Пристанище пилигримов, часть 3
Я небрежно пожимал руки направо и налево. С директором, с главным по экономике, с главным по безопасности, с главным инженером, с завгаром, и вообще с «главными» у меня сразу же завязались товарищеские отношения, — казалось, что все только меня и ждали. Женщины смотрели на меня похотливыми глазёнками. Мужики хотели со мной выпить и пооткровенничать. Спортсмены тянули на баскетбольную площадку, на теннисный корд, на футбольное поле, в бильярдную. Я даже в пинг-понг начал играть. Я играл во все игры, несмотря на то что каждый день был с похмелья.
Мне понравилось жить в отеле, и я всерьёз задумался о том, чтобы остаться в «Югре». В розовых поллюциях моих эротических грёз я видел многочисленные служебные романы и короткие интрижки с местными красотками. Некоторые из них уже наметились с первых дней моего пребывания в отеле. Юля Медведь была от меня просто без ума. Она флиртовала и кокетничала со мной без всяких стеснений, даже при жене. Когда мы встречались в коридорах «Югры», она смотрела на меня таким откровенным взглядом, что я покрывался стыдливым румянцем .
Это была очень стильная девочка лет двадцати пяти, с короткой меллированной стрижкой под «гарсона». И в строгом сером костюме с длинной юбкой, и в коротких теннисных шортиках она выглядела одинаково сексуально, поражая своими отточенными формами. У неё были холодные лазуритовые глаза и правильные черты лица. Попка у неё была маленькая и упругая, ноги длинные, жилистые, идеальной формы. Она была хрупкая, но очень сильная.
Юля была просто помешана на спорте и играла во все игры наравне с мужиками, но больше всего она любила секс. Однажды на мой вопрос: «А какой вид спорта тебе больше всего нравится?» — она ответила совершено спокойно, без единой морщинки на лице: «Больше всего я люблю трахаться. Я бы занималась этим по пять раз на дню, но увы…» — продолжать она не стала, поскольку и так всё было понятно: мужики — сплошные импотенты или алкоголики, и никто не может удовлетворить её вполне «разумные» потребности.
Честно говоря, я обалдел от такого напора. Юленька открыто предлагала себя, и я задумался… Конечно, она стоила того, чтобы рискнуть, но я всё-таки решил воздержаться — не столько из-за рыжего Минотавра, ревниво охраняющего её, а сколько из-за гнева моей жены, который мог бы окончательно разрушить наши отношения. Нам уже Татьяны хватило, чтобы арктический холод поселился в нашей постели.
Как-то раз, вечерком, ближе к закату, мы купались на Ольгинском пляже. Юля плавала в ластах и в маске. Она ныряла очень глубоко, исчезая под водой на несколько минут; доставала со дна какие-то ракушки, камни, пивные бутылки. Она называла это «фридайвингом». Сквозь зыбкую поверхность моря я следил за тем, как она скользит по каменистому дну, плавно изгибаясь в преломляющихся лучах солнца.
Потом я отвлёкся и потерял её из виду; плыл по направлению к горизонту, слегка загребая ладошками и чуть отталкиваясь ногами. Я даже песенку начал напевать, поскольку настроение было приподнятое, я бы даже сказал, слегка восторженное, что случалось со мной крайне редко. «Море! Ты слышишь, море, твоим матросом хочу я стать!» — пел я звонким голосом, и вдруг какая-то рыбина, как мне показалось, проплыла совсем рядом и коснулась моих оттопыренных плавок. Я вздрогнул от неожиданности, запаниковал и начал барахтаться, вглядываясь в подводный мир, и тут же рядом со мной вынырнула очаровательная «русалка». Она громко хохотала, сверкая жемчужными зубками.
— Юлёк! Я не понял! Это что было?! — воскликнул я, после того как откашлялся и выплюнул целый галлон морской воды.
— Испугался, крепыш?
— Не то слово! Ты же знаешь, как мы трепетно относимся… А тут какая-то хищная рыбина нападает на моего маленького головастика.
— Не перегибай! — смеялась Юля. — Я просто его погладила.
«Эмансипе, ****ь!» — подумал я про себя и умолял нарочито жалобным тоном:
— Никогда так не делай… без предупреждения.
Когда мы вышли на берег и плюхнулись на горячую гальку, она приблизила ко мне своё бледное ненакрашеное лицо с орнаментом от резиновой маски и нежно поцеловала в губы. Подобная раскрепощённость девушек отпугивает меня. Я сам по натуре охотник, но, когда на меня начинает охотиться дичь, я робею, теряюсь и не знаю, как себя вести.
Я чуть отстранился, а она посмотрела на меня холодным взглядом, в котором явно читалась презрение.
— Ну вот, опять испугался, — насмешливо молвила она. — Что за мужики пошли? Никакого духа авантюризма… Как кастрированные коты.
— Девушка, — я обратился к ней официальным тоном, — Вы не забывайте, ради бога, что я человек женатый. Здесь немало постояльцев отеля, а так же его работников, которые могут нас легко спалить, что, собственно говоря, не пойдёт нам на пользу… Особенно Вам, если учитывать Ваши отношения с директором.
После этой фразы я с невозмутимым видом оглянулся по сторонам… Мне показалось, что все пялятся на нас из-под тёмных очков, из-под развёрнутых газет, прикрываясь книгами и полями соломенных шляп, прикидываясь спящими. Без всяких сомнений, мы были в центре всеобщего внимания: такая красивая пара не могла остаться незамеченной.
— Слушай, Мансуров… Не валяй дурака.
— В каком смысле? — спросил я и перевёл взгляд на кромку горизонта, в которую медленно, но неуклонно погружалось алеющее солнце.
— А в том смысле, что у тебя с женой ничего не осталось, кроме печати в паспорте. Ты не любишь её. Я это заметила в первый же вечер. И она смотрит на тебя пустыми глазами. Уверена, что у вас давно не было секса.
— На понт берёшь?
— Ты сам это знаешь не хуже меня, — ответила она, ехидно прищурив глаза и сморщив свой маленький аккуратный носик. — Тем более мне кажется, что у неё есть какие-то отношения с Калугиным, хотя они очень искусно это скрывают, но я чувствую — там есть нерв…
— Возможно, ты права! — ответил я резко. — Но мы официально находимся в браке, и окружающие воспринимают нас мужем и женой, поскольку не все такие наблюдательные, как ты.
— Да плюнь ты на эти условности! — Она легонько щёлкнула меня по носу. — Давай прямо сейчас завалимся в «Кубань», и ты не забудешь этот вечер никогда. У меня там подружка работает администратором… Закажем икру и шампанское в номер. Оттопыримся по полной программе.
— У меня на икру денег не хватит, — сказал я, как отрезал.
Она перестала улыбаться, замкнулась и повернула лицо к закату, отчего оно покрылось нежно-розовой ретушью. Никогда не забуду этот идеальный абрис Нефертити.
— Юленька. Милая Юленька. Я одного не могу понять… — продолжил я назидательным тоном. — Зачем тебе это надо? Ты молодая красивая девушка, а я не самый подходящий вариант для тебя. Я много пью, курю, матерюсь, плюю на законы общества и любые правила. У меня совершенно нет денег и никаких перспектив в том, что они когда-нибудь появятся. Я не люблю женщин и не особо люблю трахаться. Мне бы поговорить с кем-нибудь по душам, водочки выпить.
Она смотрела вдаль и никак не реагировала на мои слова, а я продолжал раскачивать лодку, в которой мы случайно оказались вместе.
— Ну допустим, мы отправимся сейчас в номер и займёмся там беспорядочным сексом. Едва ли это закончится любовью, и навряд ли мы станем хоть чуточку счастливее. А на следующий день, то есть завтра, мы встретимся на шведской линии и ничего не почувствуем, кроме стыда.
— Ты не устал? — прошептала она, не глядя в мою сторону.
— Я просто хочу понять… — Я сделал мхатовскую паузу, а она покосилась на меня вопросительным взглядом. — Зачем я тебе нужен?
Её ответ меня обескуражил, и если бы она в конце фразы пустила бы по щеке длинную слезу, то я, наверно, поверил бы в её искренность. Но я прекрасно понимал, с кем имею дело, и, конечно же, чувствовал, что она играет со мной от скуки…
— Ты не представляешь, — сказала она дрожащим голосом, — как мне надоели эти самоуверенные пузатенькие мужички с маленькими пиписьками, наделённые властью и деньгами.
С моря подул прохладный ветерок, и её мокрая загорелая кожа покрылась многочисленными мурашками. Она закутала плечи в махровое полотенце и вновь уставилась на закат, который постепенно приобретал трагические нотки.
— Ты, наверно, думаешь, что я шлюха? — вдруг спросила она.
— Н-е-е-е-т! — возмутился я. — Ни в коем случае!
— Ну и зря, — спокойно молвила она и, повернув голову, улыбнулась мне очаровательной улыбкой. — Я действительно шлюха. Я очень плохая. Ты даже не представляешь насколько…
И всё-таки она добилась своего: после таких признаний мне стало её жалко, — она выцыганила капельку моего сочувствия, и я даже мысленно погладил её по головке и прижал к себе. «Девочка моя милая». — Я бываю страшно сентиментальным, особенно когда «страдает» красивая женщина, особенно когда она плачет. — «Возьми себя в руки, Эдуард».
Я начал говорить какие-то банальности о покаянии, о том что никогда не поздно измениться, о том что Господь милостив, о том что всё относительно, но Юля резко перебила меня:
— Пожалуйста, оставь меня в покое. Я не хочу с тобой разговаривать.
Я тут же поднялся, одел шорты, накинул полотенце на плечо, взял сигареты…
— Дай закурить, — попросила она.
— Ты же не куришь, — удивился я.
— Хочу вспомнить забытый вкус.
— Поверь мне, я не стою того... — начал я моросить нечто великодушное, но она посмотрела на меня таким взглядом, что у меня все слова встали колом.
— Дай сигарету и проваливай отсюда, неудачник, — прошелестела она с ненавистью.
Я пожал плечами, горестно вздохнул и поплёлся в отель. После этого разногласия мы всё-таки продолжали общаться: играли в теннис, в баскетбол, в волейбол, а какие «свояки» она катала на зелёном сукне! Но интимной подоплёки в наших спортивных единоборствах отныне не было.
Девушка была, конечно, очень одарённая, и я до сих пор не могу понять и даже простить себя… «Какого чёрта, придурок, ты не трахнул эту великолепную бестию?!» — иногда я спрашиваю себя, сидя перед камином и по-стариковски роняя тапочек в огонь.
Именно в то время со мной начали происходить какие-то странные метаморфозы, и впервые на моём пути появились красные флажки. Раньше для меня не было ничего невозможного, а теперь я разбрасывал последние камни, перед тем как начать их собирать. Красивая беззаботная жизнь заканчивалась, и наступал мой персональный апокалипсис.
Однажды Калугин посмотрел на меня взглядом патологоанатома. К тому моменту я выглядел отвратительно: я страшно похудел, у меня был совершенно не жизнеспособный вид, торчали ключицы, плечи сложились на груди, словно крылья летучей мыши, под глазами пролегли фиолетовые тени. Я ходил по земле как будто наощупь.
— Ты выглядишь как граф Дракула, — сказал он и легонько меня толкнул — я пошатнулся и чуть не упал. — Ты тлеешь на глазах. С тобой происходит что-то неладное.
— Ты вообще крещёный? — спросил он.
— Нет, — ответил я. — Я бывший пионер и комсомолец.
— Забудь об этом, как о страшном сне. Короче! — сказал он решительно. — Завтра в пять утра поедем к отцу Александру.
— Зачем? — заартачился я, и всё во мне было против этого.
— Крестить тебя будем, дурака, — ответил он тоном, нетерпящим возражений.
.14.
12 сентября 2000 года в 5 утра мы выехали в Псебай. Утро было пасмурное. Небо было затянуто мутной пеленой, напоминающей полиэтиленовую плёнку. Мы ехали вдоль моря в сторону Туапсе; оно было пепельно-серого цвета. Слегка штормило, и волны, как мне казалось, медленно наплывали и разбивались о железо-бетонные конструкции, которыми был укреплён берег. Над поверхностью моря бесновались чайки, грязно-белёсыми скопищами осаждали волнорезы.
— Ты хоть спал сегодня? — спросил Андрей, мельком посмотрев на меня; его «девятка» цвета морской волны летела по трассе довольно бойко: стрелка спидометра лежала на отметке «120».
— Вообще не спал, — ответил я. — Я обычно ложусь в это время, когда солнце встаёт.
— Каждый день?
— Да.
— А чем ты занимаешься всю ночь? Книги читаешь? — спросил Андрей и ухмыльнулся.
— В основном я бываю на море или где-нибудь в «Югре», — ответил я с неохотой. — В баре, в ночном клубе, в бильярдной… А потом всё равно иду на море и сижу там до рассвета.
Григорич посмотрел на меня с интересом и даже сделал музыку потише.
— И сидишь там один? Ночью? Какого хрена ты там делаешь, Эдуард? А жена тебе прогулы не ставит?
— Ночное море подстёгивает моё воображение, — ответил я. — Оно вдохновляет меня.
— Ну ты даёшь! — воскликнул Калугин, глядя на меня с отрицательным восхищением. — У него в номере — жена! Шикарная баба! С телом Афродиты! А он сидит всю ночь на берегу и нюхает эту рыбную вонь… С воодушевлением пялится в это унылое тёмное пространство.
Я молчал, глядя на дорогу. Я не мог самому себе объяснить, почему каждую ночь меня так тянет на море, а не к жене, почему мне так важно увидеть сперва закат, а потом рассвет; почему я могу укладываться только с восходом солнца и почему с самого отъезда из Тагила меня мучает беспощадная тоска, хотя я совершенно не скучаю по городу и редко вспоминаю про Таню.
Мне было очень плохо (на горле как будто затягивалась петля), но я не нуждался ни в чьих утешениях, напротив, мне нужно было абсолютное одиночество, чтобы сосредоточиться на своей боли и хотя бы понять её происхождение. Но я ничего не понимал, ведь по большому счёту всё было хорошо, и я бы даже сказал — отлично. Откуда же бралась эта душевная смута? Внутри меня как будто разлагался труп, и жёлтая гангрена охватила мою душу. Мне казалось, что дни мои сочтены.
«Наверно, Калугин был прав, когда говорил, что меня сглазили, — подумал я. — А может, я просто тронулся умом? Обычно люди страдают, когда в их жизни случаются беды и лишения. Со мной ничего подобного не происходит, но почему так больно? Почему мне так невыносимо в этом раю? Может, я интуитивно чувствую то ужасное, что уже случилось в будущем? Интуиция — это результат инверсии временного потока. Человек начинает чувствовать раньше, чем приходит осознание. С каждым днём вопросов становится всё больше, а ответов на них нет».
— Странный ты какой-то, — произнёс Андрей, глянув на меня с испугом, как будто даже боялся ехать со мной в одной машине.
— Да я просто ёбнутый, — ответил я на полном серьёзе, без тени улыбки на лице.
— Вот это правильно! Прямо — в точку! Я сам хотел сказать, но подумал, что ты обидишься.
— На правду? — удивился я, пожимая плечами.
— Вот поэтому я тебя и везу к батюшке. Спасать надо парня! Спасать! — крикнул он и надавил на педальку.
«Здесь женщины ищут, но находят лишь старость! Здесь мерилом работы считают усталость!» — надрывался в динамиках Бутусов.
«Хорошенькие дела, — подумал я. — По-моему, у меня появился соперник. Претендент на тело моей жены».
«Шикарная баба, — повторил я про себя. — Шикарная баба». — Я словно пробовал эти слова на вкус. — «А почему я этого уже давно не замечаю? Глаз замылился? Зажрался? Надо повнимательней присмотреться к своей жене, пока не увели».
«Но с какой интонацией он это сказал, — не мог успокоиться я. — Шикарная баба. В этих словах было столько неприкрытого восхищения. Да он же по-настоящему в неё втюхался! Вот мерзавец!»
Я чуть повернул голову и боковым зрением начал его сканировать, пытаясь понять его истинные намеренья. Калугин внимательно следил за дорогой; у него был очень мужественный профиль. Высокий лоб с короткой чёлкой. Крупный нос, несколько раз ломанный в уличных драках. Мощный, слегка раздвоенный подбородок со шрамом. Серые «галочки» небольших, но очень выразительных глаз. Сломанное ухо и ещё один шрам на шее. Это был довольно красивый мужчина. Замечу — не красавчик, а именно красивый — своим характером, интеллектом, волей, походкой, статью и много ещё чем.
В то время я восхищался им. Он стал практически моим кумиром, тем более он был на десять лет меня старше и прошёл две войны: Афганистан и Чечню. В Ичкерии он воевал в первую компанию и брал Грозный. Он был командиром роты специального назначения. Про афганскую войну он ещё иногда рассказывал, с ностальгической ноткой в голосе, а вот про чеченскую стыдливо помалкивал.
Однажды я спросил его:
— Андрей, как такое могло случиться?
— Что?
— Огромная армия, вооружённая танками, вертолётами, самолётами, последними военными гаджетами, пять лет не могла победить кучку бандитов и при этом несла огромные потери.
Он недовольно насупился и закурил. Долго молчал. Размышлял. Я думал, что он готовит развёрнутый ответ, собирает в голове какие-то факты, ищет причинно-следственные связи, но он просто не хотел об этом говорить. А потом как брякнет кулаком по столу; к этому моменту в нём уже сидела бутылка водки.
— Да просто генералы наши — продажные шкуры!!! И вечно бухой президент, которому всё по ***!
Вот такой он был — Андрей Калугин. Настоящий мужик. Настоящий друг. Настоящий воин.
Я просто восхищался, как он разруливал конфликтные ситуации в ночном клубе «Метелица», куда доступ был свободный и по выходным было не протолкнуться. В клуб приезжали со всего побережья, тем более нигде больше не было такой безупречной программы. Ленка всегда была прекрасным организатором. Она приглашала очень хороших музыкантов и даже звёзд. На сцену выходили прекрасные иллюзионисты, жонглёры, дрессировщики…
Я помню, как по всему залу водили огромного медведя, который вальяжно танцевал барыню и бил в присядку, а потом, как настоящий русский мужик, пил пиво и шампанское прямо из бутылки. Всё было просто феерично, весело и непринуждённо, ведь нужно было как-то оправдывать четыре звезды, но всё-таки основным блюдом программы всегда оставался шоу-балет «ХАОС», который иногда называли шоу-балет «Югра».
Девушки из балета ко всему ещё обладали безупречным загаром, что было вполне закономерно, поскольку из всех развлечений у них было только море и солнце. Сценические костюмы скорее подчёркивали их совершенную наготу, нежели прикрывали её. Когда девочки выходили танцевать «Самба-де-Жанейро», намазанные какими-то блёстками, со страусиными перьями на головах, то многим мужчинам в зале становилось плохо.
Здесь всё было пропитано развратом. Содом и Гоморра отдыхают — здесь даже Лот не сохранил бы целомудрия, но только не Калугин… Он даже не смотрел на сцену, а так же ему было совершенно плевать на откровенные наряды отдыхающих девиц, потому что он, как сокол, парящий в небе, высматривал лишь добычу, и она неизменно появлялась в зале.
Когда люди напиваются, то с упорством комолого быка ищут проблемы и всегда их находят. В клубе «Метелица», как правило, на их пути становился Калугин, наш великолепный тореро, если они сами раньше времени не обламывали себе рога.
Однажды произошла ситуация, которая меня поразила, а началась она с того, что за соседним столиком расположилась приблатнённая троица, — это были какие-то «пиковые», которые думали про себя, что они очень крутые. Они вели себя вызывающе: нагло обращались с официантками, комментировали выступление артистов, орали, свистели, на всё происходящее смотрели с презрительным апломбом, крутили своими хищными орлиными мордами в поисках добычи и таращили на девушек свои круглые чёрные глаза.
Двое были молодые и очень крепкие (один из них был натуральный «шифоньер»), но был среди них старый, матёрый и седой как лунь. Он разгуливал по залу походкой хозяина, вывалив из-под ремня обвислый животик. Я понял по выражению его лица, что всех вокруг он за людей не считает. По всей видимости, это был какой-то криминальный авторитет.
Андрей Григорич долго их не трогал, словно отмерял для себя общее количество их наглости и хамства, но я видел с какой запредельной ненавистью он смотрит на них… И когда старый матёрый урка, небрежно оттолкнув официантку, гневно замахнулся на неё растопыренной пятернёй, Калугин в три секунды оказался в эпицентре событий. Двое его крепких охранников подоспели только через несколько секунд. Разгорелся конфликт. Чтобы не привлекать внимание присутствующих, этих уродов вывели из зала, и разборка продолжилась в фойе. Я тоже туда выскочил — из любопытства. Шумели долго. Абреки называли какие-то имена и крутили у него пальцами перед носом. Короче, «распальцовка» была знатная: кавказцы умеют это делать.
— Рассчитались с официанткой, — спокойно сказал Андрей, прекратив длинный горячий монолог, — извинились, и сделали так, чтобы я вас больше никогда не видел. А своему Карену передайте, что я готов с ним встретиться в любое время.
— Э-э-э, — блеял как баран старый урка, — жалко мне тебя… Молодой ты ещё.
— Себя пожалей, — сухо ответил Калугин, — тебе уж точно недолго осталось.
Я понял, что конфликт исчерпан, и решил сходить в туалет. Я запер кабинку на щеколду и встал ногами на унитаз… Через минуту открылась дверь и вошли двое. По их голосам я сразу понял, что это абреки. Один был молодой, другой — старый, а третий, по всей видимости, расплачивался в зале.
Молодой тут же прошёлся вдоль кабинок, заглядывая вниз, но моих ног он не увидел. Пока они разговаривали, всё это время я сидел на унитазе, словно горный орёл на вершине Памира. У меня даже ноги затекли. Я слышал, как они мочатся в писсуар…
— Я его маму ****! — горячился молодой. — Он у меня землю жрать будет и кровью своею запивать!
— Надо звонить Хадже! Пускай высылает бригаду! — продолжал горячиться он, и даже голос срывался на фальцет от гнева. — Увезём его прямо сегодня… Я ночью не усну!
Даже мне стало страшно от этих слов, и я понял, что это натуральные демоны, жестокие, беспощадные, вероломные.
— Угомонись, — услышал я хрипловатый голос старого (меня удивил тот факт, что они разговаривали между собой по-русски). — Сейчас не то время, чтобы шашкой махать. Сейчас по-тихому решать надо. Немного подождём. Я его пробью через ментов. Всё про него узнаю. А потом глотку ему перережем… Вот и всё.
— Я спать не смогу! Я локти грызть буду! — орал молодой.
— Заткнись… мальчик мой, — ответил ласково старый, и они вышли из туалета.
Я спрыгнул с толчка, натянул штаны и побежал в клуб, чтобы сообщить об этом разговоре Калугину. Я начал со слов: «Андрей, мне кажется, тебе надо принять какие-то меры предосторожности», — а потом рассказал ему о том, что готовят эти звери; слово в слово передал. Он смотрел на меня совершенно спокойно, и ни один мускул не дрогнул у него на лице.
— Что собираешься делать? — спросил я.
— Ничего, — равнодушно ответил он.
— Андрей, они тебя грохнут! Будь уверен! Это полные отморозки! — возмутился я.
— Послушай, Эдуард, — сказал он, подняв с полу свинцово-серые глаза, чуть припущенные уставшими веками, — если бы я боялся подобную шваль, я бы здесь не работал. Ты сказал, что они пробьют меня. Ну и слава Богу. После этого у них совершенно пропадёт желание со мной бодаться. Без отмашки они никуда не полезут, потому что блатные и знают порядки. Эти идиоты ещё не поняли, что их завтра разменяют на пятаки и что они уже не нужны своим хозяевам. Лавина в горах сходит тихо и медленно, но убивает беспощадно. Она несёт ужас и смерть.
— У меня даже — мурашки по спине, — прошептал я, глядя на него завороженным взглядом, словно кролик на удава; он действительно обладал какой-то гипнотической силой.
— Ты за меня не переживай. Всё будет хорошо, — сказал он тем же убаюкивающим голосом и похлопал меня по плечу. — Иди лучше жену развлекай. Вон она, голубушка, отработала и в зал вышла… Ищет тебя взглядом.
— А может, тебя? — спросил я в шутку.
Он улыбнулся по-доброму, по-отечески, с глубокими морщинками вокруг глаз, что случалось крайне редко, потому что чаще всего он был желчным и злым. Это был самый настоящий волк-одиночка, скитающийся во тьме.
Я шёл к нашему столику и думал, — Ленка уже махала рукой, увидев меня издали, — думал о том, что, по всей видимости, ему нечего терять, поэтому он ничего не боится. На войне у него выгорели рецепторы страха.
Всю ночь я размышлял на эту тему и пришёл к выводу, что Калугин больной на всю голову, что он несчастный человек, совершенно одинокий и опустошённый. Была в нём какая-то чёрная дыра, сквозь которую просвечивали звёзды.
И вот мы едем в Псебай. Над горным хребтом взошло маленькое размытое солнце. Проехали Туапсе. Развернулись на Майкоп. Мне жутко хотелось спать. Глаза слипались сами собой, и я постепенно проваливался в какую-то тёмную пучину. Внутри меня шумели голоса. По их интонации я чувствовал, что все они против меня, против этой поездки. Они бились во мне, как скопище чумазых матросов в трюме тонущего корабля.
Я вздрогнул и проснулся с криком — Андрей даже головы не повернул в мою сторону. Мне показалось, что он спит с открытыми глазами, остекленевшими и тупо взирающими на дорогу. Я приходил в себя, оглядываясь по сторонам и не понимая, что происходит и куда мы едем, — железный профиль водителя, какие-то мрачные курганы с бледно-жёлтыми разливами полей, прямая двухполосная дорога, разделяющая мир на реальность и её зеркальное отражение, — она проваливалась на горизонте в пучину тёмно-лиловых облаков, напоминающих термоядерный взрыв.
— Будет гроза, — тихонько молвил Андрей.
— Да. Мы прямо в неё въезжаем, — подтвердил я.
Чёрный коршун пролетел над нами, расправив огромные крылья, — в клюве у него болталась какая-то зверюшка. В районе Лабинска мы увидели аварию: встретились «москвичок» и «жигулёнок». На обочине лежали люди в окровавленных рубахах. Андрей даже останавливаться не стал: там уже были гаишники и какие-то зеваки.
Мне казалось, что мы едем целую вечность. Разговаривали мало. Андрей был предельно собран и молчалив. Мне всё это жутко надоело, к тому же я видел в каких-то населённых пунктах церковные купола…
— Андрей, почему мы едем именно в Псебай? — спросил я. — Что нельзя покреститься где-нибудь поближе?
— Нельзя, — раздражённо ответил он. — Тебя что, укачало?
— Нет. Просто интересно. А кто такой отец Александр?
— Настоящий батюшка… И только он может тебе помочь.
— А остальные что... фуфло тряпочное? — спросил я и широко зевнул.
— Почему? Нет. Просто они слабые. Приземлённые, что ли.
— А мне какая разница? Мне же покреститься надо… А электричество бежит и по ржавым проводам.
— Послушай, Эдуард, — спокойно ответил он, но в этом спокойствии было столько холодной ярости, что меня зазнобило. — Сиди ровно на табурете. Я знаю, что делаю. Этот батюшка однажды вытащил меня с того света. Он дал мне новую жизнь, дал мне надежду и дал веру. Если бы меня к нему не отвезли тогда, я бы себе маслину вот сюда… — И он ткнул указательным пальцем в лоб.
— Поэтому я называю его своим отцом, — подытожил Калугин.
— Понял, — ответил я, капитулируя поднятыми руками. — Сижу и помалкиваю. Отец — это святое.
— Вот сиди и помалкивай, — улыбнулся наконец-то Григорич; в этот день он был крайне серьёзен. — Тебя же везут. Что тебе ещё надо?
И вот мы приехали в Псебай. Это был обыкновенный кубанский посёлок с пышными садиками и разноцветными домами. Первую остановку мы сделали возле магазина, на крыльце которого, несмотря на утро, уже собиралась поселковая молодёжь — потёртые такие ребята, с опухшими лицами, в майках-алкоголичках.
Мы резко затормозили возле крыльца, подняв облако пыли, в котором они просто потерялись. Мой водитель с треском поднял стояночный тормоз и, хлопнув дверью, отправился в «сельпо». Когда пыль развеялась, я увидел их глупые морды, напоминающие дворовых собак. Они смотрели на автомобиль, выпучив глаза, словно это была летающая тарелка. Их было человек семь.
Когда Григорич вышел из магазина, у него попросили дотацию.
— Дяденька! Дайте, пожалуйста, мелочь на опохмелку.
— Такие молодые, и уже с утра водку жрёте, — обронил Калугин, высыпая липкую сдачу в трясущуюся ладошку паренька. — До сорока не один из вас не доживёт. Сходите лучше в храм.
— Тоже мне Христос выискался, — ляпнул один из этих парней, крепыш с широким угреватым лицом.
— Ты бы, дядя, пару червонцев кинул, так мы бы обязательно сходили! — весело заблажил другой.
— Слушай, дядя, — с угрозой в голосе сказал маленький-кучерявый. — Мы тут хлеба досыта не едим, а ты, такой нарядный, приехал на крутой тачке и гонишь всякую пургу. А не поехать ли тебе на ***, дорогой товарищ, пока мы тебе башку не проломили!
— Что ты сказал, ушлёпок? — тут же завёлся Григорич, и я увидел, как у него натянулись сухожилия и вздулись вены на руках; он выставил левую ногу вперёд, а правую отодвинул чуть назад.
«Ну вот и началось, — подумал я. — Приехали креститься».
Я вытащил монтировку из под водительского сиденья, и, резко открыв дверь, вывалился из машины.
— Не *** себе — мотыль! — брякнул кто-то из толпы и все затихли; повисла блаженная тишина.
— Андрей Григорьевич, — пропел я райским голоском. — Насколько я понимаю, у нас здесь — другие цели.
— Может, поедем, — ласково попросил я.
Андрюха ещё раз внимательно посмотрел на кучерявого паренька, словно пытаясь его запомнить, и нехотя пошёл к автомобилю. Все молча смотрели ему вослед. Я сложился обратно на переднее сидение и захлопнул дверь. Андрей упал рядом и, повернув ключ в замке зажигания, процедил сквозь зубы: «Молодёжь совсем берегов не видит».
— Андрюша, ты сам виноват. Есть такая поговорка: не учи жить — лучше помоги материально. Пацаны уже взрослые, а ты им начал мораль читать. Ты кого-то слушал в двадцать лет?
— Никого… и даже голос разума не слушал, — ответил Андрюха и широко улыбнулся.
И долго ещё улыбался, пока мы ехали до Преображенского храма.
— Получил бы поленом по черепушке, — сказал я. — Эти деревенские жестко бьют. На своей шкуре проверил.
Я задумался на несколько секунд, вспоминая давнюю историю, и продолжил с ностальгической ноткой в голосе:
— Мы как-то приехали в Синячиху трактор забирать. Один мой товарищ деревенским его в лизинг оформил, а они перестали бабки платить. Ну, попросил помочь. Ещё двоих пацанов прихватили. Приехали на стрелку, такие чёткие, на BMW, а эти утырки махом штакетник разобрали, да как погнали нас до самого города, ещё и BMW в лизинг забрали.
Я громко рассмеялся, а Андрей опять улыбнулся блаженной улыбкой; настроение у него было просто замечательное.
В храме никого не было — только одна служка. Она сказала, что батюшка ушёл в горы и живёт там в пещере.
— А что он в пещере-то живёт? — спросил я. — Жарко ему что ли в доме?
— Уединения ищет, — ответила оно.
— Ну, и что будем делать? — спросил я у Калугина.
— Я примерно знаю, где это находится. Мы туда однажды ходили с одним пареньком.
— Не-е-е, послушай, Андрюха… Человек уединения ищет, а мы придём… как эти… хуже татарина.
— Не ссы, молодой, прорвёмся, — пообещал Калугин, и мы двинулись в горы; глаза у него горели радостным огнём, и казалось, что такой поворот событий ему явно по душе.
За посёлком начинался горный хребет. Кучевые облака плыли над ним, как огромные дирижабли. Иногда в просветах выглядывало яркое солнце, освещая его гранитные верхушки и кучерявые склоны, обожжённые осенью.
— Смотри, Григорич, — я указал пальцем на среднюю вершину, — там как будто домик примостился… Плоский такой, словно таблетка… Может, он там?
Калугин, задрав голову, долго смотрел вверх.
— Нет. Этот домик природа сотворила, — ответил он. — Батюшка — на другом склоне. Не ссы, молодой, найдём. У нас до заката времени ещё много.
Мы шли какими-то козьими тропами, поднимаясь всё выше и выше. Андрей, наверно, привык бегать по горам, но я очень быстро выдохся и у меня начала кружиться голова. Ноги предательски подкашивались. Градом катился пот, и я чувствовал, как майка прилипает к спине. К тому же с самого утра мы не ели, разломив лишь краюху хлеба после Майкопа да выпив по бутылке кефира.
Калугин уверенно карабкался вверх, а я начал постепенно отставать.
— Андрюша! — крикнул я с лёгким отчаянием. — У меня же нет такой подготовки, как у тебя. Я горы только на картинках видел.
Андрей оглянулся и посмотрел на меня как на вошь.
— Это из тебя водочка выходит, — сказал он. — Вон потекла ручьями. Давай, молодой! Через не могу! Кто, если не мы?
— Да я бы сейчас лучше на шведской линии пробавлялся, — жалобным тоном скулил я.
— Ты в армии где служил?
— На хлеборезке.
— Тоже неплохо, — засмеялся он, и мы двинулись дальше.
Погода была самая подходящая для таких марш-бросков: жары не было, ввалившиеся бока облизывал прохладный ветерок, над головой медленно плыли облака, сквозь которые тускло просвечивало солнце. Оно не пекло, а ласкало мягкими лучами. Сентябрь на Кавказе — это удивительная пора.
