоже молчал и даже слегка задремал. Повисла длинная пауза, но, когда вы прожили в браке девять лет, она едва ли может быть неловкой.
           Совместное проживание настолько стирает грани полов, что пропадают любые неловкости. Первые полгода я думал, что она вообще не ходит по большому, но уже через год она кричала мне из туалета, распахнув дверь: «Эй, придурок! Ты что оглох? Принеси туалетную бумагу!» — и это не самое откровенное, на что способна жена: через пару лет она такое вытворяла в постели, что у меня глаза с каждым днём открывались всё шире и шире. Я с лёгкой грустью вспоминал ту невинную девочку, которая на все мои похабные предложения отвечала с гордостью: «Ты за кого меня принимаешь?» — но это был всего лишь аванс целомудрия, перед тем как окунуть меня в омут разврата.
— Эдуард! — послышалось в телефонной трубке, и я открыл глаза. — Я тебя умоляю, прекрати жрать водку. Начни собирать чемоданы. И вообще — соберись! Куда только твой начальник смотрит?
— Он предпочитает со мной не связываться, потому что у меня — жуткая репутация.   
— Нет… Ты никогда не повзрослеешь, — сказала она разочарованным тоном и повесила трубку; даже не попрощалась.
           После этого разговора я накидался по самые гланды. Мне осталась одна забава: пальцы в рот и весёлый свист. Прокатилась дурная слава, что похабник я и скандалист… В тот день мои коллеги, затаив дыхание, слушали в своих кабинетах, как на полной громкости хрипели колонки и я орал во всю лужёную глотку: «Всё будет не так, как хотелось бы мне, и лёгкий озноб пробежит по спине, когда ты шагнёшь за открытые двери, пополнив собою список потерь!» — Марина Лопахина стучала в тонкую переборку из соседнего кабинета, а потом неожиданно заявился начальник — Александр Анатольевич Мыльников. В тот момент я был уже совершенно в хлам, и мне даже показалось, что он разговаривает на каком-то шумерском языке. Я выключил музыку и попытался сфокусироваться на нём…
— Ну что-о-о-о… ну что за безобразие, Эдуард? — спросил он нарочито жалобным голосом, глядя на монитор, где похотливые немецкие малолетки скакали на огромных бугристых членах.
           Его слегка торкнуло. Он зачарованно следил за фрикциями масляных поршней и колыханием ягодиц, пока я не скинул картинку с рабочего стола, — он тут же пришёл в себя и начал говорить какие-то странные вещи:
— Слушай, тут работёнка подвалила… Надо добавить несколько параметров на пилах «Вагнера» для модуля четырёхметровых заготовок УНРС. И ещё… мне нужно, чтобы в ведомости и в макете ввода отражались следующие данные… — Он протянул исписанный листок, с поверхности которого мне корчили ехидные рожи какие-то чернильные чёртики.
— Это что такое? — испугался я и оттолкнул от себя бумажку.   
           Александр Анатольевич удивленно таращил на меня свои маленькие колючие глазки. Он растерялся настолько, что не знал как реагировать на моё неадекватное поведение.   
— Ты знаешь, я давно хотел с тобой поговорить, — сказал он очень сдержанным тоном, хотя у меня возникло ощущение, что он сдерживает в себе кипящую лаву; он даже покраснел весь от ушей до белого воротничка рубахи.
           Я глупо улыбался и не мог поймать его в фокус: он постоянно куда-то пропадал из поля моего зрения, потом опять появлялся и снова пропадал… Кабинет принял сферическую форму, как будто начальник надувал его изнутри. Перфорированный навесной потолок угрожающе прогнулся. Неприятно щёлкала и моргала ртутная лампа. Потёртый кряжистый гардероб вздрогнул и маленькими шажками направился к выходу, а Мыльников в этот момент стоял, облокотившись на подоконник, и вокруг его лысого черепа сиял солнечный нимб.            
— Слушай, Анатолич, давай завтра перетрём… А сегодня уже не получится… Ты опоздал, —промямлил я, широко зевнув и устраиваясь в кресле поудобнее.   
— Ты что там бормочешь? Как можно было нажраться на работе?! Я просто в шоке! — Он был действительно в шоке и выражал это всем своим видом.
— Накатишь вместе со мной? — предложил я, закидывая ногу на столешницу, и всё как будто устремилось в перспективу: потолок начал вытягиваться и вместе с переборкой поехал от меня  прочь, Мыльников как-то странно изогнулся в районе спины, и голова у него поплыла в том же направлении, при этом картинка была настолько яркой, что я измождённо прикрыл свинцовые веки и всё потухло…
           А потом послышались крадущиеся шаги и чей-то незнакомый голос произнёс: «Не могу понять, что с тобой происходит. Пару месяцев назад ты был ещё нормальным человеком, а теперь ты ставишь на себе крест», — дверь захлопнулась, и я облегчённо выдохнул.
           «Наверно, напишет докладную», — подумал я и с закрытыми глазами отодвинул ящик стола — внутри покатилось нечто стеклянное и полое… Александр Анатольевич оказался человеком с большой буквы, удивительно благородным и великодушным: он просто сделал вид, что ничего не было. Отныне я закрывался на ключ, когда был слишком подшофе.
          В тот же день у меня состоялся откровенный разговор с Сергеем Шахториным, который за долгие годы нашей совместной работы стал для меня практически другом. В первую очередь он восхищал меня (и где-то раздражал) своей порядочностью, переходящей всякие границы. К тому же у него была благородная внешность испанского идальго, — именно таким я представлял себе Дон Кихота, — и тёмно-серые глаза, сквозящие глубокой мудростью и печалью, дополняли его одухотворённый образ.
           Он удивлял меня широтой своих познаний в области электроники, компьютерных технологий и не только: его эрудиция простиралась во все сферы человеческой жизни. В основном наши разговоры ткались из высших материй, и мы редко затрагивали какие-то бытовые темы, никогда не сплетничали и не обсуждали общих знакомых.
           Поздним вечером мы курили в машинном зале. Там работала охлаждающая вентиляция, от чего меня слегка поколачивало — мелким бесом. К этому моменту я уже очухался, но голова всё ещё была тяжёлой и предметы двоились в глазах. 
— Сергей, а вот скажи мне: чтобы быть истинным христианином, так уж необходимо принимать на веру всю эту устаревшую догматику Ветхого и Нового завета? — спросил я.
— А что конкретно ты имеешь в виду? — насторожился Шахторин.
— Ну, допустим, божественное происхождение Иисуса, его непорочное зачатие, воскрешение, чудеса, которые он творил на потеху праздно шатающейся толпы. Мне кажется нелогичным даже то, что исчезло его тело из гроба, вырубленного в скале. Его могли похитить какие-нибудь фарисеи, зелоты, римляне… Я считаю, что Христос не мог отправиться в мир иной, прихватив с собой мёртвое тело. В библии очень много нестыковок, и, когда люди здравомыслящие об этом говорят, ортодоксальные христиане просто бесятся и обвиняют их в богохульстве. Они вообще относятся крайне нетерпимо ко всем, кто пытается осмыслить библию. Раньше они уничтожали таких людей физически или подвергали анафеме, а сейчас просто закрывают глаза и уши, не желая воспринимать очевидные истины. Ну давайте не будем забывать, что библейские постулаты утверждались обычными людьми, а им свойственно заблуждаться.
           Шахторин курил, задумчиво глядя куда-то вдаль, и казалось, что он меня совершенно не слушает.               
— Ну давай на секундочку предположим, — я как будто уговаривал Серёгу поучаствовать в дискуссии, — что Иешуа га-Ноцри был обыкновенным человеком, ну хотя бы чисто физиологически… Что он был рождён, как и все мы, во грехе… Но! — Я возвёл указательный палец к небу. — К концу своего земного пути он стал пророком, спасителем, да и вообще — сверхчеловеком, который оживлял мёртвых и превращал воду в вино. А? Что в этом крамольного? В моих глазах это обстоятельство делает его образ ещё более привлекательным.
           Казалось, мои слова не производили на Серёгу никакого впечатления. Они нисколько не пошатнули его веру и даже не заставили задуматься — они проносились над его головой, как стая чёрных крикливых ворон. 
— Не буду спорить, — продолжал я, украдкой поглядывая на его безучастное лицо, — что в нынешних реалиях Иисус является сыном Божьим, что он находится рядом с матерью и отцом своим, что он определяет судьбу человечества и решает глобальные вопросы, но мне всё-таки кажется, что в земном бытие он был прежде всего человеком… Ну сам подумай, разве смогли бы эти жалкие людишки убить Бога? Ну конечно же — нет. Они убили человека, который после смерти не воскрес, а вознёсся на небо. А то, что его видели живым, представляется мне типичной фальсификацией из разряда тех, которыми никогда не гнушались догматики. За эти слова меня бы сожгли в средние века, но я современный человек и верю только в абсолютного Бога. Я не придерживаюсь общепринятого христианского триединства, потому что это слишком упрощённая схема для таких сложных понятий.   
— Ты не устал?   
— К тому же, если учитывать, что в абсолютном мире не существует линейного времени, а время для Абсолюта — это единое пространство, сотканное из множества точек бытия, то я могу уверено заявить… — Я затушил сигарету в пепельнице и продолжил: — … что прошлого не существует, как и настоящего, а значит Иисус всегда был сыном Божьим.
— Именно! — подхватил Серёга.
 — … и для Бога совершенно не имеет значения, каким способом отправить мессию в нашу реальность, которая всего лишь является фрагментом абсолютного бытия.
— Так какого чёрта ты занимаешься софистикой?!
— Не-е-е, не я, а ваши догматики… Почему они боятся традиционного способа размножения? Кого они обманывают? Зачатие и рождение ребёнка — это великое таинство, привнесённое в нашу жизнь Богом. Какое они имеют право подвергать остракизму и называть грехом то, что является божьим промыслом? А что касается его матушки, с какой стати они вообще рассуждают о подобных вещах? Они что, свечку держали? Прилетел голубь мира и принёс на веточке зиготу. Бред какой-то! Я бы сказал, что это просто неприлично — копаться в подобных вещах. Истина лежит на поверхности, а мы копья ломаем уже две тысячи лет.
           Я замолчал, совершенно не понимая, к чему произносить столько ненужных слов, когда истина лежит на поверхности и предельно проста. Сергей тоже молчал, и это тягостное молчание повисло в перманентном шуме вентиляторов системы охлаждения. В темноте перемигивались красные и зелёные индикаторы на панелях сетевого оборудования. В потоке лунного света, льющегося из окна, тускло отсвечивали стальные поверхности серверных шкафов. Мы снова закурили. Вентиляционная решётка с жадностью глотала рваные клочья белёсого дыма.
— Неужели так сложно? — вдруг спросил он.
— Что такое? — всполошился я. 
— Просто верить, — ответил он, и кончик вспыхнувшей сигареты осветил его тонкое лицо, — не вдаваясь в интимные подробности его зачатия, рождения, личной жизни. Просто верить — это значит просто любить, без каких-либо сомнений и оговорок.
— К чему эти порожняки?! — крикнул Серёга.   
— Извини, — тихо ответил я. — У меня просто личина играет. Колотит меня с похмелья.
— У меня спирт есть… Правда технический, но его все пьют.
— А ты?
— А я им контакты протираю. Ты же знаешь, я не пью.
— Ну, Серега! Ты просто святой!    
           После этого разговора мы помолчали несколько минут, и я вновь полез ему под кожу:
— Слушай. Я вот знаю тебя много лет и считаю тебя крайне порядочным человеком…
— Хорош, Мансуров! — парировал он мою неприкрытую лесть, широко улыбаясь и демонстрируя свои железные зубы. — Говори сразу, что нужно.
— Это — потом, а сперва — вопрос.
— Ну валяй тогда.
— Ты совершал в своей жизни поступки, о которых ты по-настоящему сожалеешь?
           Он задумался на секундочку и ответил с полной уверенностью, даже не моргнув глазом:
— Я не могу простить себе убийство…
— Что?! — закричал я в ужасе, не поверив свои ушам. — Вот это попадос! — А он продолжил с чувством глубокого покаяния и даже с некоторой дрожью в голосе:
— …крысы… Я убил её в армии на пищевом складе — забил шваброй. До сих пор не могу себе простить эту неоправданную жестокость.
— И это всё? — спросил я разочарованно. — Прикалываешься?
           Он ответил после некоторой паузы:
— Был ещё один спорный момент… Я долго каялся, что довёл свою жену до самоубийства, но потом Господь открыл мне глаза: не было моей вины в том.
— А ты можешь подробнее рассказать?
— А тебе зачем?
           Я задумался: «И вправду — зачем мне это надо?» 
— Понимаешь, Серёга… Мне просто интересны люди, и чужой нарратив мне всегда помогал разобраться в своих проблемах или хотя бы отвлечься от них.    
           И он поведал мне очень грустную историю:
— Я любил свою жену, но мы никогда не были счастливы, потому что она не любила меня. Каждый раз, когда мы ложились в постель, я чувствовал, что ворую её молодость и красоту, а ещё я чувствовал, что она врет. Потом она начала постоянно исчезать по вечерам. Возвращалась поздно, с запахом алкоголя. Сваливала всё на подруг: то день рождения, то у кого-то отпуск, то поминки, то обмывали новый холодильник, и всё — в таком духе. Я, конечно, верил ей и постоянно сидел с нашей маленькой дочуркой… А ещё знаешь, Эдуард, у неё постоянно бегали глаза, когда она со мной разговаривала. Однажды я спросил её: «У тебя кто-то появился?» — она устроила мне истерику, а потом закрылась в ванной и осколком блюдечка перерезала себе вены. Когда я взломал дверь, вся ванна была в крови: пол, стены, раковина, зеркало… Это было страшно. Потом была скорая помощь, больница, куда я таскал охапками цветы и апельсины. Я никогда не забуду этот опустошенный, ускользающий взгляд. Она долго лечилась в психушке и вышла оттуда другим человеком. На какое-то время бесы отпустили её, но не навсегда. На следующее лето мы поехали к ней на родину. Маленький сибирский городишко. Сперва всё было замечательно: тёща жарила грибы, постоянно лепила пельмени, тесть выставлял каждый вечер полбанки самогона и топил баню… Но идиллия продолжалась недолго: в один прекрасный вечер она пропала, даже на утро не явилась, и к обеду её не было. Все делали вид, что ничего страшного не происходит. Тёща, как всегда, лепила пельмени, тесть уехал на рыбалку, а младшая сестра с ухмылочкой поведала мне о том, что Ольга встретила какого-то Валеру, бывшего одноклассника, а первая любовь, как известно, не ржавеет…
— Ну а ты?! — воскликнул я, разматывая последний клубок терпения. — Я бы разнёс этот проклятый городишко по кирпичику!
— Ну я же не варвар, — спокойно ответил Серёга, глубоко затягиваясь и выдыхая дым через ноздри. — Я спокойно собрал вещи, потрепал дочурку по головке и поехал домой. Я никогда её больше не видел. Нас даже развели заочно. После развода я погрузился в упоительное пьянство.
— Послушай, Серега, — заговорил я после некоторой паузы; эта история произвела на меня неизгладимое впечатление. — Ты как-то странно себя вел… Индифферентно. Почему ты позволял ей гулять? Почему не выследил? Не поймал с поличным? Набил бы морду её хахалю, ей бы набил… Отвёл бы в конце концов душу. Установил бы статус-кво. А ты как-то всё пустил на самотёк. Вёл себя как прекраснодушный идиот. Неужели тебе не хотелось увидеть правду своими собственными глазами?
— А зачем? — спокойно ответил Шахторин. — Чтобы убить последнюю надежду? Понимаешь, любил я её, любил.
— Кого ты любил?! — Я даже подпрыгнул на табурете от злости. — Эту выхухоль?! Эту подлую мразь?!
— Так бывает, братишка, — ответил он с горечью. — Не дай Бог тебе подобной любви, ибо она даётся в наказание за наши грехи.
— Чур меня, чур! — И я три раза плюнул через левое плечо.
           В окно пялилась любопытная Луна, заливая голубым светом наши окаменевшие фигуры. В слоях табачного дыма плавали зыбкие очертания серверных шкафов. По полу тянулись наши длинные тени. Гудела вентиляция, постепенно поглощая сизый туман.   
— Ты сегодня домой пойдешь? — спросил Шахторин.
— А зачем? Меня дома никто не ждёт — только водка. Покемарю на диванчике в своём кабинете и пойду на длинные выходные, — ответил я и тут же добавил: — Ты знаешь, о чём я хотел тебя попросить?
— Нет.
— Мне нужен телефонный ретранслятор… Можешь спаять?
           Он посмотрел на меня долгим вопросительным взглядом.
— А зачем тебе это надо?
           Я ответил, состроив смущённую физиономию:
— Всегда хотел знать больше, чем мне дозволено. 
— Странно… А я ещё подумал: к чему эти откровения?
— Нет, Серёжа, ты меня не переубедил… А напротив — я ещё больше убедился в правильности своей позиции.   
— А ты помнишь, что сказал Соломон по этому поводу?  — улыбнулся Серёга, обнажив свои тускло сверкающие железные зубы. 
— Да всё я знаю, но мне очень нужно. Уж лучше чёрная смердящая тоска, нежели слепое неведение, а в сущности — тот же самообман. Помоги, если можешь, а я тебе хорошо заплачу.
— Не нужны мне твои деньги, — ответил Серёга. — Дело твоё… но я бы не советовал.
           Он повернулся к монитору и взял в руки «мышь». Через Rambler он зашел на какой-то форум по радиотехнике и долго рылся в каталогах… Потом развернул на экране принципиальную схему какого-то устройства и с гордостью заявил:
— Ну вот, благодаря интернету я решил задачку за пять минут.
— Что это? — спросил я.
— УКВ-ЧМ-телефонный ретранслятор, — ответил он. — Простенькое устройство для прослушивания телефонных разговоров. Подключается параллельно в сеть в любом месте от коробки до телефона. Шарашит на расстояние от 100 до 200 метров. Сигнал принимается  любым радиоприемником, но чем лучше приемник, тем качественнее звук.
           В душе я ликовал: всё оказалось гораздо проще, чем я думал.
— Серега! Ну ты — красавчик! Ну ты — башка! А спаять долго?
           Он мотнул головой:
— Нет, за пару часов… Вся плата поместится в спичечном коробке. Очень компактная.
           «Я выведу эту хитрую выхухоль на чистую воду, — подумал я. — Я выверну её наизнанку, как варежку».
           Через две недели после «погружения» я начал искать старых друзей: мне казалось, что они помогут мне избавиться от этого паталогического влечения, но когда я напивался в компании так называемых старых друзей, то начинал ещё острее чувствовать свою неприкаянность и одиночество, поскольку это были совершенно чужие для меня люди, с которыми не было самого главного, а именно — духовного родства.
           С каждым следующим днём усиливалось чувство, что на всей этой грёбанной планете и в окрестностях нашей Вселенной существует только один человек, который меня по-настоящему понимает и находится на одной волне. Татьяна Шалимова была для меня не просто объектом сексуального вожделения — она была той незаменимой субстанцией, которая основательно и надолго заполнила в моей душе пустоту.
           Её энергетика была настолько яркой и неповторимой, что все остальные краски перестали для меня существовать. Я даже выпивал с какими-то гопниками возле её дома только потому, что они имели к ней опосредованное отношение: все эти ребята знали Танюшку с малых лет и были пропитаны её флюидами насквозь.
           Однажды поздним вечером я сидел под большим раскидистым клёном и с лёгкой грустью наблюдал за её горящими окнами. Сердечко замирало, когда в проёме окна, на фоне ярко-красной шторы, появлялась её изящная тень. Так было приятно гонять по жилам эту сладкую боль, подпитывая воспоминания маленькими глоточками из фляжки 250 мл.
           Но когда в наушниках щёлкало, на том конце провода поднимали трубку и начинали раскручивать телефонный диск, с каждым поворотом нагнетая концентрацию адреналина в крови, то сердце начинало пульсировать в таком ритме, что темнело в глазах и ноги становились ватными. За две недели до этого я запустил в её телефонную коробку «жучка», с помощью которого прослушивал все её телефонные разговоры на частоте 87.2 МГц.      
           В основном это была пустая болтовня с подругами, совершенно не интересная для меня, не имеющая интимной подоплёки, но однажды ей позвонила Сашенька и после долгого обсуждения грядущего экзамена по биохимии спросила как бы между прочим: «Ты до сих пор встречаешься с Эдиком?» — к моему удивлению Таня ответила: «Да, встречаемся, хотя довольно редко, потому что я готовлюсь к экзаменам, а по большому счёту у нас всё нормально», — и добавила с лёгкой иронией и вплетённой в неё сентиментальной ноткой: «Он у меня каждый вечер под окнами сидит, как верный пёс». Сашенька удивилась и даже хмыкнула с некоторым презрением: «Хм! Ему заняться больше нечем?» Когда я услышал ответ Татьяны, я был сражён наповал, и самое страшное заключалось в том, что это была абсолютная правда: «А он у меня… на коротком поводке». После этих слов мне захотелось сорваться с поводка и бежать до самой «Югры», закинув язык на спину, но тут подошли какие-то архаровцы и очень интеллигентно попросили подкинуть червонец на опохмелку.
— Вместе и раскумаримся, — предложил вертлявый пацанчик с опухшим пропитым лицом и сногсшибательным перегаром; он разговаривал со мной так, будто знал меня тысячу лет, и мне это показалось крайне подозрительным.   
           Я протянул ему деньги, а он, ловко перехватив купюры двумя пальцами, тут же пожал мне руку и представился:
— Дёма.
— Андрей, — промямлил я без всякого настроения.
— Андрюха, значит? — спросил он с загадочной улыбкой, плывущей на лице словно лодочка.
— А я уже давненько хотел с тобой познакомиться. — Он разворачивал меня, будто конфетку.
— С чем связано такое любопытство? — спросил я, пристально вглядываясь в его черты.
— А я тебя с Танюшкой видел, — ответил он, коротким движением перекинув своему собутыльнику пачку лохматых купюр, и тот молниеносно растворился в темноте.
— Уже вторую неделю наблюдаю тебя в окрестностях нашего двора, — продолжал он изобличать меня, обжигая лицо удушливо-горьким амбре. — То ты на этих лавочках пасёшься, то у разбитой общаги сидишь, то на крыше дома загораешь… Что бы это значило, Андрюха? 
           Я загадочно улыбался, а он медленно — очень медленно — опустился на соседнюю лавочку, не выпуская меня из поля зрения. У меня в голове сразу же возникла мысль: «Ну-у-у, если эти вечно пьяные бандерлоги меня срисовали, то про Таньку и говорить не приходится. Тоже мне конспиратор!»      
— Андрюха, мы уже находимся в полной непонятке, — продолжал меня окучивать Дёма. — Мы тут уже на деньги бьёмся. Рафа, к примеру, топит за то, что ты работаешь в ментовке и кого-то здесь пасёшь… Тем более у тебя в правом ухе постоянно сидит наушник.         
— А вот я думаю, — сказал широкоплечий, коренастый паренёк, который представился Володей, — что ты просто мутишь какую-то мутную тему… Только мы не поймём какую…   
— Ребята, что вам от меня надо? — спросил я миролюбиво. — Денег я вам дал… Закурить? Пожалуйста. Хотите, чтобы я ушёл с вашего места, не мелькал перед глазами? Пожалуйста. Вот только в душу ко мне лезть не надо! 
— Упаси Господи, Андрюша! — испугался Дёма и даже лапки поднял кверху. — Ни в коем случае мы тебя не напрягаем. Это всего лишь пустой трёп. Так… для поддержания разговора. Мы вообще-то люди культурные и в чужие дела не лезем.
           Через некоторое время из ларька вернулся гонец, блаженно побрякивая стеклянной тарой, и мы покатились дальше под горочку. Они даже развели небольшой костерок, притащив с помойки какие-то сломанные ящики и рулон старых обоев, после чего к нам на огонёк прилетели две «ночные бабочки» преклонного возраста, а если без лишних эвфемизмов, то это были обыкновенные дворовые прошмандовки лет сорока.
— Ребята, окоченели в корягу… Налейте хотя бы полстакана, — жалобно попросила одна из них.
— Продёрнули отсюда, шалавы! — орал на них Дёма и словно отмахивался от комаров. — От вас за версту триппером несёт… Не надо сюда присаживаться! Вас никто не приглашал!
           А мне почему-то их стало жалко, — две такие бледные поганочки на тоненьких ножках, — и я отдал им недопитую чекушку. Они долго благодарили и пятились от меня задом, исполняя реверансы. Какого чёрта? Все мы тут попутчики и движемся в одном направлении, хотя и застряли в разных его координатах — в разных точках на пути в ад. 
— Андрюха, может портвейном шлифанёшь? — спросил Дёма и протянул бутылку с какими-то «чернилами», тускло отливающими синевой в огненных бликах.
           Как выяснилось, это был Танькин сосед и бывший одноклассник. В свои двадцать лет он прошёл зону для малолетних преступников, потом откинулся, потом «сгоряча присел на иглу», как он сам выразился, «что было по понятиям совершенно неправильно», и, наконец, плавно погрузился в перманентный запой.
— Так ты говоришь, до восьмого класса с ней учился? — завёл я вновь эту старую шарманку, оставив его «заманчивое» предложение без ответа.
— С Танькой-то?
— Ну а с кем? Меня интересует только она.
— Братан! — с приблатнённой хрипотцой заорал Дёма. — У тебя к Таньке — какой-то нездоровый интерес!
— Что значит нездоровый? — возмутился я, щелкнув недокуренный бычок, улетевший в темноту по изогнутой траектории.
— Ты задаешь много вопросов, — продолжал он, растопыривая пальцы всё шире и шире. — Вон, смотри, у неё окна горят… — Я покосился на её пурпурные занавески, ярко освещённые изнутри. — Пойди лучше и трахни её, чем порожняка гонять!
           Вся его пьяная камарилья дружно ударилась в хохот, а у меня зачесались кулаки, но я сдержал себя волевым усилием, чтобы не размотать всю эту компанию среди лавочек; без летального исхода точно не обошлось бы. 
— А ты её трахал? — грубо спросил я, вглядываясь в тёмный овал его лица, периодически вспыхивающий при каждой затяжке.
           В свои двадцать лет он выглядел довольно потрёпанным, хотя парнишка был симпатичный, — была в нём какая-то изюминка, или гнилая червоточина во всём.   
— Не-а-а-а, — ответил лихой пацанчик, манерно вытягивая в пространстве буковку «а», словно подчёркивая этим своё пренебрежение. — Танюха — девчонка хорошая, но не в моём вкусе.
           Не могу сказать, что меня порадовал его ответ, а если быть более точным, то меня просто покоробила его самоуверенность и чувство собственного превосходства. Я смотрел на него обалдевшим взглядом и абсолютно не мог понять, откуда берётся у таких ничтожных людей настолько высокая самооценка.   
— Я смотрю, бормотуха ударила в башку, — процедил я сквозь зубы, вкладывая в каждое слово предельно уничижительный смысл. — Дёма, мальчик мой, ты хоть понимаешь, кто она и кто ты? Или ты вообще нихуя не отдупляешь?
           В этот момент она погасила свет, и меня сразу же потянуло в сон, как будто и в моей голове щёлкнула выключателем. Я буквально поплыл по радужным волнам, широко открывая рот от нехватки кислорода. Что я делаю в обществе этих ублюдков? С кем я просаживаю время? Что это для меня? Экскурсия на самое дно? А может, я просто боюсь признаться, что это моя родная стихия?
           Свинцовой тяжестью наваливалось похмелье, и холодный ветерок стелил мурашками по спине. Глядя на тёмные окна, я понимал, что сегодня уже ничего не будет. Электро-магнитная волна мирно улеглась в моей ушной раковине, да и мне было самое время укладываться в постельку.   
           После моего агрессивного выпада Дёма снисходительно улыбался и разочарованно мотал головой, словно сокрушаясь: «А я-то думал, что мы с тобой подружились и в силу выпитого прониклись взаимным уважением, а ты мне вдруг, ни с того ни с сего, влепил такую пощёчину», — он как будто оставлял мне возможность хорошенько подумать о своём поведении. Его верные псы слегка приподнялись в холке и недовольно заурчали:
— Андрюша-а-а, ты базар-р-р-р фильтруй, — вежливо, но настойчиво попросил Володя, по всей видимости, бывший спортсмен и драчун, поскольку вся морда его была в шрамах и белыми рубцами была покрыта лысая голова, об которую, наверно, разбили не одну бутылку портвейна и переломали целую кучу табуреток.
— А то наскочишь на перо, — упредил тощий носатый парень по кличке Рафа; у него были подвижные резиновые пальцы и страшные цыганские глаза, холодные и пустые, как у всех мокрушников.