Сперва мы ушли не в ту сторону, но потом, вернувшись назад, мы всё-таки нашли три скалы, которые были для Калугина ориентиром. Они стояли, как богатыри в дозоре, в одну шеренгу, а за ними возвышался скалистый холм, увенчанный большим деревянным крестом.
— Вот здесь он, голубчик! — обрадовался Калугин, и мы начали спускаться вниз; уклон был довольно крутой, и камни сыпались из-под наших ног.
Перед входом в пещеру была оборудована бытовая площадка, в центре которой стоял грубо сколоченный стол, на котором валялась всякая утварь. У стены была сложена поленница, а в неё воткнут топор. Вход в пещеру был завешан брезентовым пологом. Не успели мы подойти, как занавес открылся и вышел батюшка.
— Только не вздумай ему врать, — шепнул мне Андрюха. — Он человека насквозь видит. Соврёшь хотя бы раз, и он с тобой разговаривать не будет.
— Ты думаешь, я ехал сюда триста километров, чтобы врать ему? — парировал я.
И вот перед нами стоит человек — в сером потёртом подряснике, с деревянным крестом на груди, в разбитых кирзовых прохорях. Его седые волосы размётаны по ветру. Борода всклокочена. Он больше похож на расстригу, чем на церковного служителя, а ещё большие грубые руки отличают его от «батюшек», у которых ручки в основном гладенькие, холёные, да ещё с маникюром.
В тот момент он показался мне великаном, хотя роста в нём было метр восемьдесят, а я почувствовал себя лилипутом и даже оробел, что случалось со мной крайне редко. Встретившись с ним взглядом, я стыдливо опустил глаза.
— Здравствуйте, батюшка, — сказал Андрей и поцеловал ему руку.
— Здравствуй, сын мой. Здравствуй, Андрюша, — ответил отец Александр и тут же спросил: — Как у тебя дела?
Голос у него был сильный, выразительный, с необычными нотками, — аж до костей пробирал, и каждое его слово падало в меня, как камень на дно пустого колодца. Ни одного лишнего слова я не услышал от этого человека: он знал цену словам и не разбрасывался ими.
Глаза его были, словно океан в пасмурную погоду, тёмно-серого цвета, и была во взгляде какая-то неимоверная глубина, чистота и сила, отчасти пугающая такого грешника, как я. Но каждый погружался в этот океан без остатка, безоглядно, без вранья, безоговорочно подчиняясь его ветрам и течениям, — невозможно было спорить с эти океаном, невозможно было ему противостоять.
А ещё, несмотря на всю суровость, была в нём какая-то неимоверная доброта, подкупающая настолько, что я начал доверять ему с первых секунд нашего знакомства (абсолютно доверять), хотя по жизни я не был наивным простачком. Он светился весь изнутри, и глаза его улыбались по-доброму, без иронии, в отличие от Калугина, у которого это всегда была усмешка злого и желчного паяца. В сущности своей это был любящий отец, который знает о всех наших проделках, но не гневается, а напротив, относится с пониманием и даже где-то с умилением, потому что любит нас по-настоящему, ждёт нашего исправления и свято верит в наше божественное начало.
— Хорошо, батюшка. Всё у меня хорошо, — ответил Андрей, заискивающе улыбаясь и мотая головой, словно стреноженный конь; я никогда не видел его таким и больше никогда не увижу: мы все были просто детьми перед его очами.
— А ведь ты врешь, Андрюша, — сказал отец Александр и хитро улыбнулся. — Употребляешь дьявольское зелье? А?
— Ну как? Это… бывает… по праздникам… по выходным… но без фанатизма, батюшка… Без фанатизма, — тут же засуетился Андрюха, заёрзал весь, глаза забегали; мне даже смешно стало: сам же говорил — не ври!
— По лицу вижу, что пьёшь, — сказал отец Александр. — Второго дня пил. Правильно?
— Правильно, — согласился Андрюха, опустив голову. — От Вас ничего не скроешь, батюшка.
— И не надо. Я ведь, Андрюша, не инспектор ГАИ, чтобы меня обманывать.
Калугин стоял навытяжку и боялся шелохнуться. Ему было очень стыдно за своё враньё. Выражение лица у него было, как у мальчика на картине Фёдора Решетникова «Опять двойка».
— Да я так… чисто обезболиться. К вечеру уже терпежу нет. Таблетки постоянно принимать нельзя — наркоманом станешь.
— Так лучше алкоголиком быть? — спросил отец Александр.
— Выходит так, — смирился Андрюха.
— Я же дал тебе молитвы особые.
— Не помогают молитвы, батюшка.
— А это потому, Андрюша, что слабо веришь. Господь тебя не слышит.
— Матронушке молишься? — спросил отец Александр.
— Молюсь, — ответил Калугин.
— И что, не помогает?
— Помогает, но не всегда.
Казалось, отец Александр расстроился. Взгляд его стал ещё более суровым.
— Ладно, — сказал он. — Иди обратно. В храме пересиди. Там Ольга есть. Она тебя накормит. А у нас с молодым человеком… — Он посмотрел на меня очень выразительно, и я опять отвёл глаза. —… разговор длинный будет. Как тебя зовут, сын мой?
— Эдуард.
— Не крещённый? — спросил он, а я удивился; казалось, он действительно видит любого человека насквозь.
— Так точно. Не крещённый.
— Так за этим и приехали, батюшка, — вставил Калугин, а он сказал ему строго:
— Иди, Андрюша. Мы сами разберёмся.
Батюшка был явно расстроен. Андрюха поцеловал ему руку и отправился в обратный путь.
— Вода есть? — спросил я.
Он ушёл в пещеру и вернулся с алюминиевой кружкой в руке; поставил её передо мной, сел напротив и посмотрел на меня вопрошающим взглядом.
— Ну рассказывай.
— О чём рассказывать, батюшка? — спросил я и почувствовал, как сердце моё колыхнулось и перехватило дыхание.
— А что из души твоей просится, то и рассказывай. Ты не хуже меня знаешь, что тебя мучает.
Я заглянул в себя — где там моя душа? Завалилась за подкладку как пятачок. Рассказать хотелось многое, но с чего начать? Я задумался… Начинать нужно было с самого детства.
Мы разговаривали около трёх часов. Отец Александр был как ключ ко всем дверям. Он давал настолько точные ответы на мои вопросы, что я запомнил этот разговор на всю жизнь. Я не чувствовал никакого осуждения с его стороны и никакого высокомерия. Он был терпеливым учителем, а я нерадивым учеником. Батюшка умел слушать: он ни разу не потерял нить разговора и ни разу не выпустил меня из фокуса своего внимания, хотя мною было сказано очень много. В общих чертах это напоминало историю пророка Моисея и горящего куста. До сегодняшнего дня встреча с этим человеком остаётся для меня главным откровением моей жизни.
— Мне очень плохо, батюшка, — начал я свою исповедь. — Каждое утро я просыпаюсь с чудовищной болью в сердце. Я даже во сне чувствую её. Я не хочу просыпаться по утрам. Я хочу уснуть навсегда, только без сновидений, и не надо мне вашего рая.
— Пьёшь давно?
— Две недели. Как в отпуск вышел, так и не просыхаю.
Я соврал, потому что на самом деле пил уже два месяца.
— А зачем пьёшь? Человек ты вроде не глупый, и должен понимать, что водка разрушает не только тело, но и губит душу твою бессмертную. Обо что ты запнулся, сын мой? О какой камень?
— Почему я пью? — Я задумался, и в моём сознании начали вспыхивать какие-то мысли, словно кто-то нашёптывал мне их за спиной.
— Вы, наверно, думаете, батюшка, что у каждого алкоголика есть какая-то веская причина, для того чтобы пить? Люди пьют, потому что есть алкоголь. Всё, что Создатель даёт нам для выживания, мы используем себе во вред. Любые рецепторы используем для получения наслаждений и ни в чём не знаем меры. Люди — это ненасытные твари, пожирающие сами себя, потому что нас никто не жрёт. У нас нет в природе врагов, кроме нас самих, а ведь мы тоже нуждаемся в естественном отборе, как и все остальные виды. Микробов мы победили, с вирусами успешно боремся…
Я заметил, что батюшка слегка поморщился, — тонкая жилка дёрнулась у него под глазом, — ему явно не понравился ход моих мыслей.
— Ну ладно, давайте посмотрим с другой стороны, — робко предложил я. — Повальный алкоголизм — это всего лишь верхушка айсберга. Следствие, так сказать, всеобщей неудовлетворённости. Мы смерились с нашей участью, но не приняли её. Наше бытие — это вечный конфликт желаемого с действительным. Мы такие по определению, но мы хотим быть другими, совершенно не понимая какими именно. Алкоголь — это великий обманщик. Он создаёт псевдо-реальность в отдельно взятом мозгу. Он рисует новыми красками надоевшую до чёртиков картинку, которую мы видим каждый день. Он помогает людям почувствовать что-то новое и ощутить себя другими существами, более свободными, красивыми, талантливыми. Люди не могут жить в перманентном состоянии. Это невыносимо. Им нужно меняться.
— Ничто так не меняет людей, как время.
— Слишком медленно. Настолько медленно, что не чувствуешь этих перемен. А водка это делает мгновенно. Хлопнул стакан, а через минуту ты уже красавчик, умница, талант, сексуальный гигант или чемпион мира по боксу. Я не могу быть счастливым просто так, поэтому для меня алкоголь — это единственный катализатор радости. И это при том, что у меня богатый внутренний мир и множество всяких увлечений. А если взять простого работягу — какие у него могут быть радости, кроме бухла?
Буквально на секунду улыбка вытянула разрез глаз и вспыхнула в глубине его зрачков, но тут же растворилась в холодном, строгом выражении лица.
— Меня не интересует, почему люди пьют, — молвил батюшка. — Лукавый не дремлет. Он повсюду расставляет свои ловушки. Меня волнует вопрос — почему ты живёшь последнее время так, словно у тебя нет будущего? Ты ведь молодой парень, и у тебя всё ещё впереди, если не будешь дураком.
Я задумался: «А ведь он прав… Откуда в нашем поколении такая тяга к саморазрушению? Откуда такая безнадёга? Неужели причина в том, что мы ни во что не верим?»
— Мне кажется, батюшка, что это всё началось ещё с девяностых, — робко предположил я. — Мы не верим в будущее... Потому что его нет у нашей страны, у нашего народа и, как мне кажется, у всего человечества. Я чувствую на своём лице дуновение надвигающейся катастрофы. Повсюду — ужас, огонь, нищета, голод, страшная бездуховность. Рушатся вековые устои, общественные институты, распадаются скрепы… По земле идёт Сатана, а за ним по пояс в крови шествует его легион. Это вселенское зло прикрывается человеколюбием и гуманными целями. В этом и заключается его главная опасность для людей.
— Всё правильно говоришь, сын мой, — приятным баском заговорил батюшка. — Только ты одного не учёл… Душа — это эпицентр мира, а всё, что происходит вокруг человека, это спектакль, и даже вселенское зло, о котором ты говоришь, это всего лишь декорации к спектаклю. Пугают тебя этим злом. Веру твою расшатывают. Мнимыми благами искушают. Вещами красивыми и бабами роскошными заманивают. Но ничего этого на самом деле нет. Всё это — мираж в пустыне. Уловки Дьявола. Может, на земле ничего и не останется, только пепел, но твоя душа бессмертна. И в первую очередь ты должен думать о своей душе, а потом уже о судьбе человечества. Понимаешь, сын мой?
— Так это ж чистой воды солипсизм.
— Что?
— Философская доктрина, отрицающая объективную реальность. Крайняя форма субъективного идеализма.
— Я не отрицаю объективную реальность, ибо она создана Всевышним. Я говорю о том, что духовное первично, а материальное является лишь следствием…
— Я понимаю, батюшка, — услужливо подхватил я, — что наш мир является эманацией высшего, духовного мира.
Он слегка нахмурился и спросил меня:
— Зачем ты употребляешь иностранные слова? Русский язык — это самый богатый и красочный язык, с помощью которого можно выразить любую мысль.
Я согласился с ним, молча кивнув головой. Потом я отхлебнул воды из алюминиевой кружки и продолжил свою исповедь:
— Мучает меня один вопрос, батюшка. Шибко мучает. На распутье стою: и жену свою люблю, и без любовницы не могу жить. Что мне делать? С кем остаться?
Он посмотрел на меня с пониманием, чуть улыбнулся, провёл ладонью по бороде…
— Не обманывай себя, — молвил он тихим голосом, а потом ещё тише: — Никого ты не любишь.
— А что такое любовь, батюшка? — спросил я, состроив наивное лицо.
Его ответ меня удивил, поскольку я предполагал что-то типа «Любовь — это полное самоотречение» или «Любовь — это когда нет никаких вопросов».
— Настоящая любовь, — произнёс старик, устремив на меня сияющий взор, — делает человека счастливым, потому что это самый бесценный дар, какой только можно получить от Бога. Если ты страдаешь, ревнуешь, маешься от тоски, то это уже не любовь, а похоть и дьявольское искушение. Ты — глубоко несчастный человек, поскольку никого не любишь, даже собственных детей, даже собственных родителей… Да что там говорить, ты даже самого себя не любишь.
Он замолчал, а у меня всё похолодело внутри: неужели я такой урод, как расписал батюшка? Он читал меня как книгу, небрежно перелистывая страницы моей жизни. Он действительно видел меня насквозь. Такому человеку невозможно врать, и разговор с ним был для меня первым шагом к тому, чтобы перестать обманывать хотя бы самого себя.
Он смотрел мне прямо в глаза и вытягивал из меня правду, которую я уже давно в себе похоронил, — как говорится, забил в крышку гроба шестьдесят шесть гвоздей. Он казался мне очень резким, отчётливым, на фоне серых гранитных камней и пожелтевшей травы. В тот момент всё, что нас окружало, было не в фокусе, — я не помню детали и обстановку, я не помню, какой был пейзаж и какое было небо в тот вечер, но я никогда не забуду его выразительные глаза, чёткий изгиб бровей, размётанные по ветру седые волосы, его грубые мозолистые руки, сложенные на коленях; обтёрханные рукава подрясника и разбитые кирзовые сапоги.
— Ты помнишь, как тебя в детстве оскопили? Как кровью написали на спине крест? Как напугали на всю оставшуюся жизнь? Ты же боишься жить… И любить тоже боишься.
— Не хочу об этом вспоминать, но и забыть не могу, — ответил я.
— Ты мне расскажи, а я на себя приму этот груз. Скинь с души камень.
— Там их слишком много, батюшка.
— А ты не бойся — я выдюжу. Начни с того момента, когда тебе открылся иной мир. Сколько тебе было лет?
Я задумался на секунду — перед глазами побежали страшные картинки того дня, в августе 1975 года.
— Это был удивительный воскресный день…
Тагильский пруд сверкал мириадами солнечных улыбок. Небо было нежно-голубым, совершенно безоблачным. Я и мои родители отправились купаться и загорать на Палёную гору, любимое место отдыха многих тагильчан. Паром был забит пассажирами под завязку. Мы стояли на баке, и, свесив голову через поручень, я наблюдал за тем, как клёпаная морда этой старой посудины разгоняет зелёную волну.
Я помню, как дымила чёрная труба, заволакивая рваными клочьями маленькое раскалённое солнце, и грязные чайки кружили над поверхностью пруда, выхватывая из воды серебристых рыб. Я помню мамины голубые босоножки и коричневые папины сандалеты. Я помню, как его голова упиралась в небо и голос её звенел на высокой ноте. Мне было тогда восемь лет, и был я бесконечно счастлив. Я помню, словно это было вчера, как приближался берег, как надвигалась пристань, как матросик швырнул канат и кто-то поймал его на понтонах.
Это был удивительный воскресный день. Мы много купались, кушали бутерброды с докторской колбасой, играли в шахматы, баловались, смеялись, и мамины глаза сияли от радости. И вот мы вновь поднимаемся на паром. Примерно восемь часов вечера. Короткая труба над капитанским мостиком всё так же чадит чёрным дымком, но капитан казался слишком усталым, вымотанным, и лицо его лоснилось от пота.
— А паромщик-то пьяный, — сказал папа, пристально вглядываясь в его лицо.
— Наверно, просто устал, — предположила мама. — Жарища невыносимая, а он на этой посудине целый день жарится. Нельзя, Юрочка, так плохо думать о людях.
— Да ты посмотри на его рожу! — вспылил отец. — Расплылся как блин на сковородке!
Паром отошел от пристани и начал делать разворот; в этот момент какая-то смутная тревога сжала моё сердце.
Когда мы вышли из-за мыса в акваторию центральной части города, то все увидели жуткое зрелище: со стороны Гальянки на нас надвигалась непроглядная тьма, постепенно заволакивая небо над прудом; в лиловых прожилках тёмно-свинцовых облаков мерцали вспышки молний, и шлейфом висели косые дожди.
Какая-то особенная чернота обреталась над куполами старого разрушенного храма на противоположном берегу. Это был храм Александра Невского — постройка восемнадцатого века. Рванные купола без позолоты и крестов. Тёмные глазницы пустых окон. Выщербленные стены. Обвалившаяся ограда. Вид у него был довольно зловещий. Храм стоял на возвышенности, и его было видно со всех сторон. Большевики сделали из него склад, а потом — отхожее место. Это был позор нашего города. Будучи ребёнком, даже я понимал это.
И вот грянула буря. На нас обрушилась такая запредельная мощь ветра и воды, какую я отродясь не видел. Отец держал меня за руку, второй я накрепко вцепился в ограждение борта. Перед глазами стояла сплошная стена воды. Берега исчезли, как будто их и не было. Паром вздымался на волнах, и его кидало во все стороны как скорлупку. Это был настоящий шторм.
И вдруг я увидел, как расплескалась эта водяная стена и нам навстречу выдвинулась огромная тень, а через три секунды последовал удар и страшный скрежет. Нас развернуло — в воду посыпались люди. Придя в себя, я понял, что это был другой паром. Он ходил между Гальянкой и центром города.
— В таких делах всегда бывает кровь, — сказал я отцу Александру, — и она была в тот день. В воду упала женщина, и её затянуло между двумя бортами.
После того как столкнулись два парома, ливень прекратился, как будто небесный сантехник перекрыл кран. Я отчётливо помню эту картину: пар над водой и кровавые круги на её поверхности. С бортиков прыгнули мужчины и долго ныряли в тёмной кипящей воде; искали эту женщину. Когда её доставали, отец ладонью прикрыл мои глаза, но я помню, что она была похожа на сломанную куклу в розовом платье.
А потом мы шли домой с пристани и отец нёс меня на руках, потому что город буквально тонул в бурлящей реке. Родителям было выше колена, а мне — по пояс. «Москвичи» и «жигули» медленно плыли по проезжей части, словно гондолы в Венеции. Разгоняя огромные волны, мимо проносились трамваи и автобусы. Зрелище было необычное, но самое страшное меня ждало впереди.
Постепенно вода ушла и «река» обмелела. Сквозь серые войлочные облака прорвались солнечные лучи и веером обрушились на город. Мир стал невыносимо ярким: листья на деревьях сверкали изумрудными россыпями, мокрый асфальт отливал глянцем, с крыш сыпалась алмазная крошка, и окна светились, словно облитые ртутью.
Отец устал меня нести на руках и опустил на землю. Уставший и потрясённый я плёлся за родителями, а они уходили всё дальше и дальше. Папа держал маму за талию, что-то ей увлечённо рассказывал, а она смеялась и постоянно кивала головой. Мне казалось, что им нет до меня никакого дела и что крушение парома их тоже не особо волнует. А ещё мне казалось, что они не идут по асфальту, а парят над ним в каком-то золотистом тумане.
Мы шли через весь город на Красный камень, и я старался не отставать от своих родителей, — и мама иногда оглядывалась, и папа иногда поглядывал в мою сторону, а я чувствовал такую неимоверную усталость, что готов был уснуть прямо на обочине. И вдруг на меня упала тень — солнце спряталось за домами, — и подул прохладный ветер. Я зябко поёжился и хотел припустить бегом, но в этот момент я встретился с её взглядом…
Простая бабулька сидела на железном отбойнике, отделяющем тротуар от дороги. Она сидела, как курица на насесте. Она была в чёрном платье и в чёрном платке, и глаза у неё были тёмные как омут.
Теперь я понимаю, что она ждала именно меня и оказалась там неслучайно. После того как мы встретились, я провалился в какое-то странное состояние. Это было как сон во сне: я не мог даже шелохнуться, а она смотрела мне прямо в глаза и словно тянула из меня что-то. Я видел, как родители уходят всё дальше и дальше. Я никогда не забуду тот сверхъестественный страх, разорвавший моё детское сердце, — это было осознание моего космического одиночества… И я закричал, — дети обычно зовут маму, — но я во всю глотку заорал: «О-т-е-е-е-е-ц!!!»
Он резко обернулся, каким-то чудом услышав мой тихий, сдавленный от ужаса крик.
— Ты чё там застрял?! Чё орёшь-то?! — строго спросил он.
Я бросился к нему с рёвом:
— Проклятая старуха! Она хотела меня забрать!
— Где? Какая старуха?
Я осторожно оглянулся назад: там шли какие-то люди, прыгали по лужам детишки, улица светилась в лучах заходящего солнца всеми оттенками пурпурного, глянцевито сверкали окна домов, но старухи не было, словно её не было никогда. От этого мне стало ещё страшней.
— Она просто растворилась в воздухе, — сказал я отцу Александру. — Я видел её своими собственными глазами. Клянусь. Но получается, что её видел только я. Родители мне так и не поверили… И до сих пор не верят.
Он задумчиво смотрел вдаль, словно искал ответ на вопрос, который загнал его в тупик.
— Это была ведьма, сын мой, — сказал он после некоторых размышлений. — Только я понять не могу, откуда принесло эту чёртову курицу. У всего должна быть причина. Такие события не происходят случайно.
— Мне кажется, батюшка, что эта история имела далеко идущие последствия, — заметил я, — и что она до сих пор ещё не закончилась.
— В этом нет никаких сомнений, но меня интересует, с чего она началась.
Отец Александр смотрел через меня, и взгляд его был невыносим, — казалось, он использует меня в качестве призмы и заглядывает через меня в прошлое. В это мгновение я чувствовал поток «тёплой» энергии, исходящий от него и проникающий в самую мою сущность.
— Неужели кто-то из твоих… — начал он какую-то мысль, но запнулся на середине и взгляд его потускнел — меня отпустило.
— Продолжай, сын мой, — молвил он после некоторой паузы. — Продолжай… Что там было дальше?
— Мы пришли домой, поужинали и легли спать, — продолжил я свой рассказ. — В ту ночь я плохо спал. Только я закрывал глаза, как тут же передо мной появлялась эта чёрная старуха. Она поднимала свой кривой костлявый палец и тыкала им в меня, словно указывая: «Вот он, вот он, рвите его!» — я пытался от неё убежать и падал с кровати. Родители вскакивали с дивана и укладывали меня назад. «Ты когда угомонишься?» — раздражённо спросил отец, а мама гладила меня по головке и уговаривала: «Спи, сынок, спи». Кое-как я всё-таки уснул. Среди ночи я проснулся от толчка — открыл глаза и в свете уличного фонаря, который проникал в комнату сквозь отодвинутую штору, увидел нечто…
Я резко замолчал: меня переполнили чувства и солёный комок подступил к горлу. По всему телу бежала холодная дрожь. Даже теперь, спустя столько лет, меня охватывает неподдельный ужас, когда я вспоминаю «ночного гостя».
— Что это было, сын мой? Опиши, как он выглядел.
Легко сказать. Когда я начинаю об этом говорить, у меня деревенеет язык и холодный озноб пробегает между лопаток, словно кто-то стоит за моей спиной и шепчет: «Молчи. Молчи. Молчи». Поэтому я стараюсь об этом не говорить и даже не вспоминать.
Я долго подбирал слова…
— Абсолютная тьма внутри человеческого силуэта, — сдавленным голосом произнёс я (мне как будто не хватало воздуха). — Некая сущность, выходящая за рамки онтологических представлений. Таких тварей в нашей реальности я не видел. Но самое ужасное — это его глаза… горящие… рубиновые… прожигающие насквозь.
— Время остановилось, — продолжал я. — Всё замерло. Я даже закричать не мог. Я не знаю, сколько это продолжалось. Я просто смотрел в его глаза и не мог оторваться… А потом он исчез… Открытое окно, белеющая занавеска, тусклый свет фонаря, обеденный стол, а его нет… И вот тогда я заорал во всё горло, от души заорал, так заорал, что проснулась вся улица. Я помню вспыхнувшую в потолке лампочку и всклокоченные головы мои родителей… Вот это был кипиш!
Я смеялся, а отец Александр смотрел на меня широко открытыми глазами… Это был единственный момент нашего разговора, когда я поверг его в замешательство. Это длилось несколько секунд, а потом он сказал, чуть шевельнув губами:
— Это был демон.
— Я не знаю, кто это был, но моё детство закончилось после его появления и в моём сердце навсегда поселился страх, с которым я борюсь по сей день. Можно сказать, что я посвятил этому всю свою жизнь. В то самое время, пока мои сверстники радовались жизни, я мучительно пытался избавиться от этого проклятия.
— Ты не должен был его видеть. Ты увидел его случайно, сквозь сон.
— Я знаю точно, что я проснулся.
— Это тебе так кажется, — уговаривал меня батюшка. — Это было частичное пробуждение. В такие моменты человек находится между двух миров. Ну ладно, это уже не имеет значения. Что было дальше?
— После этого я кричал каждую ночь, — продолжал я. — Я просыпался в ужасе. Я даже не помнил, что мне снилось, и не слышал собственного крика… Надо мной загоралась лампочка и появлялось две всклокоченных головы. Когда родителям надоело подрываться каждую ночь, они начали водить меня по всяким бабкам… «Родничок. Родничок», — бормотали те и не знали, что со мной делать, пока одна маленькая сморщенная старушка с Рудника не отмолила меня. Я перестал орать по ночам, но я изменился. Страх перестал выплёскиваться наружу. Он ушёл вовнутрь и методично начал проводить свою разрушительную работу. Я чувствовал жуткое одиночество всегда и везде. Когда я смотрел на родителей, то они казались мне чужими людьми, которые почему-то живут со мной в одной квартире, имеют в отношении меня неограниченные права, постоянно читают нотации и даже занимаются рукоприкладством. Именно в это время я становлюсь законченным индивидуалистом. Всё реже и реже встречаюсь с друзьями, предпочитая читать книги, вместо того чтобы общаться с этими балбесами. Мне становятся неприятны учителя, поскольку они постоянно врут и подавляют меня как личность. Советская школа всегда была прокрустовым ложем, в котором всех подгоняли под один стандарт. Я ненавидел это место, в котором всегда царил запах кислых щей, и я терпеть не мог своих одноклассников, которые в общей своей массе были дураками и мерзавцами. А ещё ко мне пришло осознание бессмысленности бытия…
— В таком юном возрасте? — удивился батюшка.
— Не сразу, конечно, а постепенно… От вопроса: в чём смысл жизни?... и до ответа: никакого смысла в этом нет… было очень много попыток найти себя… Но со временем я нашёл лишь тишину, которую мне дарил алкоголь. Тишину и покой.
— Ты знаешь, сын мой… — Он посмотрел на меня очень строго. — Наверно, ты ещё не созрел для того, чтобы ответить на этот вопрос, и уж тем более был не готов к таким вопросам в раннем возрасте.
Отец Александр задумался и высказал следующую мысль:
— Жизнь бессмысленна как книга, которую только начинаешь читать… Но чем ближе к эпилогу, тем понятнее становится идея автора и всё смыслы, которые он вкладывал в неё.
— Ну Вы, наверно, уже приблизились к эпилогу? — спросил я, состроив ехидную физиономию. — И можете ответить на вопрос: в чём смысл жизни?
— Не могу, и даже не ставлю перед собой такую цель… Как говорят на Востоке: утром познал истину, а вечером можешь умереть.
— Хорошо сказано. А кто-то вообще знает?
— Наверняка Создатель знает, в чём наше предназначение. Это же его проект. А нам это знать ни к чему, и каждый просто должен нести свой крест и влачить свою юдоль, какая бы она не была.
— Всё понятно: кому-то в рай, кому-то в ад… Каждому воздастся по вере его. Ну допустим, что наш мир — это многоступенчатая система отбора… Кого и куда? И самое главное — зачем? Грешники будут перманентно страдать в аду, а праведники будут бесконечно кайфовать в раю. Вам не кажется, батюшка, что основной постулат христианства попахивает популизмом, как предвыборная компания очередного президента? Голосуйте за меня и будете жить в шоколаде…
Отец Александр ничего не ответил. Он сидел в расслабленной позе, опустив глаза, и ветер захлёстывал на лицо его длинные волосы. Я видел, как по небу летят серые кучевые облака, цепляясь за верхушки гор. Я только расслабился и почувствовал себя комфортно в обществе этого потрясающего человека, как меня вновь охватила тревога. Мне даже показалось, что он уснул и потерял ко мне интерес. Действительно, о чём можно говорить с таким идиотом?
— Батюшка, — окликнул я его.
— Да, я слушаю тебя, сын мой, — сказал он, подняв на меня совершенно умиротворённый взгляд. — Говори… Говори о том, что тебя волнует.
Он поправил бороду лёгким движением ладони и приготовился слушать.
— Следующая история началось с соседской девчонки, — сдавленным голосом произнёс я. — Её звали Настей. Она сыграла в моей жизни фатальную роль. Очень красивая и неординарная. С дьявольской искрой в бездонных как омут глазах. Она была одиноким и несчастным ребёнком. Она была отверженной: до неё никому не было дела, даже собственной матери, которая предпочитала веселиться и проводить время в обществе кавалеров, и во дворе с ней никто не хотел дружить, потому что дети считали её странной. Она была надломленной веточкой в цветущем саду. Я выбрал её именно за это. Ко всему прочему, я был таким же изгоем: во дворе меня тоже недолюбливали, считали слишком умным и заносчивым, к тому же я постоянно пускал в ход кулаки.
Эта история случилась в июле 1978 года. Стояло невыносимо жаркое лето. Ей было двенадцать лет, а мне — одиннадцать. У неё была гулящая мать по имени Флюра, про которую все говорили, что она ведьма, и даже побаивались её, а я был мальчиком из благополучной семьи.
В тот день мои родители ушли в театр, красивые и нарядные, а через пять минут в дверь кто-то постучал. На пороге стояла Настя. Как сейчас помню, она была в голубеньком платьишке, застиранном до белизны, и в потрёпанных «песочных» сандаликах; у неё были гладкие загорелые голени и слегка оттопыренные коленки. Она смотрела на меня с некоторым смущением.
— Я видела, твои предки ушли. Такие расфуфыренные. У твоей мамы столько красивых нарядов.
— Они пошли в театр, — сказал я.
— Можно у тебя посмотреть телевизор? — скромно спросила она и потупила глаза в пол.
Ей было стыдно, что у них нет телевизора. Мать у неё работала техничкой. Зарабатывала мало, а пропивала много. Девочка ходила в обносках. Сама Флюра выглядела как чучело, и мужики у неё были самое отребье.
— Конечно. Заходи, — сказал я и впустил в свой дом беду.
Сперва мы смотрели «В мире животных», и Дроздов рассказывал про африканскую савану — бегемоты, носороги, жирафы, львы, которые технично перекусывали антилопам хребты. Потом мы пили чай с пряниками. Потом вышли на балкон, и вот именно там что-то случилось — в комнату мы вернулись другими.
Раскаленное солнце, прожигая горизонт, проваливалось в тартарары, словно приоткрыли адскую жаровню и вспыхнули небеса. Облака, плывущие на запад, багровели, охваченные алым пламенем. Пролетая над сияющей амальгамой, сгорали дотла и темно-лиловыми пластами висели над кромкой горизонта. Буквально на глазах окружающий мир менял свою палитру. Великий художник переписывал знакомый пейзаж снова и снова.
На следующий день я не смогу отчетливо вспомнить, что происходило на закате вчерашнего дня, — обрывки видений, игры разума, не более того, — но что-то там произошло, словно был кто-то ещё между нами — кто-то третий.
Когда раскаленное солнце провалилось за край земли, уже тогда я начал погружаться в какое-то эфемерное состояние: я не отдавал себе отчета в том что происходит и никак не мог повлиять на события. Меня тащило как во сне, и я не мог прекратить этот сон, — закричать бы, проснуться посреди ночи в детской кроватке, вокруг которой уже прыгают встревоженные родители, но увы, жизнь это не сон, а вполне законченный сюжет, и каждый обязан доиграть свою роль до конца.
— Я очень тебя люблю, — вдруг говорит Настя, нарушив долгое молчание.
Тихонько бормочет телевизор. На стенах мерцают голубые блики. В проигрывателе вращается пластинка The Beatles, и в колонках раздаётся: «Michelle, ma belle. Sont les mots qui vont tr;s bien ensemble».
В сумерках я не узнаю её лицо: она смотрит на меня темными глазами без зрачков и кажется гораздо старше своих лет, открытый рот зияет, как воронка, методично втягивает мои распухшие от поцелуев губы. Она смотрит мне в глаза и снова целует…
— Я тоже… — пытаюсь ответить я во время короткой паузы, но не успеваю: она в который раз уже начинает хватать губами мои губы, раздвигая их языком, и во рту плещется солёная рыбка.
Я вижу её прикрытые от наслаждения перламутровые веки с длинными ресницами, её чёрную изогнутую бровь. Она прижимается ко мне так, словно хочет вобрать меня своим маленьким горячим телом. Она пахнет сгущенным молоком, и я погружаюсь в эту сладкую, вязкую, удивительную прорву.
В какой-то момент её рука виснет на «оголенном проводе», вызывая «короткое замыкание», и яркая вспышка ослепляет моё сознание, а по всему телу пробегает волна небывалой радости — такое чувство, как будто смеется каждая клеточка организма. После этого тело каменеет и «пластинка» начинает вращаться с огромной скоростью. Мне вдруг становится пусто, и меня охватывает доселе незнакомая печаль.
— Что-то случилось, милый? Тебя нет рядом… Где ты? Вернись! — откуда-то издалека я слышу тоненький лилипутский голосок Насти.
Превозмогая чудовищную усталость, я продолжаю её ласкать, но кончики моих пальцев уже не проводят ток: они словно онемели, стали бесчувственными. Она огненно дышит мне в лицо, выгибается всем телом, и я вижу совершенно явственно, как от меня убегает Настя, в коротких шортиках, в сандальках на босу ногу, вихрастая, загорелая… «Прощай, Эдюшка!» — кричит она, а я понимаю, что никогда уже не буду таким, каким был до заката.
— Трогай меня там… внизу трогай, — говорит она, словно задыхаясь.
— Настя, мне страшно… Зачем мы это делаем? — шепчу в её открытый рот, и моя ладонь словно паук крадется по животу, натыкается на выпуклый гладкий лобок, замирает на мгновение и опускается еще ниже…
Я вижу, как по щекам девочки катятся слезы, и вдруг она вскрикивает, тоненько, фальцетом, как раздавленный велосипедом мышонок. Почувствовав дикую раздирающую боль, она на секунду теряет сознание, и в этот момент кто-то звонит в дверь — я замираю, в полной тишине иголка скребет виниловый пятак… «Кто это может быть? — размышляю я. — У родителей есть ключ, и рановато для них… Спектакль ещё не закончился». Звонок повторяется уже с большей настойчивостью. Настя приходит в себя и вздрагивает. Опять долгий навязчивый звонок. И тут меня охватывает дикий ужас, потому что я понимаю, кто стоит за дверью.
— Это моя мать, — шепчет Настя, оправдывая мои самые худшие опасения. — Не открывай. Никого нет дома.
Я знаю, я чувствую, как она прижимается раскалённым ухом к пыльному шершавому дерматину, всеми своими фибрами проникает в квартиру и не слышит ровным счетом ничего; давит окурок об стену, бросает его тут же на коврик, обильно сплевывает, еще раз тревожит гулкую тишину контрольным звонком и, шаркая тапочками, уходит на третий этаж.
— Ты сделал мне очень больно, — тихонько говорит Настя. — У меня что-то вытекает оттуда.
Она опускает руку вниз и достает на пальцах нечто темное и липкое. Её постепенно начинает охватывать ужас. Ей кажется, что она умирает.
— Что ты наделал? — Она резко вскакивает и бежит в ванную; я не даю ей закрыться на шпингалет.
— Что случилось? — спрашиваю я, удерживая дверь.
— Закрой!!! — верещит она.
Яркий свет в ванной обнажает нас донельзя: голая реальность хуже наготы, она груба и невыносима. Я вижу анатомические подробности: её маленькую грудь, алые мазки на животе, тонкие окровавленные пальчики, беспомощно порхающие в воздухе; смуглые жилистые ляжки и ползущие по их внутренней стороне тонкие кровавые ручейки. Её лицо искажает страх, она пытается мне что-то сказать, но слова застревают у неё в горле, когда она видит на белом кафельном полу пунцовые капли.
— Не смотри! Не смотри на меня! — Она выталкивает меня из ванной и закрывается на шпингалет.
Долго шумит вода…
«А, может, еще пронесет?» — думаю я с надеждой, такой же тщетной, как бурые пятна на подстилке дивана.
— Всё, я пошла домой, — сухо говорит Настя, выйдя наконец-то из ванной. — Кровь перестала идти. Я уже чувствую издалека, что мать в бешенстве и меня ждет порка.
— Она тебя бьет?
— Конечно, — с иронией отвечает она. — Если мамочка не занята мужиками, то она занимается моим воспитанием.
— Бедная, — я пытаюсь её обнять, но она отстраняется от моих рук.
— Подожди, Настя. Ты на меня обиделась? Скажи, пожалуйста, что произошло.
Она посмотрела на меня с удивлением.
— А ты не понимаешь, что ты натворил?
— Нет.
— Ха-ха, — она рассмеялась как-то неестественно, вульгарно, словно в дешёвой оперетте, и потом долго смотрела на меня с ухмылкой и немым вопросом в глазах. — Да ты ещё совсем ребёнок. Мой маленький малыш. — И она прикоснулась кончиками пальцев к моей пылающей щеке.
— Что? Что случилось? — спрашивал я, а её раскосые карие глаза смеялись надо мной.
— Ладно. Я пошла. Не надо тебе этого знать, — сказала она, застегивая сандалии. — Я тебя только об одном попрошу… Никому и никогда не рассказывай, что сегодня было… Особенно своим друзьям… И тогда, может быть, всё обойдётся.
— Я тебе клянусь! Могила! — горячился я.
Она отодвинула задвижку и вышла в коридор. Перед тем как захлопнуть дверь, она еще раз повторила: «Слышишь, никому», — и поднесла палец к губам.
Я сидел на балконе и затаив дыхание ждал. Чего я ждал? Мне хотелось, чтобы время вдруг понеслось с чудовищной скоростью, опережая события и оставляя их далеко позади, но время еле-еле сочилось, тоненькой струйкой, как песок, и казалось, что ничего не происходит, но на самом деле всё замерло и затихло перед бурей.
В полном оцепенении я ждал самого худшего, что могло произойти в этот вечер. Я уже чувствовал с нарастающей тревогой, что этого не избежать. Я выкурил сигарету, чтобы хоть как-то успокоиться. «А вдруг все-таки пронесет?» — думал я со слабой надеждой, которая таяла с каждой секундой. Кто-то шепнул внутри: «Дурачок, такое не проходит просто так», — и я понял, что это была Настя.
Я смотрел в небо, и даже там всё предвещало беду. Оно было индиговым, как самый синий бархат. В узком проеме между двумя пятиэтажками выглянула огромная жёлтая луна. Она таращилась на меня своими глазами-кратерами, и возникало ощущение, что до неё можно дотянуться рукой. И опять — это невыносимое чувство безвременья и пустоты, но всё изменится буквально через минуту, когда на третьем этаже хлопнет дверь… И вот послышался неопределенный гул, что-то вроде бурлящего потока, — это с третьего этажа на четвертый поднималась водоворотом, поглощая всё вокруг и срывая двери с петель, необузданная слепая ярость.
Короткий звонок, а потом — более продолжительный. Пауза. И дальше — уже бесконечный трезвон, напоминающий истерику, и глухие удары ногами в дверь. Я сделал последнюю затяжку, выпустил дым, бросил окурок в палисадник, сплюнул и пошел открывать. «А вот и цыгане приехали, — подумал я, — сейчас будет весело».
Страха не было — я растворился в полном безразличии. Мне даже было интересно: «А куда всё это может меня привести? Ну допустим, будут бить… И что? Мало били? Опять детская комната милиции? И там побывал. Спецшкола? И чего? Многие там были, и я выживу». Одного я не учел, что есть ещё стыд, кроме телесных наказаний, и это страшнее боли.
— Где твои родители, урод? — Флюра стояла, опираясь рукою в дверной косяк; было видно, что она очень пьяна.
Её цветастая «кимоношка» распахнулась, и оттуда угрожающе вываливались её большие жёлтые груди. Чёрные вьющиеся волосы были растрепаны. Раскосые глаза горели безумным огнем. В тот момент она напоминала Горгону с извивающимися гадюками на голове.
— Они ушли в театр, — с достоинством ответил я.
— А-а-а, шибко грамотные! По театрам всё шляются! Лучше бы за своим вы****ком присматривали!!! — орала она на весь подъезд.
Оттолкнув меня в сторону, она прошла в квартиру и прикрыла за собой дверь. Зашипела мне прямо в лицо:
— Ты что натворил, глистёнышь?! — Её глаза наполнились слезами. — Ты что сделал с моей девочкой, сукин сын?!
Я поморщился брезгливо, окутанный мерзким вино-водочным перегаром вперемешку с селедочной отрыжкой и удушливым ароматом не молодой уже, слегка подпорченной женщины. Я натянуто улыбнулся и спросил её нарочито скрипучим голосом:
— Чем вы сегодня закусывали, frau?
— Что ты ляпнул, умник? — переспросила она, выдвинув вперёд нижнюю губу, и так врезала мне по щеке, что я полетел из прихожей в комнату, обрывая на своем пути занавеску.
Она била меня так, словно пыталась придать моему телу правильную форму: долго ровняла мне голову, затем принялась методично выравнивать живот, потом пинала по ногам… Я бился на полу, как бьётся в лодке пойманная рыба. В самом конце она поставила мне ногу на грудь, как поверженному гладиатору. Я увидел снизу отвратительную картину её промежности: надутый живот, белые обтягивающие трусы с двумя оттопыренными валиками, выбивающиеся из-под них кучерявые вихры, толстую ляжку и волосатую голень. А ещё поросячье рыло с пятаком вместо носа внимательно смотрело на меня сверху, и вся эта картинка вдруг вызвала у меня гомерический хохот:
— Ха-ха-ха! А у меня тут неплохой вид, mon cheri!
— Ах ты, мелкий пакостник! Ты своего не упустишь! — Она сверлила меня глазами-буравчиками, а я улыбался ей в ответ разбитыми в кровь губами; так, наверно, улыбались советские разведчики гестаповским изуверам.
— А теперь слушай сюда, волчонок, — сказала она, подтягивая меня за красное гуттаперчевое ухо. — Ты за это заплатишь очень дорого, а твои родители еще дороже. Ох, как я вас буду жрать!
Это было сказано с таким вдохновением, что у меня мурашки побежали по спине. Мне даже показалось, что она безумно рада тому, что случилось с её дочерью, — теперь у неё развязаны руки.
— Во сколько они придут? — спросила она, отпуская моё ухо.
— Скоро, — еле слышно ответил я.
А потом она орала у подъезда, и одобрительно гудели её товарки, которые повыскакивали из квартир, чтобы продемонстрировать моим родителям общественное порицание. Флюра всех подняла на уши.
— Ты посмотри на них! Идут под ручку! Эка парочка — баран да ярочка!
— Флюра! Давай только не очень… Родители у него — нормальные интеллигентные люди, — узнал я голос Ольги Петровны, нашей соседки по этажу. — Ну а в семье, как говорится, не без урода. Эдька тоже был хорошим мальчиком, пока не спутался со шпаной. Куда только родители смотрели?
Я аккуратно выглянул с балкона… В свете уличного фонаря у подъезда распластались круглые силуэты баб. Сверху они напоминали патиссоны на грядках, а Флюра, размашистая, колоритная, резко очерченная, напоминала огородное пугало.
Из туманной дымки, ни о чём не догадываясь, навстречу грядущему урагану выплывали мои родители. Юра — в элегантном чёрном костюме, в белой рубашке и в галстуке, похожий на конферансье. Люда — в сиреневом трикотажном платье, облегающем её стройную фигуру. В гулкой тишине двора цокали набойки её безупречных туфель. Я слышал, как они мило беседуют, смеются, видел, как папа галантно поддерживает маму за локоток, и отчётливо понимал, что их довольные лица и беззаботная жизнь изменятся буквально через несколько шагов.
— Смотри-ка, пиджачки одели, запонки, туфельки лакированные, а тут горбатишься-горбатишься и даже на еду не хватает! — орала бесноватая Флюра.
Я закрыл глаза руками и попятится с балкона в комнату. Меня охватил беспощадный стыд — до меня вдруг дошло: насколько ужасно и губительно для нашей семьи было то, что я сегодня проделал с этой несчастной девочкой. Пробитая камнем голова Сашки Шейхатарова по сравнению с этим — невинная детская шалость, и тем не менее сколько было визгу из-за этого, сколько было проблем: меня поставили на учет в детской комнате милиции, и родители заплатили немаленький по тем временам штраф. То что я учудил сегодня не укладывалось ни в какие рамки. В первую очередь я подставил папу, поскольку он был мастером и председателем профкома в той организации, в которой работали все эти люди. Второе — я бросил тень на свою мать, которая никоим образом не заслуживала такого обращения, и нужно ещё учесть, что в то время она работала учителем. А еще я выпустил из бутылки разъяренного джина, который просидел в ней тысячу лет.
И вот я слышу шаги — они тяжелы словно каменная поступь Командора. Дверь распахивается, — она была не заперта, — и в квартиру врывается мой отец.
— Скажи мне, что это не правда. — Он смотрит на меня в упор; его глаза почернели, как два вороненых ствола, и при этом в них теплится надежда.
— Это правда, — отвечаю я, сглатывая комок.
И вот я опять валяюсь на полу, закусив губу до крови, и плещусь в кипучем океане безумной боли. «Главное — не закричать, не заплакать», — говорю я себе, но немые слезы наворачиваются на глаза, а с губ уже срывается истошный крик забиваемого на смерть маленького зверька.
Мне кажется, что эта пытка продолжается целую вечность. Я чувствую, что теряю сознание: хлесткие удары ремня уже не отзываются острой болью, а проникают в меня как будто сквозь толщу омертвевшей плоти.
И вот в квартире появляется мать — она бросается к мужу и пытается схватить его за руку, видит на мгновение его глаза и содрогается: это черный омут с бельмами слепой ярости.
— Перестань!!! — кричит она. — Ты убьешь ребенка!!! — Но этот крик словно ударился в бетонную стену и отскочил в пустоту.
Она толкает его изо всех своих материнских сил — он теряет равновесие и падает на диван. С дрожью по всему телу начинает отходить от этого липкого кошмара, который не отпускал его последние пять минут. Она встаёт над ним и обхватывает его голову руками.
— Юра, не трогай его, умоляю тебя. Он не виноват. Это чудовищная ошибка. Это чудовищная ошибка. Это ошибка, — повторяет она, словно читает над ним молитву, и, скинув последние путы дьявольского наваждения, он приходит в себя, видит лежащего на полу сына, вся спина которого перечеркнута, как Андреевский стяг, кровавыми полосами крест-накрест, поднимается с дивана, швыряет ремень в угол и еле слышно говорит:
— Завтра утром отвезешь его к Марии Гавриловне (бабушка). Я не хочу его больше видеть.
Неуверенной походкой, пошатываюсь, он двинулся на балкон, вытащил из пачки сигарету и жадно закурил. В тёмно-синем небе висела удивлённая луна и загадочно перемигивались звёзды.
— Вот такие партии разыгрывает лукавый, — сказал отец Александр; лицо его было напряжённым и сумрачным.
— И долго злился твой отец? — спросил он.
— Не долго. Он очень вспыльчивый, но отходчивый. Две недели я жил у бабули… Когда я снял рубашку перед сном, она заплакала горючими слезами и назвала отца «иродом»: на спине у меня были сплошные коросты. Потом меня судили, как самого настоящего преступника, в Тагилстроевском суде, или, скорее всего, судили моих родителей. Председатель Колесников смотрел на меня с интересом, хотя пытался казаться строгим. Флюра верещала как резанная и требовала строго возмездия. Итог — огромный штраф моим родителям и постановка на учёт в детской комнате милиции, хотя я там уже состоял. Но это было не самое страшное, а самое ужасное заключалось в том, что я стал «знаменитостью»... Об этом судачили во дворе на всех лавочках, а мои друзья, в основном дворовая шпана, ехидно улыбаясь и подмигивая, хлопали меня по плечу, — «Ну ты, Эдька, молодец!» — говорили они с уважением и даже с некоторой завистью. Мой отец в то время был довольно известным человеком на районе, и Флюра решила отыграться по полной программе: она натуральным образом глумилась над нашей семьёй, она подняла против нас всю общественность, она писала во все инстанции и даже в газету «Тагильский рабочий». Она добилась желаемого результата: отец потерял работу, потерял собственное лицо и начал прикладываться к бутылке… А через некоторое время они с дочкой переехали в другой район, и Флюра постепенно превратилась в пугало на задворках моего детского сознания — жирная крикливая тварь в короткой юбке, с дряблыми ляжками… Ничего более отвратительного и мерзкого в своей жизни я не видел. А вот Настенька сыграла в моём отрочестве более изысканную роль. После нашего «соития» в моей душе навсегда осталось чувство вины и неутолимой печали: она как будто стояла за моей спиной с осуждающим взглядом, полным разочарования. Но эта девочка, маленькая, хрупкая, смуглая, с гладкими чёрными волосами, с глазами кофейного цвета, в которых затаилась глубокая недетская печаль, с годами превратилась для меня в самое яркое эротическое воспоминание. И эти слегка изогнутые голени, отполированные солнечными лучами, и эти смуглые жилистые ляжки, и эта резко очерченная грудь с припухшими бугорками — всё это я буду помнить до тех пор, пока мою память не накроют вечные снега. Эти песочные сандалики и грязные щиколотки будут отзываться в моём подреберье и волновать до конца дней моих, независимо от статуса, возраста и моих сексуальных предпочтений. Много будет всяких женщин, любимых и нелюбимых, но эта девочка всегда будет для них прокрустовым ложем, потому что я не смогу убежать от тех воспоминаний и всю свою жизнь буду перебирать её энергетические и физические репликации. Настю всегда было жалко, но и родители мои пострадали не меньше: со всех сторон на них обрушилась дворовая «свора», брызгая слюной и гавкая на все лады. Я до сих пор не могу забыть этот испепеляющий стыд и лютую ненависть озверевших тёток. Я никогда не забуду как выходил из парадного каждый день под эти «аплодисменты и восторженные выкрики», и, когда мне исполнилось семнадцать лет, у подъезда на лавочках сидели те же самые тётки, окаменевшие в своём реликтовом мещанстве, по-прежнему косились на меня и раздували щёки: «Посмотри-ка на него… Ебарёк нарисовался». Таким противоречивым образом формировалась моя сексуальность, которая априори не могла быть нормальной. Для меня навсегда сексуальные отношения останутся чем-то постыдным, отвратительным, опасным. Почему люди испокон веков занимаются этим ночью? Да потому что в темноте не видно изъянов. Иногда я пытался себя оправдывать, представляя эту историю с фатальной точки зрения, как некую неизбежность. Мы ведь тогда ещё были совсем маленькие и ничего не понимали. Кто-то нас к этому подтолкнул, ведь мы не могли до этого додуматься сами. Кто? Неужели Флюра? Неужели это была так называемая чёрная зависть? Неужели она настолько ненавидела нашу семью, что даже отдала на заклание свою дочь?
— Зло не ведает любви к собственным детям. Оно уничтожает даже самых рьяных своих поборников. Все эти истории, что ты мне рассказал, связаны между собой через одну сущность, и хронология здесь не имеет значения, как и действующие лица.
— В каком смысле? — спросил я.
— А в том смысле, что везде просматривается одна и та же тень… Для чего-то ты ему шибко понадобился, парень. — Он улыбнулся, но какая-то грусть обреталась в его глазах.
— А Вы дальше послушайте мою историю, батюшка. Может, и поймёте для чего…
Мы замолчали и смотрели в разные стороны: он смотрел в себя, а я смотрел вдаль. Пышные темно-серые облака плыли над горным хребтом, обволакивая самую высокую его вершину, а над нами небо было абсолютно чистым, нежно-голубым, словно кто-то раздвинул тучи над нашими головами.
— Ты водички попей пока, а я сейчас приду, — сказал батюшка и удалился в пещеру.
Его не было две минуты. Он вернулся с алюминиевой кружкой, подошёл вплотную и вылил мне на голову её содержимое, а потом начал шептать, положив мне руку на голову: «Да воскреснет Бог и расточаться врази его…» — в то время я ещё не знал эту молитву. Прочитав её до конца, он вернулся на своё место и посмотрел на меня весёлым взглядом.
— Это я бесов так пуганул, а то они что-то совсем обнаглели. Собрались, понимаешь, и ухи свои греют. Любопытно им стало, о чём мы тут секретничаем.
Я не выдержал и громко расхохотался. Это ж надо было так разрядить обстановку. Чувство юмора у него, конечно, было неповторимое. Весёлый был человек — отец Александр.
— Ну продолжай, сын мой, — сказал он, устраиваясь поудобней. — Уж больно ты красноречив. Слушал бы тебя и слушал.
— Я, конечно, понимаю, что всё в нашей жизни взаимосвязано, — произнёс я, вытирая лицо ладонью, — но я одного не могу понять… Неужели всё началось с обыкновенной зависти? Откуда взялась эта старуха? И уж тем более я не пойму, зачем ко мне явился демон?
Я чувствовал, как между лопаток струится святая вода. После этой процедуры мне даже стало легче дышать. Как будто полстакана водки шарахнул, и внутри всё возрадовалось.
— Ох, сложно это человеку понять и осмыслить, — ответил отец Александр. — Зло многолико. Оно действует изощрённо, и цель у него одна — духовное уничтожение человека и отстранение его от Бога. Лукавый пытается подобраться к тебе любыми способами. Если не получается напрямую, не поддаёшься ты на его искушения и уговоры, то он пробует через других людей, более подверженных злу, а зачастую даже — через близких, ибо самые близкие люди могут сыграть самую значимую роль в твоём падении. Например, неверная жена или блудливый муж, бестолковые дети, глупые родители, порочные друзья, просто соседи или родственники, которые провоцируют тебя на гнев, начальник, которого хочется убить… Это всё его ниточки, за которые он дёргает смертных. Мы думаем, что это любовь, а на самом деле это искушение дьявольское, похоть одна и больше ничего. Мы думаем, что это настоящая дружба, а тебя просто используют. Мы думаем, что это дети наши, а это уже дьявольское отродье. Абсолютной власти он хочет над людьми и ничем не погнушается.
— А что хотела старуха? — спросил я. — Что ей от меня было нужно?
— Хотела разорить вашу семью. Порчу хотела навести через тебя. Но бабушка сильная была, ничего не скажешь, если по её стопам демоны ходят.
— Она могла быть как-то связана с Флюрой?
— Это мать её, — спокойно ответил батюшка.
— Мать? — Я был поражён. — Я никогда не видел её в нашем доме.
— А ты не мог её видеть в обыденной жизни.
— Почему?
— Потому что она уже давно умерла.
— То есть вы хотите сказать..?
— Да, — решительно ответил отец Александр. — К тому моменту, когда ты её увидел, она была уже давно мертва.
Я похолодел от ужаса — мурашки покрыли все моё тело и даже забрались в волосы на голове. Мне показалось в тот момент, что старуха стоит за моей спиной, и я резко оглянулся назад.
— Не бойся, сын мой, — молвил батюшка. — Ты ей уже не интересен… Всё что она должна была исполнить, она уже исполнила.
Он сделал небольшую паузу и добавил:
— А теперь мы должны это исправить.
Я с надеждой и собачей преданностью посмотрел на него.
— Расскажи, что было дальше… Что было в твоей юности? — попросил батюшка.
— После истории с девочкой Настей моя жизнь превратилась в кошмарный сон. Во-первых, мне всё казалось чуждым, не настоящим, а во-вторых, только сон может быть настолько нелепым. Меня преследовали вечные проблемы и промахи. Я ни во что не ставил свою жизнь и постоянно испытывал судьбу. Я любил повторять фразу капитана Немо: «Я не живу в обществе и не живу по его законам». Моими героями стали граф Монте-Кристо, Питер Блад и Джон Сильвер. С ранних лет я готовился к тому, чтобы стать маргиналом. С каждым годом я становился всё более замкнутым, отдаляясь от родителей, друзей и однокашников. Я возненавидел школу, с её вечной кутерьмой, шумом, насилием и нестерпимым запахом подгоревших котлет. Я прятался от этого невыносимого шума в подвале, рядом с железной дверью бомбоубежища. Я курил там и с отвращением слушал, как гудит над головой этот растревоженный улей. А потом у меня начал развиваться невроз навязчивых состояний, или, как его называют психиатры, обсессивно-компульсивное расстройство. Я был одержим саморазрушением. Я помню, как моя жизнь превратилась в сплошное насилие — и дома, и в школе, и во дворе. Я постоянно дрался. Я не искал приключений на свою задницу — они сами находили меня. Даже собаки начали на меня кидаться, что уж говорить про всякую шпану. Я не ведал страха — мне было неважно, кто передо мной стоит и сколько их вообще. Очертя голову я кидался в драку и, конечно же, частенько отхватывал дюлей, но и в этом я находил своё упоение. Я был самым настоящим зверёнышем. К восьмому классу меня уже никто не трогал, и даже самые отъявленные хулиганы обходили меня стороной, называя за глаза «ёбнутым». Во мне была какая-то страшная сила, которая разъедала меня изнутри и разрушала всё, к чему я прикасался. Так было — так осталось до сих пор. А какой-то момент мои родители начали жутко ссориться. Отец даже бил мать, и мне приходилось за неё заступаться. Однажды они круто повздорили, и мы с мамой уехали к бабушке, а папа целую неделю пьянствовал в пустой квартире и сходил с ума. Наверно, он больше всех переживал по поводу случившегося и больше всех пострадал. Мама подала на развод, но в итоге они помирились, и после этого папа завязал с алкоголем навсегда. Они постепенно забыли эту историю, но я никогда не забуду лето 1978 года.
— Вот такое яичко снесла вам эта чёрная курица, — отозвался батюшка после некоторого молчания. — А знаешь, сын мой, почему это всё с тобой произошло?
— Почему?
— Потому что твои родители не верили в Бога и даже не удосужились тебя покрестить. А ведь бабушка твоя настаивала на этом, когда ты родился… Но папа ответил ей в шутку: «Что за предрассудки, маменька? Мы живём во второй половине двадцатого века, верим только в науку и здравый смысл». Такие шуточки дорого стоят иногда.
— Откуда Вы всё знаете? — удивился я.
— Я читаю тебя как книгу, только ты сам её листаешь. Я не знаю всего и не могу знать… Я могу только предполагать, как дальше развивался сюжет.
— А скажите, батюшка, — спросил я, — на свете много ведьм?
— Ведьмы? — задумчиво произнёс он. — Хм… Ты знаешь, сын мой, настоящих профессионалов своего дела всегда было не много. Я вон печку хотел в храме переложить, так два месяца хорошего каменщика искал. У одного руки кривые, у другого головы нет, третий в запой ушёл… Мужичок один приезжал ребёнка крестить из Майкопа… Так он печку и сладил. А ты говоришь, ведьма... Это очень сложная профессия. Тут особый дар нужен. И хорошая… Тьфу! Что я говорю? Настоящая ведьма — это большая редкость. Упаси Господи, с ней встретиться.
— А вокруг так… одни ведьмочки, — продолжал он. — То бишь они мнят себя таковыми. У нас половина посёлка — ведьмочки. Страшные, размалёванные, с четырнадцати лет уже пьют, курят, прелюбодействуют… Как только парни с ними спят? В жёны их берут! Тьфу!
— Так у вас и парни такие же, — сказал я. — С утра уже у магазина трутся. Морды у всех пропитые.
— Ты прав, сын мой, — горестно вздохнул отец Александр. — Это великая проблема. Там ещё и наркотики. Что только не варят — адское зелье!
— А что, батюшка, из молодых кто-нибудь в храм ходит?
— Откуда? Молодежь на дискотеках скачет, а в храм приходят люди, которые уже натерпелись от жизни.
— Ну вот и мне уже пора, — подхватил я с улыбкой.
— Ну ладно, — сказал он решительно. — Что-то мы отклонились от темы. Рассказывай, что дальше было.
— Ну-у-у, школу я закончил практически на одни пятёрки…
— Во как! — удивился батюшка. — Ты ведь школу не любил и с учителями не ладил…
— Всё правильно, — ответил я. — Зато я всегда тянулся к знаниям и много читал… А ещё у меня была феноменальная память, пока я не начал жёстко бухать.
— После школы я мог поступить в любой ВУЗ, — продолжал я, — но у меня совершенно отсутствовало честолюбие, и, чтобы отвязаться от родителей, я поступил в педагогический институт, на физмат. Какое-то время учился, а потом мне стало скучно. Пошли академки, одна за другой, а потом наступил 1990 год…
Я рассказал ему всё: как мы воровали и обманывали, как занимались «разгоном» и вымогательством, как постепенно погружались в пучину безнравственности и как за это многим пришлось заплатить. Батюшка слушал очень внимательно, нахмурив густые белоснежные брови, которые закручивались кверху, словно крылышки ангела. Его тяжёлый гранитный взгляд упал к моим ногам, когда я поведал ему следующее:
— Первого человека я убил, когда мне было семнадцать… Но это была самооборона.
Я замолчал, а он поднял на меня взгляд, исполненный такого глубокого сострадания, как будто это меня убили, а потом чуть кивнул головой, предлагая продолжить свою исповедь. Я проглотил накопившуюся слюну, собрался с мыслями и рассказал ему то, о чём даже боялся вспоминать.
— Никогда такого не было, чтобы я первый напал на человека, — подытожил я этот хоррор, основанный на реальных событиях. — Но наше время породило столько подонков, жестоких, беспощадных, вероломных, что невозможно было не замарать руки. Человека могли убить за сто рублей, да просто так могли убить, ради развлечения. И меня много раз убивали: и стреляли в меня, и ножи в меня толкали, и ногами запинывали, и монтировкой метили в голову, но я пережил всех своих врагов. Я только одного не могу понять, батюшка… Почему с таким постоянством на меня выползают эти твари? У меня уже руки по локоть в крови, а они всё лезут и лезут, лезут и лезут… У меня есть товарищи, которые ни разу в своей жизни не дрались, а я как проклятый. Мне никто не верит — говорят, что ты сам находишь эти приключения.
— А в этом твоя карма и заключается, — ответил отец Александр. — Дьявол тебе мясо своё скармливает, чтобы ты вкус крови почувствовал. Ему даже своих бойцов не жалко. Он тебе их легко отдаёт. Втягивает тебя в эту кровавую мясорубку, чтобы и тебя потом кому-нибудь скормить. Он тебе силу даёт, чтобы потом душу забрать. А ты постоянно идёшь у него на поводу, поддаёшься на его искушения, а ему только этого и надо.
Я понуро опустил голову.
— Что мне теперь бегать от этих демонов? Или, может быть, на улицу не выходить? Что мне делать, батюшка, чтобы душу свою спасти?
Он положил свою кирпичного цвета ладонь на белоснежную бороду и спросил меня с хитрым прищуром:
— А ведь ты мог тогда на дороге не убивать? Но ты это сделал, потому что во вкус вошёл. Именно таким образом Дьявол подводит к настоящему злу. А в следующий раз ты убьёшь ради развлечения, помяни мои слова. Ради гордыни ты уже убил… и даже оправдал себя.
Я смотрел на него восхищённым взглядом: он листал меня как книгу, открывая на любой странице по своей прихоти. Если душа — это чистая мысль Бога, не обременённая плотью, то выглядел он так, словно мяса и дерьма в нём практически не осталось. Его жилистые руки, как будто сплетённые из сухих веток, с грубыми шероховатыми пальцами, смиренно лежали на коленях. Простое открытое лицо и широкий нос были обтянуты тонкой — практически прозрачной — кожей, которая светилась изнутри. Его длинные седые волосы разлетались в разные стороны от дуновения ветерка и были невесомыми как пух. Потёртый серый подрясник болтался так, словно под ним ничего не было. Это был уже не человек, а святой дух.
— Страшно вспоминать, — подтвердил я.
— А ты расскажи… и будет уже не так страшно.
Ещё один день на трассе подходит к концу — ещё один закат, нереальный, пугающий, апокалиптический, как в последний раз. Солнце уже ударилось об землю, и «вспыхнула» до самого горизонта бескрайняя степь. Боковые стёкла опущены, и шалый ветерок врывается в открытые окна, расчёсывая волосы на голове, закидывая нас охапками насекомых, которые мельтешат и носятся по лобовому стеклу. Доносится удушливый травянистый запах — это дышит степь. Автомобильные покрышки плотоядно чавкают и жуют асфальт. Едем небыстро, около ста километров в час. Торопиться некуда: едем домой, — да и машина новенькая, не обкатанная ещё, с транзитными номерами, жалко её насиловать.
За рулём — мой друг Юрка Платонов. Я сижу на правом переднем сидении и, выкинув руку в окно, ловлю открытой ладонью упругий поток воздуха. Повернув голову влево, вижу резко очерченный Юркин профиль, огненно-рыжую волнистую степь в лучах заходящего солнца, опоры воздушных линий электропередачи, широко шагающие вдоль трассы, — картинка настолько яркая, что кажется неправдоподобной.
Прелесть всего происходящего заключается в том, что изящная хрупкость твоей жизни чувствуется в каждом мгновении. Жизнь предательски изменчива, как капризная стерва, и от этого хочешь её ещё сильнее, тонко чувствуешь каждый виток времени, каждый его изгиб, каждую секундочку, и восторгаешься любым проявлением бытия, даже если это обычный закат.
Я вижу в зеркалах, как на большой скорости к нам приближается чёрная иномарка…
В аэропорту «Кольцово», в ожидании вылета, мы познакомились с «тихим» дяденькой в двояковыпуклых очках и в помятом сереньком костюме. Он говорил очень тихо, как будто разговаривал сам с собой, и нам с Юркой приходилось напрягать слух и вытягивать к нему свои головы. Примерно так же шептал крёстный отец в одноимённом фильме Френсиса Копполы. Говорите тише, если хотите, чтобы вас услышали. Этот дядечка не фонтанировал умными мыслями, но даже самые простые вещи в его устах производили эффект катренов Нострадамуса. Через какое-то время он признался, что работает следователем по особо важным делам Брянской прокуратуры, то есть он был самым настоящим «важняком».
После нескольких рюмок коньяка он расслабился и очки его запотели. Наш рейс задержали на несколько часов, и нужно было как-то скоротать время. Он открыл свой портфель и вытащил материалы уголовных дел, по которым он прилетал в Екатеринбург. В основном это были убийства перегонщиков машин из Свердловской области. Поражало количество людей, которые пропали без вести или полегли вдоль российских дорог.
Он передал нам целую пачку фотографий с ликами смерти. По большей части это были раскопки братских могил. Я никогда не забуду это тошнотворное слайд-шоу: десятки эксгумированных трупов, оскаленных, полуразвалившихся, пепельного цвета. Мы передавали эти страшные фотографии друг другу с неподдельным трепетом, а в это время дядечка как-то странно улыбался.
— И много таких могил вдоль дорог? — спросил я.
— В степи срезают дёрн и откладывают в сторону, — оживлённо рассказывал он; пятизвёздочный коньяк таял на глазах, и даже его глухой шепелявый голосок зазвучал на высокой ноте. — Потом закапывают трупы, посыпают сверху негашеной известью и накрывают дёрном. Через пару дней вы не найдёте на этом месте никаких признаков раскопок, и животные не лезут, потому что запах извести их отпугивает. В Брянских лесах, в Волжских степях, везде этого добра полно. Самый страшный район — это Самарская область. По трассе М5 поедете?