— Некрасиво как-то получается… Ты с нами сидишь и в то же время думаешь про нас всякую ***ню, — пропел Дёма весёлым речитативом и сплюнул сквозь зубы в тлеющие угли.
— А тебе-то самому не западло с нами сидеть? — спросил Рафа и многозначительно положил руку в карман; я понял, что у него там — нож.
           В голове мелькнуло: «Вот оно — знакомое чувство обочины, плавно переходящей в убийственный кювет», — хотя не было животного страха и колючего холода внутри. В первую секунду что-то ёкнуло в сердце — тут же растворилось в полном безразличии к себе и к этому миру. «Наверно, так будет лучше», — подумал я, поднимаясь с лавочки и последний раз взглянув в её окна. Чёрная громада пятиэтажного дома наваливалась на меня, словно Полифем, во лбу у которого горел мерцающий голубой глаз.      
— Скучно мне с вами, — небрежно бросил я, поворачиваясь к ним спиной.
— Куда ты собрался? Стоять! — крикнул Володя, но я даже не посмотрел в его сторону, а продолжал вразвалочку удаляться; за спиной послышалось лёгкое движение, которое Дёма погасил довольно резким окриком:
— Ну что, ****ь! — и уже более спокойно: — Парашу давно не нюхали, бакланы?
— Да я ему кишки выпущу! — всё никак не мог успокоиться Рафа. — Хули он тут пальцы гнёт, фраерок убогий!
           Я спокойно ему ответил, даже не повернув головы:
— Ага, бодался телёнок с дубом.
— Так оно и есть… натуральный дуб… стоеросовый!
               
   .9.          
           Ночное кафе «Альянс» постепенно заполнялось людьми, по мере того как усиливался дождь. В зыбком прокуренном воздухе колыхались свечи, многократно отражённые в зеркалах и окнах. Тощая неопрятная официантка с лицом опойки и жидкими волосёнками металась вокруг столиков. Какой-то мрачный тип в ковбойской шляпе бренчал на гитаре возле барной стойки. Он сидел на высоком табурете, положив ногу на ногу. Иногда в его аккордах прослеживалось нечто самобытное, а иногда что-то неуловимо знакомое: не то Led Zeppelin, не то Deep Purple, не то Dire Straits. Этого доморощенного Эрика Клэптона никто не слушал, и постепенно его меланхоличный блюз потонул в жизнеутверждающем пьяном гомоне.
           «Альянс» выглядел как забегаловка будущего — этакий футуристический шалман. Он был построен преимущественно из стекла и металлического профиля. В самом центре города, на проспекте Ленина, появился светящийся «аквариум», наполненный сигаретным дымом и пьяными «рыбками», — проходящие мимо граждане могли наблюдать этот бесшабашный разгул во всём его великолепии, особенно с наступлением темноты.
           Популярность этого шалмана обеспечивалась целевой аудиторией: в основном это были озабоченные представители обоих полов, то есть молодые мужчины и женщины, жаждущие знакомств и быстрого воплощения своих сексуальных потребностей, — попросту говоря, это был самый настоящий гадюшник.      
— Вот таким образом я потерял и жену, и любовницу, — подытожил я, заканчивая свой рассказ и закуривая сигарету.
— Ну зачем так категорично? — спросил Слава Гордеев, прихватывая двумя пальчиками горлышко графина. — Просто девочки дали тебе возможность подумать и сделать правильный выбор.
— Это и есть самое страшное — выбор. Как выбрать между хлебом и водой? Без хлеба ты умрёшь от голода, а без воды — от жажды. 
           Гордеев с задумчивым видом разливал водку по рюмочкам.
— Ты знаешь, дружище, передо мной никогда не стоял такой выбор, — с кривой ухмылкой заметил он. — Потому что я никогда не придавал женщинам такое значение… Эка ты хватил — вода и хлеб!
           Слава был мент, и он идеально был создан для этой работы, поскольку у него был проницательный ум, прекрасно подвешенный язык, эрудиция, чудовищная физическая сила в сочетании с мужественной внешностью, но самым главным его козырем являлась жуткая изворотливость, — это был самый настоящий питон, который мог ласково придушить любого. Иногда какой-нибудь человечек даже не успевал глазом моргнуть, как его проглатывал капитан Гордеев. 
           Несмотря на свои молодые годы, — а было ему в тот момент всего лишь двадцать девять, — он выглядел очень солидно и гораздо старше своих лет, к тому же он начал ни с того ни с сего пухнуть, превратившись из стройного паренька в дородного мужчину с габаритами борца сумо. Ко всему прочему у него началось преждевременное облысение: роскошная шевелюра, которую он любил пятернёй зачёсывать назад, буквально за пару лет превратилась в «паутинку», которую он сбрил в один прекрасный момент и отныне сверкал идеально гладким и круглым черепом. Лицо у него было широкое, красивое, с чертами былинных героев, этакий Добрыня Никитич, но при этом глаза у него были хитрые, насмешливые и, я бы даже сказал, рысьи, что абсолютно не вязалось с образом простодушного богатыря.
           Летом 2000 года у него случились серьёзные проблемы по службе: в отношении капитана Гордеева начинается служебная проверка, которая могла закончиться не только увольнением из рядов МВД, но и реальным сроком лишения свободы. Причинами этой проверки явились многочисленные злоупотребления служебным положением, которые он совершал будучи заместителем начальника отдела по борьбе с экономическими преступлениями, а как известно, в нашей стране каждый ворует то, что охраняет.
           Совершенно потеряв чуйку и всякий страх, капитан Гордеев нагибал коммерсантов в своём районе… Он ни с кем не считался, ни с кем не делился, всех называл недоумками, а начальника своего отдела, майора Салихова, злоупотребляющего алкоголем, даже за человека не считал.
           Я прекрасно помню, как у него начинался синдром Икара: он заносился всё выше и выше, и в какой-то момент достиг предельной высоты, падение с которой было всего лишь вопросом времени. Выражение лица его становилось всё более самодовольным и чванливым. У него появились королевские замашки. Он смотрел на окружающих презрительно-насмешливым взглядом хозяина жизни.
           «Жизнь — это не шашки. Жизнь — это шахматы, — любил повторять он. — Я настоящий гроссмейстер, который продумывает каждый шаг на двадцать ходов вперёд». Это была всего лишь фигура речи, если его партия закончилось настолько тривиально. Русская народная поговорка гласит: «На каждую хитрую жопу найдётся *** с винтом». В переменчивой жизни капитана Гордеева эта пословица найдёт ещё неоднократно своё подтверждение.
           А если честно, то и шахматист он был никудышный. Не понимал он шахматной парадигмы, а именно: осторожными действиями обеспечить стратегическое преимущество и заставить противника оборонятся, но не наступать, а потом плавно подвести его к сдаче всех позиций. Славка придерживался следующей тактики: он пытался кавалеристским рейдом пройтись по тылам и на двадцать втором ходу поставить мат. Для этой вдумчивой игры он был слишком импульсивным и совершенно не умел ждать. В жизни он был таким же торопыгой. 
           Однажды он поведал мне за кружкой пива: «Я очень рано повзрослел… В двенадцать я потерял девственность, в шестнадцать я зарабатывал больше родителей, а в двадцать пять я созрел для настоящих свершений… Александр Македонский в моём возрасте уже был императором, а я всё ещё старший лейтенант. Стыдно, батенька. Стыдно».
           У Гордеева был очень эклектичный разум. Как-то раз он ляпнул без единой морщинки на лице: «Ты знаешь, Эдуард, я решил поступить в духовную семинарию. Хочу людей направлять на путь истинный. А кто их ещё направит, если не я? Кто? Вон, посмотри, какое мракобесие вокруг! Содом и Гоморра отдыхают! Я вижу свет и чувствую право, данное мне Богом». — «Дерзай, если не боишься», — сказал я, глядя на него выпученными глазами. — «А чего тут бояться? Это же не схима», — спокойно ответил он, подливая водочки.      
           Славян был человеком, обладающим множеством талантов и кипучей энергией, которая не давала ему возможности остановиться и сосредоточиться на чём-то одном. Он летел по жизни, перескакивая через заборы, в которых, между прочим, были калитки. Его кидало из одной ипостаси в другую: он строил воздушные замки, а мог бы построить дом и посадить дерево, он очень быстро загорался и так же быстро угасал, ему хотелось быть творцом, но он умел только разрушать, — во многом мы были с ним похожи, хотя и относились к друг другу с некоторой иронией и частенько подкалывали друг друга. Это была странная дружба: она заключалась не в единстве, а в противостоянии, и началась она именно с соперничества между нами.
           Его привела в нашу компанию подруга моей жены, и я сразу почувствовал к нему острую антипатию, как и он ко мне, потому что редко кому нравится собственное зеркальное отражение. Как сейчас помню, это был Новый 1995 год. После того как отшумел праздник и многие уже разошлись по домам, мы с какой-то стати вдруг решили помериться на ручках. Борьба завязалась на прокуренной кухне, с запотевшими окнами от нашего жаркого дыхания, заваленной грязными тарелками и салатницами, заставленной пустыми бутылками…
           Мы долго пыхтели, сопели, пердели, пытались сломать друг другу руки, но никто не смог победить. «Давай — на левых», — предложил Гордеев, и мы снова упёрлись… Всё было тщетно — силы были равные, и тогда он произнёс сакраментальную фразу: «Ты мне не нравишься, но я бы пошёл с тобой в разведку». Я ответил ему широкой улыбкой и прибавил к этому: «Такая же ***ня, брат». С этого момента началась наша странная дружба, в которой мы частенько ставили друг другу подножки, постоянно что-то делили и частенько ссорились, но неизменно мирились и прощали друг друга.
           Несмотря на то что Гордеев был суровым реалистом и законченным циником, он иногда ударялся в высшие материи: растекаясь мысью по древу, любил философствовать, пописывал оригинальные стишки, пытался бренчать на гитаре и даже замахнулся на великий труд под названием «Народ и власть». Не имею понятия, написал он хотя бы несколько страниц этой книги, но он часами мог обсуждать свой гениальный замысел — в том числе по телефону.
           Он изводил меня демагогией и пустословием до такой степени, что я просто клал трубку на стол и продолжал заниматься своими делами… Было слышно, как он бухтит там внутри, сыплет метафорами, определяет тенденции, выдвигает гипотезы, вычленяет «парадигму» (это было его любимое словечко). Он совершенно не нуждался в диалоге с целевой аудиторией. Этот человек обладал гипнотическим талантом красноречия и мог бы даже каменную статую обратить в свои адепты.
— Старичок, — обратился ко мне Гордеев и даже напустил холода; в этот момент официантка принесла нам следующий графин со «слезой», — это, конечно, твое дело, но, если ты променяешь свою надёжную, верную, любящею жену на эту плутовку, я перестану тебя понимать…
— …и уважать, — добавил он, сделав многозначительную паузу.
           Я потупил глаза. Я всегда так делал, когда приходилось оправдываться, и Гордеев довольно часто повергал меня в это состояние. Он был ловким манипулятором, поэтому методично развивал во мне чувство вины, понуждая вспоминать о совести, о принципах, хотя у самого их было не много. Нельзя сказать, что у него вообще их не было, но Славушка оставил себе только те принципы, которые не усложняли ему жизнь. Капитан Гордеев был воплощением современного конформизма.
— Ты собираешься к ней ехать? — строго спросил он.
— Я люблю свою жену, — промямлил я, — но я не знаю, чем обернётся её следующая  авантюра. К тому же у меня есть дела в Тагиле, и я должен их закончить.
           Он посмотрел на меня с огромным недоверием, словно вопрошая: какие у тебя могут быть дела, жалкий человечек?   
— Она постоянно куда-то летит… Я не могу всё бросить и быть носильщиком её чемоданов, — продолжал я. — В конце августа я поеду в «Югру» и попытаюсь провентилировать обстановку. 
— Я одного не могу понять, как он умудрился её уболтать, — сказал Гордеев, имея в виду Белогорского. — Вот же хитрый лис!
— Да он любого убаюкает. Ты бы видел эти честные глаза, эту ангельскую улыбку… Ему невозможно не поверить. Даже я ему верил, когда он обещал заплатить на следующей неделе. А ты вспомни Грановского… Аркадий Абрамович не был лохом по жизни, но наш пострел и тут поспел.
— Да-а-а, — задумчиво произнёс Славян. — Ты знаешь, какие люди являются самыми опасными преступниками?
— Те, на кого не подумаешь?
— Вот именно! — крикнул Славян, радостно хлопнув меня по плечу.
— А что касается твоей Таньки, — сказал он, после того как мы выпили, — то у неё на лбу стоит печать Люцифера.
— Ну ты загнул, — усмехнулся я.
— Если ты хочешь сохранить семью, — продолжал он, — если ты хочешь уехать из этого города, не вздумай с ней встречаться. Увидишь её на улице — перебегай на другую сторону. Будет звонить на работу — не отвечай. Никому не открывай дверь. Займи круговую оборону. Нужно продержаться всего лишь месяц, а потом тебя ждёт вечный рай.
           Он со всей богатырской силушкой сдавил моё плечо — аж косточки захрустели.   
— Мне кажется, ты драматизируешь, — парировал я, дёргая плечиком и пытаясь скинуть его железную лапу. — Она обыкновенная девушка. С чего ты взял, что она ведьма?
— Дурачок! Ох, дурачок! Я тебе так скажу: в своей жизни я редко встречал людей, которых бы боялся… Я могу любой нечисти хребет сломать… — Он сделал мхатовскую паузу и продолжил накручивать пьяную канитель: — … но я не могу этой девочке смотреть в глаза.
— Ты что, нажрался?
— И это тоже... — успокоил он и сообщил полушёпотом: — Есть в ней какая-то энергия, которая меня совершенно обескураживает.
— Я не верю в эту чушь.
— Зато она в тебя верит, ведь ты даже не крещённый.
           Он разминал в пальцах сигарету и задумчиво смотрел куда-то вдаль. Я понимал, я всё понимал, и чувство безысходности надвигалось на меня, как грозовой фронт, медленно и неотвратимо. С этим невозможного было бороться. От этого невозможно было убежать.
           «Я сяду в поезд и уеду навсегда, — думал я. — Я буду гордиться собой. Всего лишь месяц. Всего лишь четыре недели. А потом — бархатный сезон. Бархатный сезон. Бархатный сезон», — повторял я как мантру, но в душе моей не было надежды: там выпустила бесконечные корни и всё затмила ужасная Сикомора. Ficus Sycomorus L.
           «Альянс» гудел как растревоженный улей. Несчастный менестрель — в потёртой кожаной куртке, в ковбойской шляпе — с неописуемой нежностью укладывал гитару в чёрный футляр. Публика так и не проявила к нему должного внимания: не было прощальных оваций и даже жиденьких аплодисментов, — я хлопал ему в одиночку и даже несколько раз крикнул браво. На мой вкус задумчивые переборы струн прекрасно дополняли этот дождливый вечер. Когда этот парень, слегка ссутулившись, выходил на улицу под проливной дождь, какой-то шутник кинул ему вослед мелкую монету и зычно выкрикнул: «А это твой гонорар, чепушила!» Мне захотелось подняться и дать ему по роже.   
— Теперь ты понимаешь, почему интеллигенция бежит из этого города?! — воскликнул Славян и приподнял левую бровь, взрыхлив широкий лоб праведным негодованием.
           В какой-то момент (после третьего штофа) его по-настоящему торкнуло. На лице распустился бледно-алый цветок блаженства. Его рысьи глаза заполнились благостным теплом и внимательно прощупывали зал в поисках лёгкой добычи. Он сидел в расслабленной позе, вальяжно облокотившись на край стола и водрузив на мощные столпы ног свой огромный живот, наполненный пивом и водкой. Большой гладкий череп смахивал на телевизор старого поколения с выпуклым экраном — он непрерывно транслировал аналитический канал под названием «Народ и власть». Богатырские плечи его обтягивала чёрная кожаная куртка, из которой индейцы смогли бы пошить целую пирогу. Тяжёлый квадратный кулак мирно покоился на столе. На среднем пальце тускло отсвечивала золотая печатка. Большой палец был слегка задран кверху, словно выражая душевное состояние его обладателя. Хочу так же заметить, что силища в этом человеке была неимоверная. На самом деле — богатырская.
           Когда два русских интеллигента выпивают и доходят до стадии опьянения «а вот теперь можно и поговорить», то разговаривают они, как правило, о политике. После третьего графина Славка запрыгнул на своего конька и начал его подстёгивать пухлой ладошкой, — это был ораторский приём: он плавно размахивал рукой во время своих продолжительных монологов, словно дирижируя каким-то внутренним оркестром.
           Что примечательно, для него была характерна биполярная система убеждений, то есть в своих политических взглядах он был рьяным консерватором и, я бы даже сказал, ультраправым, но когда ему было выгодно, становился просвещённым либералом.
           К примеру, он считал, что всех евреев нужно депортировать из России, ибо они всегда находятся в аппозиции и расшатывают основу любого государства.
— Может показаться, что они интегрируют в любое общество, но это не так… Вспомним хотя бы историю Российской империи… Народовольцы, социалисты-революционеры, большевики… Они полвека расшатывали царскую власть и в конце концов обрушили эту махину.
— Мне кажется, эту махину, как ты говоришь, уронили русские интеллигенты, а евреи всего лишь оказались шустрее наших либералов, потому что всегда были вероломными, жестокими и особо не заморачивались на принципах. Вспомни сикариев древней Иудеи, или как Давид вырезал филистимлян, или как Ирод побил младенцев… Их методы всегда были радикальными.
— Согласен. А правозащитники и диссиденты Советского союза, все эти Сахаровы, Солженицыны, Синявские, Буковские, разве не они обрушили очередную российскую империю?
— Мне всё-таки кажется, что англосаксы… — с сомнением ответил я. — А евреи, как всегда, воспользовались плодами очередной революции… Все эти Березовские, Лисовские, Абрамовичи и так далее по списку наших олигархов.
— Не зря всё-таки Сталин душил этих космополитов, — с мстительной ноткой в голосе заметил Гордеев. — Да и Гитлера, в принципе, можно понять…
— Как и Филиппа Красивого?
— Ты не подумай, что я какой-то упоротый антисемит, — оправдывался Славка. — У меня самый близкий друг — еврей, и я даже испытываю к ним некоторую симпатию, но иногда эти ребята бывают просто невыносимы. 
           И уже через пять минут — после очередной рюмашки — он мог ударится в полемику о свободе личности:
— Интеллигентный человек априори должен быть антагонистом любой власти, потому что любая формация направлена на подавление личности. Поддерживать какую-либо власть — это моветон для приличного человека.  Либералы — это прививка от всеобщего «одобрямса».  В демократическом обществе должен быть рычаг, противодействующий сваливанию этого общества к автократии и деспотизму. Общая масса людей не нуждается в свободе и готова целовать хромовые сапоги очередного вождя ради стабильности и порядка, но мы-то знаем, чем всё это заканчивается. — Гордеев подмигнул.
— Чем?
— Лагерями для тех, кто понимает…      
           В тот день он был решительно настроен против всех — это был воинствующий либерал, готовый пролить реки крови ради свободы личности. Я ещё подумал тогда: «Наверно, хорошенько его прижал отдел собственной безопасности».               
— Для меня не является секретом, что любая власть боится свой собственный народ, — заявил опальный капитан, — причём самых лучших его представителей, самых умных, самых сильных, самых честных и непоколебимых. Испокон веков власть имущие изобретали разные технологии порабощения людей. Государству не нужен свободно мыслящий народ, потому что гораздо проще управлять послушным стадом баранов. Поэтому любая идеология направлена на то, чтобы превратить свой собственный народ в послушное быдло…
           Я прервал его затянувшийся монолог:
— Ну это и ежу понятно! Я не пойму, куда ты клонишь.
           Он снисходительно посмотрел на меня и продолжил с лёгким раздражением:
— Ты послушай и не перебивай. Так вот, первые технологии были религиозные, как правило, монотеистические. Все они призывали своих адептов к смирению и послушанию, а ещё — к аскетизму. Всё это расценивалось как высшая добродетель. — Гордеев широко улыбнулся, обнажив свои большие белые зубы, и продолжил насмешливым тоном: — Был помазанник божий, и было окружение помазанника — высшая знать, дворянство, духовенство… Все они купались в роскоши, жрали лебедей в яблоках и молочных поросят, а духовенство обеспечивало им на это моральное право. Работайте, работайте, работайте и смиренно несите повинность, призывал священник своих прихожан. Главная идея: если ты не можешь принять свой крест, то ты не можешь принять Бога.
— А ещё это проповедовал мулла и раввин, — заметил я. — И ко всему прочему любая религия превращает наши естественные потребности в грех.
— Намеренно, — басом подчеркнул Гордеев, вознеся указательный палец кверху. — И совершенно безосновательно.
— Чего бы ты не захотел — всё грех, — продолжал я с комсомольским задором. — Они говорят, что сама сущность человека греховна и что все наши помыслы — это сплошная похоть. Так почему же Всевышний нас такими создал? Ведь мы смогли выжить только благодаря своей греховной сущности в этом жестоком мире.
— Вот именно… А нам говорят: «Ребята, вкалывайте всю жизнь на папу и влачите свою христианскую юдоль!»
— Работайте и поститесь, дети мои. Работайте и поститесь. И больше вам ничего не нужно, чтобы попасть в рай.
— Да! А мы будем за вас жрать в три горла!
— А ты помнишь в учебнике знаменитую картину Перова «Чаепитие в Мытищах»? — спросил я и громко заржал.       
— Конечно! — ответил Гордеев и тоже покатился со смеху. — Там ещё у попа — вот такая харя! Величиной с самовар! И солдатик — худой весь, измождённый, обтёрханный. 
— Это всё мелочи, — молвил я, состроив серьёзную мину. — Ты вспомни, что творила католическая церковь… Во истину — самая жуткая сатанинская секта в истории человечества. Сколько веков они людскими телами растапливали священные костры? Я считаю, что католическая церковь себя полностью дискредитировала.
— Любая… И наша — в том числе, — подхватил Гордеев и продолжил дальше развивать мысль: — Поэтому люди уже не верят в это фуфло. Как и не верят в коммунистическую идеологию или в либерально-демократическую риторику. Правоверные мусульмане жрут свинину, употребляют алкоголь и нюхают кокс. Евреи женятся на русских, и многие из них даже Талмуд в руках не держали и Тору в глаза не видели.
— Господа! — воскликнул Гордеев, и все вокруг начали оглядываться, не понимая откуда исходит голос. — Поздравляю вас! Мы вступили в эпоху полного нигилизма!
           Кто-то выкрикнул из зала:
— Да нам по ***!
— Все догмы рухнули, — спокойно продолжил Славян, даже не моргнув глазом. — Теперь существует только объективная реальность, которая зиждется…
— … на деньгах, — подхватил я.
— Так вот, Эдуард, я хочу подытожить…
— Валяй! А то я уже сгораю от нетерпения, — иронично заметил я.
           Капитан Гордеев задумался и даже глубокомысленно возвёл глаза к небу. Я в этот момент подлил ему водочки — он шарахнул и продолжил вещать утробным голосом:
— Они придумали новую технологию. Именно кредитная система явилась новым инструментом закабаления масс. Но для этого нужно было создать новое общество, совершенно безыдейное и глухое к любым призывам, кроме одного — SALE 50%. А с этой задачей прекрасно справился Голливуд. 
— Каким образом?   
— Начиная с середины восьмидесятых, он проводил в нашей стране активную пропаганду американских ценностей. Их кино — это жуткий суррогат, которым отравился весь мир.
— Так вот, — продолжал Слава, — послушный советский народ был безнадёжно развращён, и в начале девяностых сложилась революционная ситуация, а наша страна в очередной раз утонула в крови. Это был последний ультиматум охуевшего от тягот и лишений народа…   
— А мне кажется, что это был беспредел со стороны власти…
           Он не обратил внимания на мою реплику, а продолжал спокойным размеренным голосом, мягонько сжимая и разжимая увесистый кулак (глаза его были серые, холодные, как февральское утро):
— В Кремле услышали этот ультиматум и начали создавать скрытую систему подавления. Как превратить народ в послушное быдло в условиях демократии? КГБ уже никто не боится. Партии нет. Национальной идеи нет. Милиция коррумпирована. Армия полностью деморализована.  Вот и задумались умные дядьки, как вернуть народ в стойло. Благо у наших западных партнёров такой опыт уже имеется.
— И что это за секретное оружие?
— Они создают глобальную систему кредитования. Поверь мне, отделения Сбербанка будут даже на северном полюсе, чтобы любой пингвин мог получить ипотеку.
— Пингвины не водятся в Арктике, — скромно заметил я.
— Ничего-о-о, — пообещал Славян, — когда ипотека станет доступной даже для пингвинов, они туда переедут, потому что там теплее. 
— Ну ладно, а прикол-то в чём?
— Тебе зарплату на комбинате начали платить? — спросил он, хитро прищурившись.
— Потихоньку.
— Главный принцип любого государства — держать народ в повиновении…
— Да заебал ты уже! Что дальше?!
— А деньги — это свобода. Это дополнительные возможности. Поэтому нельзя доверять деньги народу. Они должны оставаться в банке или находиться под контролем банка. Нельзя давать простым людям бабосы! Понимаешь?! — Славян пытался перекричать нарастающий гомон. — Но! При этом народ нужно заставить работать, да так чтобы он за эту работу держался обеими руками и даже не бухтел! Как это сделать, и при этом оставить бабки у себя?
— История повторяется, — задумчиво произнёс я. — Кортес расположил к себе индейцев, и они меняли золото на стеклянные побрякушки, а Колумб для этого использовал шнурки с металлическими наконечниками, которые просто завораживали индейцев.
           Славян щёлкнул пальцами в знак одобрения.             
— Молодец! — воскликнул он. — Простые работяги будут вкалывать на эту власть за побрякушки, шнурки и прочее барахло, которое на самом деле ничего не стоит, но народу это будут преподносить как великие блага. Вы отнесёте свои кровные в банк и никогда их больше не увидите. Точнее сказать, вам их переведут на карту и тут же снимут в счёт погашения долгов. Вы всё отдадите: и свободу, и бабки ¬— одним росчерком пера. А потом и душу заложите в банк под проценты и будете в ладоши хлопать от радости, что вам за это дали ещё побрякушек. Пикнуть никто не посмеет.   
— И ты это называешь латентной системой порабощения? — Я скорчил удивлённую физиономию. — Согласись, что это гораздо приятнее, чем ГУЛАГ.
— Любая диктатура недолговечна, — парировал Славян. — Самый послушный раб — это тот кому внушили иллюзию свободы. На этом весь демократический мир держится.
           Я замахал руками в знак протеста. 
— Русские — это маргинальная нация! Нас могут только силой запрягать и лупить вожжами до кровавого пота, но просто так мы этот воз не потащим!
— Да ладно, — снисходительно обронил Гордеев. — Хотел бы я шагнуть в светлое будущее и увидеть, с какой блаженной физиономией ты сунешь голову в этот хомут… сам… по собственной воле.      
— Не увидишь! Я быстрее хлопну банк, чем возьму кредит.
           Он посмотрел на меня с жалостью и молвил с лёгким еврейским акцентом:
— Моня, я умоляю вас, эти понты уже никому не интересны.       
— Да мне плевать на всех остальных! Я как был бродягой по жизни, так и останусь! — кричал я, брызгал слюной и бил себя кулаками в грудь.
           В этот момент мимо нашего столика проходила красивая статная брюнетка лет тридцати. На ней была обтягивающая водолазка и короткая юбка, что вызывающим образом подчёркивало её роскошные формы. По всей видимости, дамочка шла из туалета к своему столику в глубине «Альянса». Гордеев щёлкнул её взглядом, как Кот Баюн, и, слегка коснувшись её руки указательным пальцем, заговорил с ней волшебным певучим голосом:    
— Мадам, я дико извиняюсь, но позвольте заметить… В этом шалмане вы смотритесь неестественно. Разрешите Вас как-нибудь пригласить в «Александровский». (Прим. авт. Самый фешенебельный ресторан в городе на тот момент).      
— А что вы тут сами делаете, молодые люди? — спросила дамочка, озарив нас обаятельной белозубой улыбкой.
           Она была воплощением эротической мечты со всеми её атрибутами: оттопыренная бразильская попа и большая грудь, пухлые губки и глаза, сияющие неприкрытой похотью, идеально гладкая кожа и тёмно-каштановые волосы, напоминающие моток медной трансформаторной проволоки. Я считаю жутким моветоном подкатывать к таким женщинам, ибо все комплементы в их адрес кажутся такими же замызганными и банальными, как поздравления с Новым годом.               
— Именно в этом месте нас застал ливень, — с некоторым пафосом ответил Гордеев, на что она снисходительно улыбнулась и ласково промурлыкала:
— Купите себе зонтик, молодой человек… А лучше — машину.