— Да, конечно.
— Спаси и сохрани вас Господь, — сказал «важняк» очень тихо и спрятал страшную папку в кожаный портфель.
И вот мы — на трассе М5. Нас догоняет старый «фольксваген». Он равняется с нами бок о бок, почти впритирку, и мы видим внутри тревожных людей, которые машут нам руками и требуют остановиться.
— Народное ГАИ, ****ь, — цедит сквозь зубы Юрка, втаптывает педаль газа в пол, и наша «ладушка» начинает медленно разгоняться.
Я лезу в укромное место под панелью, где спрятан ПМ-8. Чёрная иномарка быстро догоняет нас, словно пиратский фрегат, — это специальная машина, заточенная под бандитское ремесло. Видно, что она неоднократно ходила на «абордаж», поскольку у неё нет переднего бампера и разбита правая фара, она вся помятая, поцарапанная, тонированная в хлам, и я бы даже сказал — зловещая. Она поравнялась с нами и летит по встречной полосе. Я вижу их озверевшие морды и налившиеся кровью глаза. Они что-то кричат и машут руками.
— Стреляй в воздух! — кричит Юрка. — Это их отпугнёт! Они не будут нарываться на пулю!
— Нельзя! А если у них — «поливайка»! Лучше притормаживай! — кричу ему в ответ, но он будто не слышит меня — топит и топит насколько это возможно, воткнув педаль газа в пол.
— Тормози! Будем разговаривать! — кричу ему в самое ухо, и похоже, тоже самое ему кричат бандиты, но Юрка очень упрямый, или просто напуган, и продолжает выжимать из нашей русской «кобылки» последние обороты; она визжит как недорезанная свинья, и стрелка тахометра ложится на красную отметку.
— Ты с ума сошёл?!! — орёт Платонов во всю глотку. — Я не хочу лежать под белым известковым саваном!!! Я домой хочу!!!
— Юрка! Нам всё равно от них не уйти! У них под капотом лошадей в два раза больше!
— Тогда стреляй по колёсам! — кричит он.
— Ты что, ****ь, боевиков насмотрелся?!
В этот момент пиратский фрегат идёт на абордаж: он бьёт нас правым бортом, а Юрка бьёт по тормозам, — через мгновение мы уже летим по степи, прыгая на кочках и поднимая столпы пыли, и вот машина глохнет. Дворники шоркают по стеклу. Я достаю из футляра очки в простой роговой оправе и напяливаю их на нос.
— Только спокойно, — говорю я сдавленным голосом. — С ними буду разговаривать я, а ты заведи машину и будь готов ко всему.
Юрка смотрит на меня одуревшим взглядом, морщится и говорит:
— Сними очки. Ты в них похож на зайца из Винни-Пуха.
— Я в сумерках плохо вижу… Боюсь промахнуться.
Я вышел из машины, оставив дверь открытой. Почему-то в тот момент я был относительно спокоен, хотя это была прямая угроза жизни. Я не помню, чтобы у меня дрожали ноги-руки или срывался голос, — не было животного страха, который обычно испытывает человек в момент экзистенциональной опасности.
Сколько себя помню, в такие моменты я всегда каменел, то есть не испытывал никаких эмоций, а вот перед публичными выступлениями я терял голос и меня начинало тошнить, у меня подкашивались ноги и я весь покрывался потом. Или, например, я всегда боялся знакомиться с девушками и панически боялся первого поцелуя, то есть моё малодушие имело чисто социальный характер.
В тот момент, когда судьба нас выкинула на обочину трассы М5, я свято верил в положительный исход этого происшествия, что было по сути онтологической уверенностью кинозрителя в хэппи-энд, ведь для меня жизнь — это кино, а я в этом одноразовом прогоне — главный положительный герой, а как известно, главные герои не умирают в начале фильма.
Был ещё один аспект в этой истории — аргумент похлещи всех остальных. Когда тебя загнали как крысу в угол, то остаётся только кусаться и плакать, но когда у тебя в руке — ствол, то любая, даже самая безвыходная ситуация, перестаёт быть безнадёжной. В тот момент я совершенно отчётливо понимал, что не буду лёгкой добычей для этих мразей.
Горячая рифленая рукоятка согревала душу, а через руку по всему телу расползалась неимоверная сила воронёной стали. С оружием в руках ты уже не «терпила», не «баран», идущий на заклание, — ты можешь позволить себе чувство собственного достоинства и можешь его отстоять.
Я обращаюсь к нашим законодателям: «Позвольте человеку самому себя защищать, ибо никто этого не сможет сделать лучше, чем он сам», — но в нашей стране это противоречит букве закона. В России ты не имеешь права убивать бандитов, если даже их намерения угрожают твоей жизни и жизни твоих близких. В России ты имеешь право быть убитым, ограбленным, изнасилованным, униженным, а полиция потом разберётся, кому и что за это причитается. У нас веками пестовали рабов, и до сих пор бояться дать людям свободу выбора.
Я помню, как они шли навстречу своей смерти, — не спеша, вразвалочку, а у них за спиной громыхал закат, катился по небу горящей цыганской кибиткой, оставляя вдоль горизонта длинный кровавый след.
Гаишников тогда практически не было на дорогах — они поддерживали разумный нейтралитет, то есть прели от страха у себя на постах, а в это время честных граждан убивали и грабили всякие отморозки. Страшное было время: безвластие хуже чумы.
В девяностые дороги пустели ещё до заката. Дальнобойщики сбивались большими группами у стационарных постов ГАИ, около заправок, возле придорожных кафе. Одинокие малолитражки прятались в попутных городах вдоль трассы. Машина с транзитными номерами рассматривалась бандитами как вполне законная добыча. Хозяина обкладывали дорожным налогом либо совсем забирали транспортное средство. Спасения от этого не было.
Итак, трасса М5 была совершенно безлюдна, как дорога в фильме ужасов. Очень быстро темнело. Высоко над головой, пронзая тёмно-синее небо, носились жаворонки.
— Эдька, стреляй в воздух, — тихонько сказал Платонов, когда они были ещё на обочине. — Они же не сумасшедшие…
— Ты плохо знаешь этих людей, — ответил я. — Наверняка они все упоротые. Похоже, у них тоже есть оружие. Что у них в руках? Я не вижу.
Я всегда плохо видел в сумерках, с самого детства, особенно на закате, — это было что-то вроде куриной слепоты, — а в тот момент ещё не улеглась пыль после нашего экстренного торможения и я даже в очках не мог рассмотреть, что за предметы у них в руках.
— Палки, — предположил Платонов, вглядываясь в размытые очертания наших оппонентов.
— Железные трубы, — сказал он с полной уверенностью и добавил: — Стреляй в воздух, Эдька. Они уедут. Век воли не видать.
— А завтра убьют каких-нибудь беззащитных людей, — предположил я. — Сиди тихо и будь ко всему готов. Где монтировка?
— Под ногами.
— И улыбайся, Юрок, улыбайся. Встречай дорогих гостей.
Они не торопились: шли очень медленно, вразвалочку, набивая себе цену. Ручонки у всех были согнуты в локтях. Бицепсы, дельтовидные, широчайшие карикатурно выпирали наружу, как у супергероев в американских комиксах. Поступь у них была тяжёлая. Квадратные силуэты смотрелись внушительно на фоне растянутого по небу красного кумача. Это было что-то вроде психической атаки — чтобы у нас было время как следует испугаться и отдать себе отчёт в том, что это конец.
— Давайте, подходите, гады, — прошептал я, снимая оружие с предохранителя.
— Улыбайся, Юрок! Улыбайся, — ласково попросил я.
— ****ец! Какие они здоровые! Мама дорогая! — воскликнул он.
И вот я вижу их «волчьи» морды, — они очень близко, в пяти метрах от меня, — я чувствую их настрой и понимаю, что они не будут с нами церемониться, потому что находятся в состоянии тихого бешенства, что они просто смакуют эту ситуацию, оттягивая момент истины. «Забивать будут на глушняк, — подумал я, холодея. — А Юрка ещё ствол не хотел покупать… За копейки отдавали».
«Тачку менты тряхнут — вот мы и угрелись!» — орал он, будучи по природе недальновидным и легкомысленным человеком. Я ему возражал: «А если нас бандиты из машины вытряхнут? Да ещё в степи закапают? Как тебе такой вариант? Да лучше угреться, чем быть терпилой!» Как в воду смотрел — прямо чувствовал, что не зря мы этого «важняка» встретили и эти страшные фотографии держали в руках. Хочешь подольше задержаться в этом мире — научись читать знаки судьбы.
— Вы чё, лохи, попутали! — крикнул один из них, самый злобный и пучеглазый; он неожиданно появился из розового тумана, когда солнце окончательно скрылось за горизонтом, и я увидел у него в руках обрез охотничьего ружья.
Всё. Пора. Я вскидываю ПМ на уровне лица… Хлопок. Короткий. Сухой. Они встают как вкопанные. Первая пуля проходит мимо, хотя я стреляю неплохо, но волнение даёт о себе знать и чувствуется лёгкий тремор. Я вижу их слегка потускневшие физиономии, выражающие крайнюю степень удивления. Пучеглазый долго поднимает ствол, как в замедленном кино, но следующая пуля разрывает ему плечо, а третья попадает в грудь. Он замирает на мгновение и падает перекошенным лицом в землю. У остальных героизма явно поубавилось, и они медленно разворачиваются в обратном направлении… Хлопок. Хлопок. Хлопок. Ещё один валится в траву, и последний бежит изо всех сил, размашисто, мощно, цепляясь руками за воздух, а ногами — за землю, — наверно очень хотелось жить. Я догоняю его в несколько прыжков и практически в упор стреляю между лопаток — вижу, как появляется кровавое пятнышко на его широкой спине, обтянутой белой майкой, и он падает ничком.
Чёрный силуэт «фольксвагена» на обочине дороги и разлитое по небу лиловое зарево навсегда останутся для меня декорацией к этому страшному спектаклю, и ещё я никогда не забуду эту тишину, которая воцарилась во мне после убийства. На несколько лет отступила душевная боль, которая терзала меня с самого детства, растворились в этой тишине угрызения совести и неудовлетворённость самим собой. На какое-то время я стал успешным человеком, у которого получалось всё, за что он брался. Я имел головокружительный успех у женщин и не видел возле себя мужчин, которые могли бы сравниться со мной хоть в чём-то. Во мне воцарилась такая сила, что я почувствовал себя великаном среди карликов. Теперь, конечно, я понимаю, что меня просто развели как мальчишку и я заплатил слишком дорогую цену за этот бреющий полёт над землёй, — в итоге он закончился жестоким падением на самое дно.
Смеркалось. Я огляделся по сторонам: двое были мертвы, а «пучеглазый» ворочался в тёмной траве и задушенно хрипел. Он весь был залит кровью, которая в сумерках напоминала вишнёвое желе. На плече у него (с задней стороны) зияла жуткая рана, из которой торчала белая кость и какие-то сухожилия. Я поднял ствол и направил ему в затылок… «Чтобы не мучился», — подумал я и в этот момент почувствовал на себе чей-то взгляд — оглянулся.
— Что уставился?! Заводи машину! — крикнул я.
Юрка стоял весь бледный, взъерошенный, ноги сами собой чечётку исполняли.
— Не-е-е-е трать на него п-п-патрон, — сказал он заикаясь. — Сам с-с-сдохнет.
Я опустил тяжёлую длань, налитую свинцом, улыбнулся ему и сказал ласково:
— Юрочка, дорогой мой, заводи машину. Поехали.
Он заводит автомобиль, отпускает сцепление, даёт побольше газу, но двигатель глохнет.
— Эд! Толкни! Крепко сели! — кричит Юрка.
Я упираюсь в крышку багажника и толкаю машину изо-всех сил, а сил во мне немерено. Триумф победителя превращает страх и гнев в такую мощную энергию, что я выталкиваю машину одним движением. Когда мы выехали на трассу, уже совсем стемнело, и на тёмно-фиолетовом небе догорал красный уголёк заката. Мы молчали до самого Суходола, а потом Юрка попросил меня сесть за руль и достал из багажника бутылку водки… После той роковой ночи наши пути-дорожки разошлись.
— Нет, мы не ссорились, — подытожил я свой рассказ, — ничего не делили, мы даже остались друзьями, но после того случая нам было неловко общаться и смотреть друг другу в глаза. Даже не знаю — почему? В той ситуации не было иных вариантов… А может, Юрка считал по-другому? Во всяком случае, я никогда не жалел о том, что сделал.
Я сделал паузу и выдохнул:
— Вот Вы говорите, что я мог бы их не убивать... А зачем им жить? Хоть одну причину назовите!
Это прозвучало довольно резко, но батюшка лишь улыбнулся грустной улыбкой, глядя мне прямо в глаза.
— Дело ведь не в них, — тихонько произнёс он. — Их совсем не жалко. Тебя жалко. Как ты собираешься с этим жить?
— Ничто так не ослабляет память, как этанол... Когда-нибудь я выпью эту жизнь до последней капли.
Батюшка нахмурился и надолго замолчал. Я протянул руку к алюминиевой кружке, но передумал пить: в тот момент меня мучала жажда совершенно другого свойства.
— А где научился стрелять? — вдруг спросил отец Александр.
— Юрка научил, — ответил я. — У него дедушка был охотник, отец был охотник, он был заядлым охотником, ну и меня довольно часто брали с собой. Там все были помешаны на оружии, а в девяностые годы эта семейка вооружилась до зубов, поскольку они занимались различной коммерцией: и пушнину разводили, и водку палёную крутили, и продуктовые ларьки держали. В те годы у Юрки был целый арсенал: американское помповое ружьё «Remington», пара обычных дробовиков двенадцатого калибра, охотничий карабин «Сайга», пистолет Макарова, АКС-74У, но особую его гордость составлял немецкий штык-нож, который был жемчужиной его коллекции. А когда мы были пацанами, то сами мастырили огнестрельное оружие — такие чёткие «волыны», с фигурными скобами, с пружинными бойками. Стреляли бездымным порохом и свинцовой дробью. Всё это Юрка воровал у своего отца-охотника. Я стрелял по бутылочкам, а он безжалостно истреблял любую бродячую живность в нашем районе. Ему всегда нравилось убивать, а потом с любопытством наблюдать за конвульсиями умирающей зверюшки. По большому счёту, это был добрейший парень: вечно всех поил, кормил, денег давал в займы и не просил назад. Последнюю рубаху снимет и отдаст первому встречному, но если кто-то позволял себе неуважение… Вообще-то довести его было трудно, но если это кому-то удавалось, то можно было заказывать цветы и музыку для этого бедолаги.
— Однажды Юрку пытались тряхнуть какие-то гопники с Лебяжки, — продолжал я, — так он выдернул из-под полы кусок арматуры и успокоил этих ублюдков. В результате у него было пять ножевых. Истекающий кровью, он на своих ногах явился в приемный покой больницы... «Девчонки, я у вас тут прилягу на кушетку, а то мне что-то плоховато», — попросил он и рухнул без сознания на пол. Юрка чудом выкарабкался с того света, и когда я пришёл навестить друга, то не мог смотреть на него без слёз: он был худой, перемотанный грязными бинтами, жёлтый, как египетская мумия. Он был настоящий воин, и для полного счастья ему не хватало только войны…
— И он поехал на Кавказ, — предположил батюшка, а я уже ничему не удивлялся.
— Недавно я встретил его возле кинотеатра «Красногвардеец». Он стоял под углом 45 градусов, потому что ему навстречу дул сильный ветер. Он напомнил мне лермонтовский парус. Когда я подошёл к нему, чтобы поручкаться, он разговаривал сам с собой: «Да куда я денусь с подводной лодки? Соляра кончилась. Ложимся в дрейф». Мы поздоровались, хотя у меня возникло впечатление, что в первые секунды он меня не узнал, но потом дружелюбно воскликнул: «Эдька! Дорогой ты мой человек! Чем ты занимался всё это время, пока мы не виделись?!» — «Рано ложился спать», — ответил я. — «А я тут в Ичкерии воевал в девяносто девятом по контракту. Снайпером был». — Я спросил его: «Решил предков навестить?» — на что он криво усмехнулся: мать его была из какого-то чеченского тейпа. Она была красивой женщиной, и Юрка уродился в неё — волосы смоляные, вьющиеся, глаза орлиные, хищные, натуральный «нохча». — «Ты знаешь, Эдуард, просто надоело стрелять по птичкам», — ответил он, глядя на меня горящим взором, полным безумия. Потом мы взяли водки и отправились к нему домой. Это была грязная запущенная квартира с налётом былой роскоши. Окна — без занавесок. Одеяло — без пододеяльника. Кровать — без простыни. Мебель дорогая, но вся переломана. Начиная с кухни, квартира была заставлена пустыми бутылками, с узкими тропами в этих стеклянных урочищах. Но… каким-то волшебным образом он вывез из Чечни СВД. Не знаю, как он ухитрился это провернуть, но я держал эту винтовку в руках. После войны у него окончательно съехала крыша. От него ушла жена, забрала детей, и он остался совершенно один на своей «подводной лодке». С утра до ночи он пил и смотрел по видику одну и ту же кассету — «Спасение рядового Райана». Каждый день по кругу он смотрел один и тот же фильм, и других фильмов у него не было. С этой винтовкой он не расставался даже на секунду: он брал её в сортир, он спал с ней в обнимку, он любил её как женщину. Всю дорогу я боялся, что он меня пристрелит — намеренно или случайно. Мы всё-таки выпивали, а по пьяни, как известно, может случиться всякое.
— Ох, что война с людьми делает! — сокрушался батюшка. — После войны человеку требуется больше сил, чтобы выжить, чем на войне.
— Никогда не забуду, как мы прощались ночью в прихожей, совершенно пьяные. Он обнял меня как брата и произнёс заплетающимся языком: «Если нужно будет кого-то шлёпнуть, обращайся в любое время. Для тебя всё будет сделано в лучшем виде и совершенно бесплатно». После этих слов он достал из тумбочки старенький потёртый наган и протянул его мне… «Ты где такой артефакт откопал?» — спросил я, криво ухмыльнувшись. — «Ты на дату посмотри», — предложил он с нескрываемой гордостью. Я покрутил эту игрушку в руках и увидел на раме выдавленную звезду, а под ней дату — 1943 год. Внутри барабана тускло поблёскивали жёлтые капсюли. «Ого, даже маслята имеются, — удивился я. — Какой калибр?» — «Семь, шестьдесят два». — «А ты, Юрок, для чего мне это дал? Похвастаться?» — спросил я. — «Нет. Это мой подарок. На память, — ответил он и грустно добавил: — Когда ещё увидимся». А потом случилось странное… Он обнял меня, прижал к себе и начал в самое ухо нашёптывать, касаясь мочки слюнявой губой: «Я тебя всегда любил… И сейчас, если надо, грохну за тебя любого. Только пальцем покажи, крикни «фас». Если надо будет, отдам тебе почку, а если понадобится, отдам за тебя жизнь, но я умоляю тебя, Эдька… Никогда не возвращайся туда». Я слегка опешил от этих слов, ничего не поняв, но на всякий случай выдавил из себя: «Ладно. Как скажешь, Юрок». Его руки шарили по моей спине, словно он искал застёжку лифчика. «Никогда туда не возвращайся», — шептал он, а я начал его мягко отодвигать от себя, но он был упругий и жёсткий, как пружина. «Я всё ещё там», — произнёс он и заплакал, и тогда я по-настоящему испугался: до меня вдруг дошло, что он потерял не только семью, детей, друзей, бабки, а что-то гораздо большее… Казалось, этот человек живёт только смертью, а сама жизнь потеряла для него всякий смысл. Она стала для него обузой. Его мать к тому моменту уже повесилась, отец умер от рака, дед ушёл на охоту и не вернулся, а сколько наших общих друзей полегло в девяностые… Страшно вспомнить.
Я замолчал и только тогда заметил, что солнце уже скрылось за горной грядой и незаметно опустились сумерки. Вечерняя прохлада стелилась по земле. Батюшка слегка приподнял плечи, словно пытаясь согреться, и шалый ветерок подхватил его белые, почти невесомые пряди волос.
— Вот теперь Вы знаете всё. Скажите, батюшка, Господь простит меня? Или мне предстоит отправиться в ад? Мне бы очень не хотелось этого.
Отец Александр улыбнулся, и морщинки, словно лучики, брызнули вокруг глаз.
— Главное — чтобы ты себя простил, а Господь милостив и человеколюбив. Для него нет ничего невозможного. Но без покаяния не получится, сын мой.
— А что такое покаяние? Я что-то слышал краем уха, но не совсем понимаю… Это попросить у Бога прощения за свои проступки? Или до глубины души сожалеть об этом?
Батюшка опять улыбнулся и сказал:
— В святом писании есть такая притча… Как пёс возвращается на блевотину свою, так глупый повторяет глупость свою. Правильно тебе сказал Юрка… Его устами говорил Господь. Никогда не возвращайся туда. Что он имел в виду? От чего он хотел тебя упредить?
— Трасса М5? Девяностые? Наша молодость? Воспоминания? — гадал я, а батюшка продолжал ласково улыбаться, выдерживая паузу.
— Зло живет в нас и передаётся от человека к человеку как вирус, — ответил он. — Если каждого вылечить, то весь мир исцелится от этой болезни. Не будет больше зла. Не будет братоубийства. И каждый должен начать с себя. Ты всегда искоренял зло калёным железом. Ты думал, что совершаешь благо, чистишь землю от скверны, но ты не заметил, как сам превратился в чудовище. Убивая даже самого последнего подонка, ты в первую очередь убиваешь себя. Беги и не оглядывайся. Не возвращайся туда больше никогда. Вот что хотел сказать тебе Юрка.
— Ну-у-у, навряд ли Юрка так глубоко мыслил. Он был простым тагильским пареньком.
— Юрка так выразить не мог, но он всё понимал. Он чувствовал, что погибает, но уже ничего не мог изменить. Он выгорел весь изнутри.
— А почему Вы говорите о нём в прошедшем времени? — насторожился я.
Отец Александр помолчал, опустив глаза, словно на поминках, и тихонько сказал:
— Да потому что его уже нет.
— В живых?
— И среди мёртвых тоже…
— А вот тебя ещё можно спасти, сын мой, — продолжал он, пристально глядя мне в глаза, но я уже не отводил взгляда. — Но для этого тебе придётся очень постараться.
— Я всё сделаю, батюшка.
— Трое суток на воде выдюжишь?
— Легко.
— Никакого алкоголя. Ни одной сигареты. Никакого баловства с женщинами.
Он словно зачитывал приговор, и мне стало страшно: до меня вдруг дошло, что я попал в западню. «Зачем я вообще сюда припёрся?» — подумал я.
— Сможешь? — спросил отец Александр, хитро прищурив глаз.
— Смогу, батюшка. Смогу.
— Ну коли сможешь, через три дня приезжаете. Буду тебя крестить.
— Хорошо, батюшка. Хорошо.
— Ну иди, сын мой. Похоже, дождь собирается. Вон какие чёрные тучи накипели. Не иначе ливанёт. И знатно ливанёт. Иди, сын мой. Иди с Богом.
Он перекрестил меня. Я встал и пошёл, а он крикнул мне во след:
— Если не выдюжишь, не хочу тебя больше видеть!
— Я всё понял, батюшка, — сказал я и начал карабкаться в гору.
.15.
Вернулись мы в «Югру» за полночь. Поднимаясь по лестнице на второй этаж, я проходил мимо закрытых дверей шведской линии — я настолько был голоден, что даже услышал звяканье тарелок, лязганье столовых приборов и радостный человеческий гомон. Я замечал, что люди всегда улыбаются, когда идут в столовую, и это самые искренние улыбки на свете. Мне же в тот момент было не до веселья: пустое брюхо подвело, и ноги дрожали, как у диабетика. Что делать? Где снискать хлебушек насущный? «А вдруг Леночка прихватила для меня пару бутербродов? — с надеждой подумал я. — Ведь она знала, что мы приедем поздно». Но в ту же секунду я вспомнил, что прохладная осень наступила не только в природе, но и в наших отношениях. Мансурова уже не называла меня как прежде «Эдичкой» и не смотрела на меня влажным взором, а напротив — делала вид, что не замечает меня, и даже девочки из шоу-балета в знак солидарности начали здороваться со мной через губу — эдак «здрасссь».
Я поднялся на второй этаж. Тусклые бра, висящие вдоль стен между дверными проёмами, создавали иллюзию абсолютного покоя. Ноги беззвучно утопали в мягкой ковровой дорожке, и вдруг из ночной тишины выпал монотонный скрип пружинного матраса, — он становился всё громче по мере моего приближения, и, когда я взялся за дверную ручку, мне показалось, что этот неприятный звук исходит из нашего номера. Я вежливо постучал и только потом открыл дверь… Она стояла в чёрном белье перед зеркалом и красила ресницы — окинула меня равнодушным взглядом и спросила таким же равнодушным тоном:
— Ну что? Как съездили?
— Продуктивно, — отозвался я и почувствовал в этот момент стихийно нахлынувшую тревогу.
Я поморщился, прислонив ухо к стене, и услышал совершенно отчётливо, как в соседнем номере скрипит кровать. Там жили ребятишки из шоу-балета «ХАОС» — Андрюша Варнава и Анечка Лагодская. А вот у них отношения были в самом разгаре, поэтому они постоянно трахались — и ночью, и утром, и в обед.
— Ёжики плакали, но жрали кактус, — с иронией заметил я. — Может, им поговорить не о чём? Во всяком случае, я никогда не слышал за этой стенкой вразумительной речи, только — животное мычание.
— Ты знаешь, — наконец не выдержала Мансурова, — они ещё в старости наговорятся. — И добавила плаксивым тоном: — А нам с тобой, муженёк, и поговорить уже не о чем.
Я внимательно посмотрел на неё — чуть прогнувшись и оттопырив идеально круглые ягодицы, подчёркнутые маленькими кружевными стрингами, она обводила свои чувственные губки карминовым карандашом. Подсветка гримёрного зеркала оттеняла её нежный перламутровый загар, превращая её органическое тело в мраморную статую.
«Шикарная баба с телом Афродиты», — невольно вспомнил я изречение Калугина, и что-то шевельнулось внизу живота, потянуло, закрутило, подвело, и в тот момент я совершенно отчётливо осознал, что явилось причиной моего замешательства, когда она спросила равнодушным тоном: «Как вы съездили?» — а именно равнодушный тон явился этой причиной, её неподдельное разочарование, её моральная усталость и нежелание бороться за нашу любовь.
До меня вдруг дошло, что я потерял самого близкого человека на свете, потерял красивую, умную, верную жену, которую ни за какие деньги не купишь и по объявлению не найдешь, променял свою белую горлицу на чёрное вороньё. По всей видимости, к тому моменту я совершенно протрезвел (впервые за последние два месяца) или начал смотреть на происходящее другими глазами после разговора с батюшкой, а может быть, я просто почувствовал на подсознательном уровне, к чему меня приведёт подобное легкомыслие в конце концов. Так, наверно, начинается покаяние — когда снимаешь алкогольно-розовые очки, то видишь себя в отражении зеркала без прикрас.
Конечно, мне хотелось всё исправить, и для меня было очевидным, что для этого нужна самая малость: всего лишь сделать шаг навстречу, вопреки сложившейся ситуации, всего лишь обнять крепко-накрепко (я бы даже сказал — жёстко, по-настоящему, по-мужски, а не вялыми ручонками), щёлкнуть застёжку на спине, высвободить эти гладкие тёплые груди из лифчика и осыпать их поцелуями, несмотря на то, что она будет брыкаться и отталкивать меня.
В этом образе парижской кокотки она была настолько притягательной, что моё абстинентное либидо буквально взорвалось, но тем не менее я продолжал стоять как бревно, наполовину вкопанное в землю. Я даже боялся к ней прикоснуться, словно это была не женщина, а музейный экспонат. «Что со мной происходит?» — подумал я, облизывая взглядом эти ошеломляющие ноги в кружевных чулочках, эти выпуклые ляжки, эти высокие шпильки, словно вколоченные в пол, эти божественные икры, обтянутые чёрным капроном. «Где мои яйца?» — с тоской подумал я и как ни в чём не бывало полез в холодильник. Там на верхней полке лежало старое сморщенное яблоко, которое там лежало ещё со дня моего приезда, и больше ничего — арктическая пустота. Я захлопнул дверцу и почесал затылок.
— Ленчик, — обратился я к ней, — ты же знала, что я приеду поздно...
— И что? — холодно спросила она, коротким «пых» сдувая с лица длинную мелированную чёлку. — Ты думаешь, у меня больше забот нет? Между прочим, ты здесь на отдыхе, а я работаю в поте лица. — В её голосе не чувствовалось даже намёка на сострадание или угрызения совести.
— Ну спасибо, жена! — слегка вспылил я, но она тут же парировала:
— Вспомнил! — И её ярко-красные губы собрались в пучок.
— А куда это ты собралась на ночь глядя? — подозрительно спросил я, когда она начала через голову натягивать узкое вечернее платье, напоминающее змеиную кожу.
— У Кустинской сегодня день рождения, и мы собрались посидеть…
— Меня она, конечно, не приглашала? — язвительно спросил я.
— Сегодня только девочки, — сухо ответила жена.
— Нормально! — восхитился я. — Вот они плоды эмансипации. Муж — голодный как бездомная собака, а жена отправилась в кабак кушать деликатесы. Замечательно! Как это современно!
Прямо в одежде я рухнул на кровать: чудовищная усталость разбила всё моё тело. Где-то в недрах организма зарождалась ломка — слегка подёргивало конечности, по всему телу пробегали судороги, сердце бешено колотилось, а в душе расползалось тёмное облако отчаяния. Я прикрыл глаза и попробовал сосредоточиться на словах, которые мне кинул на прощание батюшка: «Если не выдюжишь, не хочу тебя больше видеть! Не приезжайте!» — «А я хочу его видеть?» — заносчиво спросил я, и сам же ответил: «Надо ехать, а иначе можно зажмуриться. Это мой последний шанс».
— Мансуров! — услышал я голос жены и открыл глаза.
— Ты что, даже бухать сегодня не будешь? — спросила она, глядя на меня с иронией.
— Я уже никогда не буду бухать, Леночка, — прошептал я слабым голосом, потому что силы окончательно покинули меня. — Начинаю новую жизнь, а это всё обрыдло… Надоели эти плебейские развлечения — пить, трахаться, жрать.
— В церковь будешь ходить?
— И в церковь буду ходить, и посты буду соблюдать, и молиться буду… Я уже выучил «Отче наш», пока мы с Калугиным ехали назад.
— Что-то мне верится с трудом.
— Запали мне в душу слова этого старца, — молвил я, задыхаясь от слёз, подступивших к горлу. — Не могу и не хочу больше страдать.
— Ты же у нас — поэт, и черпаешь из этого болота вдохновение, — заметила она.
— Буду черпать его отныне из чистого родника, — без запинки ответил я.
— Ну-ну, — криво ухмыльнулась она. — Интересно, сколько ты продержишься в этом благочестивом припадке.
— Самому интересно, Леночка.
— Принеси мне бутылку минералки, — попросил я, когда она выходила из номера. — И ещё… закрой дверь снаружи.
— А если тебе станет плохо?
— Я позвоню на ресепшен… Иди.
Хлопнула дверь и наступила гнетущая тишина. Даже за стенкой перестали трахаться. Беззвучно работал телевизор. От слабого ветерка шевелилась портьера. На этаже остановился лифт и забрал мою жену, — как мне показалось, забрал навсегда.
Сутки без алкоголя кажутся целой вечностью. Абстиненция — это мучительный переход из одного мира в другой, это как пробуждение после волшебного сна, в котором всё было так красочно, удивительно, неповторимо и в котором ты был просто счастлив, — и вот постепенно ты начинаешь просыпаться: где-то на заднем плане появляется характерное беспокойство, по всему телу пробегает лёгкая дрожь, дёргаются конечности, холодеют кончики пальцев, сотни тоненьких иголок впиваются в твои лодыжки, сон начинает распадаться на фрагменты, и вдруг жестокая реальность вторгается в твой разум, разрушая хрупкую иллюзию вечного блаженства, — рай не может быть вечным, вечным бывает только ад. За каждую секунду блаженства тебе придётся расплачиваться годами страданий и самобичеваний — такова главная концепция христианства, оптимальной религии для рабов, которые были созданы «богами» для непосильного труда на «золотых» рудниках. Неси свой камень безропотно, сын мой, терпи лишения и боль, полюби эту жизнь, несмотря ни на что, или смирись, потому что Господь тоже терпел, а после смерти тебе ещё придётся ответить за грехи, и даже там тебя просто так не оставят в покое. Страшно, когда нет альтернативы. Путь только один, и никуда не свернёшь, как в туннеле: впереди — свет, за спиной — тьма, а на глазах — шоры.
Прекрасный сон всегда заканчивается в «понедельник», и не важно какой день — на календаре… Приходит страшное отчаяние — разум из последних сил пытается сохранить иллюзию комфорта, не желая принимать гадкую реальность, в которой морозные утренние сумерки наполняются озабоченными людьми; они скрепят по снегу валенками и суконными ботами, и белый пар поднимается над их взмыленными спинами, и тяжкий путь их озаряет бледный рассвет, и этих людей миллионами глотают тёмные распахнутые пасти и с хрустом перемалывают турникеты, — никогда не иссякнет этот молчаливый, безропотный, бесконечный поток рабов, вынужденных ради куска хлеба всю свою жизнь гнуть спину на хозяев, обеспечивая их потребности и прихоти. Мне тошно становится, когда я открываю утром глаза, ошарашенный по голове будильником, и понимаю, что обречён, так же как и все, на это вечное рабство. Пробуждение всегда ужасно, но когда наступает ночь, а в доме нет ни грамма алкоголя, даже пустырника, вот тогда ты рискуешь пройти все круги ада.
Сперва ты начинаешь ворочаться, наматывая на себя простыни; пытаешься найти удобное положение для тела, чтобы хоть как-то уснуть или провалиться в короткое забытье, но не тут-то было: слишком долго ты прибывал в релаксе, чтобы снова уснуть. Ты не можешь спать и не можешь бодрствовать. Ты не можешь читать, потому что сливаются буквы и твой разум с трудом пробивается к сути через эти нагромождения слов и знаков препинания. Ты не можешь смотреть телевизор, потому что мерцающий экран режет глаза и полным абсурдом кажется буквально всё, что там происходит, — жизнь кажется бессмысленной, а любая человеческая деятельность воспринимается как феномен, — чем бы дитя ни тешилось, лишь бы оно не вешалось.
Привычный порядок вещей рушится под воздействием иррациональной силы — за одну ночь обесцениваются общечеловеческие ликвиды, на которых построена вся наша жизнь, хотя разум с фанатичным упорством цепляется за этот уклад, но «пуповина» всё-таки рвётся, и ты выходишь в некое метафизическое пространство, которое можно с большой натяжкой назвать «сингулярностью». Возможно, это прогрессирующий бред и начало делирия, но рассматривая окружающий мир через эту призму, ты понимаешь, что он не натуральный, не материальный, как мы это себе представляем, что это самый настоящий суррогат, что мы в этом мире — всего лишь энергетические фантомы, что все наши желания, мотивы, поступки, принципы, ценности, страхи, представления, противоречия и даже слова, которыми мы пользуемся каждый день и которые имеют для нас такое значение, на самом деле кем-то запрограммированы, совершенно условны и не являются результатом эволюции, то есть естественного развития, а значит навязаны нам свыше. Наше сознание есть органичное продолжение нашей псевдо-реальности, и на этом уровне оно останется навсегда, потому что состоит из тех же атомов и молекул. Даже образ Бога во всех религиях имеет антропоморфный вид, и это лишний раз доказывает примитивность нашего мышления: нам даже во сне не приходит какой-то иной образ, кардинально отличающийся от гуманоида. Может, после смерти нам откроется великая истина, и тогда наша мысль, не ограниченная узкими рамками нашего восприятия и не обременённая плотью, достигнет самых непостижимых высот? Я в этом очень сильно сомневаюсь, ибо мышление человека заканчивается, как только прекращается кровоснабжение мозга. Мысль, которая не является результатом биохимических процессов, является лишь предметом религиозной философии, и научных фактов, доказывающих это предположение, пока нет. Я очень сомневаюсь, что после смерти сохраню свою имманентность и духовный опыт, а это означает лишь одно, что лично для меня продолжения не будет. С точки зрения нигилиста, это уже является отпущением грехов, потому что не придётся отвечать за свои поступки, а с точки зрения верующего человека, вся его жизнь теряет смысл… О каком спасении идёт речь, если нет души? В какого Бога он верил, если не имеет даже представления о нём? Миф о загробной жизни для кого придумали? Для холопов — ведь нужно было как-то подсластить их горькое, беспросветное существование. Вот и получается, что вся его вера — это лишь хитроумная фальсификация, предназначенная не для его спасения, а для порабощения, в первую очередь — его сознания, а потом уже — его свободолюбивой природной сущности.
— Нет!!! — кричу я во всю глотку. — Нет!!! Не надо мне вашего рая!!! Я просто хочу уснуть без сновидений… Просто хочу умереть.
Укутавшись в одеяло, я выхожу на балкон, чтобы покурить… Пламя зажигалки вспыхивает и гаснет на ветру. Сигарета вибрирует в пальцах. Опять щёлкаю зажигалкой, прикрывая огонёк дрожащей ладонью. По всему телу пробегает дьявольский озноб — возникает впечатление, что все мышцы и сухожилия сокращаются непроизвольно; даже черепушка дёргается на шее, как у голубя при ходьбе. Вдыхаю горячий дым, и мне становится совсем плохо… Сигарета падает в темноту, рассыпается алыми искрами, их подхватывает ветер и разносит по асфальту. В глазах темнеют фонари, уходящие длинной вереницей вдоль аллеи; гаснут звёзды, луна исчезает в глубоком чёрном кармане, как серебряный доллар…
Я успеваю донести удушающую рвотную массу до унитаза — из меня хлещет чёрная желчь. В голове всплывает мысль: «Наверно, я сегодня умру», — кто-то насмешливо отвечает: «Двести граммов вискаря, и ты как новенький», — этот голос звучит не внутри, а снаружи, и даже эхом отдаётся в замкнутом пространстве ванной. Стоя на коленях перед унитазом, я оглядываюсь по сторонам: кафель цвета крем-брюле, широкое зеркало с двумя матовыми светильниками, белоснежная раковина, тускло мерцающие краны, перламутровая ванна, бледно-голубая занавеска с мультяшными рыбками и зелёными водорослями, — и вот словно под водой я вижу чей-то расплывающийся силуэт, тёмные провалы вместо глаз, оттопыренные уши, и ледяная волна ужаса охватывает моё тело, сердце срывается в галоп, мгновенно распухают барабанные перепонки, и появляется пронзительный свист, будто мне врезали пощёчину со всего маху. К этому невозможно привыкнуть, хотя прекрасно понимаешь, что всё это — игры разума.
Я давно уже придумал себе «врага» (или «друга» в зависимости от ситуации), которого назначил своим антиподом, а если быть более точным, то я придумал для себя козла отпущения. На первый взгляд он похож на меня, как отражение в зеркале, но если присмотреться, мы во многом отличаемся: я — сильный, а он — слабак, я — смелый, а он — трус, я — умный, искромётный, талантливый, я всё схватываю на лету, а он — глуповатый, заурядный, ограниченный, — я бы про него сказал: мой недалёкий родственник.
Когда я был ребёнком, то постоянно упрашивал маму, чтобы она родила мне братика. С самого детства я был очень скрытным и нелюдимым. Сколько себя помню, у меня никогда не было настоящего друга, потому что я никому не доверял и уж тем более не мог откровенничать с родителями, поскольку они никогда меня не слушали и не воспринимали всерьёз. Я просил маму, чтобы она родила мне братика, но мама только отшучивалась, и в результате я породил его сам.
Раньше мы дружили, и мне было с ним очень интересно. Я доверял ему сокровенные тайны, рассказывал смешные истории, делился впечатлениями, жаловался на сверстников… Особенно он помогал мне пережить ночь, когда я не мог уснуть, а это происходило довольно часто. Мама спрашивала меня по утрам: «С кем ты постоянно шепчешься?» — я конфузился и отвечал: «Наверно, что-то снится». До определённого момента мы были очень близки, но пройдя вместе через отрочество, мы стали заклятыми врагами и соперниками. Он всё делал вопреки моим желаниям — мешал учиться и заниматься спортом, путал в голове мысли, портил мои отношения с людьми, и чем дальше, тем больше он создавал мне проблем.
Каждую весну и каждую осень он накидывал мне на шею удавку и медленно затягивал петлю. Учёба в школе давалась всё с большим трудом. В десятом классе у меня начались приступы падучей болезни: раз в неделю, а то и два раза, я терял сознание совершенно неожиданно, словно кто-то выключал свет в моей голове. Потом начались обследования: литрами брали кровь, мочу, и даже какую-то пункцию огромным шприцом, — в итоге у меня ничего не нашли, по мнению врачей я оказался «совершенно здоров», но я продолжал падать всё ниже и ниже… Теперь я понимаю, кто был виноват во всех моих поражения и просчётах. Теперь я знаю, кто не даёт мне жить, работать, дышать, жрать, спать, трахаться, получать удовольствие от жизни. «Я могу уничтожить этого ублюдка. Я могу сделать вид, что его не существует», — подумал я и покосился на занавеску; там никого уже не было, и только смешные рыбки пучили удивлённые глаза.
— Я могу тебя уничтожить! Слышишь? Могу! — крикнул я и услышал в ответ его хрипловатый смех; он раздавался откуда-то из вентиляции.
Измождённый я вернулся в комнату и упал на кровать. Бред продолжался. Как спасательный круг, он мешал мне погрузиться на самое дно безумия. Он уводил меня от самых страшных мыслей и откровений.
Самосознание, супер-эго, чувство собственного достоинства и прочие атрибуты личности даны нам для выживания, для неадекватной оценки нашего существования в пределах этой псевдо-реальности. Наша жизнь для нас должна иметь слишком высокую цену, чтобы мы цеплялись за неё с фанатичной одержимостью. На самом деле, жизнь отдельного человека или животного по шкале природных ценностей ничего не стоит, — даже смерть миллионов это не трагедия, а всего лишь статистика, — но в восприятии человека его собственная жизнь так же бесценна, как и ужасна смерть. Всё наше самосознание держится на одном гвозде — на лживой установке, что ты есть индивидуум и что ты чем-то отличаешься от других участников пищевой цепи. Находясь в промежуточном состоянии, ты совершенно чётко осознаешь собственную ничтожность и рабскую зависимость от общих законов природы, от которых точно так же зависят самые примитивные существа. А ещё ты понимаешь, что твоя жизнь — это всего лишь короткая вспышка в бесконечном потоке энергии. Ты — никто. Ты — плоскатик на мониторе Вселенной, и тебе никогда не сравниться с Богом. Для чего тогда жить?
— Наконец-то, — услышал я радостный голос откуда-то слева. — Ты делаешь успехи!
Я чуть повернул голову и увидел в кресле тёмный силуэт — в ужасе отвернулся.
— Хватит дурака валять, — продолжал он. — Я знаю, что в номере есть заначка. Ты отложил бабки на чёрный день. Вот он и настал. Надо всего лишь отодвинуть кровать… А дальше звёзды рассыплются бриллиантами по синему бархату, и луна побежит до самого горизонта, оставляя на поверхности океана мерцающий след. Всё закончится — и боль, и одиночество, и страх… И ты поймёшь, что смерти нет, что смерть — это всего лишь пробуждение.
— Кто ты такой? — спросил я с лёгких раздражением, не поворачивая головы в его сторону…
В комнате было темно: я выключил телевизор и подсветку номера, чтобы хоть как-то уснуть, и только дверь была слегка приоткрыта в ванную, откуда выпадала тонкая полоска света. Я почувствовал, как на моих руках волосы встают дыбом и рвотный комок опять подступает к горлу, и вдруг в одно мгновение мне стало хорошо, все неприятные ощущения отступили, и я почувствовал лёгкую эйфорию, или некое облегчение, которое, по всей видимости, испытывает каждый человек перед смертью, и то же самое, наверно, испытывает в последний момент грешник, сгорающий в огне аутодафе.
— Кто ты? — повторил я, чуть шевельнув губами, практически беззвучно.
— А ты угадай, — ответил он. — Между прочим, мы с тобой уже встречались.
— Что я тебе — гадалка? — Я совершенно перестал чувствовать страх, и даже какие-то фривольные нотки появились в моём голосе. — Кто ты? Моё альтер эго? Этот что ли… мой недалёкий родственник?
Он засмеялся очень неприятным смехом, пробирающим до самых поджилок.
— Сдаётся мне, что ты — моя белая горячка, — сказал я умиротворённым голосом. — У меня ещё в поезде что-то подобное начиналось, а сейчас я, похоже, совсем поплыл. На самом деле тебя не существует — ты есть порождение моего воспалённого разума.
— Глупенький, никакой белочки нет, — спокойно ответил ночной гость. — Это ваши врачи-материалисты придумали, чтобы не вдаваться в подробности. Человеческий мозг не имеет такой прерогативы — менять окружающее пространство, и уж тем более наполнять его по собственной прихоти какими-то субъектами. Пьющий человек постепенно опускается на самые низкие вибрации бытия и начинает воспринимать сущностей, которые тоже прибывают на этих частотах.
— А что такое вибрации? — спросил я и блаженно зевнул.
— Определённый диапазон частот, на котором прибывает твоё восприятие, ведь окружающий мир для вас — это то что вы видите, слышите, осязаете и даже улавливаете с помощью интуиции, так называемого шестого чувства. Но окружающий мир на самом деле гораздо сложнее, и объективно он имеет бесконечное количество энергетических уровней, каждый из которых существует в своём диапазоне. Ты думаешь, что твоё тело и разум — это всего лишь сгусток материи в пространственно-временном континууме? Нет, дорогой, в первую очередь весь обозримый и необозримый мир — это энергия, а корпускулярные свойства природы существуют только в твоём восприятии, как наблюдателя. Ты же знаешь, что такое корпускулярно-волновой дуализм, проходил это в школе…
Я понимал, постепенно погружаясь в полное безразличие, что делирий прогрессирует, что он обретает угрожающие формы, что ситуация выходит из-под контроля. Я мог бы прекратить это безумие: нужно было всего лишь спуститься в бар и опрокинуть двести граммов водки, и тогда закончится делирий, но уже никогда не закончится водка. Самое страшное для алкоголика — пройти точку невозврата, после которой его ждёт абсолютное выхолащивание, интеллектуальная деградация, утрата жизненных ценностей, нищета, голод, энцефалопатия, мокрые подгузники, алюминиевые ложки, жиденькая овсянка и равнодушные люди в белых халатах… Я слушал этот странный вибрирующий голос и осознавал, что он всего лишь повторяет мои мысли, уже давно набившие оскомину, только в другой интерпретации. Сколько я пережил запоев, на выходе — всегда один и тот же бред, мотивированный поисками абсолютной истины. «А если этот гомункул реально существует? В таком случае кто он, если это не я?» — Сердце всколыхнулось, жуткие скарабеи побежали по всему телу, а странный дядька продолжал нудно моросить:
— Материя присутствует лишь номинально, чтобы обеспечить наблюдателю определённый образ бытия. Материя — это понятие субъективное, и главный вопрос заключается в том: что под этим подразумевать? Новые постулаты квантовой физики основательно пошатнули ваши классические представления о мире, но вы даже не представляете, насколько ещё далеки от истины…
В какой-то момент я провалился в полное небытие, и голос его перестал звучать, но через некоторое время, задыхаясь от ужаса, я вынырнул из этого тёмного холодного омута, потому что меня там уже встречали бесы… Инфернальный мир показался мне естественным продолжением нашего, — между ними пролегла лишь тонкая пелена, опустившаяся на глаза, — и я совершенно не утратил привычного восприятия: все чувства были сохранены, вплоть до обоняния, и я ощутил совершенно явственно, что от бесов пахнет горелой мертвечиной. Нет, у них не было рогов или жутких физиономий, как у летучих мышей, — они были совершенно антропоморфные, но глаза их наводили ужас: они были слишком выразительные, лукавые и пронизывающие насквозь.
Из гостиничного номера я провалился прямиков в лифт, набитый чертями, — они с удивлением посмотрели на меня и лукаво переглянулись. Особенно мне запомнился маленький колченогий цыган в грязной рваной майке. Его широкое скуластое лицо с безумно горящими глазами было покрыто мелкими коростами, напоминающими сигаретные ожоги. Он приблизился ко мне, криво ухмыляясь, и протянул свою волосатую лапу…
— Ну что, куда прокатимся? Вверх или вниз? — картаво спросил он и прикоснулся к моей щеке шершавыми пальцами — я в ужасе отшатнулся и наступил на ногу другому бесу, стоящему у меня за спиной.
— Ой, извините! — жалобно попросил я и получил крепкую затрещину.
В обычной ситуации я мгновенно отвечаю насилием на насилие, и в челюсть любому оппоненту прилетает жёсткий хук, с подкруткой всем телом, на выдохе, как правило не оставляющий ему шансов. Но в лифте я был полностью деморализован, напуган как ребёнок, и к тому же невыносимая тяжесть давила мне на плечи и ноги мои подкашивались, словно эта металлическая клеть на огромной скорости поднималась вверх. Когда я рухнул после затрещины, то очень близко увидел пол: рифлёное железо, припорошенное тонким слоем пыли, багровые пятна и отпечатки подошв, — что меня удивило, у этих чертей не было копыт и были они в простых рабочих ботинках на шнурках, но уже через секунду я просто обомлел от ужаса: на грязном полу валялся одинокий человеческий глаз и внимательно следил за мной…
Кто-то сказал:
— Ему с нами не по пути…
И меня начали отрывать от пола.
— Оставьте меня в покое! — крикнул я.
— Что ты там блеешь, овца? — услышал я картавый голос, дверь лифта распахнулась, и меня вышвырнули прямо на ходу — я увидел ярко-фиолетовое звёздное небо, багряную луну в розовом оперении облаков и чёрную бездонную пропасть под мной.
Я ору во всю глотку, пытаясь проснуться раньше, чем долечу до земли… Россыпи огней вдоль изогнутой линии побережья неумолимо надвигаются… Ледяной поток воздуха разматывает сопли по щёкам и обжигает лицо… Восприятие происходящего настолько ясное, картинка настолько отчётливая и яркая, что этот эпизод остаётся в моей памяти на правах реальности. Я помню всё в мельчайших деталях, хотя прошло уже двадцать лет.
Когда я открыл глаза, то продолжал кричать и размахивать руками, а потом в ужасе озирался по сторонам, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять где я нахожусь и как сюда попал… Постепенно в памяти восстановилась цепь предшествующих событий: поезд, перрон, жена, гостиница, номер 236…
— Ты умер. Твоё сердце остановилось.
«Ночной гость» — цепь предшествующих событий пополнилась ещё одним звеном.
— Тебя целую минуту не было с нами.
— А где я был? Кто были эти весёлые ребята?
— После смерти человек прибывает в промежуточном состоянии, которое вы называете преисподней, и он находится там до тех пор, пока его не экстрадируют на новый уровень или не вернут на прежний… А могут ещё отправить в утилизацию, если признают человечка ошибкой природы… — И после этой фразы он подленько захихикал; я поискал его взглядом в тёмной комнате, но не нашёл, и мне показалось, что голос его исходит из телевизора; я начал шарить рукой по кровати в поисках «дистанции»…
— А кто эти ребята, которые меня встретили? Бесы?
— Я бы назвал их обслуживающим персоналом.
— Что-то сервис у вас не слишком навязчивый.
— Поверь, если бы эти ребята встретили тебя хлебом-солью, да с распростёртыми объятиями, ты бы уже никогда не вернулся назад, и твоя жена нашла бы утром бездыханное тело… Их действия были обусловлены решением высшей инстанции. В последний момент что-то изменилось, и он решил оставить тебя здесь. Ты же знаешь, что его пути неисповедимы. Так что я сегодня пролетаю… как фанера над Парижем…
— Что ты сказал? — удивился я, потому что это было моё любимое изречение.
— … но я думаю, что мы с тобой ещё встретимся, дружок.
— С какой стати?!! — радостно воскликнул я, и в этот момент нащупал пульт от телевизора; он запутался в пододеяльнике, и я тихонько его вытащил оттуда...
Как всё-таки непредсказуема наша жизнь: моё сердце наполнилось небывалой радостью и в то же самое время бешеной тахикардией, когда я почувствовал, как возвращается головная боль, тошнота, тремор в конечностях и даже нервный тик под глазом; когда на меня вновь начала наваливаться абстиненция, я понял, что в моё тело возвращается жизнь, что жизнь продолжается!
— Да потому что ты, Эдичка, как тот библейский пёс… — ответил он насмешливым тоном.
— Но-но, полегче с язычком-то! — парировал я без тени смущения, хотя в чём-то он был прав.
— … и я очень сильно сомневаюсь, что ты когда-нибудь эволюционируешь, поэтому мы с тобой очень скоро увидимся, очень скоро… И года не пройдёт.
— Везёт же тебе! — воскликнул он, и я увидел, как из темноты наплывает нечто. — Сколько раз уже накладывали печать, но ты уходил от возмездия. Ты даже не представляешь, сколько тебе сошло с рук. Ты до сих пор думаешь, что не будет продолжения после смерти? Что не придётся отвечать за свои поступки? Что никогда не наступит судный день? — В тот момент, когда звучали эти слова, передо мной сгущалась тьма; она была настолько чёрной и непроглядной, что мне показалось, будто я ослеп; она затмила всё — даже в ванной пропал свет, на улице погасли фонари, и бледное расплывчатое окно исчезло со стены вместе с портьерой, а его голос обволакивал меня, словно ядовитое облако: — Letum non omnia finit! Я только одного не могу понять: за что он тебя любит? Ты же — самая настоящая ошибка природы!
— Э-э-э, дорогой ты мой, он просто хочет эту ошибку исправить, — ответил я ласковым голосом, поднял руку с пультом и нажал красную кнопку — комната озарилась голубым мерцающим светом, и тьма рассеялась...
— Аллилуйя, — прошептал я, отправляя своего оппонента ко всем чертям.
Я долго не мог успокоиться после исчезновения ночного гостя, прокручивая в памяти все события минувшего дня. У любого нормального человека съехала бы «шляпа» набекрень от такого количества поворотных событий, но только не у меня, поскольку я никогда не был «нормальным»: с самого детства я был отмороженный на всю голову и по большому счёту ничего не боялся, к тому же я был астральным ребёнком и неоднократно наблюдал диффузию потустороннего мира. Всю ночь я не мог сомкнуть глаз: как только я начинал засыпать, из темноты тут же выплывали эти гнусные ухмыляющиеся рожи — я с криком просыпался, размахивая руками и содрогаясь от ужаса.
Телевизор был для меня единственным спасением — подавляя усталость и безразличие, я пытался хоть как-то втянуться в происходящее на экране. Это было московское дерби «Спартак» — «Динамо». Футболисты катали мяч без особого энтузиазма. Торопиться им было некуда: впереди корячилось полтора часа бессмысленной беготни, поэтому они передвигались неспешно, вразвалочку, не теряя достоинства; эффектно падали на траву, с некоторым зависанием в воздухе перед тем как приземлиться, долго валялись, изображая нечеловеческую боль, дрыгали ножками, пытаясь вызвать у арбитра хоть какое-то сострадание, и по всему было видно, что играть им совершенно не хочется.
Я люблю российский футбол, люблю эти полупустые трибуны, эту усыпляющую монотонность игры и отсутствие жёсткого противостояния, люблю эту детскую непосредственность игроков и незамысловатые рисунки комбинаций, люблю бескорыстную преданность наших болельщиков, которые всё-таки переживают за исход матча, несмотря ни на что, люблю их невероятное чувство юмора, но особенно мне нравится потягивать пивко на верхней галерее тагильского стадиона в погожий солнечный денёк, и, прищурив один глаз на солнце, другим наблюдать, как перекатывают мячик по полю простые дворовые команды. Мне сразу же стало уютно и тепло, когда я увидел в телевизоре «наших». Я вытянулся весь в струнку, широко и сладко зевнул — всё обрисовалось зыбким контуром, и, шевельнув портьеру, подул прохладный ветерок. Я приготовился «болеть».
Казалось, игроки делают всё возможное и невозможное, чтобы усыпить не только меня, но и болельщиков на стадионе. Из десяти голевых моментов красно-белые реализовали только один и довольные ушли на перерыв. В самом начале второго тайма динамовцы пропустили второй гол. В жизни и в спорте я болею за тех, кто проигрывает. Наверно, это обусловлено моей отзывчивостью, и я бы даже сказал — острой эмпатией по отношению ко всем неудачникам. «Менты! Сожрите это мясо!» — орал я во всю глотку, и через каких-то двенадцать минут мои подопечные сравняли счёт — я радостно прыгал на кровати, свистел через нижнюю губу, а из соседнего номера колотили в стену. «Оле-оле-оле-оле! Динамо, вперёд!» — ревел я, не обращая внимания на соседей, но уже через минуту красно-белые вырвались вперед — я приуныл, но когда они забили ещё и четвёртый гол, я совершенно расстроился и отодвинул кровать…
«Нет в жизни счастья», — подумал я, собираясь спускаться по водосточной трубе, но вовремя вспомнил батюшку, его тяжёлый гранитный взгляд, его сухие загорелые руки, его всклокоченную бороду, обтёрханные рукава подрясника, помятые кирзовые сапоги, и при этом так защемило сердце, что слёзы навернулись на глазах. «Прости меня, батюшка. Ради бога прости», — только и смог прошептать я, возвращаясь в номер…
Потом я достал из дорожной сумки свою любимую тетрадь, на обложке которой было выведено каллиграфическим подчерком «Мысли на ход ноги». Нашёл шариковую ручку в ящике стола. Уселся поудобнее. Выдохнул. И начал писать: «Ещё один день на трассе подходит к концу — ещё один закат, нереальный, пугающий, апокалиптический, как в последний раз». В соседнем номере хлопнула дверь и послышались невнятные голоса — я на секунду отвлёкся и продолжил: «Солнце уже ударилось о землю, и вспыхнула до самого горизонта бескрайняя степь…»
Она вернулась ранним утром. Щёлкнул замок, цокнули каблуки, и комната начала заполняться алкогольным амбре, к тому же она притащила целый шлейф запахов, составляющих атмосферу ресторана «Сакартвело», в котором беспрестанно чадят жаровни и курят посетители. Я прикинулся спящим, потому что мне не хотелось с ней разговаривать, но она тихонько спросила меня: «Чудовище, ты спишь?» — я ничего не ответил, и она закрылась в ванной на шпингалет. Я долго слушал, как льётся на кафель вода, как девочка моя напевает странную песенку, как тикает секундная стрелка, отсчитывая наш последний овертайм, и провалился в глубокий сон… Тьма. Кромешная тьма. Без времени и границ.
Утром я проснулся от того, что хлопнула дверь. Я поднял свинцовые веки и увидел рядом с кроватью двух ангелов, которые разговаривали с моей женой. Они были во всём белом, как и подобает ангелам. Их лица были настолько знакомы, насколько и неузнаваемы. Балкон был открыт настежь, портьера отодвинута в сторону — комната была заполнена ярким солнечным светом и свежим воздухом.
«Кто эти прекрасные феи? — подумал я, выкручивая свою память, как мокрое полотенце. — Какие-то знакомые из Тагила? Я же их где-то видел...» — Но где и когда, я не мог вспомнить, словно это было воспоминание из другой жизни; вдруг одна из этих женщин (невыразительная блондинка с лицом учительницы русского и литературы) заметила, что я проснулся; она смотрела на меня равнодушным взглядом, каким смотрят по утрам на закипающий чайник…
— По-моему, мы мешаем кому-то спать, — тихим голосом молвила она, обращаясь к Мансуровой; у Ленки было такое выражение лица, словно она только сейчас обратила внимание, что в её смятой постели валяется какой-то незнакомый мужик.
— Ничего страшного, — после некоторого замешательства ответила Мансурова. — Если его не разбудить, то он проспит не только завтрак, но и обед.
— А ужин отдам врагу, — брякнул я ни с того ни с сего хриплым, прогоревшим голосом, на что голубоглазая яркая брюнетка снисходительно улыбнулась, но строгая блондинка продолжала смотреть на меня холодным немигающим взглядом, в котором просматривался слабый интерес хищника к несъедобной добыче: и действительно, в тот момент я выглядел ужасно — небритый, взъерошенный, опухший с похмелья, постаревший за ночь на двадцать лет, — и тут же в моей памяти начинают вспыхивать кадры из старых советских фильмов…
«Это же Екатерина Корнеева, — подумал я, превращаясь от изумления в соляной столб. — Что она здесь делает? Мне это всё мерещится?»
Я медленно перевёл взгляд на голубоглазую брюнетку и был окончательно сражён, — то же самое, наверно, испытывает человек, который видит проплывающую по небу «тарелку». Всё это было как-то буднично: обыкновенное утро, в стандартном двухместном номере с дешёвой мебелью и маленьким холодильником, ко всему ещё — моя опухшая небритая физиономия, грязная мозолистая пятка, торчащая из-под одеяла, какой-то неприятный запах, витающий вокруг меня, и никаких тебе ковровых дорожек, ослепительных нарядов, никаких тебе папарацци и запотевших бокалов с Dom Perignon, — и от этого становилось ещё страшней: «Твою мать! Да не может этого быть!»
В моём воспалённом мозгу из темноты забвения появился восхитительный женский образ: длинное платье, неимоверно тонкая талия, золотые часы на вытянутой руке и эти сияющие влюблённые глаза, которые опалили сердца многих мужчин в Советском Союзе, но не произвели никакого впечатления на баловня судьбы, прожигателя жизни и сердцееда… Я вспомнил, как он целился револьвером в циферблат, а потом выхлестнул его метким выстрелом. Эти ярко-голубые глаза с тех пор потускнели, но я узнал бы их из тысячи, поскольку не изменилось их выражение, олицетворяющее любовь и страсть. Да, конечно, это была Лариса Литвинова, неповторимая и восхитительная.
«Что со мной происходит последнее время? То ли я схожу с ума, то ли со мной кто-то играет… За меня крепко взялись: если раньше я был предоставлен сам себе и делал всё что хотел, то на сегодня меня очень активно развлекают».
Я смотрел на эту трёхголовую гидру с изумлением, и у меня было примерно такое же лицо, как у комедийного персонажа, одолевающего всех глупым вопросом: «А что это вы тут делаете?»
— Леночка, — обратился я к своей жене, — я проснулся или всё ещё в коматозе?
Она не успела ответить: дверь в номер распахнулась, и на пороге появился незнакомый мужчина лет шестидесяти, среднего роста, седовласый, с животиком, с восточными выразительными глазами и очень энергичный. Когда такие люди появляются в твоей жизни, то за ними приходит целый ураган событий.
— Леночка, а у вас есть на чём крутануть? — спросил он; в руках у него была стопка CD-дисков.
— Конечно, Юрий Романович, — ответила Мансурова. — Я сейчас принесу музыкальный центр.
Почему моя жена вызывает у окружающих (практически у всех людей, с которыми она сталкивается) категорическую симпатию? И даже не очень добрые люди и довольно лживые проявляют к ней свои лучшие качества и максимальную искренность. Она умеет любого человека настроить на тёплую, дружескую волну общения, если даже знакомство началось с конфликтной ситуации. Как мне это знакомо: «Леночка», «золотце», «милая», «дорогуша», — каждый хочет подобраться поближе, чтобы погреться в лучах этого «солнца», которое светит одинаково всем без исключений. Наверно, вся фишка — в её глазах. Они широко распахнуты для каждого входящего в её жизнь, как и сердце. Такой же открытый и незамутнённый взгляд был у батюшки. Глядя в такие глаза, не видишь дна.
— Вы знаете, Леночка, — пропел этот мужичок приятным бархатным баритоном, — я бы хотел, чтобы Вы обратили внимание на Астора Пьяццолла. Мне хочется, чтобы в моём фильме прозвучала его композиция и чтобы мальчик с девочкой танцевали танго на закате.
— Юрий Романович, может, мы пойдём? — спросила его Корнеева. — А вы тут сами как-нибудь разберётесь…
Благостное выражение лица его сменилось в одну секунду на ястребиное, хищное, и даже тёмные глаза его выкатились из орбит.
— Спасибо, родные! — крикнул он и даже шаркнул ножкой. — Я надеялся на вашу помощь, а вам лишь бы на пляж свинтить! Вы что, сюда развлекаться приехали?
— Юрочка, ну перестань, — пыталась успокоить его Лариса, как мамочка капризного ребёнка. — Ну что ты от нас хочешь? Бабье лето наступило. Последние лучики солнца. Дай хотя бы порозоветь, а то бледные как спирохеты.
— Ой, идите! — махнул он на них рукой.
— У меня, кстати, муж — меломан, — робко предложила Мансурова, ткнув в меня пальчиком, а я в это время выглядывал из-под одеяла, как немец из бруствера. — Он очень хорошо разбирается в музыке. У него — отменный вкус.
— Вот видишь, Юра, — с некоторой издёвкой заметила Лариса. — А мы ни хрена в этом не понимаем: нам, что Пьяццолла, что Дунаевский, одно и то же. Пойдём, Катерина.
Юрий Романович приподнял свои пышные брови, когда увидел меня в постели; он тут же поменял хищное выражение лица на снисходительное, протянув мне свою холёную пухленькую ладонь, — маникюр у него, конечно, был безупречный, и даже ногти были покрашены бесцветным лаком.
— Здравствуйте, молодой человек. Не разбудил?
— Не беспокойтесь, меня уже давно разбудили, — ответил я, слегка перекатывая костяшки его мягонькой ладони.
— Юра, — представился он.
— Эдуард.
— Очень приятно.
— И мне.
Возникла тягучая пауза, которую прервал неожиданный стук в дверь…
— Войдите! — крикнул я, слегка встрепенувшись.
— Музыку любите? — интимно спросил Юрий Романович, протягивая мне пачку дисков, словно предлагая оценить её то ли по весу, то ли по значимости.
Я смерил его таким взглядом, как будто он допустил полную бестактность.
— Нет, — ответил я решительно. — Я живу музыкой. С таким же успехом Вы могли бы меня спросить: люблю ли я воздух, которым дышу? — Его глаза слегка округлились от удивления.
Стук повторился — теперь уже Лена крикнула: «Войдите!» — и в дверном проёме появилась знакомая «мордашка» с белёсой чувственной чёлкой.
— А вот и гардемарины подтянулись! — крикнул я с восхищением.
— Не помешаю? — спросил Дима, широко улыбаясь белозубой, очаровательной улыбкой.
— Заходите-заходите, — предложила Лена. — А я сейчас музыкальный центр принесу… Он в соседнем номере.
— Принеси мне сперва штаны, — вполголоса попросил я, — и свежую майку из гардероба.
— Дима, а вы-то здесь какими судьбами? — спросил я, обращаясь к Карапетяну; он улыбнулся своей очаровательной улыбкой и скромно ответил:
— Так… мы тут кино снимаем.