           Я увидел у Гордеева некоторое замешательство, словно посыпалась штукатурка на праздничном фасаде его широкого самодовольного лица, но это длилось недолго, буквально пару секунд, и вновь восторжествовала его непобедимая мужская сущность. Готовых вариантов ответа у него не было, поэтому он ещё какое-то время широко улыбался, слегка подмигивая правым глазом, а она продолжила удивлять нас своей непосредственностью:
— Пытаетесь за мной приударить? — спросила она, пожирая его своими завидущими глазами; он сглотнул слюнку и молча кивнул головой. — Боюсь, что это может Вам дорого стоить.
— А никто и не собирается мелочиться, — парировал Гордеев.
— Ну тогда берите ручку и записывайте, — предложила она, взглянув в мою сторону и слегка приподняв уголки губ; я тоже улыбнулся ей в ответ, довольно натянутой улыбкой.
— Я запомню, — уверено сказал Гордеев. — Я злопамятный.
           Девушка произнесла шесть цифр и вкрадчиво добавила: «Кстати, меня зовут Мариной». Потом она отправилась на своё место, а мы молча следили за её легкой грациозной походкой в фарватере между столиками. Постепенно она растворилась в табачном дыму.
— Вот это женщина! — восхищённо воскликнул я. — Будешь ей звонить?
— Нет, конечно, — спокойно ответил Славян.
— А на кой чёрт ты попросил у неё номер телефона?
— Я попросил?! — возмущённо воскликнул Гордеев. — Да она буквально навязалась на мою голову, эмансипированная сучка!
— А чё ты с ней вообще языками зацепился? Мадам, я дико извиняюсь… Тоже мне — светский лев. 
— Я не узнал её вначале… Раньше она была блондинкой, — оправдывался Гордеев. — А когда узнал, отступать было уже поздно.
— А кто она? Кручёная, как поросячий хвостик?   
— Вот именно… Это бывшая жена Трофима. Бывшая подружка Ноля. С Вовой Бешенным путалась ещё в начале девяностых, пока его не грохнули. Короче — бандитская подстилка.   
— А в чём, собственно, проблема? — удивился я. — Ты на мента совершенно не похож, и с распальцовкой у тебя всё в порядке. Подъехал бы тихим фраером…    
— В том-то и дело, что она меня знает… У неё — продуктовый магазин на Пархоменко. 
— И как-то странно она себя повела, — задумчиво произнёс Гордеев. — Меня вообще настораживает, когда женщина проявляет инициативу.   
— И что означает её фраза «это будет Вам дорого стоить»? — От удивления я даже почесал затылок. — Она кто — лакшери-проститутка или чёрная вдова? Что за понты?
— Да все они проститутки! — резко ответил Гордеев, прихватив двумя пальчиками горлышко графина. — Только одни продают себя в розницу, а другие ищут оптового покупателя. Я даже не хочу заморачиваться на тему — что она имела в виду?
           Мы опрокинули по рюмашке и ещё раз внимательно осмотрели зал. Наша новая знакомая веселилась в компании каких-то дородных баб, — они отсвечивали золотыми побрякушками и явно смахивали на работников торговли. За барной стойкой сидели две шикарные девицы, — они цмыкали кофеёк из маленьких чашечек, курили длинные чёрные сигареты, о чём-то мило беседовали, и было понятно по их надменно вздёрнутым носикам, что они давно уже пристроили в тёплое местечко свои аппетитные попки.
           В основном какие-то бледные поганочки были разбросаны по залу, — как говорится, ни кожи ни рожи. В темноте шарахались пьяные тётки, натыкаясь на стулья. В проходе уже кто-то танцевал под группу «Demo». По большому счёту мне было плевать на эту субботнюю кутерьму, на эту развязанную публику, на этих пьяных баб, поскольку моя задача была предельно проста: напиться до полной потери чувственности и каким-то образом «обмануть» ещё один выходной. Телефонов повсюду было как грибов после дождя, и я в любой момент мог сорваться, но капитан Гордеев контролировал ситуацию и никогда бы этого не допустил.
— Да-а-а, на многое придётся закрыть глаза, — молвил Славка, обводя разочарованным взглядом собравшихся для разврата.      
— Ты хотел сказать — залить? — Я громко рассмеялся, а он даже не улыбнулся в ответ; всё продолжал озираться, словно параноик.    
— В прошлый раз мы тоже искали компромисс, — начал я вспоминать нашу последнею вылазку на «охоту». — Ты помнишь, в какой бедлам мы попали? Я всю ночь боялся, что нас либо отравят клофелином, либо затрахают до смерти, а ты на следующее утро не мог поднять глаза… Как её там звали? Людок?
— Ну прекрати-и-и, — мучительно застонал Гордеев и сморщился как от зубной боли. — Я неделю пытался её забыть, но в памяти постоянно всплывала эта чёрная бородавка на щеке. ****ь! Зачем ты мне об этом напомнил?   
— А что бы не допускать подобных ошибок! — воскликнул я. — Пока трезвые, с амбициями всё в порядке, но стоит нажраться и потерять с первыми лучиками солнца последнюю надежду, хватаем уже всё подряд, словно голодные псы. Я не вижу в этом смысла — зачем убивать последние иллюзии? — Небрежно стряхиваю пепел мимо пепельницы. — Мы столько раз уже это делали, что совершенно потеряли к этому вкус.
— Давай в шахматишки перекинемся, — предложил я, — или поедем в бильярдную…
           Он ущипнул меня очень больно.
— Что?!! — закричал я с таким видом, будто истекаю кровью.
— О таких вещах даже не смей заикаться… Слышишь? — он шипел, словно прохудившийся шланг.   
— Только представь на секундочку и сразу же забудь… Сразу! — Он даже рубанул по воздуху ребром ладони, словно отсекая любую возможность катастрофических последствий. — Представь, что эта крамольная мысль придёт в голову не только тебе, а очень многим людям, и они поймут бессмысленность этой вечной возни под одеялом и репродукции таких же, как они, идиотов и неудачников… Тогда секс перестанет быть единственным органичным культом на планете и перестанет цементировать общество, объединяя в комплементарную систему чужеродные антагонизмы, коими являются мужчины и женщины. Что последует за этим? Страшно подумать — ни то что высказать! Не шали с такими мыслями, Эдичка. Не надо нам этого.
           Взывая к моей гражданской ответственности, Гордеев скорчил такую уморительную физиономию, что я покатился со смеху и ответил ему тоном дегенеративного подростка, который поклялся больше не дрочить:
— Ну ладно (гундосо и протяжно), давай тогда искать тёлок, а то болтаем-болтаем о всякой ерунде, только время теряем зря. 
           Конечно, я понимал, что он валяет дурака, и он ещё долго поглядывал на меня с опаской и тихонько покачивал головой: мол, не надо, Эдичка, не надо, не буди лихо, пока оно тихо.
           Так вот, повторюсь: Слава Гордеев был довольно незаурядным человеком, обладающим массой талантов, но его кипучий темперамент не позволял ему сосредоточиться на чём-то одном, поэтому он был увлекающейся натурой, крайне непостоянной в своих увлечениях, и это касалось не только женщин…
           Он переобувался в воздухе, словно акробат, совершая головокружительные кульбиты. Не успеешь глазом моргнуть, как он уже бросил писать стихи и бренчать на гитаре, а готовит себя в православные клирики: изучает акафисты и каноны, штудирует библию, отправляется к святым местам... Не успеешь привыкнуть к его новому качеству, а он уже ударяется в политологию и собирается писать титанический труд. Ты, казалось бы, только-только подхватил нужную интонацию общения, ознакомившись с основными геополитическими постулатами Владимира Гельмана и Роберта Даля, а он уже кардинально меняет тему и произносит с такой лёгкой ухмылочкой:            
— Для кого-то режиссура — высшее предназначение, чуть ли ни мессианство… — Пытается поймать зубочисткой ускользающую жилку отбивной. — А для меня — это привычная форма существования, потому что я каждый день занимаюсь режиссурой…
           Я вопросительно на него посмотрел, а он тут же попытался всё объяснить:
— Если бы ты видел, дорогой мой Эдичка, как тонко я организую отъём денег у коммерсантов, как изящно обрабатываю каждую сцену, как легко навязываю им второстепенные роли и как безупречно отыгрываю свою… главную роль. В данный момент я пытаюсь вычленить из этого, так сказать, бомонда маленькую антрепризу, после чего мы отправимся к тебе на флэт и разыграем там настоящий спектакль по моему сценарию. Ты знаешь, я сторонник передвижничества в искусстве — я несу его в массы.   
           Я всегда восхищался его гордыней, такой же безграничной, как Вселенная.
— Кстати, на следующий год собираюсь поступать во ВГИК, — заявил Славка, чем поверг меня в полное замешательство.
           Я молвил с некоторым придыханием и восторженно-глупым видом: 
— Ты же ещё недавно собирался в духовную семинарию, и вот тебя уже кидает в дьявольские чертоги.
— Ну ладно, не бухти! — отмахнулся он с добродушным видом. — Я ещё молодой пацанчик, поэтому нахожусь в постоянном поиске и не боюсь экспериментировать.
— Обязательно стану крёстным отцом нашего российского кинематографа, — пообещал он, с аппетитным хрустом откусывая попку у корнишона, и добавил, глумливо усмехаясь: — Тем более на сегодняшний день это место вакантно…
— Ух ты! А меня возьмёшь на роль маниака в длинном чёрном пальто?
           Гордеев  ничего не ответил, почувствовав иронию в моих словах, а продолжал возносится всё выше и выше, и голос его звучал всё громче и громче, и уже многие посетители поглядывали на него с любопытством, особенно женщины, коих было большинство в этом зале.
           Потом он скинул роскошную лайковую куртку на спинку стула, расстегнул лощённую сиреневую рубаху на богатырской груди и щёлкал официантке, требуя топлива для своего прожорливого мотора, а кабак в это время гудел тяжело и монотонно, как трансформаторная подстанция, заглушая его глубокий баритональный бас.
— Янки не хвастают своей многовековой культурой, какой-то там сложной загадочной душой, не тревожат беспрестанно в могилах своих опочивших классиков, но при этом выдают каждый год десяток блокбастеров. Люди на этих фильмах плачут и смеются. Мне иногда кажется, что Брюс Уиллис — это новый мессия. Прости меня, Господи, за богохульство!   
— А наш кинематограф, товарищи, загоняет страну в глубокую алкогольную депрессию! — продолжал орать Гордеев. — Это же сплошная чернуха или пошлость!
— Я тут решил в кино сходить, — вдруг спокойным тоном произнёс он. — Вырвался в коем веке. Фильм называется «Мама». Ну что я могу сказать про эту картину? Дениска собрал такой актёрский состав, который уже никто и никогда не соберёт, а вместо откровения получился слабенький водевиль, и даже неповторимый Павел Лебешев не смог вытянуть этот фильм. Не получилось у Дениски ожидаемого эффекта «Родни», хотя, знаешь, такая лёгкая аллюзия всё-таки возникает…
— Единственная и неповторимая! — крикнул Славян. — Настоящая богиня спасает этот бездарный фильм от полного фиаско! Вот перед кем я приклоняю колено! Вот кем я не перестаю восхищаться! Великая женщина! Мать всех матерей!      
           Я уже не понимал, что он несёт и кому адресует эти слова, лучезарным взглядом отправляясь в радужную перспективу.       
— Ну, что ты разошёлся? — пытался я его успокоить. — Это молодые режиссёры. Они ещё научатся снимать.
— Папенькины сынки, ****ь! Рафинированное поколение! Жизнь видели только в замочную скважину! Пороху не нюхали, книжек не читали, а туда же — лезут кино снимать. Духовной основы никакой, да ещё природа, как известно, отдыхает на этих детишках… Поколение мажоров, *****! 
— Славян, хватит материться, — зашипел я. — Ты же культурный человек.
— Ты пойми, — сказал я, — раньше искусство было элитарным, и каждый продукт был штучным, а теперь мы вступили в эпоху массовой культуры, которая пришла к нам, как сифилис, с американского континента. Только в Соединённых штатах искусство поставили на поток и сделали инструментом для зарабатывания денег. Они совершили революцию — приземлили культуру до потребностей обывателя, вместо того чтобы обывателя тащить на новый культурный уровень. Американская культура — это зло, поглотившее весь мир. А что творится в нашей стране? Мы перестали снимать самобытные фильмы, и уже второе поколение молодёжи воспитывается на американских эрзацах. Что мы делаем? Выращиваем пятую колонну? Кино — один из самых мощных рычагов пропаганды, но у нас этот инструмент находится во вражеских руках. Мы — потерянное поколение, выращенное терминаторами и маньяками. Согласись, не самые лучшие учителя для наших детей… Но people хавает это дерьмо и платит за это деньги, а утончённые вкусы истинных ценителей никого не волнуют. 
           Он абсолютно меня не слушал и смотрел куда-то мимо впавшими цинковыми глазами. Я медленно повернул голову и увидел за спиной, за соседним столиком, двух субтильных блондинок, которые кокетливо улыбались ему. Девчонки были явно заинтересованы нашим диалогом.
           Они были настолько одинаковые, что я назвал их для себя «матрёшками», к тому же одна из них была крупнее другой и чуточку симпатичнее. Вообще-то они были довольно миленькие, но даже в прокуренных сумерках ночного заведения было видно невооружённым глазом, что эти блондинки уж больно потрёпанные, повидавшие огонь, воду и медные трубы. Пьяные ужимки, глупое хихиканье, вульгарные шмотки, плохо прокрашенные корни волос, откровенные взгляды, не таящие никаких загадок и сюрпризов, а напротив, подёрнутые мыльной поволокой доступности, — всё это безошибочно определяло их как девушек лёгкого поведения, и лёгкая победа нам была гарантирована. Гордеев поглядывал на этих жалких «матрёшек» без особого энтузиазма, но, слегка подмигнув мне, небрежно заметил:            
— Эти готовы хоть куда, даже на рыбалку в пять утра.
— Славян, мне кажется, за барной стойкой… 
— Ты что попутал? — вернул меня на землю Гордеев. — Хотел бы я посмотреть, каким холодом они тебя обдадут, когда ты начнешь моросить про гуманоидов и категорический императив. Это же центровые тёлочки, и они отдыхают только с крутыми.
           И мы вновь обратили свой взор на «матрёшек», придирчиво разглядывая их, перебирая и выворачивая наизнанку, как дешёвые тряпки в секонд-хенд. Мхатовская пауза затянулась — их лица постепенно накрыла серая тень, через которую тускло просвечивали безрадостные улыбки. Нужно было определяться. Нужно было что-то решать.   
— Лучшая птица — это синица, — заметил Гордеев, медленно поднимаясь и накрывая добычу плотоядным взором.
— Славушка, одумайся, — жалобно попросил я, но было поздно: капитан Гордеев уже завёлся.
           Он подошел к их столику и расплылся во всю ширину своего безграничного обаяния.
           Когда я познакомил Гордеева с Шалимовой, то она отнеслась к нему со свойственным ей недоверием. Она долго его слушала, курила одну сигарету за другой, то поглядывала на него с иронией, то пялилась на него с удивлением, а потом, когда Славян ушёл, она высказала своё мнение: «Хрестоматийный подлец и натуральный шизофреник. В первую очередь он врёт самому себе и за громадами пышных фраз прячет свою несостоятельность», — на что я ответил ей: «Иногда мы путаем незаурядность с безумием и навешиваем подобные ярлыки на всех, кто выходит за рамки наших представлений. Славку многие не понимают и поэтому недолюбливают. Я скажу от себя: он тоже не внушает мне доверия, но он настолько мне интересен как человек, что я могу с ним просто общаться, не обременяя его статусом друга. А если вообще абстрагироваться от каких-то личных критериев и воспринимать каждое существо как уникальное творение Бога, то, я считаю, можно полюбить даже самую последнюю гадину». — «Ты кого сейчас имеешь в виду?» — заносчиво спросила она. — «А ты как думаешь, золотце?» — ласково ответил я. 
          Гордеев любил преувеличивать своё социальное положение, поэтому девушкам он представился майором Никитиным, начальником отдела по борьбе с экономическими преступлениями, на что они отреагировали очень бурно: захлопали в ладоши и замычали словно коровы в унисон «Кру-у-у-у-то!»
           Девчонки уже были довольно пьяные, поэтому майор Никитин произвёл на них неизгладимое впечатление. Эти трое мгновенно снюхались, а я в этой компании присутствовал лишь номинально. Пытаясь произвести оглушительный эффект на этих «синичек», Славка летал орлом. Он даже оплатил их скромный счёт (пару бутылок красного вина), после чего ловушка захлопнулась и они смотрели на него сияющими, широко открытыми глазами.
— Послушай, майор, — обратился я к Гордееву, когда девчонки, кокетливо виляя попками, отправились в туалет, — тебе не надоело ещё дурака валять? Может, слиняем, пока не поздно.   
           Он аж глаза выпучил и даже слегка отодвинулся от меня, как от бешенной собаки.
— Ты что, Эдичка, с канделябра рухнул? — с глубоким сочувствием спросил он. — У нас только-только наметился прорыв и появилась возможность культурно отдохнуть, а ты опять начинаешь свою мутатень… Поборись… Поборись за девушку! Что ты сидишь, как китайский болванчик?! Что ты вгоняешь нас в тоску? Тоже мне — сумрачный Печорин. Мы сегодня гульнём или как?!
— Они меня не вдохновляют, — вяло ответил я и откинулся на спинку стула, слегка прикрыв веки. — Я не могу работать с таким контингентом.
— Ой-ой-ой! Какие мы гордые! Они, между прочим, тоже люди! — патетически воскликнул он. — Это простые русские женщины, которые хотят любить и рожать детей… для нашей страны!
— Ты что, благодетель тагильских шлюх? — спросил я и громко рассмеялся.
— Можешь себе представить, как им надоели эти дворовые ушлёпки, все эти наркоманы и гопники? От кого им рожать? С кем создавать семью? И это уже вопрос к нашей власти, которая допустила в стране натуральный мор, причём в молодёжной среде.
— И что? Ты решил из меня сделать спермодонора?
— Я тебе скажу как мент, как человек, владеющий информацией, — невозмутимо продолжал Гордеев. — Вот в этих двориках, — он обвёл рукой необозримое пространство вокруг нас, — в этих пятиэтажных коробках, общая масса ребятишек сидит на игле. Из десяти человек в год умирают двое, а с появлением дезоморфина эта динамика повысилась. 
— Ты чё, майор! — крикнул я. — Какое-то фуфло толкаешь! Никого мне не жалко! Никого! Тем более этих сраных торчков! Пускай они хоть все передохнут! И этих шлюх обездоленных мне тоже не жалко. Каждый сам выбирает себе дорогу. И эти пацаны могли бы жить, и ты мог бы стать порядочным человеком, и я мог бы стать кем угодно, но мы выбрали дорогу в ад… Совершенно осознанно и без колебаний.   
           Слава натужно запыхтел. Он явно обиделся. Черты лица его стали угловатыми. Брови ощетинились над тёмными провалами глаз. Мелкие капельки пота выступили на лбу. Голова провалилась в туловище, и плечи накрыли её до самых ушей.
— Ты какой-то… — Он запнулся и добавил совсем тихо: — … неистовый. Такие люди, как ты, в первую очередь жестоки по отношению к себе. 
— Ой, да всех я люблю! Всем помогаю! Всех спасаю! Летаю над городом, как бэтмен, в чёрных трико…
           Гордеев с видом глубокого разочарования мотал головой, словно отрекаясь от меня. 
— Нет, ты делаешь это ради собственного тщеславия, — сказал он назидательным тоном, и весёлая искорка проскочила в его глазах. — Даже в этом ты используешь людей. Ты жонглируешь ими, словно булавами.
— Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала.
           В этот момент из туалета вернулись подружки. От них разило дешёвой парфюмерией, и я невольно скорчил на лице брюзгливое выражение — у меня закружилась голова и начало мутить в этом ядовитом облаке «иприта». По всей видимости, они очень хотели понравиться майору Никитину, поэтому слегка переборщили с приворотным средством. Девицы упали за столик и тут же начали хихикать над его шутками, а у меня внутри продолжало нарастать чувство досады…
           Чтобы абстрагироваться от этой раздражающей реальности, я буквально на несколько секунд прикрыл глаза… Из темноты начали выплывать строгие черты лица: сперва — вытянутый овал и резкие скулы, оттенённые чёрными прядями волос; потом проявились миндалевидные глаза и тонкие надломленные брови; постепенно завершая портрет, нарисовались чувственные губы и подбородок с ямочкой, — и вместе с этим образом нахлынул тот удивительный аромат, которым она всю весну будоражила моё абстинентное либидо, — идеальное сочетание свежести Kenzo с пряным запахом её подмышек, который можно разливать по бутылочкам и продавать в самых дорогих бутиках.
           Когда я впервые ощутил этот древесно-цитрусовый фимиам, у меня мурашки побежали вдоль позвоночника и случилась потрясающая эрекция, и, по мере того как развивались отношения с Татьяной, запах жены постепенно становился отталкивающим…
           В тот момент, когда я закрыл глаза и нахлынула эта чувственная галлюцинация, я совершенно перестал воспринимать окружающий мир: приторно-сладкий душок вульгарного парфюма растворился в моих грёзах, навязчивый шум кабака отодвинулся на дальний план, и даже майор Никитин на какое-то время замолчал…
           Этот «сюр» возник настолько неожиданно и настолько явственно, что я не сразу понял его происхождение, — на самом деле всё было гораздо проще: сперва она постучала в моё сознание, опережая реальность на несколько секунд, а потом уже открыла дверь и вошла в «Альянс»…
           Когда я открыл глаза, то увидел нечто, напоминающее алкогольный делирий: напротив выхода, над которым светилось рубиновое табло «EXIT», прямо в воздухе повисла фантастическая аквамариновая субстанция, на поверхности которой резвились гладкие сверкающие афалины. Краски были настолько яркими, что казались неправдоподобными. В тот дождливый вечер, в той беспросветной серости, не могло быть подобных красок по определению. 
           В такие дни, когда льёт с самого утра и до самой ночи, без перерывов и просветов, разум отвыкает воспринимать радикальные цвета, но этот зонтик, вместе с ныряющими на его поверхности дельфинами, словно вывалился из какого-то другого дня, из какого-то другого спектакля, из шкафа с забытым реквизитом… Откуда я его помню? Дежавю? Зонтик витает сам по себе, вращается вокруг собственной оси и вдруг начинает рывками складываться; в этот момент мы встречаемся глазами: Таня смотрит на меня, а я смотрю на неё… 
           Она — в чёрном коротком плаще с поднятым воротником. Длинные вьющиеся волосы разбросаны по плечам. Лицо не накрашено. Бледное. Она смотрит на меня остекленевшим взглядом, а я чувствую, как подо мной тронулся стул, вокруг всё поплыло, публика растворилась, голоса смолкли, и даже потухло неоновое табло «EXIT».
           И тогда я понял, что выхода нет.
— Любезная! Дайте шампанское! — крикнул Гордеев, и между нами оборвалась нить.   
           Я увидел её с другого ракурса… Рядом — две очаровательные девушки, стройные и подтянутые. Они, словно козочки, переминаются с ножки на ножку в некоторой нерешительности. Одна из них очень миленькая, я бы даже сказал, потрясающе красива, но взгляд мой отпускает её легко, без сожалений, и я вновь начинаю пожирать глазами простое ненакрашенное лицо. Не могу насмотреться. Не могу надышаться. Я как будто из тёмной холодной реки вынырнул, в которой просидел целую вечность. А потом она кивнула девчонкам на выход, и они тут же покинули «Альянс». За окном распахнулся голубой зонт и поплыл как будто сам по себе, постепенно растворяясь в серых сумерках.
           Внутри что-то треснуло и окончательно сломалось. Я устал от бесконечных будней, дождливых и пасмурных. Мне захотелось праздника, который запомнится надолго. Мне нужна была настоящая страсть, которая превратила бы в пепел мою бессмысленную нелепую жизнь. Мне хотелось вонзить клыки и когти в молодую плоть. Мне хотелось валять дурака, крутиться вьюном, шутить каждую секунду, окунаясь в восторженные взгляды и радостный смех. Мне хотелось хлестать водку прямо из горла, из литровой бутылки, высоко закинув голову вверх. Я бы отплясывал совершенно голым какой-нибудь зажигательный краковяк. Распахнув окно в ночь, я бы ругался матом и обложил бы эти холодные звезды и жёлтую чопорную Луну. А после этого безобразия я бы превратился в тонкого нежного любовника, доставляющего самые изысканные ласки только одной — единственной и неповторимой женщине. 
           После ухода Татьяны меня одолела нервная дрожь, и я ещё долго не мог упокоиться. Я хотел налить водки — протянул руку и задержал её над столом: мелко тряслись кончики пальцев, в горле пересохло, вдоль позвоночника, между лопаток, пробиралась холодная струйка пота. Внутри всё летело галопом, внутри всё рвалось вдогонку, но я оставался недвижим, своей упиваясь болью. Гордеев вместо меня прихватил двумя пальцами тонкое горлышко графина, разлил оставшуюся водку по рюмкам и посмотрел на меня с некоторым восхищением.    
— Молодец, — прошептал он и легонько потрепал меня по плечу. — Я думал, ты не устоишь. Я бы, наверно, не устоял... Она была реально хороша.
           Я посмотрел на выход тоскливым собачьим взглядом. «Какого чёрта я слушаю этого клоуна? — подумал я. — Кто он такой в моей жизни? Почему он взял на себя право решать мою судьбу? Да плевать ему на всех, и на меня в том числе. Ему просто нужна моя хата и приятель на вечерок. Иногда мы принимаем меркантильные интересы людей за их искреннее участие, но не всегда выгода сводится к деньгам. Её критериями могут являться любые привилегии, удобства и даже элементарное тщеславие. Я не могу понять, с какой стати Гордеев так горячо и бескомпромиссно желает моего разрыва с Татьяной. Почему он буквально выгоняет меня из города?»       
— Ничего, Эдичка, всё перемелется… Всё перемелется, — повторял он и легонько похлопывал меня по плечу.
— Пойдём домой, — попросил я жалобным тоном. — Я задыхаюсь в этом шалмане. 
           И когда в очередной раз наши спутницы вернулись из туалета, припудрив носики, Гордеев сообщил им в классической манере конферансье:
— Девчонки, субботний вечер подходит к концу, — сделал небольшую паузу, — но его можно продолжить… Скажите честно — праздника хотите? — Прищуренные серые глаза его в этот момент настолько потеплели, что даже я поддался на его чудовищное обаяние.   
           Они переглянулись и начали глупо хихикать. Гордеев спокойно ждал.
— И не забывайте, родные, завтра — опять понедельник, и старость — не за горами, — ненавязчиво напомнил он.
— Да-да!!! — крикнули они и захлопали в ладошки. — Мы хотим праздника! Хотим!
— У моего друга и соратника дома есть шикарная аппаратура и множество дисков. Устроим танцевальный марафон. Пускай соседи вздрогнут и запомнят эту ночь навсегда.
— Эй, чудовище, ты ещё не пропил свои колонки S-90? — спросил он меня шёпотом.   
— Стоят! О чём ты говоришь? Это последнее, что я пропью.
— Ну и ладненько, — удовлетворённо подытожил Гордеев и добавил: — Пора их как следует  прокачать.   
           И когда наша пьяная компания решила слегка прогуляться, перед тем как поехать ко мне, я совершенно убедился в том, что на всём белом свете и даже в других измерениях не было ни одной женщины, которая настолько бы меня понимала, настолько знала бы мою сущность и настолько же могла отвечать моим требованиям, на сколько им отвечала Татьяна. Только она являлась единственно возможной функцией в запутанном интегральном уравнении моей жизни, только она могла соответствовать пределам от минус-бесконечности до плюс-бесконечности, и только она могла сделать меня счастливым либо глубоко несчастным на всю оставшуюся жизнь.
— Пойдёмте на набережную, — предложил Слава.
— Холодно! — заныли девчонки.
— Зато дождик кончился, — оптимистично заметил Гордеев.
           На набережной было темно и уныло. Упругий ветер гнал пенистые волны и обрушивал их на бетонный парапет. Тускло светили несколько уцелевших фонарей, а все остальные были разбиты. В тёмных косматых облаках путалась пьяная луна, отбрасывая на поверхность водоёма мерцающие отражения. Славочка был в ударе и, как всегда, блистал красноречием: тонко шутил, на ходу придумывал байки, философствовал, затрагивал высшие материи, иногда абсолютно не к месту, потому что блондинки начинали откровенно скучать, разевая рты, словно плотва, выброшенная на берег. То он распахивал с гамлетовской страстью воображаемый чёрный плащ, то он захлёстывал его на плечо, красиво закругляя фразу и переходя с привычного баритона на шикарный бас, — я в это время маялся рядом, пьяный, измождённый, облокачивался на чугунную ограду, слушая в полном унынии, как плещутся нескончаемые волны в глянцевитой темноте, — а Гордеев уже закуривал новую сигарету, красиво жестикулировал, выжигая в пространстве многочисленные эллипсы.   