Как выяснилось потом, Дима по жизни был очень скромным человеком и очень ранимым, — про таких говорят: тонкая артистическая натура, — но оставался он таким до тех пор, пока в него не начинала вливаться водка, а вот после этого он превращался в натурального чёрта… Я всегда знал, что актёры не имеют ничего общего с теми образами, которые создают режиссёры. Я никогда не испытывал по отношению к ним должного пиетета. Настоящие герои не снимаются в кино — они играют главные роли в великой постановке под названием «Жизнь». А хорошим лицедеем может быть только человек гибкий, у которого нет своего стержня и чётко выраженного характера. Актёр — это простая деревянная вешалка, на которую можно повесить любой клифт: ватную телогрейку, позолоченный камзол, деловой сюртук, фрак, костюм-тройку, генеральский френч или солдатскую гимнастёрку. Они сходят с ума, когда у них нет ролей: им нужна чужая идентичность, чтобы почувствовать себя человеком. Когда у них нет ролей, они задыхаются от собственной пустоты. Они ищут аплодисменты и признание толпы, постепенно превращаясь в марионеток, потому что у них нет внутренних источников энергии. Основные их стимулы — это тщеславие и гордыня. Такая жизнь приводит к полной фрустрации, особенно когда начинаешь понимать, что живёшь вне основного контекста…
— Кстати! — воскликнул я. — Пользуясь моментом, хочу выразить своё восхищение и пожать Вашу благородную... — Дима скромно опустил глаза и щёки его порозовели, пока я тряс его вялую пятерню. — Спасибо, Дима, спасибо за «Чёрный квадрат», «Зелёный фургон», «Гардемаринов». — Я продолжал трясти его руку. — Но особый респект за фильм «Кризис среднего возраста». Я пересматривал его неоднократно и каждый раз ловил себя на мысли, что Вы играете настолько органично, как будто сами всё это прошли: наркотики, алкоголь, тяжёлые психологические травмы, не совместимые с жизнью, и огромное разочарование в любви. Я думаю, что настоящий актёр сперва должен переболеть ролью, как гриппом, а потом уже выходить на съёмочную площадку или на сцену.
Карапетян был ошарашен таким горячим приёмом и даже начал пятиться от меня к выходу, но в этот момент вошла Мансурова и он упёрся в неё задом, — она принесла музыкальный центр.
— Лена, отойдём на пару слов, — предложил я, широким жестом распахивая дверь в ванную.
Она посмотрела на меня вопросительно и прошла внутрь.
— Ты мне можешь объяснить, какого чёрта здесь происходит? — прошептал я. — Меня уже от любопытства разрывает!
— Вчера в «Югру» приехала съёмочная бригада из Москвы. Они будут снимать какой-то фильм про ментов… Я поняла, что действие будет разворачиваться в нашем отеле, а концовку уже будут снимать в Москве.
— Во, как всё закручено! А ты им на кой?
— Я же — хореограф. Ты забыл? Я буду ставить в этом фильме танцы.
— Ничего не понимаю, — поморщился я и тряхнул головой. — Они снимают водевиль с песнями и плясками или серьёзный фильм про ментов?
Мансурова криво ухмыльнулась.
— Чё ты ко мне пристал как банный лист? Мне предложили сделать четыре постановки… Я больше ничего не знаю и сценарий не видела. А вообще-то Юра не собирался использовать в фильме хореографию, но вчера он увидел наш балет и был просто очарован. Он долго рассыпался в комплементах, целовал ручки, а потом предложил вместе поработать.
— Вот тебе и на! — Я подозрительно прищурился. — Этот сивый мерин на тебя глаз положил?!
— Щ-щ-щ-щ, — зашипела Мансурова, приложив к моим губам палец. — Там всё слышно.
— Да мне-то хули! Я — у себя дома!
— Щ-щ-щ-щ. Неудобно. Оставили людей одних и закрылись в ванной. Шепчемся, как враги народа.
— Ох, чувствую, Ленок, увезёт он тебя в Москву. Белогорский тебе тоже ручки целовал.
— Успокойся. Я в Москву не собираюсь. Мне и здесь хорошо.
— А у него как фамилия?
— Какая-то армянская, не то Апасян, не то Агасян… Я не запомнила.
Так у меня произошло знакомство с талантливым советским режиссёром Юрием Агасяном. Я видел несколько его фильмов, но даже представить себе не мог, что когда-нибудь познакомлюсь с автором, тем более при таких странных обстоятельствах. «Интересно, а это что за козырь? — подумал я, выходя из ванной. — Он не просто так появился в этой игре».
Мы сразу же нашли общий язык, потому что у нас были общие музыкальные вкусы и литературные предпочтения, потому что мы любили одни и те же фильмы, имели примерно одинаковые философские взгляды и политические убеждения, но всего этого было бы недостаточно для полного единения, если бы не водка, — по-настоящему связывает людей только общая страсть, и в нашем случае это был алкоголь.
Вечером мы сидели возле бассейна и любовались закатом: уставшее тусклое солнце медленно утекало в туманную дымку на горизонте… Приятный лёгкий ветерок ласкал мою обнажённую грудь, срывал белые лепестки магнолий, и «мелкий лист ракит слетал на сырость плит осенних госпиталей», и такая блаженная тишина разлилась вокруг, что я просто замер и боялся вспугнуть ангела, севшего мне на плечо. Нежно-розовой ретушью покрылись кроны тополей, уходящих дружной вереницей к морю, и волшебная игра светотени превратила окружающий мир в живописный холст, написанный рукой великого Караваджо. Господи, как упоительны вечера, и как безжалостно утро в своем неприкрытом реализме.
— Ну что, Эдуард, — воскликнул Агасян, хлопнув себя по ляжкам, — может, возьмём пивка для рывка? А то время уже — восемь, а мы ещё не в одном глазу.
— Вы, Юрий Романович, берите, что хотите, — ответил я, недовольно покосившись в его сторону, — а я сегодня немного поскучаю.
— А какой в этом смысл? — В его удивлённых глазах отражалось угасающее солнце. — Я так понял, что ты сегодня с похмелья (без лишних церемоний он перешёл на «ты»). Самое время опохмелиться и продолжить веселье дальше, тем более вечер обещает быть томным. — Он промурлыкал последнюю фразу в такой низкой тональности и посмотрел на меня таким взглядом, что у меня в мошонке стало щёкотно, — «Ну прямо кот Баюн, да и только», — подумал я, а он продолжал дальше мурлыкать: — Сегодня будет грандиозная вечеринка в честь нашего приезда и начала сьёмок. Ты не представляешь, какая это радость — снимать кино!
— Ну это же ваш праздник, а я буду на этом празднике случайным гостем… И вообще последнее время мне кажется, что я — чужой на любом празднике.
— Кстати, я пригласил твою жену. Надеюсь, ты не против?
— А кто ещё будет?
— Серёжа Медведев… — В его глазах сверкнула чуть заметная искра и тут же погасла. — …ииии какие-то ещё ребятишки из балета.
Меня удивило в тот момент некоторое противоречие: Медведев или, как его называли в шутку, «Потапыч» не имел самой привлекательной внешности в коллективе и уж тем более не был премьером (честно говоря, танцевал он неважно), и всё-таки Агасян обратил на него внимание и даже запомнил имя, а это значит — выделил его из общей толпы по каким-то лишь ему известным критериям. Мне захотелось это понять, потому что я всегда был очень любопытным, стремился во всём расставлять точки над «i», терпеть не мог аллегорий и двусмысленности. Частенько страдал праздным любопытством.
Итак, Медведев не был смазливым мальчиком, как Андрюша Варнава, или брутальным красавцем, как Евгений Махно, или обаятельным пареньком, как Денис Набиуллин, — Серёжа был тщедушным, невысокого роста, узкоплечим, с лицом бога Анубиса и бездонными чёрными глазами. Он не производил приятного впечатления с первого взгляда — к нему нужно было внимательно присмотреться, привыкнуть к его неординарной внешности и наркоманским глазам. Но была в этом парне какая-то скрытая харизма, какая-то особая пластика души, некая чёрточка безумия, которая делала его в некотором смысле привлекательным, а именно: когда он танцевал или что-то говорил или просто молчал, от него невозможно было оторвать глаз. В том же смысле были привлекательны Гитлер, Муссолини, Сталин, Мао Цзэдун, — все они были физическими и моральными уродами, но была в них какая-то скрытая магия, которая до сих пор не отпускает человечество и притягивает к ним миллионы. Нашего паренька тоже коснулась Божья искра, и долгое время мне казалось, что это вижу только я…
— Насколько я понимаю, Юрий Романович…
— Ну хватит уже язык-то коверкать… Зови меня просто — Юра, — великодушно позволил он.
— Ну-у-у-у, я так сразу не могу, Юрий... э-э-э-э… Рома… тем более с людьми, которые гораздо старше меня.
— Что?!! — Он громко рассмеялся. — Да я в душе — совсем ещё ребёнок! У тебя седых волос больше, чем у меня, а сегодня утром ты выглядел так, будто вернулся с того света.
Я был крайне удивлён и пристально посмотрел ему в глаза, сквозь тёмную радужку которых просвечивал глубокий ум и дьявольская проницательность.
— Я как вино из одуванчиков, в котором навсегда сохранилось лето, — прошептал он с блаженной улыбкой, но была в его глазах какая-то осенняя грусть, хотя губы изображали улыбку и на лице распустился алый цветок поэтического упоения.
— Сегодня ночью меня посетила смерть, — сказал я с такой интонацией, словно речь шла о гулящей девке, — но… без летального исхода. Всё обошлось — мотор опять завёлся, вернулась привычная картинка... Но ты знаешь, Юра… Пока я там прибывал, в этой чёртовой преисподней, я очень многое понял… — Выражение лица его изменилось и улыбка осыпалась, как штукатурка с кирпичной кладки, и лицо его действительно стало, как кирпич, плоским, вытянутым и багровым в лучах заката.
— Ты тоже там был? — тихо спросил он.
— И ты?
Он кивнул головой.
— Я думал, что после смерти ничего не будет. Я так на это надеялся, но сегодня ночью меня убедили в обратном. Юра, это же ****ец! За всё придётся отвечать. За всё!
— А кто тебя там встретил? — спросил он, слегка заикаясь.
— Какие-то жуткие гоблины.
— А вот меня… — Он запнулся, а потом продолжил с натянутой улыбкой: — … там встретили девушки удивительной красоты в белых полупрозрачных хитонах. До самого горизонта простиралась море цветов, и я почувствовал такой удивительный аромат… Ты знаешь, Эдуард, я хочу туда вернуться. Я устал тянуть эту бессмысленную лямку. Наша жизнь — это сон, а смерть — пробуждение. Только у каждого оно будет своё.
— Почему — сон?
— Потому что только сон может быть настолько абсурдным.
Он закурил и погрузился в себя. Последние лучики солнца уходили, как ниточки в игольное ушко. Угасали горящие окна и рыжие пятна на траве. Потемнела вода у наших ног и небо стало беспощадно синим. Дунул прохладный ветерок, подхватил ракитную шелуху вперемежку с листьями магнолий и потащил их по асфальту с заунывным осенним шорохом. Словно на полароидной фотографии, проявлялись звёзды и бледная, призрачная луна. Подошла официантка и спросила, что мы будем пить.
— Два армянских… грамм по сто, — ответил Юра и тут же обратился ко мне: — Может, ты предпочитаешь водку? — Я сделал равнодушное выражение лица, что означало: мне всё равно.
А потом я долго грел коньяк в ладони, и режиссёр с любопытством наблюдал за этой борьбой, едва заметно улыбаясь и прикуривая сигарету. Я даже губами не мог прикоснуться к этой терпкой, обволакивающей жидкости: передо мной опять появился седовласый старик в потёртом подряснике, с растрёпанной бородой и сдвинутыми на переносице бровями; у него были страшные глаза и растрескавшееся каменное лицо… Я вздрогнул, словно очнувшись от наваждения.
— Хочешь сняться в моём фильме? — вдруг спросил Юра, слегка прищурившись.
— Можно… в принципе, — ответил я нерешительно. — Надеюсь, это будет не через постель?
Он посмотрел на меня многозначительным взглядом, затушил сигарету и бодро воскликнул:
— Хорошо! Я дам тебе маленькую роль. Будешь Карапетяну руки ломать, будешь ему наручники застёгивать…
— Я не люблю порно БДСМ, — ответил я, лениво позёвывая.
— Да хватит уже прикалываться, — улыбнулся Агасян. — Это будет арест главного героя продажными ментами. Руку ему заламываешь и мордой его, голубчика, на капот. Справишься?
— Легко, — ответил я. — Если честно, он никогда мне не нравился. Не люблю мужиков, которые красят волосы. Вот у тебя — благородная седина, и ты этого не скрываешь. Мне вообще по барабану, что у меня на голове… Я в зеркало заглядываю два раза в неделю, когда бреюсь… А чё этот Карапетян всё «мордашку» из себя корчит до старости лет?
В этот момент к нашему столику подошёл Александр Валуев и Юра слегка встрепенулся… Он даже в лице изменился, выражая ему крайнюю степень почтения.
— Присаживайся к нам, Саша! — энергично предложил он. — Может, пивка — для рывка?
Александр посмотрел на него сверху вниз — надменным взглядом полководца, отлитого в бронзу.
— Спасибо, Юра… Ты же знаешь, что я не пью, — ответил Валуев и присаживаться не стал.
— Мы сегодня повеселимся? — спросил он тихим баском.
— Конечно, Сашенька, — ответил ласково Юрий Романович. — В нулевой день — это традиция. На съёмках, ты знаешь, это преступление… Хотя тебя это не касается: ты же у нас непьющий.
— Программа какая?
— Очень насыщенная. В девять — шашлыки, после двенадцати — танцы до упаду. Ну это у вас, у молодёжи, а я по-стариковски отправлюсь в номер, почитаю книжку и спать.
— Мясом кто занимается? — спросил Валуев нехотя и даже слегка зевнул.
— Коля сегодня прилетел утром.
— Уже здесь?
— А ты думал! — воскликнул Агасян. — Он уже на рынок слетал в Ново-Михайловское, вырезки купил девять кило, ящик вина и ящик водки, со всеми аборигенами уже перезнакомился, по ландшафту пробежался, массовку подготовил… А сейчас он уже — на мангале: мясо нашампуривает, салатики стругает…
— Даже не спал?
— А на хрена ему спать?! — засмеялся Агасян. — Он же — биоробот!
— Ну ладно, увидимся, — сказал Саша. — Пойду прогуляюсь к морю.
За всё это время он ни разу не улыбнулся, — даже тени улыбки не появлялось на его каменном лице, — он был очень суровым, таким же суровым и непреклонным, как его персонажи в кино. Человек Валуев мало чем отличался от актера Валуева: та же фактура, та же энергетика, тот же мощный голос, тот же стальной стержень внутри, та же авторитарность и подавляющий взгляд, — но всё это уже не было таким ярким, красочным и утрированным, как в синематографе. В жизни актёры являются бледными копиями самих себя — и внешне, и по содержанию, словно в телевизоре кто-то убрал цвет.
Когда Валуев растворился в темноте аллеи и постепенно затихли его шаги, я спросил Юрия Романовича:
— А он действительно непьющий… или подшитый?
Режиссер улыбнулся грустной улыбкой и ничего не ответил.
— Я всегда думал, что он — любитель выпить, — домогался я.
— Да с чего ты взял? — спросил Юра, хитро улыбнувшись.
— Уж больно органично он выглядел в роли запойного художника…
— А-а-а… Кризис среднего возраста.
— Там и Карапетян алкаша играет, такого утончённого… — Эта фраза с моей стороны была явной провокационной.
— Да все мы — алкаши, — буркнул он недовольно, и тень разочарования скользнула по его небритой физиономии. — Наше поколение… да и ваше… гиблое. Мы вино начали пить вместе с молоком матери. Я даже не помню, когда в первый раз приложился к бутылке. Давно это было. Так всю жизнь на кочерге и проскакал. Мне ещё полтинника нет, а я уже многих друзей похоронил. А вот Александр за ум взялся — галстук на горле затянул. Ай! — крикнул он и от досады махнул рукой. — Она в ежовых рукавицах его держит... Умная. Волевая. Некрасивая. Я бы с такой фурией ни дня бы не протянул. А впрочем, я ни с одной бабой ужиться не смог, да и не смогу уже. Для меня свобода важнее домашнего очага, в котором постоянно что-то булькает. Видимо, одиночество — это залог любого творчества, и я с этим уже давно смирился.
— Сейчас он вообще не пьёт, — продолжал Юра нахваливать своего подопечного; было видно, что он Сашу очень уважает, и уважает его не только как артиста, но и как мужика. — После свадьбы остепенился. Пьянки, гулянки — всё осталось в прошлом. На баб даже не смотрит, но как-то потускнел, потерял пластику, живость.
— Ага, лицо у него словно окаменело, — подтвердил я. — Ему с таким выражением остаётся только ментов воплощать или генералов ФСБ.
— А больше никого и не надо, — иронично заметил Агасян.
Мы закурили. Вновь подошла официантка. Юра вопросительно посмотрел на меня — я ответил, что мне пока не надо. Он заказал ещё сто граммов армянского.
— Знаешь, что я думаю? — спросил я.
— Нет, — ответил он равнодушным тоном.
— Что это всё — ненадолго. Рано или поздно он развяжет узелок. Алкоголизм — это не временное помешательство, а карма человеческая. Такая же неотъемлемая черта характера, как вспыльчивость или малодушие.
— Чё серьёзно? — спросил он, делая испуганное лицо. — А то я, глядя на Сашку, тоже решил завязать.
— Даже не пробуй! — ответил я категорично. — Я один день не пью — ***ня полная. Жизнь без алкоголя, как манная каша без масла.
— Жизнь прекрасна и удивительна, если выпить предварительно! — с упоением произнёс я и продолжил перемывать косточки бедному Александру: — Вон, посмотри на Валуева… Несчастный человек. Это не лицо — это гипсовая маска. В глазах — зелёная тоска, как на донышке пустой бутылки, с праздников закатившейся под диван.
— Красиво излагаешь, — похвалил Юра и аккуратно пододвинул ко мне стакан. — Это неизбежно, Эдуард. Не сопротивляйся. Сам же говоришь: «рано или поздно». Давай накатим, братишка… Конец — всё равно один. — При этом физиономия у него была самая добродушная.
Он поднял стакан и предложил чокнуться. Я сперва замешкался, поскольку в моей голове тут же прозвучали напутственные слова батюшки: «Если не выдюжишь, не хочу тебя больше видеть», — а потом словно вожжи отпустили и всё стало безразлично. Я поднял стакан — мы чокнулись, дружно выпили, и жизнь дальше покатилась под горочку.
— Ты, случайно, не пишешь? — спросил меня Агасян, облизывая губы и разминая пальцами сигарету, а я почувствовал, как мои кишки прожигает это дьявольское зелье; мне даже показалось в какой-то момент, что горячее и липкое вытекает из моего ануса, — я испуганно поджал ягодицы и скромно ответил:
— Да так… потихоньку… в ящик… А что?
— Есть в современном кино очевидная проблема.
— Какая?
— Нет хороших сценариев. В стране — не только экономический кризис, но и кризис жанра: людям совершенно нечего сказать. Кино вырождается, потому что уходят люди, прошедшие войну, сталинские лагеря, голод, лишения, но главное — восходящие на стыке радикальных исторических перемен, которые всегда являлись мощным катализатором в искусстве. Уходят, батенька, настоящие идейные творцы, а на смену им приходят мажоры, которых интересуют только бабки и сексуальные развлечения. Они даже понятия не имеют, что любой творческий процесс требует полного самоотречения и аскетизма. — В качестве аргумента он поднял палец, увенчанный роскошным турмалиновым кварцем, и помахал им в воздухе. — Нет сейчас таких людей, как Мережко, Бородянский, Володин… И труба стала ниже, и дым пожиже, вот и приходится всякую ***ню про ментов снимать. Лично меня уже тошнит от этих фильмов, но ведь как-то надо жить. — Когда он это говорил, у него было очень грустное лицо, и мне даже показалось на секундочку, что он не прикалывается, хотя я уже понимал, на сколько этот человек непредсказуем и склонен к перевоплощениям; он мог сыграть любую роль: рефлексирующего интеллигента, прожжённого циника, добродушного плута, весёлого гедониста, влюблённого романтика, жёсткого руководителя, — но никто и никогда не знал, кем он является на самом деле, потому что этого не знал даже сам Юрий Романович.
— Совершенно не с кем работать, — добавил он и протянул руку к пачке сигарет.
— О чём ты говоришь? — удивился я. — В твоём распоряжении — лучшие актёры российского кинематографа. С такими звёздами можно в любой проект вписаться!
— Да я бы всех, — крикнул Юра, выпучив на меня глаза, — променял бы на одного духовитого сценариста, который смог бы меня чем-то удивить!
— Но этого уже давно не было, — спокойным голосом продолжил он. — А если быть более точным — никогда. В этом и заключается моя трагедия.
Он меланхолично закурил, выдохнул большой вязкий клубок дыма, потом огляделся по сторонам и продолжил практически шёпотом:
— Что касается актёров, так я не считаю их творческими людьми. Это просто — марионетки, которых я дёргаю за ниточки. Они участвуют в процессе лишь косвенно: ничего не создают, ничего не решают, не генерируют никаких идей… Слова им пишет сценарист, кинооператор отвечает за их визуальный образ, обстановку и костюмы создают художники, а ещё есть монтаж, цифровая обработка, мастеринг и прочая ***ня. Спрашивается: за что актёры получают бабки?
— За перевоплощение?
Он громко рассмеялся.
— Эдуард… Как правило, они являются заложниками собственных амплуа, и даже такие великие актёры, как Смоктуновский, всю жизнь играют одну и ту же роль. А вот деньги они получают за то, что им дано от бога… Это внешность и харизма. Любой проститутке, любой рыночной торговке, любому спекулянту и мошеннику приходится чаще перевоплощаться, нежели нашим актёрам из «мыльных опер». Они просто находятся в кадре — носят свои пиджаки, говорят заученные тесты, фальшиво улыбаются, плачут, и для них это — такая же повседневность, как для многих сходить на работу. Не боги горшки обжигают, и в кино снимаются самые обыкновенные люди, но почему-то вся слава достаётся им, а имена гениальных режиссёров, сценаристов, кинооператоров всегда остаются в тени.
— Злой ты, Юра… Прямо Карабас Барабас! — пошутил я.
— Ты не прав, — мягко, с улыбочкой ответил он, совершенно изменив выражение лица, и даже глаза его потеплели и стали чуточку влажными. — Я очень люблю своих актёров. Они — для меня, как дети: иногда приходится поругать, а иногда и ремня всыпать. А как ещё по-другому? Очень несознательный народ.
— Ничего страшного, — согласился я. — На меня отец матом ругается, «долбаёбом» называет, так я даже не обижаюсь. Пороть прекратил, когда мне шестнадцать лет было. Жёсткий человек, но я его очень люблю и уважаю… потому что он по-своему прав. Его, между прочим, тоже Юрой зовут.
— А вообще-то ты не производишь впечатление долбаёба, — сказал Агасян, глядя на меня с оптимизмом.
— Хм, — скромно улыбнулся я. — Первое впечатление всегда обманчиво.
— Ну не знаю… Я долбаёбов на своём веку повидал.
— А я — латентный, вялотекущий… Вроде нормальный-нормальный, а потом как выкину что-нибудь эдакое.
— То есть советуешь держаться от тебя подальше? — спросил он, глядя на меня с лёгким испугом и даже с некоторой брезгливостью, как смотрят обычно на душевнобольных.
— Я для окружающих не опасен. Я опасен в первую очередь для самого себя.
— Ну и хорошо, — выдохнул он с облегчением, — а то я в собутыльники тебя записал. Ничего не имеешь против?
— Нет.
.16.
Когда лунная ночь вступила в свои права, мы двинулись в назначенное место. Найти его было несложно: в районе белокаменной беседки разметалось по небу пурпурное зарево. Мы дошли до конца платановой аллеи, усыпанной павшими листьями, и свернули на гравийную дорожку, ведущую вдоль парка к юго-восточному склону. Уже были слышны пьяные голоса, крики, дружный хохот, а между деревьев мерцали огненные всполохи, и длинные крючковатые тени стелились по земле. Когда мы вышли на поляну, нам открылась удивительная картина: наполненное светом и жизнью пространство буквально через несколько метров обрывалось в тёмную бесконечную пустоту, усыпанную звёздами, а на краю этой пропасти начиналась ни то вакханалия, ни то капустник, и мраморные колонны «тургеневской» беседки, белеющие в окружении вековых тополей, наилучшим образом дополняли этот спектакль, и даже одинокая, печальная Луна приготовилась лицезреть.
Киношники пили довольно много и пили со вкусом: умело жонглировали словами, хохмили наперебой, рассказывали матерные анекдоты, хором пели песни, горланили во всю мощь: «Полковнику никто не пишет! Полковника никто не ждёт!» — короче говоря, было весело, и только лишь Александр Валуев скромно сидел у костра с пылающим лицом, похожий на кровожадного индейца из племени Команчи. Он попивал отрешённо безалкогольное пивко, и по лицу его было видно, что он не получает никакого удовольствия от всего происходящего. В левой руке он держал сотовый телефон и поглядывал на него с некоторой опаской, словно это был языческий божок… И вдруг телефон зазвонил — Валуев встрепенулся, поднёс трубку и заговорил непривычным для него мягоньким баритоном:
— Да, Маруся. Нет, Маруся. С чего ты взяла? Ну прекрати… Я понимаю, что тебе надоело… Поверь, я совершенно от этого далёк, и мне не интересны эти плебейские развлечения. Просто за компанию… Чтобы не казаться белой вороной… Понимаешь?
Было очевидно, что он пытается успокоить жену и пытается доказать ей свою лояльность. В его голосе было столько уступчивости, а в лице — собачьей преданности, что я был просто удивлён до глубины души: «Этот герой-спецназовец, этот настоящий суровый мужик, от одного взгляда которого мокнут подмышки и сжимается сфинктер, на самом деле является обыкновенным подкаблучником! Мама дорогая!»
— Зайка, послушай… — оправдывался Валуев, но его, по всей видимости, не слушали. — Ну с чего ты взяла? Поверь, этого не будет. Я всё понимаю. Потерпи немного. Хорошо?
— Видел бы ты эту «зайку», — услышал я вкрадчивый голос за спиной и оглянулся: это был Юрий Романович Агасян.
— Натуральный бегемотик, — добавил он и дурашливо хихикнул.
Его восточные глаза, потонувшие в мягоньких мешочках, светились неподдельной радостью, а в тёмных зрачках метались огненные всполохи костра. Он был чем-то по-настоящему воодушевлён, и от былой осенней грусти не осталось и следа. Это был другой человек — помолодевший лет на двадцать, наполненный творческой энергией, вдохновлённый неожиданно свалившимся на него чудом.
Я сперва подумал, что он, по всей вероятности, дошёл до той кондиции, после которой у алкоголика начинается маниакальная фаза опьянения и появляется обманчивая надежда, что не всё ещё потеряно, что можно вернуть молодость и былую прыть, что можно ещё многое успеть и стоит только захотеть… Но потом я внимательно наблюдал за тем, как режиссёр обхаживает молоденького мальчика, и до меня дошло, откуда растут ноги, а ноги, как известно, всегда растут из одного места. Прав был старик Фрейд: вся наша духовная жизнь — это сплошная сублимация животной сущности, а вся наша мораль — это подмена естественных желаний социальными преференциями. Прежде чем кого-то поиметь — подари ему ощущение любви или хотя бы участия.
Я внимательно наблюдал за ними, и не только я… Судя по всему разговор был очень душевным: Серёжа, отведя глаза в сторону, загадочно улыбался, лишь уголками рта, и грел в ладонях пластиковый стаканчик с вином, а Юра плёл ему в ухо какую-то канитель и подливал, подливал, подливал ему из чёрной бутылки, которая никогда не иссякнет… Я не слышал, о чём они говорят, но понимал каким-то особым чутьём, что режиссёр сулит мальчику великое будущее. Это было понятно без слов, потому что их лица в тот момент напоминали аверс и реверс одной и той же монеты тщеславия.
А вообще я был поражён метаморфозами, которые происходили с актёрами под воздействием алкоголя и южной ночи. Днём они оставляли жалкое впечатление — вялые и бледные шарахались по отелю, все как один в тёмных очках, с недовольными лицами, неопрятные; появлялись на пляже в стареньких купальниках, в полотенцах, намотанных на бёдра; незагорелые, неспортивные, сексуально непривлекательные, они совершенно не были похожи на звёзд, которыми их представляют таблоиды.
На площадке царила атмосфера всеобщей снисходительности, а иногда — полного безразличия к съёмочному процессу. Казалось, актёры ни во что не ставят фильм Юрия Агасяна, да и сам режиссёр работал без особого фанатизма, без интереса и с огромной долей иронии. Возникало ощущение, что все эти люди, утомлённые бесконечной московской суетой, приехали в Ольгинку просто отдохнуть. С моей точки зрения это было очень сомнительное искусство. Сценарий буквально перекраивали на ходу, причём в этом беззаконии принимали участие все кому не лень. После нескольких дублей я понял, что не хочу больше участвовать в этом бардаке.
Итак, днём они представляли из себя жалкое зрелище: кучка бледных, обескровленных вампиров, избегающих яркого солнца, — но к ночи они приходили в себя, расправляли за спиной могучие крылья и становились по-настоящему привлекательными. После алкоголя у них широко открывались глаза и начинали проявляться всевозможные таланты, которыми они не блистали на съёмочной площадке, и даже помощник режиссёра Николай удивил меня своей незаурядностью…
На том пикнике было немало народу: вся съёмочная группа и несколько человек из шоу-балета «ХАОС». Даже появился загадочный и молчаливый Евгений Махно, самый яркий и талантливый танцор из коллектива моей жены. У него была неповторимая пластика и очень неординарная внешность — слишком мужественная для мальчика из балета. Когда он сидел у костра, положив рельефные предплечья на колени, и пламя выхватывало из темноты его демоническое лицо, словно вырубленное из камня, и лёгкий ветерок шевелил его длинные смоляные волосы, то я увидел в нём очевидное сходство с героем Лермонтова. Да, это был самый настоящий Демон. И девчонки из «Югры» по нему трещали, и моя жена была от него в восторге, всегда отмечая его хореографические таланты и яркую внешность, да что там говорить, даже я был высокого мнения об этом парне. Особенно мне импонировала его лаконичная сдержанность и тонкое чувство юмора, иногда граничащее с сарказмом: он никогда не улыбался, но мог так пошутить, что все вокруг катались со смеху.
Ко всему прочему он играл во все спортивные игры, и мы частенько пересекались с ним на футбольном поле, на баскетбольной площадке, на теннисном корте, на зелёном сукне бильярдного стола… Во-первых, он всегда оказывался в противоборствующей команде, и у меня возникало впечатление, что он играет конкретно против меня, а все остальные интересуют его лишь номинально, а во-вторых, я прекрасно понимал, что он пытается доказать мне своё превосходство… Вот только зачем? Я даже не сомневался, что к этому причастна моя жена. Но как? То ли он был в неё платонически (безответно) влюблён, то ли она стимулировала его каким-то иным образом? Я долго не мог этого понять, а может быть, просто не хотел в этом копаться, или точнее сказать, не хотел в это верить — в то что они не только партнёры в танцах.
В какой-то момент ко мне на лавочку аккуратно присела пьяненькая жена. С самого начала гулянки она делала вид, что не замечает меня, и даже не смотрела в мою сторону, выпивая в компании с Литвиновой, Корнеевой и Карапетяном. Дима вьюном вился вокруг девочек: хохмил и поливал тостами прямо как из пулемёта, то и дело подтаскивал горячие шашлыки, с ловкостью бывалого официанта подливал молодое красное вино и время от времени орал с восторгом: «Девчонки!!! Я вас так люблю!!! Вы такие классные!!!» — всё это происходило у самого мангала, мерцающего раскалёнными углями… В дыму и огненных зарницах, словно шашлычный Прометей, над ним колдовал директор картины, — это был породистый, накаченный парень с лицом древнеримского легионера. Он всем без исключения улыбался широкой белозубой улыбкой и постоянно приговаривал: «Кушайте на здоровье, кушайте». Я доедал уже вторую порцию запечённой свинины и всё никак не мог нажраться и напиться после суточного поста — так как же людям удаётся годами укрощать свою похоть, если мне двадцать четыре часа показались вечностью? Я вновь услышал: «Девчонки!!! Я вас так люблю!!!» — и подумал: «Слава богу, что их здесь хоть кто-то любит».
Когда Мансурова подошла ко мне и присела на лавочку, Махно посмотрел на неё ироничным взглядом и чуть заметно ухмыльнулся, — а может, мне это просто показалось, — и в то же самое мгновение нахлынула безотчётная тревога. Нет, это была не ревность, а скорее — предчувствие надвигающейся беды. Казалось, меня подводят к чему-то фатальному.
«Батюшка Александр меня уже никогда не дождётся, а это значит, что я не использовал свой последний шанс и проклятие чёрной старухи становится неизбежным. Я, наверно, сдохну под забором или на обочине, а в лицо будет шарашить оголтелая луна». — Поток пьяного сознания продолжался: — «А чем, интересно, занимается эта маленькая сучка? Наверняка с кем-нибудь шпилится, а мне по телефону задвигает, что, мол, никуда не ходит, сидит дома, крестиком вышивает. Бабы — хитрые, а ума — нет. Я их насквозь вижу. Приеду — разберусь».
— Ты почему сегодня опять бухаешь? — спросила Мансурова и слегка поёжилась, потому что с моря подул прохладный ветерок.
Я ничего не ответил, а просто обнял её за плечи и крепко прижал к себе. Она посмотрела на меня с удивлением и спросила:
— К чему эти телячье нежности?
— Я просто тебя люблю, — ответил я, и, повернув голову, поцеловал её в губы, ощутив острый запах лука и винного перегара.
— Соловья баснями не кормят, — злобно прошипела она и попыталась встать, но я удержал её рядом с собой и боковым зрением увидел, как поднялся с брёвнышка Махно, — это было довольно резкое движение, и выглядело оно демонстративно...
— Отпусти меня!
— Ой-ой-ой, какой щикарный мущщщина, — с издёвкой произнёс я, а он в это время «красиво уходил в закат», поводя плечами и вкладывая в каждый шаг столько же достоинства, сколько и безразличия; на фоне тёмного зловещего парка в мерцающих бликах костра Жека смотрелся как матадор, покидающий арену.
— Ты с ним трахаешься? — спросил я и оскалился омерзительной улыбкой.
— Пошёл ты, малохольный! — ответила она и вырвалась из моих навязчивых объятий.
— Догоняй свой последний поезд. — Я грубо хохотнул.
Когда ушла жена, на меня вновь навалилась тревога, — она буквально выворачивала меня наизнанку. Я подошёл к столу и налил себе стакан водки. Опрокинул его и закусил маленьким корнишоном — по телу побежала волна обманчивой эйфории. За спиной раздался приятный женский голос:
— Не всё потеряно, если вы ещё ссоритесь… — Я оглянулся. — Совсем плохо, если уже нечего выяснять и нечего делить. — Это была Лариса Литвинова.
Меня всегда восхищала её колдовская красота, но я никогда не видел её так близко, — в тот момент я ощутил на своей коже тепло её магических глаз. Без каких-либо сомнений, она была роковой женщиной, а такие редко бывают счастливы в семейной жизни, потому что «красота — это страшная сила», как заметила однажды Фаина Раневская, и мужики на самом деле бояться красивых женщин, особенно таких femme fatale, как Лариса. Когда я смотрю «Жестокий романс», то бесконечно восхищаюсь её талантом: ну как могла эта хищница, эта убийца китов, настолько перевоплотиться и сыграть классическую жертву — эту глупенькую, наивную девочку, которая только и думала о том, как бы побыстрее выскочить замуж? Наверно, ей и в жизни приходилось играть подобные роли, хотя не берусь это утверждать.
— В том-то и дело, — грустно промямлил я, — что выяснять уже нечего. Всё и так ясно…
— А что… что вам ясно? Вы ещё такие молодые, такие сексуальные… Всё ещё можно исправить. Всё ещё можно вернуть.
— Любовь не вернуть, — спокойно ответил я.
— А ты можешь сказать, что по большому счёту изменилось с тех пор, когда вы встретились и полюбили друг друга? Она — это она. Ты — это ты. Ну может быть, стали чуточку умнее, взрослее… И это позволяет вам по-новому взглянуть на свои отношения, то есть любить не только глазами, руками, чреслами… — Она чуть запнулась, словно искала подходящее определение. — … а ещё и сердцем, и душой… Если хотите… даже умом... А почему бы и нет?
Я внимательно наблюдал за ней: за каждой её мимической морщинкой, за тем как мнутся её гуттаперчевые губы при каждом слове, за тем как меняется выражение глаз и двигается кончик носа, — и совершенно отчётливо понимал, что она не верит в собственные слова, что она ими просто жонглирует, но мне было очень приятно: доставляя тактильное наслаждение, в мою ушную раковину проникал её певучий бархатный голос, и я бы мог слушать и слушать его до бесконечности, до самого рассвета, когда совершенно побледнеет луна, небо станет молочно-голубым и поднимется жемчужное солнце, а ещё, словно страусиновым пёрышком, она ласкала моё самолюбие…
— А Вам не кажется, — спросил я и сделал паузу; в голове что-то щёлкнуло и меня отпустило: чувство тревоги и надвигающейся катастрофы сменилось надеждой, — что любовь — это энергия, которая даётся свыше. Как и любая энергия, она подвержена энтропии. Она не является результатом интеллектуальной или духовной работы самого человека. Я не верю в любовь по собственному желанию, и в том замечательном фильме герои оказались вместе только потому, что они одинаково несчастны и всеми отвержены. Когда люди кидаются в объятия от безысходности, от отчаяния, это ещё не любовь, это — всего лишь симбиоз.
— А любовь… — Я перевёл взгляд с её пылающей щеки и тёмного локона на самый край, где светилась лунная амальгама и тонким росчерком пера была обозначена линия горизонта. — Она приходит нежданчиком и так же уходит, без права на переписку и камбэк. Её не вернуть красивыми словами и даже бриллиантами… И Вы это знаете не хуже меня.
— Как можно не любить такую женщину? — прошептала Литвинова, поморщилась и пошла от меня прочь, а я подумал тогда: «Вопрос, конечно, риторический… Но какова Мансурова? Вот ведь штучка! Её природное обаяние не имеет границ. Как она смогла за такой короткий срок обработать такую матёрую бабу? Ну просто волшебница! Да что там говорить, я и сам когда-то попался на эту мормышку, будучи убеждённым холостяком».
После того как ушла Литвинова, меня хорошенько торкнуло, и мне даже захотелось прилечь на траву… Ночь была тёплая, ласковая, хотя с моря иногда тянул прохладный ветерок, но это было только в радость: он разгонял дым от костра и освежал пьяных людей. Праздник продолжался. На полянке появлялись и знакомые, и незнакомые лица. Отовсюду слышались оживлённые голоса и смех. Из тёмного парка доносился истошный женский крик: «Помогите!!! Помогите!!! Мужика хочу!!!» — но никто не обращал на это внимание, и уж тем более никто не кидался помогать. У белокаменной беседки шашлычник Николай, сменив поварской колпак на гитару, развлекал присутствующих авторской песней. Он пел приятным звонким голосом: «Там вокруг такая тишина, что вовек не снилась нам, и за этой тишиной, как за стеной, хватит места нам с тобой».
Я налил себе ещё водки, разбавил её соком и пошёл к костру, вокруг которого сидело несколько человек, в том числе — Александр Валуев. Он разговаривал с интеллигентным мужчиной в очках, который впоследствии окажется кинооператором. Они что-то оживлённо обсуждали, но как только я появился и упал им на хвост, они тут же замолчали и уставились на огонь. «Мужики сплетничают как бабы», — подумал я, устраиваясь поудобнее, и вроде бы как случайно толкнул Александра локтём — тут же рассыпался в извинениях, на что он глубоким баском ответил:
— Ничего страшного… С кем не бывает.
— Извините, господа, слегка перебрал-с… Пять лет был в завязке, а вот сегодня развязал по такому случаю…
Валуев пристально посмотрел на меня, и даже оператор выглянул у него из-за плеча, проявляя к моей персоне неподдельный интерес.
— А что сегодня случилось? — спросил он.
— Мне сегодня предложили сниматься в кино! — с хлестаковским апломбом воскликнул я. — Представляете, какое это для меня потрясение?! Я вчера ещё об этом не мечтал, а сегодня утром просыпаюсь и не могу поверить глазам… Что за чертовщина?! Надо мной стоит Георгий Предтеча… в окружении трёх ангелов… с посохом в руках… А потом ещё апостол Дмитрий подтянулся.
Возникла неловкая пауза, в течение которой они смотрели на меня, как на сумасшедшего: что он несёт? кто это парень? какого чёрта он делает в нашей компании? ну он реально упоротый!
— Ребята, а про что фильм? — не унимался я. — Сценарий пока не видел.
— Про налоговую полицию, — ответил Саша.
— Вот тебе и нате — *** из-под кровати, — удивился я. — А следующее «мыло» будет про гаишников? А потом — про пожарников? — Я грубо хохотнул. — А дальше что будете снимать? Бухгалтерский аудит? Сагу про коммунальщиков?
— Зришь прямо в корень! — воскликнул очкарик. — Мы вступаем в эпоху полного экзистен… цио… лизма… Тьфу ты! Снимаем для луковых голов. Всё наше творчество — это гарнир для рекламы.
— А Вы, Саша, кого играете? — вежливо спросил я.
— Хорошего мента, — вяло ответил он.
— Хороший мент… — Я криво усмехнулся. —… это тот мент, у которого снег на лице не тает.
— Ну почему? — попытался возразить Валуев. — Я лично знаю…
— Кого?! Я тоже знаю… Пока с ним водку пьёшь, всё нормально… Такой же человек, как и ты, но это — всего лишь мимикрия, и не дай бог столкнуться с этим уродом, когда он — при исполнении, да что там говорить — случайно оказаться рядом... Статья для тебя всегда найдётся. Люди — для них мусор, а они для нас — мусора! У меня товарища в РОВД на Пархоменко забили до смерти. Официальное отмазка — острая сердечная недостаточность. Его жена из морга забирала — он весь синий был, опухший, как Чупа-Чупс. За что парня убили?! За что детей оставили сиротами, а жену — вдовой?!! — Я не на шутку разошёлся, кричал, размахивал руками, а у Валуева на лице заиграли желваки. — Отвечу! За то что он, пьяненький, в субботу шёл домой и случайно наткнулся на патруль ППС… Хороших ментов там явно не оказалось!
Валуев напряжённо молчал. Оператор в это время щёлкал зажигалкой, пытаясь прикурить, но в ней, наверно, закончился газ.
— Саша, огоньку не будет? — спросил он Валуева; тот похлопал по карманам и помотал головой.
— Молодой человек! — обратился он ко мне.
— Да. — Я повернулся к нему с учтивой улыбкой.
— Огонь есть?
— Огня полно, — продолжая скалиться, ответил я. — Вон целый костёр… Прикуривай — не хочу.
— Пошутил?
— Зачем? — Я достал тлеющую ветку и протянул ему пунцовый уголёк...
А в это время Сережа и Юрий Романович, мило воркующие в некотором отдалении от нас, вдруг начали, мягко говоря, исполнять… Сперва режиссёр что-то нашёптывал с интимным выражением лица, чуть ли не касаясь губами мочки его уха, и Серёга внимательно слушал, вникая в каждое слово, но в какой-то момент его лицо потемнело, черты стали строгими, и он ответил режиссёру что-то типа: «Вы за кого меня принимаете?» — Юра попытался его успокоить и начал быстро-быстро говорить, положа руку на сердце, но Медведев подскочил как ужаленный, — Юра широко улыбнулся снисходительной улыбкой (словно восклицая: «Ну что с него взять?! Пацан — штаны на лямках!») и попытался удержать его за руку, но тот вырвался, оскорблённо тряхнув длинной меллированной чёлкой, и бросился наутёк.
— Серёжа! — крикнул Агасян. — Ты меня неправильно понял!
Он даже вытянулся в струнку по направлению убегающего Медведева, словно пытаясь остановить его телепатически, но догонять не стал. Он оглянулся по сторонам, пытаясь оценить эффект, который он произвёл на окружающих, но все в этот момент резко отвернулись, сделав невозмутимый вид. Юра закурил сигаретку и пошёл погулять к морю… Там, наверно, они и встретились (на гребне волны), потому что вернулись уже вдвоём, и Серёга больше не убегал. Они сидели в некотором отдалении от костра, вокруг которого собралась вся компания, мило ворковали, как два попугая на жёрдочке, и Юра трепетно следил за бокалом своего визави, Серёга при этом загадочно улыбался, и длинная чёлка ниспадала на лицо. Я видел, как постепенно проявляется женское начало на фоне его мужской сущности: этакая капризная мордочка с поджатыми пухлыми губками и чувственной прядью волос, оттопыренный мизинчик и красиво изогнутое запястье…
Ленок с интересом наблюдала за их трогательным общением, а потом подошла ко мне.
— Что тут происходит? — спросила она.
— У тебя танцора из коллектива уводят, — ответил я.
— Да ладно!
— Ага. Юра уже восхищался талантом и харизмой этого мальчика. Артист от бога, сказал он.
— И что в этом такого?
— Ты не понимаешь?
— Нет.
— Он увезёт Сергея в Москву.
— Полная чушь! Зачем он ему?
— У старого комедианта ничего не осталось: он давно уже пустил жизнь с молотка… А тут на тебе! — Я шлёпнул себя по ляжке. — Совершенно случайно он встретил родственную душу, да при этом ещё и молодую… Этот мальчик реанимирует старика, вдохнув в него большой глоток кислорода, а этот старик проведёт мальчика по красной ковровой дорожке прямиком в ад.
— Ты хочешь сказать, что он — педик? — спросила Лена, состроив недоверчивую физиономию.
— Тут всё гораздо сложнее. Все творческие люди — в той или иной степени алхимики.
— Что это значит?
— Они пытаются обратить нашу обыденную жизнь в искусство, — ответил я. — А для этого нужна какая-то особая формула…
Честно говоря, я даже приревновал Агасяна к Медведеву, поскольку он произвёл меня в свои личные собутыльники, а сам всю ночь ухлёстывал за этим мальчишкой, не обращая на меня никакого внимания. Он не уйдёт в свой номер после двенадцати и даже после трёх, чтобы полистать книгу, как он обещал, и отойти ко сну. Изрядно набравшись, в обнимку с Карапетяном, опираясь на него, словно на костыль, он будет отползать от потухшего костра с первыми лучиками солнца. Он будет весь разбитной и расхристанный, а на лице его, испачканном сажей, будет светиться задорная улыбка. Проходя мимо, он подмигнёт мне на прощание, и только мне будет понятен этот знак… «Всем спать! Всем спать! Завтра съёмка!» — крикнет он простуженным хриплым голосом и исчезнет в туманной дымке, а в мою пьяную черепушку придёт мысль: «Эх, не бывает в реальной жизни тупых сюжетов, в отличие от кинематографа, в котором доминируют глупость и бессмыслица, потому что снимают для «луковых голов» откровенные бездари или ловкие конформисты. Сегодня ему продлили контракт ещё на несколько лет, хотя по большому счёту его время уже истекло, а вино из одуванчиков превратилось в уксус».
В то удивительное лето всё было неслучайно, и многие даже не догадывались о том, что наступает не просто новый век или новый миллениум, а новая эпоха для нашей страны и для всего человечества. Это был действительно переломный момент, и, хотя Борис Николаевич водил наш народ по пустыне девять лет, многие оказались к этому не готовы. Я помню, какая тревога висела в воздухе, — как перед войной в сорок первом. Натовские «ястребы» уже отбомбили маленькую гордую страну на Балканах, и это был нехороший знак, поскольку многие катастрофические события для мира начинались именно на Балканах. И хотя «вавилонские» башни пока ещё стояли, гордо выделяясь на зубчатом фоне урбанизированного ландшафта, но они были уже обречены. Огромная северная страна затаилась и ждала новых потрясений: люди не понимали, чего им ждать от новой власти и от этого маленького волевого человека с глазами и внешностью диктатора. Многим казалось в тот момент, что опять начнут закручивать гайки, что опять наступают тёмные времена и что гражданские свободы вновь будут попирать кирзовыми сапогами. Прекрасно помню эти разговоры про новые репрессии и чёрные воронки, про железный занавес и дефицит товаров народного потребления, — пожилых людей, в том числе и моих родителей, особенно беспокоило, что опять исчезнет колбаса и километровые очереди вытянутся вдоль магазинов. Так устроен наш народ, или точнее сказать, наша история: мы не ждём ничего хорошего от перемен, потому что они всегда заканчиваются кровью и голодом. Итак, над страной поднималась зловещая тень сталинизма, тревожно били кремлёвские куранты, и маленький волевой человек уверенной походкой входил в Андреевский зал Большого Кремлёвского дворца. Никто и предвидеть не мог, что этот человек поднимет Россию с колен, вернёт ей былую мощь и достоинство.
А у нас на полянке продолжалась гулянка. В какой-то момент мне всё надоело, и я пошёл освежиться к морю, над сияющей поверхностью которого висела ярко-голубая луна, — казалось, протяни руку и коснёшься её поверхности, испещрённой кратерами. Я не мог надышаться этой красотой, этим воздухом свободы, замерев на краю каменистого склона; снизу доносился шум прибоя, и белопенные волны выбрасывались на берег. Я постоял ещё несколько минут, выкурив последнюю сигарету, и начал спускаться… Несколько раз я чуть не свернул шею, — «Надо было идти по тропинке, как все нормальные люди», — ворчал я, а из-под ног сыпалась земля и катились камни. Вдруг я понял, что кто-то идёт за мной… Я оглянулся и увидел в двадцати шагах тёмный силуэт на фоне оранжевого зарева, — «Кого там нелёгкая несёт?» — подумал я.
Прохладная волна разбилась о голень — короткими стежками я начал наматывать на руки мерцающую поверхность воды. Хотелось закричать от восторга, но я не стал этого делать, потому что кто-то уже раздевался на берегу.
Давно уже заметил: когда купаешься ночью и заплываешь далеко, то совершенно не чувствуешь опасности, потому что море наполнено какими-то особыми струями, несущими покой и осознание того, что здесь — наш вечный дом, а материк — это всего лишь временное пристанище, которое рано или поздно уйдёт под воду.
Оглянувшись назад, я увидел, что за мной кто-то плывёт. Независимо от ситуации я всегда испытываю беспокойство, когда ловлю за собой «хвост». Сердце ёкнуло — я развернулся и поплыл навстречу своему преследователю. Моя природная паранойя не позволяла мне просто расслабиться и получать удовольствие от жизни — мне нужно было выяснить, кто он такой и какого чёрта он ко мне привязался.
— Водичка что надо! — бодренько воскликнул этот подозрительный тип, когда я подплыл к нему поближе.
В темноте я не узнал его.
— Ты кто? — строго спросил я, вглядываясь в его размытые черты.
— Так я… Николай.
— Помощник режиссёра?
— Ага. Как тебе мои шашлыки?
— Слегка пересолил, но жрать можно.
— Это я специально, чтобы не шибко налегали…
Я громко расхохотался и предложил ему:
— Ну что, поплыли в Турцию!
— Ага. Сейчас в номер за паспортом сгоняю, и поплывём…
Он выходил на берег первый, а я без всякой задней мысли залюбовался его мощным, рельефным торсом и накачанными ягодицами. Он тут же наклонился и поднял со своей одежды пачку сигарет — в лунном свете мелькнули его отполированные яйца и тёмная «подворотня». Мне стало неловко, и я спрятал глаза в прибрежную гальку. Он протянул мне пачку «Парламента», и мы дружно закурили.
Мне показалось, что он хочет со мной о чём-то поговорить, но не решается. Я давно уже заметил, что в общей массе люди меня боятся, или точнее сказать, испытывают неловкость в общении со мной. Я не знаю, с чем это связано, — по всей видимости, на животном уровне они чувствуют потенциальную опасность, исходящую от меня, или некое статическое напряжение моей неистовой натуры. Они боятся нарушить мой покой, боятся о чём-то попросить, боятся первыми заговорить, боятся перейти черту, за которой следуют доверительные отношения. На короткой ноге я общаюсь только с «волками» — «мелкие млекопитающие» меня всегда недолюбливали. Вот и Коля напряжённо молчал, а меня слегка потряхивало от холода, и по всему телу расползались отвратительные мурашки. Когда я повернул к нему лицо, он вежливо улыбнулся и сделал вид, что внимательно меня слушает.
— Почему ты работаешь мальчиком на побегушках? — спросил я. — Мне кажется, ты способен на большее.
— С чего ты сделал такой вывод? — спросил он и весело рассмеялся.
— Ты выглядишь как большой хищный зверь, а питаешься подножным кормом.
— Это мимикрия, — ответил он и снова рассмеялся; по всей видимости, ему нравилось меня дразнить. — Я не хищник. Я мелкое млекопитающее. — Последнее слово он произнёс с такой неприличной жеманной интонацией, свойственной только одной категории людей, что мне стало просто неловко и досадно от встречи с подобной «мимикрией».
Я упёрся в него тяжёлым взглядом, а он отвёл глаза в сторону. Опять повисла неловкая пауза, и уже оттуда, со стороны, он повёл совершенно иной разговор, сменив игривую интонацию на суровый мужской нарратив. По всей видимости, он почувствовал мою неприязнь и понял, что меня просто так голой жопой не возьмёшь и что я, твою мать, — крепкий гетеросексуальный орешек.
— Ты думаешь, что я родился пидорасом? — вдруг спросил он.
Я ничего не ответил — я просто смотрел вдаль, туда где занимался бледный рассвет и тёмные вершины хребтов покрылись фиолетовой вязью, туда где каждый день начинался великий поход света против тьмы… Я смотрел в будущее и понимал, что очень скоро мир изменится до неузнаваемости, что на моих глазах происходит инверсия основных человеческих ценностей, что на моих глазах рушится старый мир, который просуществовал две тысячи лет.
В тот момент я совершенно отчётливо осознал, что мы обречены, что мы давно уже прошли точку невозврата, что мы вплотную подошли к тому, от чего нас пытались оградить посланники Бога: разворачивается последний сценарий, и апокалипсис — это математически просчитанная неизбежность, это дифференциал высшего порядка в точке экстремум человеческого развития, а не бредни выживших из ума стариков. Господь дал нам всё для спасения: и лодку, и весло, и плицу, — но мы всё равно тонем, а Он смотрит на нас и сокрушается: «Тупые и упрямые, разве они имеют право быть?»
— Девять лет назад я закончил ВГИК, — продолжил свою исповедь Николай. — Закончил с отличием. Распахнув двери, с чистым сердцем и светлыми помыслами я вошёл в мир кинематографа. Мне так хотелось снять нетленку. Я хотел быть первопроходцем, сталкером, челюскинцем на льдине… И что?
— Я так полагаю, мир кино встретил тебя ссаным веником.
Он закричал:
— Да вата — это всё! Дерьмо полное! Нет никакого кино! — Слегка притормозил и продолжил спокойным голосом: — Жорик любит повторять, что мамонты вымирают… Где молодая талантливая поросль? В чьи руки мы вверяем святая святых? Где, мол, новый Бородянский? Мережко? Где новый Горин? Где новое воплощение Тарковского? Герасимова? Где ещё один Данелия? Где Рязанов?
— Я от кого-то слышал подобные вещи… Прямо — дежавю.
— А я считаю, что в нашей стране есть талантливые люди, только они никому не нужны.
— На себя намекаешь? — спросил я, иронично усмехнувшись, а он продолжил:
— Они как бельмо на глазу у этих бездарей. Повсюду — сплошной протекционизм, или всё решают бабки. Детки именитых родителей проходят вне очереди. Ты думаешь, у меня есть возможность заниматься творчеством? Мои родители — простые люди, а сам я приехал из Моршанска. Вот и приходится ублажать этих тварей… Каштаны им таскать из огня.
— Бабки-детки. Не смеши меня, дружок. Так всегда было. А чтобы таким, как ты, пробиться к Олимпу, нужно обладать не только талантом, а в первую очередь — ярко выраженной самобытностью. Все великие люди были харизматичны… Прошу прощения за это потрёпанное слово.
— А ты можешь мне объяснить, что это такое и где это взять?
— Это ни за какие деньги не купишь, — с ухмылкой ответил я. — Эта лицензия выдаётся Всевышним. Она даёт право влиять на события исторической важности. Внешне это проявляется в неосознанном влечении широких масс и отдельных индивидуумов, наделённых властью. Избранные являются энергетическими донорами для тех, кто не имеет внутренних источников энергии, а это большая часть человечества. Поэтому люди неистово ищут себе кумиров и поклоняются каким-то идолам вместо Бога. Ленин, Гитлер, Сталин давно уже сдохли, но адептов у них меньше не становится… Вот что значит харизма!
— А если у меня нет харизмы, но я чертовски талантлив?
— Ты знаешь, старичок… Каждый считает себя особенным и достойным великой участи, но это всего лишь заблуждение, которое является следствием нашего эгоцентричного восприятия мира. А кто будет уголёк закидывать в топку, больным утки подносить, быкам хвосты крутить, подметать улицы, у прилавка стоять? Кто будет шашлыки жарить?! — Я грубо хохотнул и продолжил назидательным тоном: — Любое общество — это плебс, социальный чернозём, в котором произрастают особые семена, брошенные Богом, и все мы участвуем в этой селекции.
Он остановил меня:
— Стоп! Ты хочешь сказать, что я — плебей, быдло, чернозём, что мне не стоит рыпаться, что я тварь дрожащая и не имею право?
— А ты ничего не попутал, старичок?! — спросил он бретёрским тоном.
— Не надо агрессии, — мягко ответил я и даже улыбнулся самой добродушной улыбкой. — Мы же просто делимся мнениями. Это нормально. Я не хочу тебя унизить, а напротив, пытаюсь облегчить твою жизнь.
— Каким образом?
Я на секунду задумался и продолжил свою проповедь, с тем лишь отличием, что не вставлял после каждой фразы «сын мой», но тональность была такая же возвышенная, как у священников:
— Откажись от мысли, что ты особенный, что ты гений, что у тебя — звёздный путь. Это элементарная гордыня, смертный грех, а во грехе не может родиться ничего правильного. Все твои страдания исходят от тщеславия, гордыни и похоти твоей. Доказывая свою исключительность, ты вынужден врать в первую очередь самому себе, а это ломает психику. Смирись с тем, что ты обыкновенный человек, и тогда у тебя появится право быть самим собой, появится право на ошибку, право быть неудачником, право носить дешёвые тряпки с Черкизона и ездить на убитой машине. Вот тогда ты спокойно заживёшь: не будет самокопаний и самобичеваний, а в душе наступит полная гармония. Modus vivendi. Не жизнь, а тихая поляна с лебедями. Осознание собственной ничтожности освобождает от ответственности за свои поступки и достижения. Помнишь, что сказал Сократ? «Я знаю, что я ничего не знаю». Это был единственный философ, который расписался в своём бессилии познать мир, априори непостижимый, а все остальные лишь подменяли сущность вербальной шелухой. Ему хватило для этого смирения, а многие до сих пор продолжают писать всякую чушь. Философия плоскатиков, познающих трёхмерное пространство, гроша ломанного не стоит.
Казалось, он меня не слышит, но я всё-таки пытался до него достучаться:
— На этой земле нет людей, которые «сами себя сделали», а это значит, что никто не может ставить себя выше других. Каждому дано от Бога или не дано. Нет смысла сожалеть о своём предназначении, потому что оно навязано свыше. Люди, которые не могут смириться со своей ролью в рамках этой реальности, кончают жизнь самоубийством или заканчивают её в психушке. Отпусти свою гордыню, ибо это петля на твоей шее. Просто — будь счастлив. Будь самим собой.
— А ты смирился с тем, что ты ничтожество? — спросил он, ехидно улыбаясь.
— Пока ещё нет, но я над этим работаю. По крайней мере, я уже не считаю себя гением.
— А чем по жизни занимаешься? — спросил он.
— Это не имеет отношения к разговору, — сухо ответил я.
Он задумался на какое-то время, а потом радостно воскликнул:
— Слушай! А в этом что-то есть! Очень удобная философия!
— Конформизм.
— Я, действительно, уже устал от самого себя. — Он поморщился и мотнул головой.
— Так перестань бегать за собственным хвостом.
— Точно. Так и сделаю.
Мы снова закурили. Хмель совершенно отпустил меня. Обнажённое тело обволакивал прохладный ветерок, но холодно не было — что-то согревало меня изнутри.
— Ну ладно, с философией мы разобрались, — ватным голосом промямлил он, пуская дым колечками, — а как быть с идеологией? Если не стремиться к успеху, то к чему тогда стремиться? Подобная философия уничтожает любую идею, или точнее сказать, любая идея становится бессмысленной. Но человек не животное — он не может существовать без идеи, без цели, без мечты.
Я задумался: «А ведь он прав: в таком случае остаётся лишь растительный образ жизни… На сегодняшний день я именно так и живу. Я — самый настоящий сорняк, который никому не приносит пользу, даже самому себе».
— Ну-у-у, помимо капиталистической идеологии, квинтэссенцией которой является достижение материального благополучия, есть ещё библейские ценности, — предположил я.
— Все эти, как ты говоришь, библейские ценности — это просто сладкая патока, с помощью которой умные дяди решили склеить совершенно разных индивидуумов. Это общество трещит по швам, и каждому требуется персональная идеология.
— А семейные ценности? Любовь? Дети? Твои старики, о которых нужно заботиться?
— Ты знаешь, я уже давно понял, что нет никакой любви, — с горечью произнёс он, — что нет никакой дружбы, что нет никакого бога и даже не осталось Родины… Ничего нет, кроме секса и бабок… Бабки! Бабки! Только одни бабки, и секс — тоже за бабки!
— Ну хорошо, а у тебя есть какие-то предложения? — спросил я, внимательно вглядываясь в этого рефлексирующего «индивидуума» и пытаясь понять модус его мышления.
— А как вам Содом и Гоморра?!! — крикнул он с бесноватым выражением лица, а у меня по коже прошёлся неприятный холодок. — А-а-а?! Полный хаос! Полное отсутствие запретов! Трахаем всё что не приколочено: женщин, мужиков, детей, бабушек-старушек… для разнообразия. Зальём этот мир спермой! А потом будем пялиться в ящик, потому что в этом ****ском мире делать больше нечего… Н-е-ч-е-г-о!!!
И тут я увидел, как у него поднимается член, как он становится всё больше и больше, вздрагивая от приливов крови. Я отвернулся от этого ужасного зрелища и начал натягивать плавки на мокрое тело. Мне показалось, что он сверлит меня взглядом, — я чуть повернул голову: он тоже одевался, прыгая на одной ноге.
— И много у вас в Москве… таких? — спросил я, чуть заикаясь.
— Практически все. Никто ни во что не верит. Одни ****и мужского и женского пола.
— Не-е-е, это нормально, — пошутил я. — У нас в провинции просто развлечений меньше, и денег тоже маловато — на разврат не хватает. А дружба и любовь — это пока ещё бесплатные развлечения.
— Кому ты нужен без денег? — насмешливо спросил он.
— Друзьям и женщинам, — ответил я.
Я разговаривал с ним очень спокойно, словно психиатр с клиническим больным, но мне хотелось влепить ему пощёчину, чтобы он пришёл в себя и перестал бредить.
— У тебя что, друзья есть?
— Не много, но есть… у кого червонец на бутылку занять.
Он аж скривился весь.
— Ну-у-у, таких друзей — у меня пол-Москвы. А вот жизнь кто-нибудь смог бы за тебя отдать? Да что там — жизнь? Хотя бы серьёзные бабки на кон поставить? Да что там — бабки?!
— Я тебя понял, Николай. Отвечу. Ты знаешь, мне бы не хотелось подвергать своих друзей подобным испытаниям. Я вообще не хочу, чтобы они ради меня чем-то жертвовали. — Я опустил глаза в толу. — Я вообще — человек очень скромный.
— Да ладно! Скромный! — он махнул рукой. — Что ты овечкой прикидываешься?!
Он был прав: я не был овечкой. Я был таким же циником и ни во что не верил. По всей видимости, я был ещё хуже и страшнее этого изнеженного московского фавна, отклонения которого лишь выражались в сексуальном экстремизме, — в отличие от него я много раз переходил черту, за которой простирался настоящий ад, — но, извините, так откровенно декларировать свои порочные убеждения и гордиться своей ущербностью являлось в моём понимании совершенным инфантилизмом.
— В чём тогда смысл твоей жизни? — спросил я.
Он недовольно поморщился, но все-таки ответил на вопрос:
— Смысл вижу только в сексе. Я разуверился во всём: в людях, в творчестве, в боге… Но секс меня по-прежнему радует. Это единственное, что меня заводит, и мне плевать с кем трахаться. Гетеросексуальны мы лишь по определению, а по сути мы дуальны.
— Я это про тебя уже понял, — усмехнулся я. — А-а-а… Разум тебе зачем?
— В каком смысле? — удивился Коля.
— На этой земле совокупляются все, даже насекомые. Ничего мудрёного в этом нет, поскольку это всего лишь половой рефлекс. Тебе дали разум — зачем он тебе?
Он лукаво улыбнулся.
— А чтобы сделать секс более изощрённым, — ответил он.
— Хочешь меня? — спросил я с такой интонацией, словно предложил ему сигарету.
Он сделал театральную паузу и решительно ответил:
— Да.
— А Сашу Валуева хочешь?
— Ни в коем случае, — ответил он, хотя и удивился моему неожиданному вопросу.
— Почему?
— Обыкновенный мужик. Лапотный. В нём нет изюминки. Ты меня, наверно, не понял: я же не извращенец, я — коллекционер, я собираю прекрасных бабочек… В моей постели бывают лишь уникальные существа, с сексуальной точки зрения.
— А Ларису хочешь?
— Неа… Обыкновенная тётка. Стареющая красавица. Я не сплю с женщинами старше тридцати лет.
— А мою жену?
— Нет, — ответил он категорически. — Ты уж сам её трахай. Она, в принципе, милая девочка, но совершенно несексуальная.
— А кого бы ты хотел из женщин? — не унимался я.
Коля задумался.
— Эту... — Он щёлкнул пальцами. — Стриптизёршу из клуба… С чёрными дредами... В ней есть какой-то надлом, и тело у неё не совсем женское… Перекаченное.
— Тебе нравятся андрогины?
— Вот! Прямо в десятку! — Лицо его раскрылось в блаженной улыбке. — Моё сексуальное прозрение началось с Таиланда. Совершенно случайно. Друзья купили мне проститутку на день рождения и закинули в номер. Безумно красивая, смуглая бестия, которая оказалась «шмелём». Помню первую реакцию моего либидо. Это было гадкое отвращение, и оно мгновенно переросло в тошнотворное возбуждение, когда этот тайский «перчик» оказался у меня во рту. Это, знаешь, когда тебя выворачивает наизнанку от наслаждения… Когда рвёт от первой дозы героина. Каждый раз, когда происходит нечто из ряда вон выходящее, организм сопротивляется, ограждая тебя от новой экспансии. После этой сучки я проплатил ещё троих, и понеслось… Никто не знает себя до конца.
— А ты хочешь себя узнать? — спросил он низким бархатным голосом и сделал небольшой шажок навстречу; его пресс и грудные мышцы напряглись.
— Д-а-а, хочу, — ответил я томно, — но не с тобой…
Он ещё приблизился ко мне, и губы его слегка приоткрылись в предвкушении поцелуя.
— Оставайся на месте, — прошептал я, — если не хочешь собирать свои фарфоровые бивни среди камней.
— Фу! Как грубо! — фыркнул он и зловеще осклабился.
В это мгновение мне было очень страшно, и если бы он прикоснулся ко мне, то я не смог бы его ударить, а закричал бы от ужаса и пустил бы тёпленькую по ноге.
Он поднял руки в знак полной капитуляции, как это делали гитлеровские захватчики в мае сорок пятого, и жалобно промямлил:
— Ну ладно, не бери в голову…
— Я никогда не беру в голову…
Он рассмеялся, хрюкая, как морская свинка.
— Ну, хорошо-хорошо, не обижайся. Просто так получилось.
— Рубаха в жопу засучилась! — крикнул я.
Он попятился от меня и подвернул ногу — лицо его скривилось от боли, и что-то беззащитное появилось в нём: он уже не был похож на воинствующего пидораса.