           Одна из этих блондинок (которая покрупней) спросила довольно косноязычно (вторая, между прочим, слегка шепелявила):
— А почему у нас Эдуард постоянно молчит? Эдик, ты можешь что-то сказать по этому поводу? Ну, просто хочется услышать твой голос.
           Гордеев поддержал её:
— Действительно, Эдуард. Девушка просит. — И даже слегка похлопал. 
           Я взял и просто ляпнул:
— Канделябр! Какие ещё будут пожелания?
— Эдичка, не хами, — попросил Слава, и они продолжили «гулять», а я задыхался от их глупости и примитивизма, от их пошлых размалёванных физиономий, от их нескончаемого смеха, кокетливых ужимок и заунывной трескотни; мне даже захотелось их прикончить, а после этого холоднокровно скинуть трупы в тёмные кипящие волны.   
           Они очень быстро нагулялись, и мы вышли на дорогу ловить такси. В туманной дымке появился зелёный огонёк, к этому моменту девочки были на исходе: их колотила мелкая дрожь, они зябко кутались в собственные рукава, натягивая их на ладони, а тощие кривоватые ножки ломались в коленках, когда шалый ветерок бесцеремонно забирался им под юбки. Они напоминали бездомных щенков, которых мы нашли на улице.
           А потом мы заехали в ночной ларёк — капитан Гордеев решил обобрать его по старой памяти, как говорится, из лучших побуждений. По всей видимости, его там знали очень хорошо, о чём свидетельствовала жуткая гримаса продавщицы, должная означать гостеприимный «ассалям алейкум». Потом она летала мухой, собирая в пакеты нехитрую снедь: колбасу, сыр, фрукты, овощи, консервы, пять бутылок вина, два литра водки, блок сигарет, несколько шоколадок и даже «Чупа-чупс».   
— Что ещё, Вячеслав Александрович? Хлебушка возьмёте? — спросила она, заикаясь от волнения. 
— Ну положи пару батонов, — небрежно ответил Гордеев.   
           Лицо у него было недовольное, придирчивое, брезгливое, — наверно, с таким выражением явится на землю Господь во втором своём пришествии, чтобы судить беззакония наши и сортировать грешников, — а ещё наглый мент сделал продавщице замечание: «Да-а-а, что-то ассортимент у вас бедноватый. Карим совсем мышей не ловит?» — От таких претензий бедная торговка напугалась пуще прежнего, чуть в обморок не упала, горячо оправдывалась, складывая руки на груди:
— Не дают работать, Вячеслав Александрович. Обложили со всех сторон. Проверками замучили. Плохо дела идут. Совсем плохо. И вообще ларьки скоро будут закрывать… Что нам делать, Вячеслав Александрович? Как жить? — спрашивала она плаксивым тоном, коверкая русские слова и задыхаясь от волнения, на что Гордеев отвечал, потирая розовые ладошки:
— Ничего страшного, тётушка Джамиля, поедете домой. Там у вас тепло. Солнышко светит круглый год. Виноград растёт. Море шепчет.
           Он ещё раз придирчиво осмотрел продуктовые полки и попросил у неё баночку маринованных корнишонов. Я начал беспокоиться:
— Куда ты столько набираешь? Решил у меня ****скую коммуну устроить?
— Надеюсь, ты не против, если мы у тебя пару дней перекантуемся?
— Только давай без этих… 
— Ну-у-у-у ладушки, — лениво протянул он и спросил, прищурив один глаз: — Ну этих-то надо оприходовать. 
— Славян, меня тошнит от этих поварёшек (выяснилось, что они работают в школьной столовой). Могли бы в шахматишки перекинуться, могли бы «Матрицу» посмотреть, могли бы пораньше лечь спать. В любом случае это будет гораздо интереснее, чем развлекать этих первобытных девиц.   
           Гордеев посмотрел на меня, как на больного человека, у которого не осталось ни единого шанса. 
— Господи, ты стал таким скучным. Что она с тобой сделала?
— А может, это первые шаги к добродетели, — ответил я и как-то странно захихикал; некая обречённость была в этом смехе.
— Не болтай, — парировал Гордеев и открыл мне страшную тайну: — Она сделала из тигра коврик себе под ноги. Вот что она с тобой сделала. И я вижу спасение только в других женщинах. Тебе нужно больше трахаться и меньше думать о ней.
— Не смеши мои причиндалы! Плетью обуха не перебьёшь. Как могут две кухарки отвадить от королевы?
           Славян поморщился от моих слов и пошёл к выходу, даже не кивнув на прощание тётушке Джамиле. В обнимку с пакетами мы вернулись в такси и поехали дальше. В магазинчике он, конечно же, не оставил ни копейки. «Терпеть не могу этих чурок», — пробормотал он себе под нос, когда мы выходили на улицу, но зато водителю он оставил хорошие чаевые, по-барски махнув рукой.
           Прежде чем уютно устроиться на диване, девчонки обнюхали в моей квартире все углы,  осмотрелись и попросили тапочки, а я в это время заправлял катушку в «Олимп – 005».   
— Э-э-э, так дело не пойдёт, — возмутился Гордеев. — Вы что, в ресторан приехали? Сперва нужно поработать, а после этого можно будет отдохнуть.
— А что делать? — спросили они, послушно приподнимаясь с дивана.
— Да ничего особенного, — ответил Гордеев и мило улыбнулся.
           Он отвёл их на кухню и там жестоко «изнасиловал»… Во-первых, они перемыли всю посуду, к которой я не прикасался две недели, — покрытая жиром и остатками еды она возвышалась над раковиной, словно Эверест. Я ненавидел мыть посуду, поэтому мыл её крайне редко, лишь тогда, когда заканчивались столовые сервизы, подаренные нам на свадьбу, — ими были забиты все кухонные шкафы. Обычно я закидывал грязную тарелку в раковину и следующую закидывал туда же, и следующую, и следующую, — так постепенно раковина заполнялась, и тарелки начинали скатываться на пол, разбиваясь в дребезги. «На счастье!» — восклицал я без особых сожалений, подметая осколки. Девочки моментально решили эту проблему, но майор Никитин уже приготовил для них новое задание:   
— Так, тарелочки перемыли… Молодцы! Теперь нужно картошечку почистить, колбаску нарезать, сырок, хлебушек… Картошечку сварите с тушёнкой. Да-а-а, и салатик нашинкуйте из помидоров и огурцов. Только — с маслицем, девочки. Мне майонез нельзя: я фигуру берегу. — И он ласково похлопал себя по огромному животу. — И побыстрее, девочки, время-то идёт… Не забывайте — скоро понедельник.
           Во-вторых, они приготовили шикарный ужин и сервировали стол. В-третьих, прибрались на кухне и даже шлифанули раковину, которая после этого буквально сверкала от чистоты. Довольные и раскрасневшиеся, они вернулись с кухни, а я небрежно спросил: «Девчонки, может, вы и бельишко состирнёте до кучи?» — при этом у меня было совершенно серьёзное выражение лица. Они замерли в полной нерешительности, а Гордеев успокоил их: «Девчонки, выдохните, покушайте, выпейте вина, а бельишко от вас никуда не уплывёт».
           Он разлил по бокалам розовый вермут, и наш алкогольный марафон продолжился. В колонках надолго поселился романтичный и любвеобильный Фрэнк Синатра. В какой-то момент феерично вступила его бесподобная композиция «New York, New York»: визжали трубы, ревели альты, плакал саксофон, а где-то на заднем плане надрывалась сурдинка, — и только мы решили с Гордеевым выпить под нашего любимого Фрэнка, как одна из этих девиц прервала культурный «лехаим» довольно бесцеремонной фразой.
— А что у нас музыка какая-то беспонтовая? — спросила она, небрежно выдвинув в сторону динамика свой длиннющий накладной ноготь; губки — бантиком, глазки — пуговками, жиденькая белёсая завитушка прилипла ко лбу, а на левой щеке — короткий шрам, вечная память о распутной юности.
— Ага, — подхватила другая маруха, сморщив картофельный носик, — прямо как в цирке…
           Я не смог себя сдержать и буквально повалился от смеха — это ж надо было такое ляпнуть: «как в цирке».
— А что бы Вы хотели послушать, голубушка? — спросил Славян чрезвычайно вежливым тоном, но у него уже покраснели глаза и щёки раздувались от гомерического приступа.   
— Ну-у-у-у… такую улётную… как в клубах… буц-буц-буц, — ответила маленькая, слегка растерявшись, на что у Гордеева брызнули слёзы, а я уже катался по полу, дрыгая ногами и хватаясь за животики.
           Это было слишком даже для них — какой-то явный перебор, как в анекдоте про ортодоксальных блондинок. 
— Эдуард, поставь девочкам техно, — попросил Гордеев, смахивая слезу.   
           Я решил поменять бобину и, чтобы в нашей компании стало ещё теплее, поставил девочкам Ace of Base, альбом 1993 года «Happy Nation», и тогда малышка с картофельным носиком окончательно отправила нас в нокаут, из которого мы уже не выбрались.
— Уау!!! — восхищённо воскликнула она на вступительных аккордах «All That She Wants». — Я балдею от этой группы! Давайте быстрее накатим! Я под эту песню целку потеряла!   
— Что? — удивлённо спросил я, и мы с Гордеевым легли на пол…
           Надо признать, что всё начиналось довольно весело и детская непосредственность наших подружек вывела меня из любовной меланхолии. Мы синхронно выпили и закурили. Прохладный сквознячок стелил по полу, втягивая в открытое окно прозрачную занавеску с кленовыми листьями. Хрюкали басовые динамики. В средних надрывалась Линн Берггрен. Девчата щебетали между собой, не вникая в наши разговоры, и казалось, что они совершенно освоились в чужой квартире, после того как вымыли посуду и приготовили еду. Гордеев даже заметил:
— Только допусти женщину на кухню, и она уже будет считать себя хозяйкой.
— Это рефлекс, выработанный веками, — подтвердил я.
— Эх, — выдохнул Гордеев, — хорошо сидим. Как-то по-домашнему. Надо вот с этой курносенькой на брудершафт выпить.
— А-а-а-а… Славка… забирай обоих… Дарю! У тебя был когда-нибудь тройничок?
— Спрашиваешь! — ответил он и продолжил с мечтательным видом: — У меня в Питере… Короче, были две подружки-лесбиянки…
           Но закончить эту историю он не успел, потому что в дверь позвонили… Во втором часу ночи, да ещё в такой расслабленной обстановке, этот электрический сигнал прозвучал как набат — все вздрогнули, переглянулись и замерли в немом ожидании. Повисла зловещая тишина. Прошло несколько секунд, и «колокол» ударил во второй раз.   
— Кто бы это мог быть? — с натянутой улыбой спросил Гордеев.
           Я сделал музыку тише и ответил:
— В такое время приходят только менты. 
— Менты уже давно спят, — уверенно заявил Гордеев. — Сейчас не тридцать седьмой год, чтобы по ночам разъезжать на чёрном воронке. Может кто-то дверью ошибся? 
— Вполне может быть, — согласился я. — К моему соседу вечно какие-то пьяные шмоньки ползают и при этом частенько путают звонки. Я уже несколько раз среди ночи подрывался.
— Ну тогда сделаем вид, что никого нет дома, — прошептал Гордеев, состроив загадочное выражение лица, и в тот же момент позвонили несколько раз, довольно требовательно.
— Ну что за хамство! — возмутился он. — Так трезвонить среди ночи!
— Ты знаешь, Славян, я начинаю догадываться...
           Он перебил, не дослушав мою версию:
— А я этот вариант предположил ещё в «Альянсе».
— Мы не можем вместе ошибаться, — заметил я. — Есть вещи, предначертанные судьбой, так называемые фатальные точки, которые не обмануть, не обойти, и мы сейчас находимся в этой точке.       
           Блондинки смотрели на нас с удивлением.   
— Ну тогда выпьем! — с фальшивым оптимизмом предложил Гордеев.
           Мы подняли бокалы, а он сказал:
— Давайте — не чокаясь… ибо… ибо этот ночной гость ничего хорошего нам не сулит.
           После этой фразы «матрёшки» окончательно приуныли, а через секунду мою дверь уже выносили ногами, совершенно бесцеремонно. Мы выпили с видом, будто ничего не происходит, и попытались продолжить светскую беседу, но разговор не клеился. В коридоре послышались голоса — я выключил музыку, и мы стали напряжённо слушать «эфир». 
— Девушка! Да плюньте вы на этого бабника! Заходите ко мне! Посмотрим мои армейские альбомы, накатим по рюмашке! — Голос был прокуренный, пропитый и озорной, как у шпрехшталмейстера в дешёвом шапито. 
— Это мой сосед Дима… Майор Поздняков… Бывший ракетчик… В глубоком запасе… А если быть более точным, в глубоком запое… Одинокий алкаш, короче… Достал уже своими альбомами… Я всех его армейских друзей знаю по именам.
— А сколько ему лет? — спросил Гордеев с надеждой в голосе.
— Шестьдесят два, хотя ещё довольно бравый.
— Не пойдёт, — разочарованно произнёс он. — Сюда будет рваться.
— А ты думал! Знаешь, какая у неё — задача? Разогнать нашу тёплую компанию, а потом надругаться надо мной.
— Бедолага.   
           Дверь опять начали выносить, а к этому ещё добавились зычные команды моего соседа:
— Эду-а-а-а-р-д! Быстро открывай! К тебе такая краля заявилась, а ты с какими-то шалавами  путаешься! Открывай! Пять минут даю!
— Выходите по одному! Вы окружены! — вторил ему насмешливый женский голос, который я узнал бы из тысячи голосов. — А теперь — Горбатый! Я сказала — Горбатый!
— Что происходит? — философски размышлял я. — Почему мне постоянно выносят дверь? 
— Потому что ты живешь безнравственно, — ответил Гордеев, подливая себе очередную рюмку; в свете последних событий он перестал быть галантным кавалером, поэтому даже не вспомнил про девчат, и они смотрели на него растерянным взглядом.   
           В дверь били ногами и грохот стоял невыносимый, — казалось, ещё слегка поднажмут и наша крепость падёт, — в прихожей кусками отваливалась штукатурка. Я бы уже давно открыл, но мне было стрёмно за наших подружек, и я нисколько не сомневался, что Танька будет над нами потешаться: «Вы что, ребята, совсем оголодали? На таких баб позарились. Это же сколько надо выпить?»
           Она была остра на язычок, и я не хотел лишний раз нарываться. Оглоушенный алкоголем и неожиданным поворотом событий, я, словно муха, прилип жопой к табурету и совершенно не знал как выкручиваться из этой ситуации. Я тихонько бредил: «Что же делать? Что же делать?  Выкинуть их с балкона? Спрятать в кладовке? Чёрт бы вас всех побрал!»    
— Эдуард, когда это безобразие прекратится? — спросил Гордеев; к этому моменту глаза его совершенно потухли, в них уже не было веселья, в них уже не осталось надежды.
— Это не закончится до тех пор, пока мы не откроем дверь, — ответил я.
           Гордеев посмотрел на меня вопрошающим взглядом. Его голова провалилась в туловище, и он недовольно запыхтел, как самовар на подходе. Откуда-то сбоку в моё ухо врезался неприятный звук:
— ****ь! Кто-нибудь из вас, мудаков, может выйти и разобраться с этой сучкой?!
           Мы медленно повернулись к источнику звука — это была маленькая блондинка, потерявшая девственность под Ace of Base. Её бледно-голубые глазки выражали столько презрения, что мне захотелось провалиться к шахтёрам. Гордеев смотрел на неё, как психиатр на буйного пациента, который по большому счёту не представляет никакой опасности.
— В коем веке хотели отдохнуть культурно, но это не про нас… Невезучие мы с тобой, подруга! Ой, невезучие! — моросила блондинка со шрамом.
— Да просто все мужики — дерьмо! — с горечью резанула малышка и потянулась к бутылке с вином; в этом движении было столько обречённости, что мне даже захотелось её погладить, как бездомную собаку.
— Э-э-э-э-э, давайте полегче на поворотах! — возмутился Гордеев, и в этот момент погас свет. 
— Это она вырубила автомат, — с нескрываемой гордостью заявил я и отодвинул шторку — в комнату проник свет далёкого прожектора, рассыпался серебристой пылью и отпечатал крестовину окна на противоположной стене.
— И что дальше? — спросил Гордеев. — Она перекроет нам кислород? 
— Эдуард! Да выйди ты в коридор и разберись с этой стервой! ****и ей так, чтоб она кувыркалась до первого этажа! — недовольно бухтела маленькая, пытаясь ещё больше взвинтить обстановку. — Ты вообще мужик или насрано?! 
— Вот сама выйди — рискни здоровьем, — ответил я, слегка заикаясь и всем своим видом изображая страх. — Ты хоть знаешь, кто там за дверями стоит? 
— Тебе виднее! — резко ответила она.   
— Ну тогда помалкивай, — прошелестел я. — Легко, знаешь, чужими руками жар загребать.
— А кто там? — флегматично спросила курносенькая, прихлёбывая винишко; казалось, эта странная ситуация её совершенно не беспокоит и даже не веселит.
— Страшное существо, — ответил я, и мне сразу же вспомнилось, как мы в пионерском лагере рассказывали жуткие истории про каких-то вурдалаков и оборотней; я вложил весь тот ночной кошмар в интонацию голоса — девчонка подняла на меня свои замыленные глаза и ничего не ответила.
— И мне бы не хотелось, — продолжил я, — лишний раз испытывать судьбу. Эту фурию побаивается даже майор Никитин, этот былинный богатырь, этот человек-скала.
— Товарищ Никитин, — обратился я к нему, — может, Вы разберётесь с ней? Давайте мы вас делегируем. 
— У меня что, девять жизней как у кошки? — буркнул Славян и добавил совершенно категорично: — Нет-нет, не пойду. Даже не просите. Не моё это дело.   
— Тогда пойду я! И дам ей хороших ****ячек! — крикнула малышка, соскакивая со стула; она оказалась очень бойкой и к тому же материлась как сапожник.
— Не советую, голубушка, — припугнул её Гордеев. — Тебе понадобится как минимум святая вода и осиновый кол.
           Я не видел выражение его лица, а видел лишь тёмный силуэт на фоне окна, но по ироничным ноткам в голосе было совершенно понятно, что он едва сдерживает смех и подыгрывает мне в этом спектакле. Да, всё это было очень забавно, эклектично, я бы даже сказал, волнительно, и в этой безусловно одарённой постановке каждый играл свою роль — и Вячеслав Александрович Гордеев, и ваш покорный слуга, и эти девочки-припевочки, и Татьяна Шалимова, и майор Поздняков Дмитрий Григорьевич, но все мы были лишь марионетками в руках могущественного кукловода, и даже былинный богатырь Добрыня Никитич не мог ничего поделать перед лицом Божественного провидения. Он подумать не мог, что в его сценарий кто-то может вплетать свою сюжетную линию.
— Короче, сиди и не рыпайся, — приструнил я малышку; она обмякла, потеряла интерес к происходящему и начала налегать на вино.
           Прошло пять минут — как целая вечность. За это время мы выпили, закусили, покурили, и всё это происходило в полной тишине и при слабом освещении уличного прожектора. За дверью тоже установилась тишина, и могло возникнуть впечатление, что моя Горгона покинула засаду, но я в этом сильно сомневался.   
— Мы ещё долго будем в темноте сидеть? — жалобно спросила девочка со шрамом.
— Полный ****ец! Вот тебе и праздник, — пыхтела маленькая. — Меня однажды два обдолбанных ушлёпка насиловали под Катю Огонёк, и то веселее было…   
— Послушайте, девчата! Мне кажется, ничего страшного в этом нет! — радостно воскликнул Гордеев и даже махнул рукой. — У нас появилась прекрасная возможность… — Он на секундочку задумался и всё-таки закончил фразу: — … пораньше лечь спать.
— Время уже позднее. Рученьки устали. Ноженьки устали. Головка сама клонится на подушечку, — говорил он монотонным голосом, словно пытаясь их усыпить.
— Что?!! — в один голос рявкнули девицы — Славян даже вздрогнул. — Мы что… сюда спать приехали?!!
— Вы обещали нам дискотеку. Вы обещали нам праздник. Где это всё?! Где?! — кричали они наперебой.
— Накрылось медным тазом, — трагически произнёс Гордеев и с хрустом крутанул колёсико зажигалки Zippo — пламя выхватило из темноты его широкое скуластое лицо, словно высеченное из гранита, и огромный кулак, в котором была зажата тоненькая сигарета; он глубоко затянулся, выпустил дым и опять превратился в тёмную глыбу на фоне окна.
— По-моему, она ушла, — сказал я. — Пойду включу свет. 
— Только аккуратно, — буркнул Славян и тут же спохватился: — А может… не надо?   
— Будем в темноте сидеть до самого утра? — спросил я.
           Он подумал и ответил:
— Ладно, иди… Всё равно праздник безнадёжно испорчен.
           Я на цыпочках подошёл к двери и прижался ухом к её поверхности: в нашем блоке царила полная тишина, и я улавливал лишь глухие удары своего сердца. «Неужели она уехала? — подумал я. — На неё это не похоже. Она всегда добивается своего».
           Я тихонько отодвинул затвор, приоткрыл дверь, и тут же появилось «всевидящее око» в обрамлении жирно накрашенных ресниц и фиолетовых подводок, — этот одинокий глаз таращился на меня, как рак-отшельник из своей раковины, — и по мере того как я открывал дверь, появлялось всё остальное: смуглая щека с матовым отливом, чёрная изогнутая бровь, длинная чёлка, отполированная лаком, тонкий прямой нос и ярко-карминовые губы, изогнутые в лукавую усмешку, — в тонких жилистых пальцах дымилась сигарета. Она поднесла её к губам, с наигранным пафосом затянулась, надолго удерживая в лёгких горячий дым, и выдохнула его тонкой струйкой мне прямо в лицо. 
— Ну, здравствуй, Эдичка… Маленький проказник, — ласково молвила она и, отодвинув меня в сторону, по-хозяйски прошла в комнату, прямо в пальто, в сапогах, оставляя на полу грязные следы.
           В углу прихожей остался её волшебный зонтик с весёлыми афалинами. Столкнувшись в очередной раз с этим магическим предметом, я вздрогнул от лёгкого ужаса, не понимая его генезис, — нечто уходящее корнями в прошлое возвращалось ко мне в иносказательной форме.   
           Я открыл распределительный щиток, включил автомат и вернулся в квартиру.   
           Эта Горгона уже раскинула щупальцы и затуманила комнату своими флюидами. Она с интересом изучала подгулявшую компанию, при этом у Славы был совершенно независимый вид, выражающий полную непричастность к происходящему, что-то типа: «О чём вы говорите? Да я понятия не имею, кто они такие. Я вообще не при делах».
           Наши подружки, как я и предвидел, имели довольно плачевный вид: волосёнки у них были жиденькие и жирные, мордочки лоснились от пота, «штукатурка» где-то осыпалась, а где-то потекла, и вообще вид у них был такой, словно они бухают уже вторую неделю.
           Татьяна разглядывала их с явным апломбом, и они ёжились под этим испепеляющим взглядом, как гусеницы под накалом солнечного луча, умноженного оптической линзой. В тот момент она была просто великолепна — гибкая и стремительная, как пантера, насмешливая и беспощадная, как Юдифь.
           Она была в распахнутом двубортном плаще, в короткой красной юбке, в чёрных колготках, в дорогих сапогах на длинной шпильке. Она возвышалась над всеми, широко расставив рельефные голени, обтянутые мягкими голенищами, и тогда я подумал: «Зачем тратить время на каких-то бездарных тёлок, если на свете есть такие женщины?»
           В тот момент я совершенно не понимал, глупый наивный мальчишка, что в этой жизни за всё приходится платить: чем большее наслаждение ты испытаешь сегодня, тем большее разочарование ждёт тебя завтра, и если сегодня ты выиграешь в рулетку миллион, то завтра промотаешь всё до последней копейки. Пагубные страсти неизбежно приводят человека к материальному и духовному банкротству, потому что он готов отдать всё и всё отдаёт ради одной только вспышки запредельных эмоций, выжигающих его душу дотла.
           Именно тот роковой вечер явился для меня последней отметкой в моём непреклонном  погружении на самое дно. Я открыл дверь и впустил её уже навсегда. Я потерял последнюю возможность уйти от своей кармы, обмануть своих палачей, избежать в очередной раз наказания за всё, что я сотворил в этой жизни, и главное — ускользнуть от этой страшной девчонки, которая и появилась только ради того, чтобы привести приговор в исполнение.
           Мне всегда хотелось верить, что я незаурядная личность и меня ждёт великое будущее, но оказалось, что большинство субъектов думают то же самое, а гордыня и тщеславие составляют базовую комплектацию человеческого Эго. В конце концов ко мне пришло понимание, что вся наша история — это всего лишь единичный виток глобальной эволюции и что я в этом витке — элементарная частица, подчинённая общему потоку.
           Осознание бессмысленности нашего бытия и собственной ничтожности привело меня к хронической депрессии. Ко всему прочему, у меня появилось ощущение того, что вся моя жизнь — это остроумный и в то же самое время жесточайший урок, данный мне свыше. Теперь это обстоятельство придаёт моей жалкой никчёмной жизни хоть какое-то значение и греет мне душу. «Спасибо, Господи, что Ты снизошёл до меня! Спасибо за уроки Твои, ибо я прозрел!» — повторяю я каждый день, стоя на коленях. Отныне я абсолютно уверен, что Он слышит меня и что я не одинок в этой Вселенной.
— Здравствуйте, Татьяна! — бодро поприветствовал Гордеев, и она улыбнулась ему в ответ, слегка приподняв уголки губ.    
— Танюша, золотце, — суетился я, пытаясь снять с неё плащ, — ты проходи, присаживайся… Сапожки-то снимай, а то девчонки уже успели к твоему приходу полы надраить и даже бельишко простирнуть.
— Что ты несёшь? — небрежно бросила Таня.   
— Знакомьтесь! — крикнул я с торжественным видом, словно заправский мажордом, забегая чуточку вперед и вытягивая руку по направлению к гостье. — Это Татьяна Шалимова! Удивительная и непредсказуемая! А это… — начал я представлять наших дам и вдруг запнулся, потому что у меня из головы вылетели их имена: не то Анечка, не то Леночка, не то Оленька… 
— А это… — повторил я, глядя на Гордеева многозначительным взглядом, в надежде, что хотя бы он помнит, как их зовут, но, по всей видимости, приход Татьяны его совершенно деморализовал, и ему уже всё было безразлично.
           Эту немую сцену прервала Татьяна.   
— Ну-у-у, Мансуров, — разочарованно произнесла она, — я гляжу, ты совершенно не меняешься. Как всегда — тёлки и бухло. Если бы ты с такой же одержимостью зарабатывал деньги, ты бы уже давно был олигархом. Но твоя проблема заключается в том, что бабы тебя дают бесплатно. 
           Я начал оправдываться:
— Да мне никто не нужен, кроме тебя! — Я смотрел на неё, как смотрит нерадивый ученик на строгого учителя. — А этих профурсеток Гордеев притащил! — Блондинки посмотрели на меня с ненавистью и недовольно заёрзали на табуретах. — Слава, ну что ты молчишь? Расскажи, как всё было!
           Он растерянно улыбнулся и тут же брякнул не моргнув глазом:
— Да они сами навязались на мою голову, шалавы беспонтовые. Так… от скуки их прихватили, чтобы поржать.
           После такого вероломства девочки аж подпрыгнули и с места ринулись в карьер.
           Когда они маленьким табуном пробегали мимо, Татьяна добродушно улыбнулась и спросила их:      
— Может, такси вызвать?
           Столкнувшись в узком проёме дверей, они карикатурно протиснулись в прихожую и начали барахтаться в кладовке, и вновь у меня появилось ощущение дежавю, или, точнее сказать, послевкусие бородатого анекдота…
           Подружки пыхтели и толкались, напяливая свои дешёвые дерматиновые курточки. У маленькой долго не получалось надеть сапог, а потом и застегнуть его, — она тихонько материлась себе под нос и злобно дёргала «молнию», но так и убежала, волоча за собой голенище. Её подруга так суетилась, что обломила свой накладной ноготь, который я на следующее утро нашёл в кладовке, — это была пластмассовая чешуйка пурпурного цвета. Когда я открыл дверь, они рванули галопом, как лошади на скачках.
— И осторожнее там! — крикнул я вдогонку. — У нас на районе шпана лютует!
           Было слышно, как грохочут по лестнице каблуки. Они даже повизгивали, как поросятки от нетерпения: им так хотелось быстрее вырваться на волю. Хлопнула дверь в парадном, и они навсегда исчезли из моей жизни.
— Им и такси не надо, — с кривой ухмылкой заметил я, вернувшись в комнату. — Они так резко стартанули, что доберутся до города за пять минут.   
           Таня отреагировала на это довольно странно:
— Если бы я знала, что всё этим закончиться, никогда бы не приехала… А если эти дурёхи наткнутся на каких-нибудь отморозков? А вам всё хаханьки… Смешно дураку, что ухо на боку.
— Да-а-а, и с партизанами как-то нехорошо получилось, — вспомнил расхожую шутку Гордеев.
— Ой, да ладно, — резко парировал я. — Им с гопниками не привыкать… Договорятся как-нибудь.
— И вообще, — подытожил я. — Пока не кончилась водка, шоу должно продолжаться!    
           Она кинула на стол довольно плотоядный взгляд, и Гордеев тут же подхватил: 
— Картошечка, салатик, кубанское вино… Икра заморская — кабачковая… Присаживайтесь, Татьяна, откушайте с нами. — А я уже вынимал из серванта чистую тарелку и фужер. 
           Гордеев был слегка расстроен, но виду не подавал. На губах его застыла фальшивая улыбка, а вместе с этим была утеряна легкость общения: огонь в нем окончательно погас, и он чадил напускным остроумием:
— Татьяна, ну слава богу, что Вы приехали, а то мы уже от скуки начали помирать с этими матрёшками. Ну-у-у-у-у таки-и-и-е непроходимые дуры! Только тряпку не жуют! — Он хохотал так, словно его щекотали под мышками. — Махровые блондинки, бля! А что у вас, говорит, музыка, как на похоронах? А это, между прочим, Фрэнк Синатра. Поставьте нам, говорит, группу Demo… Солнышко в руках. У меня аж колики от них начались! 
           А Шалимова в это время молча уплетала картофель с тушёнкой, и, казалось, абсолютно его не слушала. Она ни разу не посмотрела в его сторону и ни разу не кивнула головой в знак одобрения, а когда он закончил глумиться над бедными простушками, которые, между прочим, «тоже хотят любить и рожать детей», она спросила невнятно, набитым ртом:
— А что вы так долго не открывали, ребятушки-козлятушки?
           Мы слегка растерялись и не знали, что ответить, но Гордеев, как всегда, нашёлся…
— Нам не хватило наглости вот так просто открыть, — с наигранным смирением ответил он и начал ковырять вилкой салат. — Эдичка тут метался как тигр в клетке… Даже хотел этих «матрёшек» с балкона выкинуть… Кое-как удержал.
            С глубочайшим удивлением я посмотрел ему прямо в глаза, словно спрашивая: «Откуда ты знаешь?» — а он подмигнул и тихонько прошептал мне на ухо:
— Некоторые твои мысли бывают слишком громкими…
           Я остолбенел от досады и смущения, как это бывает с теми, кто прилюдно испортил воздух. «Неужели я опять начинаю терять контроль, как это уже случалось в моей жизни», — подумал я, вспоминая с содроганием сердца о том, что опять надвигается осень и что вновь полетят сухие мёртвые листья и журавлиный клин в синем небе.      
— Так вот, Татьяна, — продолжал Гордеев, — давайте не будем кидаться какими-то лошадиными предъявами, а просто выпьем за любовь. — Она улыбалась своему отражению в бокале и ответила ему с некоторой иронией:
— За любовь, говоришь? Ну давай — за любовь.
— Может, хочешь на брудершафт? — предложила она и сделала руку колечком.
— Боюсь, что Эдуард будет против, — опять нашёлся Гордеев и посмотрел на меня снисходительным взглядом. — Давайте просто перейдём на ты.
— А я уже перешла — ты не заметил?
           Они чокнулись и выпили.
           Мы сидели до пяти утра. Спорили. Шутили. Рассуждали о жизни. Переслушали огромное количество всякой музыки. Выпили море вина и водки. Таня пила наравне с нами и совершенно не пьянела (меня всегда удивляла эта её способность), курила одну сигарету за другой, и только фиолетовые тени пролегли под глазами от усталости и напряжения.
           Она довольно редко вмешивалась в наши пространные беседы, но, если она всё-таки высказывалась по какой-то теме, то делала это с небывалой точностью и демонстрировала несвойственную для молоденьких девушек эрудицию. В отличие от многих её сверстниц, которых по жизни ничего не интересовало, кроме шмотья и любовных отношений, оно запоем читала умные книги, хорошо училась в институте и пытливо вглядывалась в очертания окружающего мира.
           Но даже не это было главное — её кардинальное отличие заключалось в том, что она обладала какой-то особой зоркостью ума, каким-то молниеносным восприятием и, конечно же, сверхъестественной интуицией. Было в ней что-то нечеловеческое — то самое что отпугивает нормальных людей, но привлекает таких безумцев, как я.
           Меня тянуло к ней на подсознательном уровне, потому что любопытство — это мой бич. Мне всегда хотелось заглянуть за горизонт, именно поэтому однажды я попробовал наркотики, но это был всего лишь секрет Полишинеля. В этой девочке была настоящая тайна, которую я не могу разгадать до сих пор…         
           Гордеев любил под водочку пофилософствовать, и почему-то с повышением градуса у него открывалась неудержимая и ничем не объяснимая тяга к сакральному. А ещё он очень любил moralite, то есть возводить мораль до кантовских высот, неистово сокрушаясь от того, что миром правят деньги, что повсюду царит страшная бездуховность, что вокруг — одни лицемеры, что никто не хочет взваливать на себя крест, а напротив, нет отбою от желающих заработать свои тридцать серебряников.   
— Ну давайте порассуждаем, чем Иуда отличается от банального христопродавца, — предложил Гордеев, обведя нас испытующим взглядом, словно мы готовы были сорваться и бежать на перегонки в Управление собственной безопасности МВД.
           В ответ мы терпеливо молчали, предоставляя ему возможность самому развивать эту тему. Выдержав паузу и убедившись, что мы совершенно не компетентны в вопросах  религиозной философии, он продолжил назидательным тоном, вполголоса, как будто сообщая нам эту информацию по секрету:
— Крыса, или так называемая продажная шкура, — это существо мерзкое, отвратительное, лишённое кого-либо оправдания и малейшей симпатии. Такой человечек не наделён никакой сверхзадачей, а предаёт лишь ради своих меркантильных целей, и заметьте: символическая плата в тридцать шекелей навряд ли его заинтересует…
— А сколько это будет в переводе на наши деньги? — спросила Таня задумчиво, но Гордеев недовольно поморщился (какое это имеет значение?) и продолжил с воодушевлённым видом:
— Иуда — это идейный предатель! — произнёс он, поднимая указательный палец кверху. — Это антигерой, без которого не было бы и героя, поскольку всё оптимальное и цельное имеет как положительное, так и отрицательное значение.
— Иуда отдал свою жизнь ради великой цели, ради любимого Иисуса, но не ради денег, — продолжал Славян. — Никогда с этим не соглашусь! Он вернул это серебро первосвященнику и после этого повесился… Вам это ни о чём не говорит?
— Ты прав только в одном, Слава, а именно в том, что Иуда, будучи самым любимым учеником Иисуса, стал жертвой великих сакральных игр, — заметила с иронией Татьяна.
— Но почему именно его выбрали на эту роль? — спросила она, закуривая сигарету и выпуская первую затяжку через нос. 
— Да потому, что в душе он был самой настоящей крысой и продажной шкурой, — ответил я вместо Гордеева, который задумчиво ворошил пепел кончиком сигареты. — Поэтому его и подставили… А кто бы ещё сгодился на такую роль? Все остальные были честными пионерами, а этот так называемый Павлик Морозов бабки воровал из партийной кассы и много нехорошего ещё делал… 
— Бог не Тимошка — видит немножко, — добавила Татьяна.   
— Не согласен с вами, ребята… Ой, не согласен! — протестовал Гордеев, размахивая толстым, как сосиска, пальцем. — Вы рассуждаете, как ортодоксальные христиане. Так же рассуждали ортодоксальные иудеи, когда кричали: «Распни его!» — для них Иисус был таким же предателем…
           Он продолжал: 
— С точки зрения высшей справедливости не бывает плохих или хороших людей — бывают лишь божественные предназначения, например: Понтий Пилат, Каиафа, Иуда, Лонгин, Иосиф Аримафейский, Мария Магдалина, Пресвятая Дева Мария, Павел, Андрей, Иоанн, Матфей, Лука и многие другие… Это кармические ступени, по которым человек восходил к небу и в итоге стал Богом. Кто бы он был без них? Кто бы его знал? Кто бы его помнил, если бы он умер в собственной постели, в окружении внуков и детей?
 — С каких это пор ты стал фаталистом? — спросил я с ехидной улыбкой. — Ты же всегда считал, что твоя судьба — в твоих руках, а Всевышнему на тебя плевать, как и на всех остальных, как и на всё, что мы творим на этой планете.
— Ты знаешь, Эдичка, с недавних… — ответил Гордеев и добавил с легким сарказмом: — Я вдруг понял, что не всё от меня зависит, и сегодня я в этом убедился очередной раз. 
— Ну понятно… Пока всё гладко, мы считаем это своей заслугой, а как пошли обломы, так виноват, значит, Господь Бог?
— Не всё так однозначно… — отбивался от меня Славян, но тут на него наехала Татьяна:          
— То есть ты хочешь сказать, — у неё аж щёки порозовели от возмущения, — что с точки зрения высшей справедливости можно оправдать любой безнравственный поступок и даже преступление?
— Ну вот, слава Богу, ты начала меня понимать! — обрадовался Гордеев и воссиял аки солнце. — У Всевышнего для каждого есть план, и человек в его руках — всего лишь марионетка, поэтому роль Иуды предельно ясна и отвечает главным требованиям контекста. С точки зрения Иешуа Га-Ноцри Иуда поступил плохо, очень плохо, потому что он предал своего друга и учителя, но с точки зрения Иисуса Христа у него не было другого выбора, потому что его мотивировал сам Дьявол. Поэтому Спаситель воспринимает грехи наши метафизически, а мы их представляем в рамках социальной справедливости.
— Понимаешь ли, золотце, — Гордеев уже оседлал крылатого Пегаса и с самодовольным видом втыкал ему шпоры в чахлые бока, — вид сверху расширяет перспективу, и он знает то, чего не знаем мы и никогда не узнаем. — Славу уже никто не мог остановить, и он летел во весь опор. — А социальная справедливость не может являться главным критерием, потому что её по большому счёту нет и быть не может. — Гордеев громко рассмеялся и развёл руками дымовую завесу; он был настолько доволен, что даже почесал свою огромную мотню, совершенно не переживая за присутствующих дам.
           Я похлопал в ладоши и посмотрел на него с восхищением.      
— Ты просто гений софистики! — воскликнул я. — Даже Иуда у тебя стал героем. Интересно, какую роль ты отводишь себе? Великомученик?
— Время покажет… Время всех расставит по местам, а смерть уровняет.
— Не думаю, что смерть всех уровняет… Скорее всего, поменяет местами, — сухо парировал я.
           Нам было без разницы, о чём спорить и что обсуждать. Полемика в первую очередь являлась для нас способом самоутверждения, а потом уже — матерью истины, хотя по большому счёту в спорах рождается лишь взаимная неприязнь и каждый остаётся при своём мнении.      
           А потом я стоял у окна и любовался рассветом; даже в такую погоду это зрелище кажется магическим, как и рождение любого существа на земле. Сперва в тёмном пасмурном небе открывается светлый «родничок», как будто натянулась плацента и кто-то пытается проникнуть в наш мир, а потом начинает проявляться негатив нового дня: я вижу угловатые силуэты крыш, мёртвые глазницы окон, тёмные впадины палисадников и медленно ползущий по насыпи товарняк. Рваные клочья тумана расползаются, и картинка становится более резкой, отчётливой. Через двор бежит сутулая собака с поджатым хвостом, оглядывается назад и замирает как вкопанная... 
           Татьяна подкрадывается ко мне на цыпочках, и, хотя я чувствую движение воздуха за спиной, я не могу оторвать глаз от этого зрелища, в котором растворилось всё: и мысли, и чувства, и желания, — и осталась только абсолютная тишина, звенящая в голове… Таня ждёт, а я делаю вид, что не замечаю её, и тогда она со всей силы бьёт меня коленом под зад.
— Ой! — крикнул я, хотя этот пинок не был для меня неожиданностью.
— Этот боров еще долго будет отравлять наш воздух? — спросила она шёпотом.
— Ну я же не могу его выгнать, — тихонько ответил я, прикрыв дверь на кухню. — Между прочим, у него — серьёзные проблемы на работе. Под него копает отдел собственной безопасности. Ни сегодня завтра закроют нашего майора.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! С какой стати?
— А-а-а-а, не знаю… С кем-то забыл поделиться.   
— Короче, я устала и пошла спать. В конце концов я хочу остаться наедине с тобой, — заявила она и неожиданно поцеловала меня в губы.
— Иди ложись… Я скоро приду, — сказал я, отдирая её от себя.
           Она развязанной походкой отправилась в спальню, и я услышал, как под ней скрипнула кровать.
           «Даже не разделась, — подумал я. — Бухнулась прямо в одежде».
            Когда я вернулся в комнату, Гордеев смотрел на меня по-отечески. Его глаза были прищурены, и казалось, что он собрался меня пожурить. В его пальцах дымилась сигарета, а в колонках тихонько играл Jamiroquai «Virtual Insanity».    
— Ну что, Эдичка, ты счастлив? — спросил он с некоторой издёвкой.
— Доволен, по крайней мере, — ответил я. — А счастье — это слишком глобальное понятие, и никто не знает, где оно начинается и где заканчивается.
—Эх, братишка! Если бы ты знал, куда суешь голову. — Он нахмурился, лицо его стало каменным, а взгляд — непреодолимо тяжёлым. — Я бы ей не открыл… Лучше эти тупорылые девки или проститутки из рекламного вестника… Пускай даже суходрочка до полного изнеможения… Но только не она. Сегодня ты открыл дверь и впустил в свой дом Троянского коня.
— Хватит из неё пугало делать! — по-петушиному зычно крикнул я, хотя прекрасно понимал, что он говорит правильные вещи. — Может, стоит к ней присмотреться… А? Может, тебя пугает её ум и незаурядность?
— Что?! — Его аж перекосило от возмущения. — Я не заметил особого ума. Извини — не блещет. Сидит и колечки пускает с умным видом. Молчи и сойдешь за умного. Так, что ли?
           Я продолжал, не замечая его грубых нападок:
— Мы боимся чего-то непонятного, а ты совершенно не понимаешь женщин. Ты слишком много говоришь и не умеешь слушать, а потом удивляешься, что Таня молчит. Она просто не хочет тебя перебивать. Я знаю, почему ты избегаешь сильных и умных женщин.
— И почему же?
— Потому что с дурочками проще доминировать, а это единственная форма, которую ты признаешь в общении с женщинами.
           Гордеев отрицательно мотал головой, задыхаясь от переполняющих его эмоций.
— Я знаю женщин, слишком хорошо знаю, поэтому и пытаюсь тебя упредить. Послушай меня! Послушай! — Он сделал умоляющее лицо и даже сложил бровки домиком. — Я не пытаюсь подвергать сомнению очевидное и, пожалуй, соглашусь, что Татьяна — девушка довольно незаурядная, но проблема заключается в том, какую цену тебе придётся за это заплатить. Об этом подумай!
— Т-с-с-с, — зашипел я, приложив палец к губам. — Она уже спать легла, а стены в квартире тонкие…
— Хорошо, — в полголоса ответил Гордеев и продолжил уже практически шёпотом: — Взять твою жену… Она — удивительная, талантливая, совершенно незаурядная. Я таких женщин видел только в кино, но, заметь, Леночка при этом — хороший и открытый человек, а это сочетание в нашей жизни встречается крайне редко. Попросту говоря, кого-то Бог поцеловал в темечко, а кого-то козлоногий приголубил.
— Я понимаю, что ты влюблён и не можешь рассуждать рационально, — продолжал Гордеев крайне назидательным тоном, — но подумай хотя бы о ребёнке… Возможно, Ленка без тебя обойдётся. Я думаю, что она недолго проходит в разведёнках. Я лично знаю мужиков, которые от неё без ума. Но кто заменит твоему ребёнку отца? И будет ли этот кто-то нормальным человеком? Ты об этом подумай.
— А если моему ребёнку не нужен такой отец? А моей супруге не нужен такой муж?
— Да, с этим я, пожалуй, соглашусь, — махнул он рукой, — но ведь мы сейчас не только о них говорим… Мы ещё говорим о твоей судьбе и о том, что тебе потребно. 
— Глупенький, судьбу нельзя перекраивать под свои нужды, — ответил я, и сердце моё сжалось от страха и предчувствия беды, — поэтому она иногда называется кармой. 
— Я не знаю, чем закончиться эта история, — продолжал я, — но я совершенно уверен в том, что Татьяна дана мне свыше. Я пока не знаю, в каком качестве… Поживём — увидим.    
— Ты неисправимый романтик! — воскликнул Гордеев и хлопнул меня по коленке. — Только учти одно, что в этой жизни за всё приходится платить в десятикратном размере, а ты уже довольно накуролесил… Довольно! Может, есть смысл остановиться и подумать о будущем?
— О Высшем Суде? — спросил я с кривой ухмылкой.
— Дурак ты, Эдичка, и шутки у тебя дурацкие, — разочарованно произнёс он и добавил в полголоса: — Ты всё потеряешь, но самое страшное: ты потеряешь себя и превратишься в жалкий рудимент её чрева. Ты будешь умолять, ты будешь валяться  в ногах, ты будешь скулить под дверями, ты будешь сдирать с себя кожу, но ты не увидишь в её глазах даже капельки сострадания, потому что она пришла из другого мира и всё человеческое ей чуждо. — Он смотрел куда-то через моё плечо, и мне даже показалось, что он разговаривает не со мной, а со своим отражением. — Ты всё потеряешь, а в итоге окажешься на необитаемом острове под названием — водка.
           Я оборвал его далеко идущую фантазию:
— Ну ладно, хватит мне на сегодня интеллектуального пинг-понга! — И добавил с добродушной улыбкой: — Ну ты же знаешь, Славочка, что я поэт, а поэтам нужны потрясения и душевные катаклизмы, чтоб было о чём писать, чтобы хоть как-то оправдать своё бессмысленное существование и беспробудное пьянство. Помнишь, как у Высоцкого? Что-то воздуху мне мало, ветер пью, туман глотаю… Чую с гибельным восторгом — пропадаю, пропадаю.
— Ладно, ступай, сын мой, — произнёс Гордеев с благостным видом. — У тебя, наверно, уже чердак дымит от этих разговоров?
— И не только чердак… — подхватил я. — Меня девушка ждёт в соседней комнате, красивая и пьяная, а Вы, батенька, затеяли эту преждевременную панихиду. По мне плакать — только слёзы даром лить. 
— Ну, ступай, ступай, сын мой. Только пупок не надорви, а я помолюсь за тебя. — И он положил свинцовую длань на моё грешное чело.   
           Я достал Гордееву из бельевого шкафа свежую простыню, наволочку, пододеяльник и отправился в ванную. Там я объявил войну потным волосатым подмышкам, молодой поросли на щеках, а так же буйным зарослям на лобке, среди которых уже с трудом отыскивал своего маленького купидончика.
           Я долго мылся, шлифовал своё тело бритвенным станком, со слезами выдёргивал из носа проклятые волоски и даже подровнял свои густые татарские брови. Вдруг я увидел огромные жёлтые когти на своих ногах, а в дверь уже бился возмущённый Гордеев, который давно прикончил всю водку и даже успел выспаться, но естественный будильник, который находится чуть пониже пупка, разбудил его и потребовал разгрузки.
           «Эдуард! Твою мать! Ты что там уснул или утонул в ванной!» — орал Гордеев по ту сторону реальности, наполненной белёсым туманом и пузырящейся мыльной пеной, а я пытался в этот критический момент взять мощные ороговевшие ногти маленькими косметическими ножницами, но это было непросто — щёлк и ножницы треснули пополам. После этого я долго чистил зубы и вместе с пеной выплюнул изъеденную чёрную пломбу, напоминающую осколок метеорита. И вот последний штрих — несколько пшыков от «Christian Dior Fahrenheit», и я нахожусь в полной боевой готовности. Вперёд!
           Когда я вошёл, в комнате было тихо и только жиденький свет просачивался между занавесок. Она лежала навзничь, поверх одеяла, раскидав руки и ноги, и казалось, что её подстрелили на бегу, — как бежала, так и рухнула в постель. Короткая юбка задралась до самой талии, и я любовался её балетными ножками в чёрных колготках.
           Я тихонько поцеловал её в губы и почувствовал исходящий от неё запах алкогольного перегара, но меня это мощное амбре нисколько не смутило, а напротив, распалило ещё больше, поскольку с юных лет — с самых первых вязок — этот женский фимиам в сочетании с острым ароматом физиологического возбуждения всегда являлся для меня гарантией доступного и безотказного тела.
           Татьяна бормотала что-то невнятное, на каком-то чатланском языке, и отталкивала меня ватными руками, а я медленно расстёгивал кофточку, медленно снимал бюстгальтер, и вдруг меня как будто обняло: совершенно неожиданно я вспомнил Мансурову (она буквально свалилась на меня с потолка) и вспомнил её слова, которые она шепнула перед самым вылетом. В моей душе появилось слабое раскаяние — это было неприятно и не к месту. Я ухватил губами солёный сосок и постепенно начал проваливаться в тартарары.
           Где-то за стенкой звучал кошачий голос JK: «Somebody help me cause I'm falling head over heels». Как же мне это было знакомо! И эта волшебная мелодия наполнила то удивительное утро новым смыслом: я падал, я летел очертя голову, но мне не было страшно — просто захватывало дух, а это было приятное чувство.       
           Она подгоняла меня кнутом, словно ленивого жеребца. Она вонзала в мою спину свои длинные отполированные когти. Она шептала на ухо отвратительные гадости, какие не услышишь даже в солдатском борделе. Она плевала мне в лицо, отпускала пощечины, кусалась, и мне начало казаться, что это не секс, а изощрённая месть.   
— Ну давай в таком случае позовем твоего дружка… Он, наверняка, мастурбирует под дверью. 
           У меня засвистело в ушах, как будто в самолёте.
— Ты это серьезно? — промямлил я.
— Конечно. А что ещё остается, если ты не можешь как следует меня отодрать? Давай позовем Горбатого. Может, у вас двоих что-то получится.
           Казалось, она говорит это на полном серьезе, или я перестал понимать её брутальные шутки, оторванные от реальности.   
— Ты много пил последнее время? — продолжала она меня добивать. — Что с тобой? Почему у тебя такой мягкий член? 
           Я похолодел от ужаса и отвернулся к стене — она хохотнула, как ведьма, и процедила сквозь зубы: «Импотент». Я почувствовал, как липкий холодный пот выступает между лопаток и катится по спине. Я зажмурился, как это бывало в детстве, и постарался скорее уснуть. Она тихонько шептала мне в спину: «Ты за всё ответишь, мерзавец, за всё… Готовься страдать, а то привык, что всё на халяву… Эти шлюхи избаловали, испортили тебя… Слабак. Слабак. Маменькин сынок». Это напоминало бред сумасшедшего.   
           Очень скоро всё пойдёт в бурлящий котёл страсти, но основной приправой в этой жуткой похлёбке Гамбо всегда будет ревность и только ревность, но не какая-нибудь креативная прокачка отношений, имеющая разумные пределы и правила игры, а самая настоящая средневековая жуть со всеми её атрибутами и архаичной дикостью. В недалёком будущем я припомню ей всё и за всё отыграюсь, в том числе и за эту «невинную» шутку. Ревность ослепит меня, и я совершенно потеряю чувство юмора. Её косточки захрустят в моих безжалостных руках, сухожилия натянутся до предела, слёзы прольются реками, и тогда она пожалеет обо всём, что говорила и делала в прошлом.
           «Как ты могла ляпнуть такую мерзость?!! На что ты рассчитывала?!! Что я подпишусь на эту групповуху?!! Как мне понять твои истинные намерения?!! Как мне забыть всё это?!!» — буду орать среди ночи, словно иерихонская труба, буду хватать её за горло и выкручивать руки, буду бродить по комнате из угла в угол, как хищный зверь. — «Что-о-о-о!!! Ты совсем рехнулся, придурок?!! Как ты мог такое подумать?!! Я просто хотела с тобой поиграть!!!» — будет отвечать она на высокой истерической ноте, а мои соседи будут «вежливо» постукивать в стену, напоминая о том, что в этом мире мы не одиноки.
           Таким образом мы постепенно окажемся на разных полюсах… Мы будем орать во всё горло, до хрипоты, до полной потери голоса. Мы будем кидаться охапками убийственных слов, но мы никогда не услышим друг друга и не сможем договориться. Мы слишком далеко зайдём в своих психологических экспериментах, совершенно не понимая, к чему приводит любопытство без любви и страсть без взаимного уважения.   
           Когда я проснулся на следующее утро, то в первую очередь я увидел её лицо. Оно было очень близко, на подушке, в облаке света, и это был удивительный лик, в котором было столько одухотворённой простоты, что возникало впечатление, будто она сошла с иконы.
           С въедливым пристрастием я изучал её лицо, пытаясь найти хоть какие-то изъяны, хоть какие-то последствия вчерашней попойки, но в то утро она выглядела безупречно. Я любовался её совершенством, пытаясь удержать в памяти именно этот благочестивый образ, но по мере того как она просыпалась, в ней начинало накапливаться напряжение, которое постепенно ломало её черты, делая их резкими и, я бы даже сказал, жёсткими, а потом она вздрогнула, почувствовав мой пристальный взгляд, и открыла глаза…
           И Желтый Карлик покраснеет от стыда
           и спрячется за тонкой занавеской,
           когда откроются, как адские врата,
           её глаза, раскосые и дерзкие.
           И содрогнется сердце в умилении, —
           да будет пухом стылая земля, —
           и в эту пропасть я шагну без сожалений,
           когда проснется девочка моя.
           В то утро она поднялась в прекрасном расположении духа и тут же полетела на кухню ставить чайник. Гордеев лежал на диване с перекошенным лицом и смотрел телевизор. Его лысый череп был обмотан мокрым полотенцем.
— У тебя есть какая-нибудь таблетка от головы? — спросил он жалобно.
— Лучшее средство от головы — это гильотина, — ответил я, вынимая из кухонного стола припрятанную чекушку водки.
— Сейчас я тебя поправлю, Горбунок, — ласково произнёс я.   
           Славян категорически отказался и даже руками замахал:
— Не-не-не… Ты что, с ума сошёл?! Да я после вчерашнего на неё смотреть не могу, ни то что пить!
— Славя-я-я-я-н, через не могу… Лекарство сладким не бывает.
— О! Огуречный рассол! — радостно воскликнул Гордеев и тут же скривился от нестерпимой боли. 
           И вот мы сидим на кухне. Молчим. Татьяна пьет чай с лимоном. Гордеев цедит огуречный рассол. Я наливаю себе уже вторую рюмку водки, а в этот момент великолепный JK порхает вокруг нас бабочкой.
— Шикарная вещь! — восхищается Гордеев и добавляет громкость.   
           Мы смотрим в открытое окно. Ночью прекратился дождь, а утром слегка расчистилось небо и в просвет рваных облаков выглянуло солнце — проткнуло косыми лучами перистые облака, стелилось вощёной гладью по мокрым крышам, сверкало в изумрудных кронах молодых тополей, и такая благодать разлилась по всему телу, такая божественная тишина накрывала с головой, что хотелось шагнуть с подоконника и полететь в эту синеокую даль.
           Я наслаждаюсь каждым мгновением своей жизни и каждым глотком свежего воздуха. Я сижу и боюсь шелохнуться — боюсь вспугнуть ангела, севшего мне на плечо. Тишина — и только сердце отсчитывает мгновения вечности. Во мне нет страха, нет никаких желаний, никаких сомнений. Я нахожусь в промежуточном состоянии между прошлым и будущим, и настоящим это тоже назвать нельзя, поскольку время существует где-то параллельно, вне моего сознания, а внутри — лишь удивительный покой. Не надо принимать решения, совершать поступки, а значит отсутствует это чудовищное бремя ответственности, хуже которого нет ничего в жизни. Я абсолютно уверен в том, что всё решится без моего участия и проявления воли, а мне лишь останется принять любой финал как неизбежность. Кто не борется, тот непобедим.
           Я слышу женский голос… Он звучит из далёкого прошлого, как будто из телефонной трубки:
— Проводи меня. Я пошла домой.
           Я медленно поворачиваю голову и вижу перед собой лицо незнакомой девушки, которое постепенно приобретает знакомые черты.
— Татьяна! — встрепенулся Гордеев, слегка задремавший у открытого окна. — Не нарушайте гармонию, побудьте с нами ещё, ведь хорошо сидим, хорошо молчим…
— Голова прошла? — заботливо спросил я.
— О-о-о, просто волшебное исцеление, — ответил он, прищурив один глаз, и стал похож на котяру. — Огуречный рассол творит чудеса.
— Ну а водка — это вообще панацея от всех бед, — заметил я, выливая последние капли в рюмку.               
— Эдуард, ну зачем ты пьёшь по утрам? — мягонько спросил Гордеев. — Это же прямой путь к алкоголизму. Это неправильно, Эдичка.
— А с вечера её жрать литрами правильно?
— Ой, давай закроем эту тему! — скривился он. — У нас девушка уходит, а ты про какие-то глупости говоришь.
— Вы, батенька, вообще без девушек обходиться не можете? — в шутку спросила Татьяна, ладошкой прикрывая зевоту.
— Ой! — выдохнула она. — Поеду я, ребятушки, а то меня что-то в сон клонит. — И она ещё раз широко зевнула, на секундочку прикрыв перламутровые веки.       
— Славян, дай денег на такси, — бесцеремонно потребовал я.
— Возьми в барсетке, — вяло ответил он.
— Не надо… Хочу на трамвае прокатится, — сказала Таня и пошла в прихожую.
           Она исчезла в кладовке, а я тут же вспомнил, как она нарочито медленно одевалась в тот день, когда нас застукала Мансурова; как она тянула время, смакуя каждую секунду и выжимая из этой ситуации максимум удовлетворения; как она положила руку мне на плечо и промурлыкала с издёвкой: «Ну что, влип, очкарик?»
           А ещё я вспомнил, как она называла мою жену по имени-отчеству — Елена Сергеевна; вспомнил ярко-голубой зонтик с ныряющими дельфинами и лакированной ручкой, загнутой крендельком… И вдруг я понял совершенно отчётливо, что не бывает в нашей жизни случайных людей и событий. Мы — просто клетки нейронной сети, связанные друг с другом множеством вариаций. Основная задача этой сети — передача информации от одного индивидуума к другому. Мы все так или иначе связанны. Мы не просто братья и сёстры — мы единый мыслящий организм.   
— Помнишь, что ты сказала своей подруге Саше по телефону? — спросил я, когда она вышла из кладовки.    
           Татьяна бросила на меня равнодушный взгляд и отрицательно мотнула головой.
— Что я сижу на коротком поводке… — Я загадочно улыбался, глядя ей прямо в глаза, в которых на секунду мелькнуло удивление и тут же растворилось в холодной пустоте.
— Так вот, моя чёрная фея, ты сильно заблуждаешься… Я свободен как ветер.            
— Я рада за тебя, — молвила она, застёгивая пуговки плаща; её лицо оставалось невозмутимым, и отрешённый взгляд скитался по стенам.   
— Ответь только на один вопрос, и можешь идти на все четыре стороны, — предложил я,  подбираясь к ней вплотную.   
           Она затянула пояс на последнюю дырочку и стала похожа на осу; огляделась по сторонам, нашла свой фееричный зонт, потопталась на месте, глядя на заляпанные грязью сапоги, и хотела уже развернуться, чтобы уйти из моей жизни навсегда…
— Откуда ты знаешь мою жену? — спросил я решительным тоном, прихватив её за рукав. — И откуда она знает тебя?
— Я же отвечала тебе на этот вопрос.
— Не помню.
— Я занималась у неё какое-то время… Это было ещё до встречи с тобой.
           Я задумался и спросил её:
— Когда мы встретились у кинотеатра «Родина», ты меня узнала?
— Естественно! — ответила она с ехидной усмешкой. — Ты же встречал её после репетиций.
— Почему ты ушла к Ефремовой? — спросил я.
— Потому что Елена Сергеевна выгнала меня с треском, хотя я танцевала не хуже девчонок из основного состава.
— Почему она тебя выгнала?
— Для меня это до сих пор остаётся загадкой, — ответила Таня, порываясь уйти. — Кстати, спроси её об этом, когда увидишь.
— Подожди! — Я дёрнул её на себя. — Ответь! Ты хотела ей отомстить? Или дай угадаю… Ты хотела доказать, что ничем не хуже... Поэтому…
           Она оборвала меня на полуслове:
— Дурачок! — Горькая усмешка искривила её лоснящиеся от помады губы. — Мне не нужно никому ничего доказывать, и ты это знаешь не хуже меня. Убирайся к своей жене! Продолжай таскать каштаны из огня! Продолжай дальше спиваться и лгать! 
— Танюша, перестань.
           Я хотел её обнять, но она грубо оттолкнула меня. Её лицо покрылось алыми пятнами, на глазах проступили пунцовые прожилки, и кристально чистая слеза покатилась по щеке.
— Ты жалкое ничтожество! — крикнула она.
— Да, я такой… А ты что, не догадывалась об этом? Вспомни, с чего началось наше знакомство.
— Ты конченный мерзавец, у которого нет ничего святого!
— Да! — удовлетворённо воскликнул я. — А ты думала, что я — Дон Кихот?
— Ты сдохнешь под забором! — кричала она, и фиолетовая венка вздулась у неё на лбу, словно червячок — под кожей. — Будь ты проклят! Ни дна тебе ни покрышки!
           Я молчал, опустив руки по швам, и старался не смотреть ей в глаза.
— Больше никогда не звони мне, — сказала она более спокойным тоном, но голос её по-прежнему дрожал.
— Хорошо.
— Я отпускаю тебя. Ты на самом деле свободен, но это свобода воздушного змея.
— В каком смысле?
— Ты никогда меня не забудешь. Ты никогда не будешь счастлив. Ты потеряешь всё, останешься совершенно один, и при этом будешь у меня на поводке. — Этими отрывистыми фразами она как будто вколачивала осиновый кол в мою могилу.
— Господи, прости её, ибо не ведает…
— Да пошёл ты! — крикнула она и полетела от меня прочь, громко хлопнув железной дверью.
           С кухни вышел Гордеев и посмотрел на меня с жалостью.
— Ты знаешь, после таких слов нужно сходить в церковь… Исповедаться и причаститься. 
— Ерунда, — сказал я, блаженно улыбаясь. — Это лишний раз доказывает, что она любит меня до потери сознания. Это ж надо было такое наговорить? Девчонка — просто огонь!
— Ну ты даешь, — произнёс Гордеев, выпучив от удивления глаза.
— Ты за меня не переживай, Славочка… У меня всё будет ништяк! — Я показал ему большой жёлтый палец в качестве аргумента.               
           Именно с этой возвышенной интонации начался самый длинный и самый удивительный запой в моей жизни, и это касается не только алкоголя — я тогда жил на всю катушку, не зная меры ни в чём…
           Расправив огромные крылья, я парил над городом, который казался мне кладбищем надежд с кривыми ржавыми антеннами на крышах. Я пролетал над площадями и бульварами, над куполами церквей и дымящими трубами заводов. Я «торчал» на краешке Луны, свесив ноги и пуская по ветру шмаль. Я мог всю ночь просидеть на берегу звёздного океана, отхлёбывая из фляжки и погружаясь в эту магическую тишину, а потом, содрогаясь от похмелья и утренней росы, мог восхищаться тем, как небо на востоке покрывается нежной лазурью и отступает ночь. Я мог сутками не спать, настолько мне хотелось жить, но на самом деле жизнь уходила как песок сквозь пальцы.
           Николай Александрович Бердяев однажды заметил: «Переживание греховности может предшествовать просветлению и возрождению, а может превратиться в бесконечное сгущение тьмы». В августе двухтысячного года я стоял на распутье: уже не было уверенности, что я живу правильно, а в душе появился бледный призрак раскаяния, который убеждал меня в том, что я нехороший человек, неумный, недобрый, недостойный уважения, и тогда я понял своего отца, который последние годы смотрел на меня с явным разочарованием.
           Нужно было всё менять: и образ жизни, и менталитет, и своё отношение к людям, — но я чувствовал в душе такую слабость, что у меня возникло ощущение неизлечимой болезни. Мне казалось, что времени уже нет на какие-то сложные метаморфозы: край пропасти уже настолько близко, что сворачивать некуда и некогда. Я знал, что мне осталось недолго, и не пытался заглядывать дальше зимы.   
               
   .10. 
— Зачем я тебе нужен? — спросил я Татьяну в ночь перед самым моим отъездом. — Ты же видишь, что я отвратительный человек. Совершенно никчёмный. К тому же я старше тебя на тринадцать лет. Я пью, курю, матерюсь, по ночам пускаю шептунов…
— Ты обязательно будешь счастлива, но только без меня, — продолжал я наворачивать ей по полной программе. — Найдешь себе молодого парня, какого-нибудь Дениску или Никиту, и вы пойдёте по белой лестнице прямо в загс…
— Отпусти меня, — жалобно попросил я, когда первые лучики солнца упали сквозь запотевшие стёкла на кухонный стол, усыпанный пеплом. 
           Так начиналось утро 13 августа 2000 года. Так закончилось лето и наша странная любовь.
— Значит сливаешься? Решил вернуться в свою стаю? — спросила Татьяна, пронзительно глядя в самое моё нутро и убивая последнюю надежду на спасение — обмануть судьбу, ещё раз вывернуться ужом, после всего что было, и спокойно зажить на берегу Чёрного моря в домике с виноградной лозой.
           Взгляд её был кристально чистым, хотя мы пили всю ночь, курили как сумасшедшие одну сигарету за другой, прощались как будто навсегда. Я даже всплакнул у неё на груди, но это не произвело на неё никакого впечатления. Она не реагировала на внешние признаки, а пыталась понять, что со мной происходит на самом деле. В какой-то момент я расслабился, а она взломала мой череп, вошла в него и бродила совершенно свободно в этом запутанном лабиринте. Я ещё ничего не понимал, а она уже всё видела наперёд. Она щурилась и курила с таким глубоким подтекстом, как будто плела из сигаретного дыма кармическое макраме.
           В какой-то момент я понял, что ехать действительно бесполезно… «Я, конечно, могу сесть в поезд, прокатиться до станции Туапсе и выйти в шесть утра на перрон, где меня будет встречать жена, но по большому счёту мы уже разминулись где-то в прошлом, поэтому будущего у нас, к сожалению, нет», — думал я, глядя в её тёмные как омут глаза.   
— Не обманывай себя, не обманывай Мансурову, — продолжала она раскачивать маятник. — Зачем ты туда едешь? Вот ответь мне — зачем?!
— Чтобы покупаться и позагорать… Там скоро бархатный сезон, — ответил я, глупо улыбаясь и мечтательно глядя куда-то в даль.
— Только ради этого?   
           Я перестал улыбаться и сделал серьёзное лицо.   
— Скажи честно, зачем я тебе нужен? — спросил хриплым взволнованным голосом. — Ведь ты совершенно меня не любишь… Ты просто играешь… И это очень жестокая игра. 
— Да при чём тут любовь?! — вспыхнула Шалимова. — Кто вообще знает, что такое любовь? Любовь — это великое заблуждение. Такая же догма, как и христианство. Я верю в Бога, но я не даю ему никаких определений. То же самое и в отношениях: ты мне нужен, я испытываю к тебе целую гамму чувств, но я не называю это любовью… Это было бы слишком просто.   
           Она потушила сигарету в пепельнице, закурила новую и продолжила меня гвоздить аргументами:
— И я тебе нужна… Ты… без меня не сможешь… радоваться жизни. — В этот момент она смотрела на меня пристальным немигающим взглядом, и я совсем поплыл — в голове закружилась белая метель: «Зачем ты здесь? Да ещё в такой ответственный момент… Ведь она сделает всё, чтобы ты не уехал». 
— С Мансуровой тебе просто и удобно. — Её голос был тихим, вкрадчивым и проникал в самое моё нутро. — Она очень адекватная. Никогда не выносит мозг. Не просит ни о чём. Сама зарабатывает деньги. Но согласись, безнравственно жить с человеком ради удобства. Ты просто её используешь.   
— Я люблю её! Слышишь! — крикнул я, грубо схватив её за руку.
— Нет, милый мой, ты никогда её не любил, поэтому и гулял напропалую. 
           Она улыбалась мне прямо в лицо, всё шире и шире, и казалось, что она расползается по швам, словно тряпичная кукла, а я понимал с каждым её словом, что внутри этой куклы кто-то прячется, кто-то за ней стоит, и это он играет со мной и разговаривает её голосом:   
— Ты женился на ней из чувства благодарности и глубокого уважения, но тебе этого никогда не хватало… Кому-то хватает, но только не тебе. Ты же — поэт. Тебе нужна муза, а не домохозяйка.
           И тут я был неприятно поражён: «А ведь Шалимова права… За всю нашу совместную жизнь я не посвятил жене ни одного стихотворения. Попытался что-то написать к юбилею, но получилось совершенно бездарно… Нелепая графоманская чушь к тридцатой дате… Как сейчас помню, иду к тебе я по болотной гати…»
           За несколько месяцев наших отношений с Татьяной из-под моего пера вышел цикл стихов под названием «Повязаны мы не любовью». В каждой строчке сквозила самоирония — на фоне искреннего восхищения объектом моей любви. Я бы даже сказал, самоуничижение сквозило в каждой строчке, а между строк выглядывала она — загадочно улыбалась, словно Джоконда, такая непредсказуемая, самобытная, выпадающая из всех рамок и определений. Основной лейтмотив того времени звучал примерно так:   
           Я брожу по улицам знойным,
           и так хочется, хочется мне
           встретить очи, живые и зоркие,
           чтоб узнали меня в толпе…
           Остановимся, как на распутье, —
           между нами шумит река, —
           и поверить уже не смогу я,
           что сомкнуться её берега.
           Нет, не будет уже больше встречи:
           исчерпал я лимит любви,
           как-то глупо и даже беспечно
           я потратил лучшие дни
           и в пустых беззаботных скитаньях
           растерял самых близких людей…
           Нет, не будет уже свиданий,
           и безумных не будет ночей.
           В прихожей, когда я пытался попасть ногой в ботинок, она сказала мне:
— Не уезжай, прошу тебя. Ты очень рискуешь.
— Чем?
— Так сразу не объяснишь, — замялась она и посмотрела куда-то в сторону через моё плечо. — Ты же счастлив со мной? Я вижу как горят твои глаза. Только я могу дать тебе новую жизнь и новую сущность. Если ты уедешь, если ты нарушишь естественное течение жизни, тебя окутает кромешная тьма, и солнце погаснет в твоих глазах. Ты можешь заболеть, ты можешь умереть, ты можешь потерять рассудок, с тобой может случиться всё что угодно, и я не смогу тебе помочь…
           Она говорила это всё, не глядя на меня  и низко опустив голову. Руки она скрестила на груди и после каждой фразы тянула долгую паузу, как будто ставила многоточие. Когда она замолчала и медленно подняла взгляд, я улыбнулся ей добродушной улыбкой и сказал следующее:
— Танюша, милая, ну что ты несёшь? Успокойся. Всё гораздо проще… И нам с тобой уже не подняться выше того пика, на который мы забрались. Мы расстаёмся на высокой ноте, и это замечательно. Это свобода и новые возможности.
           Я протянул руку и прикоснулся к её щеке тупыми бесчувственными пальцами — она слегка отстранилась, глаза её вспыхнули и погасли... Дрожащим голосом она спросила меня:      
— Прошу тебя, ответь мне прямо сейчас… Я должна знать… Ты уезжаешь навсегда или просто хочешь взять паузу? Ответь. Что мне делать, когда ты уйдёшь? Мне ждать тебя или сжечь твою фотографию?
— Не ври, — сказал я, — у тебя нет моей фотографии.
— Как знать, — усмехнулась она.
— Можешь сжечь, — ответил я и повернулся к выходу. — Это ничего не изменит.
— Ты любишь меня? — спросила она, когда я выходил на лестничную площадку.
           Я остановился как вкопанный и медленно развернулся на каблуках; постоял, подумал и ответил:
— Очень… Я пока не представляю, как буду жить без тебя… Но я всё-таки попробую, потому что у меня нет другого выбора. 
— А если не сможешь? — спросила она, прищурив глаза.
— Тогда я вернусь.
— А если будет уже поздно?
— Тогда я буду пропащим человеком.
— И ты об этом так легко говоришь?
— Прощай.
— Прощай… и будь осторожнее. Ты вступаешь на тропу, кишащую змеями.
           Когда я спускался по лестничному пролёту, у меня потемнело в глазах, нахлынула тошнотворная слабость, и я чуть не потерял сознание… Я как будто провалился в земляную яму, почувствовав её скользкие края, и меня охватил ужас — настоящий животный страх, этакое предчувствие глобальной катастрофы.
           Чем дальше я уходил от неё, тем страшнее мне становилось, но это было только начало… Когда я сяду в поезд и он тронется, произойдёт окончательный перелом в моём сознании: я пойму, что совершаю огромную ошибку и впереди меня ждут одни разочарования.
           Никогда в своей жизни я не испытывал к человеку такой сверхъестественной привязанности как на духовном, так и на физическом уровне, и даже с родителями у меня не было настолько ощутимой связи, как с Таней в тот период наших отношений. Наверно, с мамой мы были так же близки в течение девяти месяцев, пока не перерезали пуповину.
           Я спустился на один пролёт и оглянулся… Она, совершенно обнажённая, стояла босиком на бетонном полу. Халат валялся у ног. Чёрные витые пряди ниспадали на грудь. Тёмно-коричневые соски были возбуждены и нацелены в космос. Она была бесподобна — смуглая, гибкая, точёная… В этом обшарпанном подъезде, в серых предрассветных сумерках, она смотрелась как малышка Кейт Мосс на чёрно-белых фотографиях в стиле «heroin chic».
           Её ноги были расставлены на ширину плеч, головка слегка приподнята, взгляд устремлён вверх, словно она хотела улететь, но ей мешали стены… Я любовался её упругой, красиво очерченной грудью, рельефным животиком с любопытным «глазком», но вдруг я увидел нечто ошеломляющее: из тёмной промежности медленно выползала тонкая алая «змейка», она струилась по внутренней поверхности бедра, — я повёл плечами, отвернулся и побежал вниз по ступеням, повторяя на бегу лишь одну фразу:
— Господи помилуй. Господи помилуй. Господи помилуй.
           В половину пятого я вышел на перекрёсток Мира-Циолковского. Над тёмными коробками домов занималось бледное зарево. С понурым видом брели низкие кучевые облака. Моросил холодный дождь. В душе куролесила тревога, да ещё брюхо подвело: словно длинной тонкой иглой проткнуло насквозь от самого горла до кишечника.
           Ждать первого трамвая не было смысла, и я решил поехать на такси, хотя денег было в обрез. В десяти метрах от остановочного комплекса дремала тачка с зелёным огоньком. В смутных очертаниях российской «классики», припорошенной вековой пылью и пустившей корни в асфальт, виделась слабая надежда, что она когда-нибудь тронется и отвезёт меня домой. Таксисты называли этот маршрут «дорогой на Сталинград» и соглашались ехать к нам на район только за бешенные бабки, поэтому я мог рассчитывать только на сердобольного попутчика. Я остановился на краю дороги и начал ждать.
           В пределах видимости заканчивался город и начиналась промышленная зона. Кривые трамвайные пути, бледно светящиеся в предрассветных сумерках, однозначно указывали путь домой, который я мог осилить в том числе и пешком, но меня не прельщала длинная ухабистая дорога через металлургический комбинат, где вздымалось жутковатое зарево над чёрными трубами и угловатыми фермами, где постоянно ухало, бухало и скрежетало всеми своими железными суставами огромное механическое чудовище.
           «Да ну его нафиг! Поеду на такси!» — подумал я и пошёл к остановочному комплексу, где прилепилась к бордюру потрёпанная «копейка» с зелёным огоньком.
— Молодой человек! — услышал я за спиной женский голос. — Помогите мне! Помоги-и-и-те!
           Я оглянулся — из тёмной подворотни в мою сторону кинулась тень. По мере приближения объекта он становился более отчётливым: вырисовывалась стройная фигурка, распущенные волосы, потёртые джинсы и голубая ветровка… Когда девушка подбежала ко мне, я увидел её бледное напуганное лицо, прямую длинную чёлку, подстриженную на уровне бровей, и серенькие невыразительные глазки, в которых металась тревога.
— Вы на Тагилстрой едете? — спросила она, суетливо оглядываясь назад; казалось, будто за ней гонится целая шайка вурдалаков.
— Да, — ответил я. — А что случилось?
— Прошу Вас, возьмите меня с собой, — умоляла она жалобным голоском и даже слегка приседала в уморительном книксене; от этого возникало впечатление, что она вот-вот описается. — Давайте быстрее! Ну что Вы стоите как вкопанный?!!
— А что происходит? — Я стряхнул с себя остатки сонной оторопи, навеянной долгим ожиданием и ранним пасмурным утром, удивлённо выпучив на неё глаза. — Что за кипиш? У вас какие-то проблемы?
— Мне срочно нужно домой, — ответила она и недовольно зыркнула из-под чёлки; таким образом она дала мне понять, что совершенно не намерена со мной откровенничать.
— У меня такое чувство, что за Вами кто-то гонится, — предположил я.
           Она посмотрела на меня ещё более строгим взглядом, выражающим крайнюю нетерпимость: просто отвези меня домой, ни о чём не спрашивай, не надо проявлять участие, не надо со мной разговаривать, и так тошно. 
           «Та ещё штучка», — подумал я и в тот же момент услышал за спиной, в гулкой тишине раннего утра, топот ног, одышку и горячее дыхание запоздавшей погони. Мы оглянулись одновременно, и девушка произнесла только одну фразу: «Твою мать!»
           Из той же подворотни, откуда появилась она, выскочили двое парней и ринулись к нам. Это не предвещало ничего хорошего, и я критически оценил обстановку: «А вот, похоже, сбывается пророчество Татьяны». В тот момент я прекрасно понимал, что это была самая настоящая подстава — я просто шёл под раздачу, то есть оказался в нужное время в нужном месте.
           В эту историю я вошёл как случайный прохожий, а выходил из неё как главный фигурант. Я неоднократно заявлял и повторю ещё раз: «У Всевышнего — прекрасное чувство юмора. Он никогда не прочь над нами посмеяться и в то же самое время преподать урок».
— Уходим! Уходим! Ну что ты стоишь, как будто обняло?!! — кричала девушка, увлекая меня за собой.
           Поддавшись коллективному психозу, я сперва ринулся за ней и даже испытал кратковременный эмоциональный подъём, связанный с выбросом адреналина, но через некоторое время меня озарила мысль: «А не слишком ли быстро я бегу? И вообще, с какой стати я должен бегать от этих ушлёпков?» — я резко остановился и спросил её:      
— Объясни, что происходит… Кто эти тревожные люди? Почему они за тобой гонятся?
— Некогда базарить! — крикнула малышка и продолжала тянуть меня за руку. — Это полные отморозки! Они только что вернулись с войны!
— Откуда ты их знаешь? — спросил я, не двигаясь с места.
           В то же мгновение нас настигли — она отпустила мою руку и сделала вид, что не имеет ко мне никакого отношения; открыла сумочку и с независимым видом начала в ней рыться, достала пачку сигарет, чиркнула зажигалкой, глубоко затянулась…
           Одним взглядом я оценил этих ребят. Камуфляжная форма бледно-зелёного цвета, высокие берцы, знаки отличия, краповые береты — всё говорило о том, что они служат в каком-то спецназе.      
— Опаньки! — крикнул один из этих парней, широкоплечий коренастый блондин с круглым прыщеватым лицом, словно обведённым по циркулю.
           У него были поросячьи глазки и маленький скомканный рот. Ноги у него были короткие и кривые. На его огромной башке, где-то на затылке, да ещё сбоку, словно Гренландия на глобусе, прилепился маленький краповый берет.
— Вот теперь меня окончательно прорубило, — произнёс он после мхатовской паузы и даже подчеркнул фразу красивым размашистым движением руки.
— Чё тебя прорубило? — с издевкой спросила девушка, выдыхая ему в лицо сизый клубок дыма.   
— А то прорубило… — ответил он и медленно повернулся ко мне.
           Он как будто перемалывал меня глазами, и желваки играли на его широких скулах, а я в это время совершенно спокойно парировал его наглый буровящий взгляд.
— Этот, что ли? — спросил он, ткнув меня указательным пальцем в живот.
— Саша, не дури, — спокойно попросила девушка. — Этого человека я вижу в первый раз, как и ты…
— Лёля! Чё ты мне паришь?! Почему ты ломанулась с хаты?! Что вообще происходит, Лёля?! А куда вы бежали от нас под ручку?!
           Саша был явно в состоянии аффекта: у него всё лицо пошло красными пятнами и вены вздулись на шее.
— А ты кто такой? — спросил второй парень, разглядывая меня, словно инфузорию-туфельку в микроскоп.
           Он был высокий и жилистый. У него была плакатная внешность защитника отечества: правильные черты лица и суровый взгляд, от которого легкий холодок пробегал по спине.
— Сейчас проверим твои документы, — сказал он тихим голосом и зловеще улыбнулся. 
— Серёжа, не трогай его… Он тут вообще не при делах, — попросила Лёля и попыталась его от меня отодвинуть. — Кстати, он хотел отвезти меня домой… Хороший человек.
— Конечно! — обрадовался Саша. — Я бы такую куколку до самого Рудника на своём горбу пёр! Ну что, олень, положил глаз на мою девочку?! Трахнуть её хотел?!! — И уже орал на меня, обжигая лицо огненным дыханием, и довольно грубо толкал, демонстрируя в мой адрес крайнюю степень неуважения. — Я таких, как ты, насквозь вижу!!! Пока мы кровь проливали, ты наших девочек по койкам трали-вали!!!
           Они пошли вокруг меня хороводы водить, — как это обычно водиться, — то ли выискивая лучшую точку для нападения, то ли пытаясь вогнать меня в полный ужас, то ли смакуя происходящее как добрый коньяк. Я никогда не понимал, к чему эти танцы с бубнами и почему русскому мужику во всём требуется прелюдия: он даже в уборную без газеты сходить не может.   
— Саша! Серёжа! — крикнула Лёля и попыталась их оттащить, но её грубо оттолкнули в сторону: она уже не представляла для них никакого интереса. — Оставьте его в покое! Я сейчас закричу! Я всех на уши подниму!
           Ребята её уже не слышали, как и не слышали собственный голос разума, а я в это время наблюдал, как их глаза наливаются кровью, как сжимаются кулаки и белеют костяшки, и Ангел-хранитель шепнул за моей спиной: «Беги, Эдичка. Беги. До самых «котелков» наваливай без остановки», — но Гордыня моя несусветная ответила: «Стыдно. Перед девушкой стыдно. Перед этими домами и улицами… И даже перед этими ушлёпками стыдно. Представь, как они будут ржать, вспоминая твой резкий подрыв. Надо принимать бой. Ты никогда от драки не бегал и даже не собирайся».
           «Поговори с ними. Они ведь тоже люди. Что ты смотришь на них, как на пустое место?» — не унимался мой Ангелочек, а я уже знал с самого начала, что их никакими разговорами не остановить, поскольку выпито уже немерено, сказано уже достаточно, и под гитару уже горланили девять раз «Синеву», и девушка вроде любимая, и на гражданку вернулся, бля, но только душит петля кручёная, и не находит он места себе…
           Если обойтись без поэтического флёра, то их поведение было спровоцировано биохимической реакцией адреналина и этанола, взаимодействие которых приводит к подавлению процессов торможения в коре головного мозга, а попросту говоря, после сильнейшей алкогольной интоксикации мозги человека, который длительное время находился в стрессовой ситуации, взрываются, как банка с помидорами.
           Ко всему прочему, Александру нужно было хоть как-то реабилитироваться после того унижения, которое ему нанесла любимая девушка, поэтому я вполне его понимал, но жертвовать своей физиономией ради его амбиций не хотелось, а драться с этими ребятами было равносильно смерти.   
           Во-первых, это были подготовленные убийцы, к тому же их было двое на одного; во-вторых, я уже понимал, откуда растут ноги этого конфликта, поглядывая с некоторой неприязнью на эту взбалмошную стервозную девчонку; в-третьих, у меня совершенно не было сил, потому что Татьяна в тот вечер отжала меня как мокрую тряпку. Единственное чего мне хотелось — это добраться до кровати и вздремнуть несколько часов до отправления поезда, но какие-то пьяные архаровцы встали на моём пути…
— Ребята, — жалобно попросил я, состроив добрейшую физиономию, на которую был только способен, — ну дайте хоть покурить напоследок.
— Смотри-ка, он ещё прикалывается.
— А может, тебе в рыло дать?!
— Ребята! Вы, оказывается, такие мудаки! — Лёля махнула рукой и снова закурила; даже она поняла, что все попытки тщетны и усмирить их практически невозможно.      
           Саша был типичным пижоном, которому хотелось покрасоваться в полной мере, достигнув неимоверных высот доблести в глазах своей девушки. В моих глазах он надеялся увидеть неподдельный ужас и хотел довести меня до полного недержания мочи, а потом уже, после всех этих унизительных экзекуций, сокрушить точным ударом в бороду и с чувством полного удовлетворения отправиться на «флэт», поэтому я не стал ждать, пока он наиграется в героя, и врезал ему первым…
           Это был красивый удар — короткий, мощный, без замаха, прямо в челюсть. Перед тем как ударить, я всегда подключаю внутренние источники ненависти, потому что являюсь в глубине души очень мягким человеком, которому свойственна глубочайшая эмпатия по отношению к любой твари на земле. Мне жалко всех: и тараканов, и крыс, и дождевых червяков, по которым мы ходим не задумываясь, но особенно мне жалко людей, которые в силу своего интеллекта воспринимают страдания на высоком болевом уровне, в отличие от неразумных существ.
           Я по жизни радикальный либерал. Для меня свобода и неприкосновенность — это наивысший жизненный принцип, который никто не имеет права нарушать. Никто! Но если такие люди появляются на моём жизненном пути, то я поступаю с ними крайне жестоко и бескомпромиссно. Мне плевать, какой властью наделён этот человек или какие погоны он носит. Я любому переломлю хребет, кто протянет ко мне свою грязную поганую лапу. Но как не крути, любой агрессор для меня — в первую очередь homo sapiens, а это значит, что моя природная эмпатия доминирует над мотивацией к насилию.
           Очень трудно перешагнуть через этот генетический фактор, поэтому я подключаю внутренние источники отрицательной энергии. В такие моменты моё сознание охватывает все тёмные области нашего бытия: на внутренней поверхности век (как на экране) проносятся средневековые всадники в белых одеждах с красными крестами, которые убивали, насиловали и грабили во имя Христа; вспыхивают огни аутодафе, на которых мракобесы веками жгли ни в чём не повинных людей; маршируют откормленные самодовольные ублюдки в квадратных касках с черепами и молниями, возомнившие себя сверхлюдьми, и все эти плакатные вожди, у ног которых плещутся народные массы, помахивают вялыми ручонками с трибун, а за фасадами их лживых утопий тракторами сваливают трупы в земляные рвы; в такие моменты я вспоминаю ДПНСИ Пряника в длинных хромовых сапогах, с гладко выбритым кукольным лицом и самодовольной улыбкой, я вспоминаю эти бандитские рожи из девяностых с фальшивой распальцовкой и косноязычными «тёрками», я вспоминаю свиные рыла наших чиновников и депутатов, совершенно оголтелых и равнодушных к чаяньям народа, я вспоминаю ментов и гаишников, я вспоминаю тюремную «вохру», я вспоминаю, как меня били двенадцать человек в пионерском лагере, — после этого в моём мозгу вспыхивает шаровая молния, которая всё уничтожает на своём пути. Ажитация высшего порядка.
           Саня даже не понял, что с ним случилось, потому что в момент удара покосился на друга с лукавой ухмылкой и хотел что-то сказать, но не успел, а рухнул как подкошенный. Это было вполне гуманно, потому что я действовал, как настоящий тореро, и он даже не успел почувствовать боли, когда я пробил его насквозь разящим ударом. Я просто выключил свет в его голове.
           Серёга ударил меня в висок, но я остался на ногах, хотя меня болтануло прилично. Вспышка гнева погасила боль, хотя в тот момент он сломал мне кость. Сколько себя помню, меня никогда не пробивали в уличных баталиях, хотя, случалось, били очень жестоко, да что там говорить, убивали на улице неоднократно. И втроём били, и вчетвером, и даже целой толпой, но мне всё было нипочём: я всегда держал удар и хорошенько цеплялся ногами за землю.
           В ответ Серёга отхватил такую сногсшибательную серию, что попятился-попятился задом и уже практически побежал, разворачиваясь ко мне спиной, но я зацепил его левым в область уха, и он ничком повалился на асфальт, в ошмётки разбив лицо, и продолжал ещё какое-то время по инерции перебирать ногами, а потом затих.
           Я оглянулся назад и увидел Сашу: он с трудом поднимался с колен, опираясь на свою девушку. Его штормило, у него подгибались ноги, у него было детское выражение лица, бесконечно удивлённое и наивное. В итоге он всё-таки встал, но ещё до конца не понимал, где находится и что с ним происходит. Частично он ещё прибывал в стране детских грёз: в коротких штанишках, в сандаликах бегал по зелёной лужайке, залитой солнечным светом, а в реальном измерении клубилось пасмурное утро, просеянное мелким дождём.
           Когда я подошёл к нему вплотную, Лёля пыталась отгородить его своим телом. Взгляд у неё был затравленный, как у волчицы. Мокрые волосы спутались. По щекам текли не то слёзы, не то струйки дождя. Саша продолжал глупо и расслабленно улыбаться, похожий на даунёнка. Я подошёл вплотную и заглянул ему в глаза, пустые и задымлённые, как перегоревшие лампочки. Я понял, что ему хватило, и больше не стал его трогать.
— Ты этого хотел, придурок? — спросил я и заметил, что у него — неправильный прикус и нижняя челюсть слегка смещена вправо.
— Не трогай его, — попросила Лёля, мягко отодвинув меня рукой.
           Я прикрыл на секунду глаза и выдохнул, после чего я уже не испытывал к ребятам никаких чувств, кроме жалости. Ещё были вопросы к той системе, которая их породила, — это государство, армия, школа, семья. Ни в одном из этих институтов им не привили милосердия и благородства, нигде не объяснили, что бить вдвоём одного низко и недостойно звания настоящего человека.
           Эта система выращивает либо волков, либо овец, а людьми в ней остаются вопреки всем правилам и ожиданиям. Трудно быть человеком в обществе, главный императив которого — подавляй и прогибайся. Достоинство, справедливость, гуманизм, сострадание, нравственность, самопожертвование — это всего лишь софизмы для подавляющей массы людей и разменная монета в ораториях лицемерных политиков и проповедников всех мастей. 
— Поедешь со мной? — спросил я девушку, пристально глядя в её маленькие размытые глазки.
           Она отрицательно мотнула головой.
— Первое решение было правильным, — сказал я с лёгкой ухмылкой, — а сейчас в тебе заговорила предательская жалость.
           Она опять мотнула головой и ответила хриплым голосом:
— Ты не поверишь, я люблю его… А убегала… Просто хотела поиграть у него на нервах, идиотка… Вот и доигралась.
— Женщины виноваты во всех войнах, — сказал я, и, развернувшись на каблуках, пошёл от неё прочь.
           Когда я приблизился, водитель улыбнулся мне через запотевшее стекло. Это был мужичок лет сорока пяти с невыразительной внешностью, которая тут же растворяется в твоей памяти, как только ты выходишь из машины. 
— Куда тебе, на Тагилстрой? — спросил он, а я молча кивнул головой.
— Садись! — крикнул он, запуская двигатель, и добавил: — Мне тоже пора на отдых.
           Я заикнулся о деньгах, но он махнул рукой и объяснил, что живёт на Смычке, а это значит, нам — по пути. Я откинулся в кресле и с облегчением выдохнул: «Ну тогда трогай, дружище, и пускай этот день наконец-то закончится». Он отпустил сцепление, и машина медленно покатилась.
— Ну ты, конечно, красавчик! — воскликнул он, как только мы тронулись; с уважением  поглядывал на меня, заискивающе улыбался, сверкая рандолевой фиксой. — Я такие драки только в кино видел… Первый удар был на вынос тела, а потом ты провёл такую красивую комбинацию, что я просто охренел. Резкий как понос! У кого тренировался, братишка?
— Меня вот такие архаровцы всю жизнь тренировали, — с трудом ответил я, измождённо прикрыв веки.
           Я тщетно пытался унять нервную дрожь, которая холодной волной пробегала по всему телу. Мне даже было стыдно перед таксистом, потому что у меня тряслись руки, колени, подбородок, зубы отстукивали чечётку, — плюс ко всему ломило выбитое плечо и острая боль стягивала левую часть лица.    
— А чё так долго с ними разговаривал? — спросил он с ехидной ухмылкой. — За спину пустил… А если бы не успел?
— Успел ведь, — ответил я. — К тому же я всегда даю возможность подумать…   
—Такие думать не умеют! — весело кричал он, выруливая на Индустриальную. — Деревянные, ****ь, по пояс! Сам таким же вернулся из армии! О чём ты говоришь?!
           Он громко смеялся, закинув голову и сверкая рандолевым зубом. 
           Дорога пролетела незаметно. Он высадил меня у кинотеатра «Сталь», куда ещё бегали мои родители в 1965 году на вечерние сеансы, а в тот момент его окна уже были заколочены грубыми досками. Шеф не взял с меня ни копейки в знак уважения и восхищения моим талантом, и тогда я понял в очередной раз, что всё в этой жизни достаётся победителям.
           Моросил мелкий дождь, или, точнее сказать, повис в воздухе бледной туманной дымкой. Огромные мокрые тополя, размашисто раскинув ветви, стояли вдоль дороги. Я шлёпал по лужам в мокрых ботинках и с удовольствием различал, как из тумана появляется моя родная девятиэтажка, силуэтом напоминающая английский Тауэр — такая же мрачная и угловатая.
           На улице не было ни души, и в моей квартире, когда я открыл дверь, было тихо, прохладно, ветрено, поскольку были открыты все форточки. Не было никаких признаков жизни: не пахло борщом или жаренной рыбой, никто не грел мне постельку, сладко похрюкивая под одеялом, никто не наполнял этот дом теплом и любовью.
           Ещё недавно я радовался свободе, что свалилась на меня так непредсказуемо, наслаждался тишиной, словно это была самая лучшая музыка на свете, но в то промозглое утро мне вдруг захотелось нестерпимо, чтобы меня встречала на пороге — ну пускай даже не супруга с кучей ребятишек, а хотя бы любящая преданная собака.
           Не раздеваясь, я прошёл на кухню, сел у окна и закурил. Глядя на это хмурое небо, на это бледное солнце, просвечивающее сквозь пелену облаков, я задумался о том что происходит: «Я очень устал... Устал от бессмысленной суеты, от разочарований… Устал от самого себя... Я живу не в том теле, не в том месте, не в то время…»
           На подоконник сел голубь и начал расхаживать туда-сюда с деловым видом. Прилетел второй, третий, и они начали заглядывать в окно, выпрашивая «манны небесной». Каждое утро я подкармливал их и приговаривал: «Кушайте-кушайте, мои родные… Да не оскудеет рука дающего», — но в тот день хлебница была пуста, в ней не было ни крошки.            
           «Через несколько часов я сяду в поезд и поеду к морю, к солнцу, к любимой жене… — размышлял я, погружаясь в детские воспоминания, когда мы всей семьёй отправлялись на юг. Я помню, какая была неописуемая, необъятная, ни с чем не сравнимая радость… Но в то пасмурное утро в моей душе не было даже попутного ветерка, а лишь — гнетущая затхлая пустота. Не было даже предвкушения встречи с моей прекрасной Еленой, хотя я не видел её уже два месяца. Она как будто перестала для меня существовать.   
           «Но почему я не хочу ехать? — спрашивал я у самого себя. — Может, потому что придётся много врать и лицемерить? А может, я просто разлюбил её? А может, я просто устал от жизни? Кончился серотонин? Оскудела душа? Порох подсырел?»
           Этот мир невозможно освоить, ему невозможно противостоять. Перед фатальными угрозами беззащитны все: и богатые, и бедные, и слабые, и сильные, — иммунитета ни у кого нет. В конечном итоге проиграет каждый. Это словно катить квадратный камень в гору, верхушки которой не видно, и как только перестаёшь упираться, этот молох начинает на тебя наваливаться и подминать под себя.
           Кто не борется, тот непобедим. Это не я сказал, а Лао-Цзы. Если ты можешь принять одиночество и безденежье, то ты обретёшь свободу.
           «Свобода — это когда нечего терять. Свобода — это отсутствие страха, даже перед смертью. Жизнь — это сон. Смерть — это пробуждение. Ничего не боюсь. Никого не боюсь. Лучше умереть, чем быть рабом…» — шептал я в полузабытьи и в какой-то момент задремал, положив голову на руки, под монотонный шелест дождя…
           Кто-то постучал в дверь, и я проснулся… Я подошёл к двери и открыл её — там никого не было. Показалось? Время было около двенадцати. Я начал собираться в дорогу. 
           В 14:25 я приехал на вокзал. До отправления оставалось ещё сорок минут, и я решил позвонить Тане. Когда металлический жетон провалился в щель, я услышал в трубке знакомый певучий голос:
— Алло. Алло. — Мне не хотелось говорить, мне просто хотелось её услышать. — Эдик, это ты? — Я слегка напрягся и даже прикрыл мембрану ладошкой. — Я знаю, что это ты…
— Да, это я…
— Зачем ты звонишь? — строго спросила она. — Мы всё уже решили… Ты по-другому не можешь, а я не могу ждать, пока ты нагуляешься и соблаговолишь ко мне вернуться. Ты любишь свободу? В таком случае я тебя больше не держу… Ты свободен. Поступай как считаешь нужным. Только не надо мне морочить голову… И Елене Сергеевне, в том числе! Потому что тебе никто не нужен! Потому что ты самый настоящий волк-одиночка! Ты никого не любишь, даже собственного ребёнка! Да что там говорить, ты даже самого себя не любишь! Мансуров! Зачем ты коптишь это небо?! Для чего ты живёшь на этой земле?! 
           В конце этого монолога у неё началась истерика. Последнее время она регулярно срывалась на крик, чего раньше не было. Когда мы только начинали встречаться, она была спокойной как Северный Ледовитый океан: её трудно было вывести из себя и спровоцировать на конфликт, она была молчаливой, уравновешенной, замкнутой.
           Она мастерски играла роль странной девушки, посылая мне загадочные улыбки и двусмысленные фразы, оставляя мои вопросы без ответов и подменяя их многозначительным молчанием. В её пальцах постоянно дымилась сигарета, и весь её образ был окутан мистической дымкой. А ещё у неё были странные глаза: они постоянно меняли цвет от тёмно-зелёного до чайного; чаще всего они выражали безразличие и космическую пустоту, но иногда они вспыхивали неподдельным интересом и жизнелюбием, и тогда в её горящих глазах скакали чёртики. В такие моменты она была настолько притягательна, что могла за пояс заткнуть самых шикарных красавиц из Голливуда.
           И вдруг перед моим отъездом этот образ рушится, и выясняется, что Татьяна Шалимова интересничает, что на самом деле она обыкновенная женщина, страдающая тщеславием и ревностью, что она самая настоящая эгоистка и психопатка, жаждущая абсолютной власти над человеком. А ещё я понял, что она неспособна кого-то любить, что нет в её организме нужных для этого рецепторов, что нет в её душе элементарного сострадания.   
           Она продолжает орать, и мембрана, словно циркулярная пила, режет мою перепонку. Я внимательно её слушаю и не перебиваю. Честно говоря, мне нечем парировать и она совершенно права, но я всё-таки пытаюсь оставить себе шанс на возвращение… Мне кажется: если я пошлю её в долгое путешествие на Арарат и повещу трубку, то последняя тонкая ниточка между нами оборвётся, и тогда она исчезнет из моей жизни навсегда.
           Я замер в плебейской позе у телефона-автомата, а вокруг плещется жизнь, снуют люди с чемоданами и огромными баулами, привокзальная площадь залита солнцем, которое просочилось в просвет между серыми войлочными облаками, глянцевито сверкают тёмные лужи на асфальте, над которыми поднимается пар. Теплеет. Электронное табло над входом показывает 25 градусов и время — 14:32.    
— Зачем ты кричишь? — спокойно спрашиваю я. — Я могу пойти в кассу и сдать билет.
— Не надо мне твоих одолжений! Мне от тебя вообще ничего не надо! Ты сделал уже свой выбор! 
— Послушай… Послушай, Таня, — терпеливо продолжаю я. — Я могу пойти в кассу и сдать билет, но это ничего не изменит. Ты же прекрасно всё понимаешь. Я не к жене еду — я от тебя бегу.
— Что?! Ну ты придурок! — восклицает она. — Неужели ты ещё не понял, что только я могу сделать тебя счастливым… или глубоко несчастным человеком. 
— Мне всё равно нужно ехать, — говорю я сдавленным голосом, потому что за моей спиной маячит толстая тётка с вопрошающим взором. — Я обещал жене… Я поклялся… Но я ещё не решил, и ты тоже постарайся не рубить с плеча… Хорошенько подумай, прежде чем сжигать мою фотографию. Теперь я точно знаю, что она у тебя есть.
— Я буду тебе звонить каждый день, — продолжаю я. — Я буду вспоминать тебя, слушая морской прибой и истошные крики чаек на рассвете. Я буду искать тебя в ночном небе и на поверхности Луны. Я буду постоянно думать о тебе. Умоляю, ничего не предпринимай! Ничего! Слышишь? Жди моего звонка. Это всё, что от тебя требуется.   
— Мансуров, ты что упоротый? — холодно спрашивает она, разом остужая мой романтический пыл.
— Есть немножко, — отвечаю я.
— Эко тебя раскудрявило! — смеётся надо мной телефонная трубка.
           Я нервно оглядываюсь назад — тётка буквально дышит мне в затылок и обволакивает со всех сторон ядовитым запахом пота.
— Молодой человек, можно побыстрее? — ко всему ещё вкручивает лёгкую рыбную нотку в свой удушливый аромат. 
           Я киваю головой и подношу мембрану к уху — она все ещё вибрирует и жужжит, словно дикая пчела, залетевшая в трубку:
— Ты меня что, за дурочку принимаешь?! Совсем обнаглел?! Ты едешь к своей жене, чтобы пить, развлекаться и, наверно, даже трахаться! А почему бы и нет?! — Она громко рассмеялась, но это был фальшивый смех. — И при таких раскладах ты подводишь меня к тому, чтобы я сидела дома и молилась на этот грёбанный телефон? Да пошёл ты, чудила с Нижнего Тагила!
           Какое-то время я продолжал слушать короткие гудки, а потом тихонько повесил трубку на рычаг и грустным взглядом посмотрел на тётку, словно искал у неё сочувствия.
— Нет в жизни счастья, — пожаловался я, а она брызнула в меня равнодушными водянистыми глазами и ответила:
— На всех не наскребёшь… Особо в таком количестве, как тебе надо.
           Я даже слегка замер от восхищения: вот такие толстые невзрачные бабы с обтёрханной, коротко остриженной «химией», с раздутыми варикозными икрами, с огромными животами, обтянутыми дешёвым ситчиком, бывают крайне остроумны и находчивы.   
— Тётенька, я считаю так: либо всё, либо ничего, — попытался я парировать её шутку, но она грубо хохотнула, оттесняя меня от аппарата:
— Хе-хе, вот я и гляжу, что у тебя — ничего. Не мешай, парень! Дай позвонить! Без тебя проблем хватает.   
           Я отошёл в сторону и посмотрел на часы. Время — 14:40. Достал из внутреннего кармана чекушку, немного отхлебнул и подняв глаза кверху — с балкона, перегнувшись через перила, на меня смотрел дежурный мент. Я шаловливо подмигнул, подписывая его в соучастники, и гордой походкой отправился на перрон.    
           «Прощай, моя милая стерва», — прошептал я, карабкаясь в последний вагон, на боку которого висела эмалированная табличка «Нижний Тагил — Адлер», — моя нога соскочила с подножки, и я больно ударился коленом, в шутку подумав про себя: «Нет, она тебя просто так не отпустит».
               
   .11.
           Чем старше я становлюсь, тем медленнее двигаюсь вперёд, — всё чаще и чаще прошлое догоняет меня. Я пытаюсь от него убежать: всё забыть, стереть из памяти самые неприятные моменты, начать жизнь с нуля, — но прошлое настигает меня вновь и вновь. Есть вещи, которые не доверишь жене или маме, не расскажешь даже товарищу в пьяном угаре, не исповедаешься священнику, — они каждый день отравляют твою душу и разрушают разум. С каждым шагом я утопаю в болоте — сперва по щиколотку, потом по колено и вот уже по горло проваливаюсь в эту вонючую жижу.
           Когда я ехал в поезде, беспрестанно «возвращался» в Тагил, а когда приехал в «Югру», то вновь и вновь «возвращался» в поезд. Что со мной? Почему я не могу жить, как все нормальные люди, только здесь и сейчас? Наверно, это какая-то разновидность олигофрении, потому что я могу воспринимать действительность только с большим смещением настоящего в прошлое. Мне нужно всё осознать и разложить по полочкам — вот тогда я могу считать, что прожил эти события в полной мере. Но вопросы возникают даже после этого, и вновь в моей памяти поднимается алое зарево, и небеса как будто наливаются кровью, и полыхает бескрайняя степь, и совершенно прямая трасса М5 упирается в горизонт… 
           Я, конечно, понимаю, что так жить нельзя. Если хочешь быть молодым, счастливым, преуспевающим, то нужно освободиться от груза прожитых лет, нужно идти по жизни налегке, а не тащить за спиной рюкзак, набитый кирпичами из прошлого.
           «Хватит каяться. Хватит сожалеть. Хватит сокрушаться по поводу собственного несовершенства и несовершенства этого мира. Прими себя таким, какой ты есть. Пошли совесть ко всем чертям и продолжай жить дальше», — говорил я себе каждый день, но погружался в себя ещё глубже. Казалось, что меня уже ничего не интересует вокруг. Я превратился из веселого общительного парня в законченного интроверта и неврастеника, и в этом деле мне очень хорошо помогал алкоголь, поскольку это идеальный смазочный материал для скольжения вниз.
           В поезде я совершенно потерял ощущение реальности: это было какое-то странное кино, которое я смотрел на внутренней поверхности век, — и чем больше я пил, тем ярче становились краски.
           Как только бледный лучик солнца касался моих век, я вздрагивал, открывал глаза, и сон продолжался наяву. Экраном для этого могло быть всё что угодно: и коричневая обивка купе, и окно с выжженной степью на заднем плане, и лощёные страницы книги, которую я продолжал листать по инерции.
           И вот я вижу совершенно отчётливо, как выхожу из тюрьмы… Я слышу, как щёлкают железные затворы. Открываются массивные двери и распадаются решётки. Я глотаю воздух свободы, насыщенный водяной пылью и кислородом. Я задыхаюсь от восторга — в голову бьёт адреналин, кровь кипит и пузырится в моих жилах.
           За воротами идёт слепой дождь, и мои девчонки, мокрые до нитки, светятся в радужных ореолах. Они бегут ко мне, и я встречаю их, широко раскинув руки. Они плачут. Я плачу, но этого никто не видит, ибо дождь смывает мои слезы. Я вспоминаю эту сцену довольно часто, и меня ничто так не питает энергией, как тот июльский дождь.
           А потом мы бежим к автобусной остановке. Яркий просвет в тёмно-лиловых облаках слепит меня, расползаясь всё шире и шире, но упругие струи ложатся кучно в «кипящие» лужи, стегают меня по лицу, по спине. В ботинках хлюпает, мокрые штаны болтаются на костях, но я продолжаю упрямо бежать, расправив плечи и распахнув грудь. В порыве неописуемой радости я рву с себя грязную вонючую рубаху, швыряю её в траву и лечу дальше с голым торсом, размахивая руками. Я никогда ещё не был так близок к Богу.
           Я оглядываюсь — моя Леночка, в мокром платье, облепившим её гибкое тело и жилистые ноги, совершенно не накрашенная, смешная, похожая в большей степени на задорного мальчишку, нежели на девицу, не отстаёт от меня, а лихо рассекает водную гладь на каблуках, окутанная радужными брызгами, — мамулька, прихрамывая на мозолистых ногах, нелепым аллюром, с растрепанными седыми волосами, еле поспевает за нами, и на лице её сияет блаженная улыбка.
           А потом я останавливаюсь возле молодого ясеня и обнимаю его как брата. Подняв лицо кверху, я вижу, как плоские солнечные лучи прошивают насквозь бледно-зелёную крону и жемчугом осыпаются капли слепого дождя.
           Сам Господь послал мне этот удивительный дождь, чтобы я мог тут же смыть всю эту накипь и грязь, которая въелась в каждую пору, в каждую трещинку моего измученного тела. Он послал мне этот дождь, чтобы я омыл прах со своих ног и шёл дальше.
           Лена подходит сзади, обнимает меня за плечи, кладёт голову между моих лопаток, упирается лбом в спину и с облегчением выдыхает.
— Я очень тебя люблю, — шепчу я. — Я никогда тебя не предам. Никогда не оставлю. Мы будем вместе до конца наших дней. Мы настругаем детишек и будем счастливы. Ты слышишь меня?
           Она прижимается ещё сильней и ничего не говорит. Тишина.
           Я помню, как мы были счастливы, как упивались жизнью (каждый своей) и даже не заметили, как между нами выросла пропасть. Потом наступила новая эпоха и даже новый миллениум. За последние двадцать лет всё изменилось… Всё — кроме меня. Я, словно паучок, застывший в реликтовой смоле, так и остался где-то в девяностых. Это было моё время. Для новой эпохи я не создан: слишком ленив, слишком сентиментален, слишком независим. Человечество всё больше напоминает отлаженный механизм, но я не хочу быть винтиком этой бездушной машины. Я просто хочу, чтобы меня не трогали, вот и всё.               
— Поклянись, — попросил я своё отражение, взирающее на меня пристально из тёмных глубин южной ночи, — что не будешь врать самому себе… Никогда.
           Фантом снисходительно улыбнулся и протянул ко мне гранёный стакан, зажатый в кулаке. Мы чокнулись и дружно выпили. В этот момент поезд дёрнулся и полетел быстрее.
— Под горочку, — заметил я с некоторым блаженством в голосе. 
           В дверь громко постучала проводница и крикнула, что мне пора сдавать бельё и сваливать из вагона, поскольку поезд через полтора часа прибывает на станцию Туапсе. Я ответил, что не сплю, и широко зевнул: на самом деле меня жутко клонило в сон и голова болталась словно на резиновой шее.
           Я смотрел в окно — на востоке, между выгоревшей степью и нежно-фиолетовым небом, появился яркий просвет, а через минуту из-под земли вырвались первые лучики солнца. Они протянулись через всю степь до самого поезда и расплескались на поверхности пыльного стекла. Сердце наполнилось тревогой: новый день сулил мне новые испытания. «Всё будет ништяк, — с надеждой подумал я. — У меня всё получиться. Я хитрый. Я изворотливый. Я смогу обмануть этого с горящими глазами, что караулит меня на стыке двух миров».
           В состоянии полного бессилия я выпал на платформу станции Туапсе в 5:45 по московскому времени 16 августа 2000 года. Моя жена выглядела просто «феерично»; по всей видимости, хотела произвести впечатление.
           Платье с ярко-красными маками, босоножки древнеримской патриции, лакированная чёлка и сценический макияж — всё это было уже лишним в пять утра на убогом южном полустанке. Вполне хватило бы коротких шортиков, кроссовок и утреннего makeup.
           В лучах безжалостного восходящего солнца её накладные ресницы с фиолетовыми подводками, густой тональник и ярко-бардовые лоснящиеся губы выглядели как шутовской грим. Казалось, что уставшее помятое лицо одело на себя праздничную личину, неуместную и в некотором смысле вульгарную.
           Я стоял перед ней этаким зигзагом: чёрные джинсы, чёрная майка, чёрная бейсболка с белым трилистником, чёрные кожаные ботинки «ecco» и, конечно же, чёрные очки в стиле wayfarer gold, с которыми я никогда не расставался. В зубах у меня дымилась сигарета, а на плече повисла большая спортивная сумка с надписью «adidas». 
 — Ну что, муженёк, поцелуемся? — эдаким баском спросила жена и грубо прихватила меня за талию.
           Отведя жеманно сигаретку в строну, я свернул в трубочку бесчувственные губы… Последнюю мою затяжку она выдохнула через нос и даже слегка остолбенела.
— Горяченький поцелуй, — заметила она.
— Ага, — подтвердил я, — у Вас даже ус отклеился.
           Перед маленьким вокзалом, напоминающим цветочную оранжерею, нас ждала голубая «девятка». Внутри, на водительском кресле, мирно дремал помятый мужичок в светлой кепке, из-под которой торчал его большой греческий нос. 
— Познакомьтесь! — крикнула Леночка звонким пионерским голосом, от которого водила резко подорвался на своём месте.
— Калугин, — хрипло произнёс он.
— Очень приятно… Принц Датский, — ответил я с ленцой и широко зевнул.   
           Мы обменялись рукопожатием, в процессе которого мне показалось, что он хочет  сломать мне руку. «Не очень-то он мне рад», — подумал я, выдёргивая кисть из его железной клешни.
           Когда мы тронулись под музыку «ДДТ», я спросил Лену:
— А почему водитель пьяный?
— Потому что он знает всех ментов, — ответила она шёпотом и добавила: — А у тебя фингал под глазом…
— Знаю.
— Откуда прилетел?
— За девушку заступился.
— Я даже не сомневалась, что в этом деле замешана какая-то девушка.
— Это не то, что ты думаешь.
— Так говорят все неверные мужья.
           Она ехидно улыбалась, предвкушая мои оправдания, но я закрыл эту тему, потому что  мне очень хотелось спать.
           Когда мы выехали на трассу, я сперва не на шутку испугался, потому что Калугин практически не смотрел на дорогу: он постоянно рылся в бардачке и менял кассеты, прикуривал очередную сигарету и тревожил меня глупыми вопросами, оборачиваясь назад, а в какой-то момент он даже клюнул носом, — ни то уснул, ни то разглядывал собственные ботинки, — но автомобиль чётко продолжал двигаться по краю горного серпантина, и казалось, что им управляет сам Николай Чудотворец. Я понял, что мы сегодня не разобьёмся: это было бы слишком глупо после такого длинного путешествия. Я расслабился и даже слегка задремал, положив буйную голову на плечо любимой жены.    
— Вы к нам надолго, Эдуард? — спросил Калугин, заскучав на крутом подъёме.
— Навсегда, — ответил я, и он больше меня не беспокоил.
           В тот момент я был практически счастлив — передо мной постепенно разворачивалась водная гладь, сверкающая мириадами солнечных улыбок, а в открытые окна врывался свежий ветерок, напоённый терпким запахом полыни. Казалось, что и дальше будет сплошное счастье и что в конце этого пути меня ждёт последнее пристанище, в котором я обрету долгожданный покой, но впереди нас ждало проклятие 236 номера, в котором у нас ничего не получилось, и ничего не могло получиться.
           Мы лежали на белых простынях, голые, обескураженные, совершенно чужие, и в этой холодной мраморной тишине повис риторический вопрос: «Что я здесь делаю?»
           Леночка плакала, прикрывая ладошкой по-детски выбритый лобок, а я горячился, расхаживая по номеру в застиранных «дольче-энд-хаббана», и клятвенно обещал:
— Золотце! Дай мне время, и я всю эту скверну из души вытравлю! Всё будет ништяк, поверь мне. Поверь мне!   
— Ты встречался с ней? — спросила она, всхлипывая и пытаясь поймать мой убегающий взгляд.
— О чём ты говоришь? Не в этом дело. Я отвык от тебя. Мы стали чужими.
— Не ври мне!!! — по-медвежьи заревела она. — Ты трахался с ней, пока меня не было?!! 
— Прекрати. Её уже давно нет…
— Ты весь провонял ею! Ты даже не чувствуешь, как от тебя смердит!
           Как бы это ни звучало банально, но всё, что происходит с нами сейчас, имеет причину в прошлом. Даже семя долго зреет под землёй и остаётся невидимым, прежде чем появится нежно-зелёный росток, и эта история началась ещё задолго до нашей встречи с Татьяной Шалимовой.
           Началась она в танцевальном классе с бесконечными зеркалами и запахом куриной гузки после репетиций. Моя жена почему-то невзлюбила молоденькую чернявую девушку со смуглым цыганским лицом и неприятным, пронизывающим насквозь взором. Елена Сергеевна сперва отодвинула её на заднюю линию, а потом вообще вычеркнула Татьяну из основного состава. Она, конечно, понимала, что поступает несправедливо, поскольку девочка была даровита и старательна. По крайней мере, она танцевала лучше, чем многие её любимицы, ожиревшие и обнаглевшие вконец.
           Если хороший человек поступает несправедливо по какой-то дьявольской прихоти, тогда жди беды. Мерзавцу всё сходит с рук — нормальному человеку припомнят даже мелочь. 
           Однажды она попросила задержаться Таню после репетиции. Долго выкручивала её и так и эдак, намекая на расставание, но девочка лишь мило улыбалась и делала вид, что ничего не понимает. «Вот дура!» — разозлилась Елена Сергеевна и сказала ей открытым текстом…
— А чем я Вас не устраиваю? — спросила Шалимова, приняв надменный вид.
           Елена Сергеевна парировала её тяжёлое «пассе» и не отвела глаза в сторону.
— Ноги твои кривые не устраивают… Понимаешь? — грубо ответила она.
— Да Вы на свои ноги посмотрите, — небрежно бросила Татьяна и покинула класс.
           Мансурова как чувствовала, что эта разбитная девица в будущем подложит ей жирную вонючую свинью. После того инцидента Татьяна ушла в конкурирующий коллектив под названием «Экзотика». С учётом её восточной внешности можно сказать, что она попала в самое подходящее место. Им частенько приходилось работать на одной сцене, поэтому Елена Сергеевна никак не могла вычеркнуть из своей памяти этот неприятный момент.
           До последнего дня она не могла понять, что именно вызывает неприязнь в этой обыкновенной девчонке. Каково же было удивление Мансуровой, когда она нашла эту змею в собственной постели. После чего у неё сложилось мнение, что в этом мире всё должно быть сбалансировано, а именно: если ты в чём-то обделил человека, ты должен ему это восполнить любой ценой. 
           Так начинался спектакль под названием «Любовный треугольник», мизансценой которого будет бесконечная дорога, с её расставаниями и встречами, гулкими вокзалами и пустынными перронами, скользящими за окном полустанками и прокуренными тамбурами, и тянулась бы эта история долгие годы, пока не иссякли бы окончательно любовь и ненависть, питающие динамику этого банального сюжета, пока не распалось бы всё само собой, оставив в памяти лишь горький привкус разочарования… Но в эту постановку вмешался Фатум, чтобы слегка оживить плавное течение событий и добавить им красок. 
               
   .12.               
           Андрей Григорьевич Калугин, или просто Григорич, как его называли многие, поначалу мне не понравился, и это первое впечатление было ошибочным. «Что за странный тип?» — подумал я с некоторым пренебрежением, когда он доставлял моё обмякшее тело из Туапсе в Ольгинку, где на склоне буйно-зелёного хребта примостился шикарный отель, словно сказочный городок с красными крышами и белыми фасадами. Через некоторое время я подумал, что с его точки зрения кажусь ещё более странным, и решил повнимательнее присмотреться к этому маргиналу, который оказался начальником службы безопасности отеля. Подружила нас водка и только водка, потому что во всем остальном мы были совершенно разные, как консерваторы и либералы, как лирики и физики, как христиане и мусульмане, хотя в некоторой степени нас объединяла видовая аутентичность: мы оба принадлежали к вымирающим мамонтам — среди пронырливых хомячков.      
           Итак — мы подружились. Никогда не забуду, как первый раз мы пили водку из обычного графина в его кабинете, и после этого я с большим трудом доплёлся до своего номера, бесконечно запинаясь о ковры и цепляясь за стены коридора, — меня штормило так, словно отель был пассажирским лайнером, плывущим где-то в районе мыса Горн. В это же самое время Калугин как ни в чём не бывало сел за руль и поехал в Краснодар по делам службы. Сколько бы он не выпивал, он всегда оставался бодрым и подтянутым. Взгляд его был ясным, орлиным, пронизывающим насквозь. Речь была чёткой, вменяемой, не отягощённой излишествами, — казалось, он применяет только существительные и глаголы, а всё остальное считает пижонством. 
           Окна были распахнуты. Штормило. С моря доносился шум прибоя, истеричные крики голодных чаек.
— Не протянешь ты здесь долго, — заявил Григорич, разливая водку по гранёным стаканам. — Тоска здесь. Особенно зимой. Осатанеть можно. Все начинают пить, как в бункере у Гитлера… в мае сорок пятого.
— А ты сколько здесь уже отбываешь? — спросил я.
— Второй год.
— Ты же смог…
— Да я бы где угодно смог… Даже в яме у талибов, — ответил Григорич, глядя на меня в упор. — Мне — везде благодать! И чем для тебе хуже, тем для меня лучше.
— Это как?
— Потом поймешь. Давай махнём.
— А ты сопьёшься здесь, — продолжал он, после того как опрокинул полстакана. — В тебе какая-то слабина есть, как будто тебя сглазили…
— Удивляюсь я таким людям, как ты, Григорич…
— Это почему?
— Да потому что вы думаете, будто ваше дерьмо пахнет фиалками! — резко ответил я, пытаясь поймать его в фокус, но он постоянно расплывался, словно под водой. — Откуда ты знаешь, кто я такой? Какую жизнь прожил? Что повидал? На что способен? Мы ведь с тобой в первый раз бухаем и даже щепотки соли ещё не съели, а ты уже лезешь со своими прорицаниями. Так что давай ещё по одной!
           Его маленькие серые глазки смеялись надо мной из-под кустистых бровей. Тонкие бескровные губы расплылись в ироничной улыбке. Он откинулся в кожаном кресле, приподняв кверху угловатые плечи, и смотрел на меня, как смотрят добрые жёны на своих подгулявших мужичков.      
— А если честно, — продолжил я заплетающимся языком, — я здесь ради моря…
           По его морщинистому, сухому лицу пробежала тень удивления, и он медленно произнёс:
— А я думал… что ты здесь ради любимой женщины…
— Послушай, братишка, — отчаянно рисовался я, расправляя пальцы веером и раздувая сопли пузырём, — я ничего не делаю ради женщин! Понимаешь? В моих поступках есть только железный смысл…
           В этот момент дверь открылась, и в кабинет заглянула Мансурова — я тут же смутился, как будто она могла всё это слышать…
— А чё вы тут делаете? — подозрительно спросила она, глядя на мою пьяную рожу.
— Плюшками балуемся, — выдохнул я, глупо улыбаясь, словно грудничок.            
— Елена Сергеевна, Вы что-то хотели или, может быть, чайку? — ласково произнёс Калугин; она помолчала, обвела нас странным взглядом (как мне показалось) и нерешительно ответила: 
— Н-н-нет, спасибо, Андрей Григорьевич… Я-я-я позже зайду… Мне не к спеху.
           Она прикрыла дверь, но я не услышал удаляющихся шагов, поэтому мне начало казаться, что она осталась за дверью… Лена никогда не страдала чрезмерным любопытством и никогда не лезла в чужие дела: она всегда была очень здравым человеком, далёким от мелких и пагубных страстишек, в отличие от меня. Первое время, когда мы начинали жить, я испытал подлинный катарсис от пребывания рядом с ней и осознания её чистоты. Я не мог ею надышаться после выхода из тюрьмы, где всё провоняло мертвечиной и парашей. Она была очень правильной, совершенно адекватной, крайне порядочной и абсолютно надёжной. В какой-то момент я перестал её ревновать к подружкам, к собственному сыну и даже к другим мужчинам — она стала для меня неизменным числом, которое делится только на себя и на единицу. Очень скоро я утратил к ней интерес, а так же утратил главный стимул, заставляющий мужчину бороться за женщину, — это страх её потерять.               
— Так вот… море, — задумчиво произнёс я и вновь посмотрел на дверь; я был совершенно уверен, что она стоит там, прильнув ухом к косяку. 
— Море? — спросил Калугин, сморщив свою и без того сморщенную физиономию. — Через полгода оно превратиться в голубой лоскуток за окном, не более того... Я трезвым вообще не могу его видеть, особенно зимой. Такое уныние охватывает, что хочется на своём галстуке повеситься.
— Слушай, Григорич! — не выдержал я. — Что ты меня кошмаришь?!! Тут столько баб! Поле непаханое! Молодые! Взбитые! Распухли от гормонов — застёжки на лифчиках трещат!   
— А какие у них глаза? — продолжал я возвышенным тоном. — Как у оленей в зоопарке…
— Это как в женском монастыре плотником работать, — подытожил я, а Калугин постучал указательным пальцем по лбу.
— Хотя бы одну трахнешь, и она по всей «Югре» разнесёт, а все остальные будут у тебя за спиной хихикать и вот так показывать… — Он соединил указательный палец с большим, оставив между ними зазор в два сантиметра. — Одно слово — бабьё!
           Я лукаво ухмыльнулся.
— Ну это у кого как, Григорич…
— Да хоть как! — парировал он. — Бабы найдут к чему придраться! Лишь бы посудачить!
           Я смотрел на него растерянным взглядом.
— А как ты свои естественные потребности..? На сколько я понял, ты не женат.   
— У меня давно с этим нет никаких проблем, — сказал он с вызовом и добавил полушёпотам: — Я, Эдуард, яйца свои на двух войнах оставил… Так что для меня — это пройденный этап.
           Я ещё раз взглянул на чёрно-белую фотографию в рамочке, которая стояла у него на столе. Молоденький Калугин в потёртой «песочке», с «семьдесят четвёртым У» наперевес, в окружении таких же точно пацанов, и всё это — на фоне заснеженных гор. «Афганистан, — подумал я. — Вот откуда он начал карабкаться в горы».
           В тот день мы расставались, как старые друзья: долго жали друг другу руки на прощание, и при этом Андрей «ласково» перебирал тонкие косточки на моём запястье, а я добродушно улыбался, не подавая виду, хотя у меня на глазах наворачивались слёзы — не от умиления, от боли. А потом я отправился в свой номер, эдакой разгильдяйской походочкой, словно у меня в пятках были спрятаны невидимые пружины, и всю дорогу пытался собрать волю в кулак, мучительно вспоминая номер комнаты или хотя бы этаж… Широко распахнув дверь, я вошёл на исходе сил и «замертво» рухнул поперёк кровати.            
           Когда зазвонил телефон, мне показалось, что я спал несколько минут… Я медленно оторвал чугунную голову от подушки и взял трубку — приятный женский голос спросил:
— Эдуард Юрьевич?
— Да.
— Вы бы не могли подойти в офис? Кабинет № 405.
— А что такое?
— С Вами хочет поговорить генеральный…
           Белогорский встретил меня с распростёртыми объятиями, словно мы были старинные друзья. В Тагиле он пытался каждый раз мимо меня сквозануть и даже слышать обо мне не хотел, не то что видеть. Причина была довольно тривиальная: мне постоянно приходилось выколачивать из него деньги, с которыми он паталогически не любил расставаться, хотя это даже были не его деньги, а наша зарплата в ресторане «Алиса». Я постоянно «обрывал» телефонные трубки «Полимера», и казалось, секретарша говорит голосом автоответчика: «Его нет. Он куда-то уехал. Не знаю. Он передо мной не отчитывается. Возможно, он появится, а может быть, и нет». Приходилось ехать на Кушву, где у них был огромный офис, и рыскать по всем кабинетам… Однажды я вытащил его из туалетной кабинки, где он то ли прятался, то ли оправлялся, и начал на него орать: «Володя! Ты что из меня мальчика делаешь?! Я что, за тобой бегать должен?! Ещё раз — и я сломаю тебе ребро!» — а он орал мне в ответ: «Денег нет! Понимаешь! Совсем нет!» — но чаще всего мы находили какой-то компромисс.
            Однажды мне на работу позвонил Коротынский и сделал нарекание:
— Эдуард… Володя жаловался, что ты с ним грубо разговариваешь… Угрожаешь… Ведешь себя, как самый настоящий бандит.
— Аркадий Абрамович, — оправдывался я, — он каждый месяц тянет с оплатой по договору!
— Эдуард! Я всё понимаю — эмоции, но добрые отношения важнее денег. Пойми это и впредь постарайся держать себя в руках. Хорошо?   
           Хотелось припомнить ему эти слова, после того как он бейсбольной битой гонял своего Володьку по терминалу «А»: «Ну что Вы, Аркадий Абрамович? Каких-то пару  миллионов долларов… Неужто для сыночка пожалели, ведь добрые отношения важнее?»
— Эдька! Как я рад тебя видеть! — кричал Белогорский, выбивая из меня пыль.
           Розовощёкое, задорное, комсомольское лицо его светилось неподдельной радостью. Галстук был небрежно повязан. Креативная сиреневая рубашка вылезла из-под ремня. Широкие брюки торчали на заднице пузырём. Вечный его рыжеватый вихор создавал иллюзию мультипликационного антигероя — ну вылитый «Вовка в тридевятом царстве». Его бледно-голубые глаза близоруко прощупывали меня; взгляд при этом был простой и открытый, но это была совершенная мимикрия, ибо под личиной наивного Вовки скрывался натуральный плут, расчётливый, вероломный и чертовски умный. Таких людей, как правило, недооценивают, и в этом заключается их главное оружие.
— Ну что, давай выпьем за встречу! — предложил Володя и открыл дверцу бара; обилие и разнообразие престижных марок ослепило меня — чего там только не было.
— Ты даже не представляешь, — умилялся он, разливая «Remy Martin» по квадратным стаканам, — как приятно видеть тагильскую рожу… здесь, в этих джунглях, где живут одни папуасы.
— Извини, пока не разделяю твоего восторга, — пошутил я. — Два дня, как приехал…  Ностальгия пока не мучает... А папуасочки здесь, мама дорогая! Даже поварёшки на шведской линии, как фотомодели! Я таких красивых девчонок никогда не видел!
— Это уж точно! — согласился Володя. — Только на этом всё заканчивается… Посмотрел,  мысленно подрочил и забыл, где у неё ноги растут… 
— Что это значит? — спросил я, выпучив на него глаза; у меня даже стакан в руке заиндевел.
— Это значит — маленький коллектив и злые бабские языки. Упаси тебя Господи от этого!
— Да вы что, все сговорились?! — возмущённо воскликнул я. — Григорич меня пугал, словно это гиены огненные! Ты опять — тем же концом!
           Я прищурился, глядя на него в упор.
— А кто **** этих красоток? Вы чё, ребятушки, *** в узелок завязали? Гомосятину тут разводите?
— А девчонки из балета твоей жены… — прошептал Володя, скорчив физиономию, выражающую крайнюю степень физической боли. — Нереально (это было сказано по слогам) красивые сучки! Я даже в клуб стараюсь не ходить, чтобы не мучать себя лишний раз, чтобы не видеть весь этот ужас в серебристых стрингах и страусиновых перьях.
           У него даже мелкие капельки пота выступили на лбу. 
— Ладно! Долго держим! — гаркнул я и опрокинул дорогой коньяк залпом, словно это была палёная водка. 
           Потом ещё выпили. Поговорили о работе. Потом ещё выпили. Володю слегка разнесло. Он поморщился, разжёвывая дольку лимона.
— Ты только не подумай, что мы тут на работе бухаем… У меня с этим строго! — хорохорился он. — С похмелья — пятьдесят процентов премии. Пьяный — сто или увольнение. Это мы с тобой сегодня за встречу выпиваем, а завтра ни-ни… — Он вдруг тихонько засмеялся, затрясся всем телом и стал похож на енота; лоснящиеся, розовые щёки наплыли на глаза, мягонькие мешочки век слегка набухли, а курносая пимпочка сморщилась и стала ещё более курносой. 
— А ты помнишь как вычислил меня в туалете по брюкам и выхлестнул дверь? — спросил Володя и снова покатился со смеху. —  У тебя была такая страшная рожа! Чё ты там хотел? Ребро сломать?
— Знаешь, Володя, — парировал я с улыбкой. — У тебя тоже лицо было не очень радостное, когда я тебя из кабинки выдернул.
— Ну ты, конечно, хам, Мансуров! Типичный бронтозавр из девяностых!
— Мамонт, — поправил я.
— Ну, мамонт… Какая разница?
— Большая. Давай наливай, и я пойду… У меня тут ещё одна стрелка образовалась.
— С кем?
— С некой Юлей… начальницей отдела бронирования.
— С Юлей Медведь? — Его лицо вытянулось от удивления; казалось, он был поражён,  расстроен и даже уязвлён до глубины души.
           Через несколько лет он оставит её генеральным директором «Югры», после того как поднимется в команду губернатора Ткачёва, и тут поплывут слухи, что все эти годы она была любовницей Белогорского. Юленька Медведь окажется очень плохим директором и довольно быстро развалит отель, который продадут с молотка… Юмор этой ситуации заключается в том, что через пару лет это уже будет санаторий ФГАУ ФССП «Зелёная долина», то есть — здравница судебных приставов России. Как говорится, отобрали за долги.
— А что тебя так напрягает? Даю тебе честное слово, что не буду её трогать, — пошутил я и подмигнул ему двусмысленно. — Хотя, в принципе, я здесь не работаю…
— У тебя жена работает! — парировал он довольно резко и на полном серьёзе. — И не забывай об этом!
           Он прощупывал меня пристальным взглядом, который мгновенно перестал быть наивным и близоруким.
— Что вы с ней удумали? — спросил он с видом пытливого инквизитора, всей душой радеющего за чистоту и нравственность.
           Я уже тогда всё понял, хотя, по большому счёту, мне было плевать, что происходит в этом «курятнике» и кто здесь кого топчет.
— Володя, успокойся… — Широко зевая, я махнул рукой, всем своим видом выражая безразличие. — Я понимаю, что ты как директор печёшься о нравственности своих работников, но мы с Юленькой просто решили поиграть в теннис. Вчера нас познакомила моя жена в ночном клубе, и Юля с ходу спросила: «А Вы не играете, случайно, в теннис?»  Я ответил, что играю во всё, где есть мяч. Договорились — после четырёх.
— Будь осторожен с этой бестией, — упредил Володя с таким видом, словно речь шла о Гоголевской панночке.
— А что такое? — Я сделал нарочито испуганный вид. — Боишься, что она меня оседлает?
— Хотя если честно, — продолжал я, — здесь у всех баб — голодные глаза. Ну правильно! Вы тут мысленно дрочите, как тибетские монахи, а девчата томятся в своих маленьких клетушках.
— Ох! Распушу я перья! Ох! Распушу! — приговаривал я, радостно потирая ручки. 
— Я тебе распушу! — рявкнул Владимир Аркадьевич и даже руки поставил на колени, как это делают зоновские паханы. — Кстати, ты мне не ответил…
— Что?
— Ты будешь у нас работать? — спросил он, наливая мне коньяка с горкой.
— Володя, я не даю на первом свидании. Мне нужно оглядеться, подумать, проникнуться обстановкой…
— Что тебе ещё надо? — спросил он, прищурив глаза. — Зарплата — двадцать штук. В Тагиле ты получаешь… максимум шесть.
— Пять! — с гордостью поправил я.
           Мы выпили и закусили орешками, а он продолжал наводить на меня смуту:
— Подъёмные — тысяч семьдесят. Купишь автомобиль. Здесь без машины трудно. Ребёнка придётся возить в Ново-Михайловское. Там — самая близкая школа. Хочешь — в отеле живи. Не хочешь — снимем квартиру в Небуге, в Ольгинке, в Туапсе.
— Море! Солнце! Свежий воздух! — продолжал он наворачивать, словно заправский наборщик рекрутов. — Как можно оглядываться назад?! Страшная картина! Когда по Серовскому тракту въезжаешь в город, появляется чёрная громада НТМК… Коксохимические колонны. Десятки дымящих труб. Оранжевое небо и сиреневые облака. Тебе это надо? Твоим детям это надо?
           После такой проникновенной речи, подогретой алкоголем и желанием получить ценного работника, я серьёзно задумался: «Действительно, а почему бы не остаться здесь? Через не могу. В конце концов, он предложил мне уникальные условия и ко всему прочему — довольно интересную, творческую работу… работу… работу… работу… работу… работу… работу».
           Я зачарованно следил за кончиком его дорогого итальянского ботинка… Он медленно барражировал в  воздухе, оставляя расплывчатый след… Через какое-то время он плавно опустился на ковёр, словно сверкающий «фантом», постоял там какое-то время и полетел дальше… Честно говоря, я совершенно не знал, что ответить Белогорскому: я был совершенно упоротый и мне было прикольно наблюдать за этим ботинком. 
— Эдуард! — окликнул меня Володя.
— Да! — встрепенулся я.
— Ты что уснул?
— Нет. Я думаю.    
           Белогорский предложил мне должность начальника отдела IT, в рамках которой я должен был заниматься внедрением американской системы управления отелем «PMS», да ещё интегрировать в неё русскую систему бухгалтерского учёта «1С». Задача была довольно трудоёмкая и сложная, но мне она была по плечу: на комбинате наш отдел занимался тем, что разрабатывал подобные системы с нуля и внедрял их на производстве.      
— Что тут думать?! У тебя уже семья — здесь! — заорал он. 
— Владимир Аркадьевич, да успокойтесь Вы, — промямлил я, чувствуя как погружаюсь в глубокую нирвану: веки наливались свинцом, я смотрел на него только одним глазом, а в это время второй уже спал, и генеральный постепенно расплывался, словно голограмма. 
— Ты мне что… снотворного… подсыпал? — спросил я, до предела растягивая слова и тараща на него один глаз.
— Ага! Чтобы ты Медведя не трахнул, — пошутил Володя. — Как же ты, родной, в таком состоянии играть-то будешь?
           Его красная, оплывшая физиономия кривилась ехидной улыбкой. Рыжеватый вихор прилип к мокрому лбу. Рубаха потемнела подмышками, и от него веяло терпко-кислым амбре. 
— А мы с ней организуем маленький пинг-понг под одеялом, — ответил я и глупо засмеялся.
           В этот момент его голова поехала назад и выпала из фокуса — зато вперёд выдвинулась огромная фига с жёлтым, коротко остриженным ногтем…
— А вот это нюхал? — раздался незнакомый сдавленный голос, и фигушка продолжала вращаться вокруг собственной оси.
— Володя, я убился в хлам… Я человека подвёл… Она меня ждать будет…
— Ты будешь на меня работать? — спросил он, выворачивая нутро изуверской интонацией; у меня даже возникло впечатление, что меня пытают в гестапо.
— Да-а-а, — прошептал я, поудобнее устраиваясь в роскошном кожаном кресле.
— Я готов даже чистить бассейн и подметать теннисный корд, только оставь меня в покое, — жалобно попросил я, и мой правый глаз медленно закрылся, а потом лодка поплыла в темноту, раскачивалась на волнах.
           Когда я приплыл обратно, в кабинете уже никого не было. Череп раскалывался, как грецкий орех. Сквозь опущенные жалюзи в сумрачный кабинет проникали бледные лучики солнца. На стене тикали часы. Время — 17:40.
           «А где этот плут?» — подумал я и сразу представил, как он в нелепых клоунских шортах и огромных кроссовках носится по теннисному корту, а грациозная длинноногая Юлия в солнцезащитных «мотыльках» и кремовой бейсболке небрежно отбивает нападки своего босса. Ещё раз представил себе эту комическую ситуацию, и мне стало гораздо легче. Открыл барную стойку, придирчиво рассмотрел этикетки и на этот раз выбрал «Jameson». Налил полстакана и вкрутил с огромным удовольствием. Вытащил из холодильника минералку и начал жадно её лакать.
           Выходя из кабинета, спросил секретаршу:
— А Володя где?
— Владимир Аркадьевич попросил Вас не беспокоить, а сам уехал в Краснодар, — ответила она и продолжила печатать на компьютере.
           Эта женщина была чертовски страшной и при этом настолько привлекательной, что я не мог оторвать от неё глаз. Мне захотелось её ещё о чём-нибудь спросить.      
— Как Вы думаете, ему можно доверять? — вкрадчиво произнёс я, а она посмотрела на меня удивлённым взглядом поверх плюсовых очков.
— Что? — спросила она, слегка наклонив голову.
— Володьке можно доверять? — повторил я, но она ничего не ответила, отводя от меня угасающий взгляд; её длинный острый носик чертил замысловатые зигзаги на поверхности монитора — она делала вид, что внимательно перечитывает текст.
— Извините. Я прикололся, — тихонько сказал я и вышел из приёмной.
           На следующий день на шведской линии Беломестнов, проходя мимо, поздоровался за руку и произнёс с лёгким нажимом:
— Ты подписался.
— Ага. Я помню, что вчера продал душу дьяволу за бутылку «конины».
— Когда сможешь приступить к исполнению своих обязательств? — настойчиво домогался он.
— Володя! — воскликнул я. — У меня пока — отпуск! Через пару недель поговорим. Хорошо?
— Оп! — хлопнул в ладоши Володя и радостно воскликнул: — Вот ты ещё раз подписался!
— Твою мать! С тобой лучше вообще не разговаривать, — возмутился я и пошёл от него прочь.
— Через две недели оформим договор, получишь подъёмные, поедем в Краснодар за машиной! — кричал он вослед. 
           Он покупал меня с потрохами, но он не знал, что эти потроха не продаются…
               


Рецензии