— Вы там уже совсем охуели от вседозволенности и пресыщения… в этой ****ой Москве! — орал я.
— Извини. Я не хотел тебя в это втягивать. Просто перепил.
— Зачем всё-таки человеку дан разум? — вновь спросил я.
Он глянул на меня исподлобья, и выражение лица у него было как у девятилетнего мальчишки, которого распекает строгий отец; и пока я втирал ему мысль, он послушно кивал головой и делал вид, что внимательно слушает, но я понимал, что ему хочется от меня быстрее продёрнуть.
— Коля… Ко-о-о-ля!
— Да, я внимательно…
— Человеку дан разум, чтобы совершенствовать свою бессмертную основу, — продолжал я моральную экзекуцию. — А всё остальное не имеет смысла, в силу смертности человека и тленности всего материального. Слышишь? А секс без любви — это бесполезная долбёжка!
— Да, я понимаю.
— Коля, ты лучше подрочи, нежели подмахивать первому встречному… У себя подрочить не заподло... Врубаешься?
— Я знаю.
— Коля, береги очко смолоду…
Он опять захныкал, как морская свинка.
— Может, я пойду? — жалобно попросил он.
— Чапай, Коля, чапай…
Он поплёлся от меня прочь, прихрамывая на левую ногу, но я опять окликнул его:
— Колян!
— Да! — Он резко обернулся.
Я хотел ему крикнуть, что всё в его жизни будет ништяк, что прилетят ещё голуби и принесут любовь, что снимет он свою нетленку и получит золотого гимнаста в трико, — но у меня не повернулся язык: я вдруг почувствовал, что этот парень плохо кончит и ничего хорошего не будет в его жизни; я понял вдруг, что он серьёзно болен, как и всё общество в целом; я увидел, как шевелиться земля, ползут мириады глянцевито-чёрных скарабеев и каждый катит перед собой комочек дерьма.
— Оставь сигарет, — сказал я повелительным тоном. — Хочу побыть один, подумать, покурить.
Он бросил мне пачку «Парламента», и плёнка порвалась… На журнальном столике — смятая пачка «Космоса» и хрустальная пепельница, забитая чёрными окурками; рядом — гранёный стакан, то ли наполовину полный, то ли наполовину пустой… Где и когда я видел эту картинку? Где и когда?
.17.
На следующий день в гостиничном холле я встретил Калугина. Он сидел, утопая в кожаном кресле, и почитывал газету «Московский комсомолец». Андрей посмотрел на мою опухшую физиономию — его лоб разрубила пополам глубокая морщина, и глаза наполнились глубоким состраданием.
— Как выясняется, твои дела обстоят ещё хуже, чем я думал, — сказал он, отложив газету в сторону.
Я молчал, нервно покусывая нижнюю губу.
— Зачем ты вчера пил? — спросил он, и желваки заиграли на его резко очерченных скулах.
Я перевёл взгляд на двух роскошных девиц, которые появились в холе. Они были в соломенных шляпах и прозрачных парео, — девушки, по всей видимости, отправились на пляж. Я не мог оторвать от них взгляда: удивительные округлые ягодицы и стройные ноги просвечивали сквозь волшебную органзу.
— Тебе дали шанс, — горячился Калугин, — а ты продолжаешь опускаться на дно. В какой-то момент ты уже не сможешь всплыть. Эдик, ты меня слышишь?!
— О чём ты говоришь? Дерьмо не тонет, — отмахнулся я.
Я его слышал, но его слова не доходили до моего сознания. Когда я пью, мне всё становится безразлично: и моя жизнь, и мнение окружающих обо мне, и моя собственная самооценка. Когда погружаешься на дно, наступает полная тишина, потому что замолкают назойливые голоса, которые постоянно врываются в твою черепную коробку, замолкает совесть, исчезает природное человеческое беспокойство, которое на самом деле является основным жизненным стимулом.
В такие моменты начинаешь понимать, что главная цель твоей жизни — это смерть и что всю свою жизнь ты готовишься к смерти. Всё теряет смысл, и тогда возникает вопрос: ради чего всю свою жизнь рвать жопу? Время неумолимо движется по кругу и возвращается туда, откуда берёт своё начало, как стрелка на циферблате. Моя жизнь — лишь мгновение, след падающего метеорита в ракурсе бесконечной Вселенной, которая тоже когда-нибудь вернётся в сингулярное состояние.
Я знаю, что я ничтожество, и мне уже не помогает комплекс программных установок, который является обманчивым самосознанием, а чувство собственной уникальности превратилось в чувство самоиронии. Я воспринимаю себя как серийного биоробота, созданного высшими гуманоидами для рабского труда. Так вот, если бы не алкоголь, который помогает мне на время превратиться в ничто, то я бы уже давно сошёл бы с поезда, который везёт меня в никуда.
Великий поэт написал: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Мне хочется верить, что он обрёл «обитель дальнюю трудов и чистых нег», но что-то я очень сильно в этом сомневаюсь, ибо «замыслил я побег» слишком смахивает на самоубийство, как и всё что он творил в период своего затмения. В моём случае всё гораздо проще: для меня запой является отрешением от бытия, к которому так стремился Пушкин, только без летального исхода.
— Эдуард, я так понял, ты не особо цепляешься за жизнь? — спросил Калугин.
— Неа, — легкомысленно ответил я, — мне хочется чего-то новенького.
— Какой же ты дурак, — разочарованно произнёс он.
— А ты себя умником считаешь? — спросил я и кинулся догонять девушек в парео.
Одна из них, нервная, субтильная, бледная, напомнила мне даму с камелиями. Несмотря на свой чахоточный вид, она выглядела довольно сексуально. Нордический образ дополняли её голубые глаза кристальной чистоты. Она фиксировала взгляд на предметах медленно и без интереса, потому что была крайне близорука. А ещё меня тронули её пухлые губки, слегка потрескавшиеся от солнца и соли, и блудливая очаровательная улыбка, никогда не покидающая это прелестное лицо.
Её подруга напоминала мифологическую птицу Симург. У неё были хищные черты лица и блестящие карие глаза. Она была настолько яркой и демонической, что могла повредить твою карму одним неосторожным взглядом. Эта бенгальская красотка буквально лоснилась от загара. У неё была тонкая талия, большие жизнеутверждающие груди и великолепное лоно, готовое принять в себя бесконечное количество мужчин и произвести на свет бесконечное количество детей.
Я познакомился с ними легко и непринуждённо. Рядом пустовал шезлонг, в который я упал без лишних вопросов и, накрыв лицо газетой «СПИД-инфо», сделал вид, что собираюсь покемарить… Вдруг я услышал низкий грудной голос, — я даже не понял его гендерную принадлежность, пока не откинул газету и не увидел, что ко мне обращается женщина, а именно — чернобровая и черноглазая Симург.
— Что? Вы это мне? — промямлил я, вытянувшись в струнку и широко зевнув.
— Молодой человек, позвольте, — сказала брюнетка и протянула ко мне руку.
— Что? Вы хотите меня потрогать? — Я сотворил удивлённую физиономию.
— Отдайте, — спокойно молвила девочка-вамп.
— Я умоляю вас, не читайте до обеда жёлтых газет! — воскликнул я и вновь натянул её на голову.
— Такой наглый, — послышался бархатный голосок блондинки.
— Молодой человек, отдайте нашу газету! — потребовали они хором.
— Девчата, не трогайте дядю… Дядя очень устал, — пробухтел я, удобнее устраиваясь в шезлонге, но брюнетка сорвала газету с моей головы.
— Ну не читайте вы эту дрянь! — взмолился я. — Вон… на первой полосе уже начинается… Анальный секс… Мифы и предрассудки… Голубушки, неужели вас интересует анальный секс? Или исповедь какого-нибудь извращенца, который насиловал свою приёмную дочь с двенадцати лет?
— Ну тогда расскажите нам что-нибудь смешное, а то мы совсем заскучали, — попросила блондинка, вытянув губки в трубочку и состроив капризное выражение лица; на ней был сиреневый купальник, состоящий из тоненьких полосок, — да что там говорить, она была практически голой.
— Смешное? — Я задумался: подобные просьбы заводят меня в тупик.
— Девчата, вы обратились не по адресу, — ответил я. — Смешить людей — это не моё амплуа.
— Вон там! — крикнул я, указывая пальцем на белую полосу прибоя. — В морской пене резвится Михаил Жванецкий!
— Где?! — воскликнули они и вытянули шеи.
— Вон тот в красных трусах, маленький, кругленький… Сегодня он дежурный по стране, а я отдыхаю, — измождённо промямлил я и откинулся на спинку с закрытыми глазами, но девушки не оставили меня в покое.
— А чем Вы занимаетесь? — томно спросила брюнетка.
— А мы уже давно Вас заприметили. Такой красивый мужчина, и постоянно один, — пропела переливчатым голоском блондинка, глядя на меня в упор своими наглыми аквамариновыми глазами.
«Смотри-ка, Эдуард, — подумал я про себя, — берут быка за яйца».
— А мы Вас где-то раньше видели. Вы, случайно, не артист?
— А Вы не снимались в сериалах?
— Нет-нет… Я-я-я… напротив… не желаю славы и стараюсь не высовываться. Очень часто приходится менять внешность, документы, место жительства и так далее, — говорил я скороговоркой, нарочито оглядываясь по сторонам.
— О-о-о, Вы нас заинтриговали, — басила брюнетка.
— А чем вы занимаетесь? — домогалась блондинка.
Я загадочно пожимал плечами, набивая себе цену.
— Разведчик? — не унималась брюнетка.
— Наёмный убийца? — прошептала блондинка, наивно распахнув свои голубые глазища.
— Ой, да ладно! — ответил я. — Никогда не догадаетесь. Я обыкновенный альфонс.
— Как?!! — воскликнули они хором.
— Да, девочки, да, — подтвердил я с невозмутимым видом. — Я обдираю зажиточных бабёшек до нитки, а потом отправляюсь к морю проматывать их бабло.
— Какой кошмар! — возмутилась брюнетка, но это было показное возмущение.
— Я паталогический лентяй, — объяснил я. — Меня просто тошнит от любой работы. Мне нравится, когда копеечка капает, пока я сплю.
Они громко засмеялись, а я продолжал излагать свою концепцию бытия:
— Женщины — это моя слабость, но я не уважаю их, поэтому обдираю без всяких угрызений совести. Так сказать, совмещаю полезное с приятным. Конечно же, как любая проститутка, стараюсь не влюбляться. — Я задумался на секунду и грустно усмехнулся. — Хотя… была у меня тут одна шикарная особа, так я готов был слизывать цианистый калий с её коричневых сосков. Но опять же я не могу сказать, что это была любовь.
— А это и есть любовь, как мне кажется, — вдруг заявила брюнетка, а я с удивлением на неё посмотрел.
— Любовь без взаимного уважения и преданности гроша ломанного не стоит, — сказал я как отрезал.
Слегка штормило. На берег накатывали тёмные кипучие волны. Осеннее солнце не жарило, а нежно ласкало кожу. Оно висело в туманной дымке, как бельмо на глазу. С каждым днём отдыхающих становилось всё меньше, а мне хотелось, чтобы они исчезли совсем, и осталась бы только музыка, шум прибоя и крик чаек.
— Ну что, давайте знакомиться, — предложил я. — Меня зовут Эдуард.
— Ирина, — представилась брюнетка.
— Анюта, — скромно молвила блондинка.
— Давайте оттянемся сегодня по полной программе, — предложил я и тут же ласково промурлыкал: — Кстати, как у вас с деньгами, крошки?
— Мы сами уже всё промотали! — крикнула Анечка и показала мне свои жемчужные зубки.
Целый день мы провели на пляже: купались, загорали, резались в карты и много говорили ни о чём. Мне было легко с ними общаться, потому что это были классические курортницы, которые не строили иллюзий на счёт серьёзных отношений, а значит не ломали комедию и не держались за трусы. Девушки вели себя очень раскрепощённо и кидали в мою сторону похотливые взгляды, а я делал вид, что обожаю их обоих. Попахивало групповушкой.
В какой-то момент Ирина пошла окунуться, и Анюта, воспользовавшись отсутствием подруги, ласково положила мне на колено свою ладонь и нежно прошептала:
— Люблю… Люблю я таких, как ты.
— Каких? — настороженно спросил я, а её рука медленно, но верно продвигалась к моим плавкам, как паук-птицеед.
— Профессиональных бабников, — ответила она с порочным выражением лица. — Они всегда знают как развлекать женщин, и с ними никогда не бывает скучно.
Её указательный палец слегка коснулся главного — я даже вздрогнул от неожиданности и подумал: «Что-то странное происходит последнее время. Сперва — Медведь, а теперь — эта бледная моль. Они словно чувствуют мою одержимость и пытаются её одолеть общими усилиями. Женщины никогда не были солидарны. Они — вечные соперницы, конкурирующие самки. Если мужик зациклился на какой-то бабе, то все остальные пытаются исправить эту ошибку. Для них это вопрос чести, или, точнее сказать, вопрос выживания».
— И всё-таки некоторые не любят, — смущённо парировал я, опустив веки. — От меня уже давно приличные девушки шарахаются. Наверно, чувствуют мою независимость… И, ты знаешь, я их вполне понимаю. Они хотят, чтобы мужчина был карманным, то есть их собственностью, а не общим достоянием, как Третьяковка. Понимаешь?
— Ну-у-у, здесь приходится выбирать, — молвила Анюта, закатив кверху глазки.
Губы у неё были сухие, с трещинками, покрытые налётом соли. Мокрая отбеленная коса лежала на шоколадной груди, — перед тем как затеять эту провокацию, она сняла верхнюю часть купальника, — и обдуваемые ветром сосочки стояли как оловянные солдатики.
— Либо ты кушаешь дерьмо в одиночку, — продолжила Аня, — либо что-то вкусненькое в компании подруг. Красивые мужики всегда востребованы, поэтому приходится делиться.
— Ты знаешь, Эдуард, — промурлыкала она, и глаза её подёрнулись поволокой, — когда мы ходим с подружками в ресторан, то заказываем всего по одной порции и без смущения пробуем друг у друга с тарелки.
Я натянуто улыбался и не знал как на это реагировать.
— Анюта, а ты когда-нибудь любила? — вдруг спросил я.
— Какое это имеет значение?
— Хочу тебя понять.
— Ой, я тебя умоляю! — Она сморщила обезьянью мордочку. — Мы, бабы, сами себя не понимаем!
— А ты не боишься в меня влюбиться? — спросил я, глядя на неё в упор. — Ты ведь с огнём играешь.
— Нет, не боюсь. Мне это вообще не грозит, — ответила она, резко встала, поправила тоненькую полоску между ягодиц и отправилась к морю.
Она шла на цыпочках, аккуратно ступая по камням, грациозно изгибаясь и виляя бёдрами, — у неё были очень красивые ноги и маленькая упругая попка. В каждом её шаге, в каждом движении чувствовалась природная женственность и надлом, что не могло оставить меня равнодушным. Сердце моё сжалось, а в животе послышалось взволнованное урчание.
Такие женщины, как Анюта, умеют тронуть мужскую сентиментальность. Для них это всего лишь игра, а мы каждый раз верим, покупаемся на их уловки, переживаем в предчувствии настоящей любви, но всё заканчивается одноразовым сексом. Чаще всего женщины делают это от скуки. В общей массе они распущенны и циничны, но такие, как Анюта, — это натуральное исчадие ада. Ты понимаешь это умом, но рефлексы срабатывают на таких блондинок безотказно, с постоянством, плавно переходящим в идиотизм.
Она шла по воде в розовом облаке заката, а я не мог оторвать от неё глаз, настолько она была гибкой, изящной и трогательной до глубины души. Она напомнила мне великолепную Амфитриту, когда поплыла по сияющим волнам навстречу солнцу.
На второй день после знакомства мы возвращались с пляжа в отель и медленно ползли в гору по пыльной каменистой дороге. Впереди карабкалась Ирен. Я, словно зачарованный, следил за каждым её шагом, и это было довольно странное зрелище: её мощные ягодицы, словно чугунные шары, перекатывались под прозрачным сиреневым парео, на ляжках и отполированных икрах вздувались вены и играли струны сухожилий.
Анюта начала слегка притормаживать, прихватив меня рукой за локоток, а Ирина в это время карабкалась в гору, как упрямый муфлон.
— Эдик, давай покурим, — предложила она срывающимся голосом. — Дух переведём, а то сердце сейчас выпрыгнет.
— Так мы покурим или дух переведём? — переспросил я и оглянулся назад.
Небо стало прозрачным, и появилась бледная луна. Над самой кромкой лилового горизонта, в ветряных облаках, угасала тонкая пунцовая щель, и желтовато-розовый туман стелился над морем. Белый прогулочный лайнер, глянцевито отсвечивая иллюминаторами, уходил в открытое море, и я, опустив на мгновение веки, оказался на его палубе и ощутил на своём лице порывистое дыхание ветра.
— Челюсть подбери, — услышал я Анютин голос.
— Очень красиво, — прошептал я.
— Мы уже две недели любуемся этой красотой. Почти не трогает. Дай лучше сигаретку, — сказала она, щуря на запад близорукие равнодушные глаза.
Я протянул ей пачку.
— Ты что, на Ирку запал? — спросила она, ехидно улыбаясь. — Хочешь её?
Я пожал плечами, выразив сомнение всем своим видом.
— Ты знаешь, — ответил я, — у меня довольно банальный вкус… А у Ирины очень незаурядная внешность. Меня такие женщины пугают, хотя жопа у неё довольно ликвидная, и на такую жопу всегда найдутся охотники.
Аня хотела что-то сказать, но я перебил её вопросом:
— Ты давно её знаешь?
— Познакомились в день прилёта, — ответила она, глубоко затягиваясь…
— А ты видела её совершенно голой… бес трусов?
Она аж дымом поперхнулась и начала кашлять.
— Ты это куда клонишь? — просипела она, указательным пальцем смахивая пепел с кончика сигареты.
— Есть у меня подозрение, — с загадочным видом произнёс я и подмигнул.
— Какое?
— Сдаётся мне, что у нашей Ирочки — клитор сантиметров пятнадцать в эрегированном состоянии.
— Ты хочешь сказать, что она гермафродит?! — почти закричала Анюта.
— Тихо. Не ори, — зашипел я. — Ирка смотрит.
— Идём уже, Ирин… Идём! — Я помахал ей рукой.
— Хватит курить, — сказал я, и мы двинулись дальше.
— Эко тебя нахлобучило, — бухтела Анюта у меня за спиной. — Она говорила мне, что занималась бодибилдингом на профессиональном уровне. Была серебряным призёром чемпионата России. Снималась даже в каких-то спортивных журналах. Принимала гормоны, о чём сильно раскаивается, потому что не может родить ребёнка.
— И не уговаривай меня, — отшучивался я, — не хочу я твою подругу. Мне не интересны женщины, которые занимаются мужскими видами спорта и при этом употребляют тестостерон. Мне кажется, что эти девочки не совсем девочки. Это просто мужики, которые по недоразумению попали в женское тело. Как писал Зигмунд Фрейд — психологический гермафродитизм. Я совершенно уверен, что к таким химерам испытывают влечение мужики, которые сами находятся в промежуточном состоянии, и я думаю, что таких чудаков немало скрывается за личиной традиционной сексуальности. Короче, не люблю я таких маскулинных баб…
Я сделал небольшую паузу и молвил с придыханием:
— Другое дело — ты.
— А что я? — спросила кокетливо Анюта.
— Ты изящная, почти прозрачная, нервная, порочная… И что самое главное — женственная.
—Эдуард, я правильно тебя поняла: ты хочешь меня трахнуть?
Похоже, этот вопрос был для неё риторическим.
— Ну почему сразу же трахнуть?! — возмущённо воскликнул я. — Чёрт побери! Вокруг — сплошные эмансипе! Куда от вас деваться?!
— А чего ты хочешь? — спросила она с ухмылкой. — Романтики? Хочешь предложить мне большую и чистую любовь? Или может быть — замуж?
— Не знаю, — ответил я. — Мне хочется какой-то новизны.
Я задумался, а она выжидающе смотрела на меня.
— Для меня любовные отношения — это феномен. Мы называем себя людьми, но мало чем отличаемся от животных. Всё как-то рефлекторно, предсказуемо, как у собак: понюхали друг у друга под хвостом, пожрали вместе, потрахались и разбежались в разные стороны. Ты уехала в Сургут, я — в Нижний Тагил. А смысл какой в этом? Через полгода я даже не вспомню, как тебя звали.
Когда я это говорил, то состроил такую грустную физиономию, что и она перестала улыбаться, а я подумал в тот момент: «Ага, вот она уже попала в орбиту моего влияния... Моя девочка».
— А не надо во всём искать смысл, — ответила она на мою репризу. — Надо просто получать от жизни удовольствие, а со смыслами пущай философы разбираются.
— А я, по-твоему, кто?
— Ты? — Она прищурилась, словно пытаясь заглянуть в мою черепную коробку, и вид у неё был довольно ироничный. — Просто пресыщенный павлин.
Я начал оправдываться:
— Я-я-я… безусловно хочу тебя… Но я хочу это сделать как-то необычно… Традиционным способом меня уже не заводит.
— Ах ты, негодник! — воскликнула она, восторженно сверкая глазками.
— У меня это даже в военном билете написано.
— Не служил?
— Отмазался.
— Ты совершенно аморальный тип.
— Любимая фразочка моего отца.
— Ну хорошо, — деловито сказала она, — подумай, как это сделать… Только думай быстрее, а то путёвка заканчивается.
— Я обязательно что-нибудь придумаю, — пообещал я.
Следующую неделю я провёл в каком-то возбуждённом состоянии. Не могу сказать, что меня взволновала Анечка, — по всей видимости, какие-то перемены происходили в Нижнем Тагиле. Я перестал думать о Татьяне и вспоминать наши встречи. Я словно освободился от её липких трансцендентальных объятий. Мне даже стало легче дышать. Я стал чаще улыбаться и реже звонить в Тагил. Казалось, тьма отступает и у меня появилась возможность начать новую жизнь. И что самое главное — я почувствовал сексуальное влечение к другим женщинам. Иришка и Анюта подарили мне множество незабываемых моментов, когда мне приходилось прикрывать нарастающую эрекцию скомканной газетой или полотенцем. Эти неожиданные приливы меня очень порадовали.
Никогда не забуду эротическое шоу, которое они устроили, ползая на карачках по всему пляжу в поисках потерянной серёжки. Господи! Какие это были изумительные прогибы и потрясающие позы. Какие взгляды со всех сторон были на них устремлены. Мужики вообще не выпускали их из виду, особенно когда девочки загорали топлесс. Ирина высвобождала из лифчика свои упругие наливные «дыньки», и многие мужики начинали исподволь за ней шпионить: один прятался за тёмными очками, второй выглядывал из-за книги, третий делал вид, что читает газету, а кто-то откровенно пялился на неё. Когда она шла окунуться и гордо несла перед собой роскошную обнажённую грудь, то целый шлейф разнокалиберных мужичков устремлялся за ней в воду, словно она была Нильсом Хольгерсоном, играющем на дудочке.
Как-то раз я застенчиво попросил её:
— Ирин, можно я их потрогаю? Прямо не могу, как хочется!
Она снисходительно улыбнулась.
— Для тебя — всё что угодно. Можешь даже не спрашивать.
Когда нежный коричневый сосок коснулся моей шершавой ладони, а загорелая перламутровая кожа, обтягивающая упругую грудь, оказалась под моими пальцами, то я почувствовал вдруг на своём виске чей-то невыносимый взгляд. Я убрал руку, чуть повернул голову и выглянул словно из-за угла… Это были глаза, горящие неприкрытой ненавистью. Они были глубоко вкручены в массивный лысый череп, установленный на пьедестал широких бронзовых плеч. Необъятная волосатая грудь плавно перетекала в огромную «пивную бочку». Он смотрел на меня не отрываясь.
Я знал этого парня, и мы даже здоровались при встрече. «Как дела?» — неизменно спрашивал он, а я отвечал что-то типа: «Какие тут могут быть дела? Морально разлагаюсь уже третью неделю. Как сам?» — «А-а-а, такая же ***ня, — отвечал он, скорчив пресыщенную физиономию. — Пьём уже двенадцатый день. Председатель зажигает, и мы — вместе с ним».
Эти ребята прилетели из Нижневартовска и представляли Союз ветеранов Афганистана, хотя по сути являлись самыми настоящими бандитами. Все они были очень колоритные, крупного телосложения, бритоголовые, с мясистыми затылками и оттопыренными ушами, и все они были похожи, как болты на тридцать восемь.
В отличие от них, председатель был маленького роста, тщедушный, лысоватый, с невыразительными чертами лица, и совершенно не производил впечатление опасного субъекта, но ребятишки его слушали беспрекословно и даже слегка побаивались. Он был единственным из этой компании, кто прошёл войну. В провинции Герат он подорвался на противопехотной мине и потерял ногу. За это он получил «краба» первой степени и на всю оставшуюся жизнь привязался к протезу. Он ходил, прихрамывая и опираясь на палочку, что не мешало ему вести активный образ жизни.
Мужик он, конечно, был улётный. Неповторимое обаяние и безупречное чувство юмора делали его желанным в любой компании. Я видел его в ночном клубе с Белогорским за одним столиком; с Агасяном они регулярно выпивали в баре и подолгу беседовали; с Калугиным они частенько разговаривали по душам, и я полагаю, им было о чём вспомнить. Председатель легко заводил знакомства и очень любил башлять, поэтому отовсюду неслось: «Паша, привет! Паша, как дела?! Паша, присаживайся к нам… Паша-Паша!» — его облизывали официантки за щедрые чаевые, его любили в шоу-балете «ХАОС» за регулярный ангажемент и восхищение, которое он выражал в твёрдой валюте. Короче, Паша везде был нарасхват.
«Афганцы» очень много ели, много пили, в основном элитные напитки. Им приносили лебедей в яблоках, позолоченные подносы с крабами и лангустами, хрустальные вазы с экзотическими фруктами. Обед плавно перетекал в ужин, ужин — в завтрак, завтрак — в обед, и так две недели подряд. Это было перманентное пьянство и чревоугодие во всех точках гостиничного общепита. Кутили они на всю катушку и развлекались всегда сообща: на пляж ходили строем и только речёвки не горланили на ходу. Я помню, как они катались на «банане», усевшись рядком, дружненько, в одинаковых оранжевых жилетах, с одинаковыми лицами и бритыми затылками, — смех разбирал при виде этой «пионерской» ватаги.
С Пашей мы познакомились в клубе. Рыбак рыбака видит издалека.
— Откуда, братишка? — послышалось из темноты.
В тот момент я курил на балконе, наслаждаясь наступившей прохладой и пением цикад. Небо надо мной было усыпано звёздами, и месяц висел в ночи, как турецкий ятаган. Я обернулся, и короткая затяжка осветила его лицо. Оно было бледным и опухшим.
— Из Нижнего Тагила, — ответил я, и это словосочетание явилось для него неким паролем, открывающим его простую босятскую душу.
— А у меня брательник на двенадцатой сидел, — с некоторой печалькой произнёс он и добавил: — Паша.
— Эдик. — Я пожал ему руку, и мы отправились за столик отмечать наше знакомство.
По этой части он был, конечно, мастер, а вот я не выдержал ночного «марафона», и меня буквально на руках донесли его ребята до номера 236. Клянусь, я даже не мог постучать в дверь. Когда моя жена, заспанная, взлохмаченная, в вытянутой футболке c Микки Маусом, принимала меня из рук в руки, то повторяла почему-то только одну фразу: «Я никогда его не видела таким».
Павел очень любил поговорить, и в этом смысле я был для него отдушиной, потому что его ребята, все как один, были очень суровыми и молчаливыми. Общаясь с этими молодыми бандитами, я понимал, что им пришлось пройти хорошую школу жизни, — они не были склонны болтать ради развлечения, потому что в их миру за каждое слово приходилось отвечать. Паша был довольно сентиментальным, как многие деспоты и криминальные вожди, — он мог себе это позволить. Когда он предавался воспоминаниям, его лицо становилось предельно благостным и добрым, покрываясь мимическими морщинками. А ещё он любил под водочку пофилософствовать: рассуждая на тему добра и зла, он каждый раз выступал в роли эдакого Георгия Победоносца, копьём поражающего змия. Я смотрел на него и удивлялся изворотливости этого змия, который так искусно умеет выживать и перевоплощаться.
Однажды мы сидели в баре, и он спросил меня:
— Эдуард, а чем ты занимаешься по жизни? Это, конечно, стрёмный вопрос… Я всё понимаю… Но мы с тобой уже не первый раз пьём… — Он улыбнулся какой-то детской, совершенно обезоруживающей улыбкой, и обаятельные морщинки разбежались по всему лицу.
— А мне нечего скрывать, — ответил я.
— Вот как? — удивился он.
— Я ведь ничего плохого не делаю. Я обыкновенный инженер-программист. Айтишник. Приехал в «Югру» внедрять систему управления отелем.
— Ты айтишник?! — Он громко рассмеялся. — Не может быть! Таких айтишников не бывает!
— Посмотри на меня.
— Вот у нас в офисе работает Ваня — типичный такой хакер. — Он продолжал смеяться. — Очки на минус двенадцать. Длинные жирные волосы, перетянутые резинкой. Старый джемпер с мордовским орнаментом. Походка — как будто в штаны насрал.
— Ага, у меня все коллеги такие, — подтвердил я.
— Я чувствую, что ты парень не промах… И разговор умеешь правильно построить, и рассуждаешь по понятиям…
— Чтобы выжить в России девяностых, я вынужден был мимикрировать, как и многие порядочные люди.
— Что это значит?
— Это значит приспособиться: короткая стрижка, мускулатура, быковатое выражение лица, штанишки с тремя полосками, кожаная куртка и прочая атрибутика братвы.
— Да при чём здесь это? Я же чувствую, что от тебя исходит опасность.
Он смотрел на меня пронизывающим взглядом, и мне даже стало как-то не по себе.
— Ты убивал когда-нибудь? — вкрадчиво спросил он.
— Нескромный вопрос.
— А что здесь нескромного? Я же не спрашиваю… — Он ехидно улыбнулся и подмигнул. — … делаешь ли ты своей жёнушке куни.
— А это даже не вопрос.
— Ай, шайтан!!! — радостно крикнул он и хлопнул меня по плечу.
— Ты знаешь, Павлик… Я тебе так скажу, природа славится своим многообразием и создаёт иногда причудливые формы. Несмотря на мой грозный вид, я очень миролюбивый человек, предельно отзывчивый и добродушный. Я — гуманист и пацифист.
— А это что за хрень? — спросил он, подозрительно прищурив на меня глаз.
— Я не могу причинять людям боль, — застенчиво молвил я и завернул такую добродетельную мину, что председатель просто покатился со смеху.
— Не лепи горбатого, пацифист!
Мы ещё накатили по одной, закурили, и тогда я спросил его:
— Паша, почему ты пьёшь? Очень много пьёшь. Утро начинаешь с пива. За обедом — пару рюмок водки. За ужином — пару бутылок вискаря. У меня возникает впечатление, что ты чего-то боишься.
— А ты ничего не боишься? — спросил он довольно резко, а я ответил на полном серьёзе:
— Только страшного суда.
— Во мне живёт какой-то виртуальный страх, — продолжал я. — По большому счёту мне нечего бояться, но каждое утро, открывая глаза, я содрогаюсь от ужаса. Я не понимаю, почему со мной это происходит… Мир не принимает меня.
— А вот мне всё предельно ясно, — сказал Паша и задумался, словно подбирая нужные слова или решая вопрос: а стоит ли со мной так откровенничать?
— Наше время заканчивается, — произнёс он с трагической ноткой в голосе. — Наверно, последний раз гуляем. Я чувствую, как земля уходит из-под ног.
— То есть ты считаешь, что новая власть не позволит вам спокойно существовать?
— Естественно.
— Почему при Ельцине было по-другому?
— Боря — типичный раздолбай и пьяница. Он развел такой бардак в стране, что только диву даешься. Это когда по столу гуляют жирные тараканы и бегают мыши, выхватывая куски прямо из тарелки, а в это время хозяин валятся под столом, пьяный и сраный. Вот что происходило в нашей стране до сегодняшнего дня, но Путин… — Он задумчиво затянулся и медленно выпустил дым. — …крайне честолюбив и молод. Он ещё не пресытился властью как Ельцин. Он всё приберёт к рукам, и повсюду будут только его люди. В первую очередь он устранит всех олигархов и криминальных авторитетов, потому что страной фактически управляют они, а потом займётся мелочёвкой, вроде нас. Ему конкуренты во власти не нужны. Это типичный диктатор. Настоящий хозяин страны.
— А ты не можешь залечь на дно, — спросил я, — как это делают подводные лодки?
— Теоритически… — Он криво ухмыльнулся. — Но у меня — большая семья, и многие люди от меня зависят. Я не могу всё бросить и раствориться где-нибудь за бугром. Я не смогу всю жизнь прятаться. Это не моё. Я солдат и буду стоять до последнего патрона.
— Да… Только не забудь его оставить для себя.
— Да мне себя не жалко! — Он махнул рукой. — Мне пацанов… ведь они ничего в своей жизни не видели, кроме скорби.
— Знали, куда шли. И знали, чем это всё закончиться. Просто хотелось пантов дешёвых.
— Согласен. Давай не будем о грустном, — предложил он, разливая отборный Remy Martin по бокалам. — Давай выпьем за то, чтобы пережить всех своих врагов.
— Давай, — сказал я, и мы чокнулись.
.18.
За двенадцать дней были отсняты все дубли, и съёмочная группа собиралась возвращаться в Москву. После того как я отметился в этом фильме маленькой ролью, я перестал приходить на съёмочную площадку, но совершенно случайно появился в тот момент, когда снимали удивительный танец на крыше. Эта часть фильма для меня до сих пор является культовой: я и сейчас могу поплакать вместе с Ларисой и Катенькой на тридцать пятой минуте, когда мальчик и девочка переплетаются в душераздирающем танго и раскалённое солнце медленно погружается в море.
В этом есть что-то магическое, ибо в тот момент распадается ткань времени и приоткрывается вечное, то что не связано с той эпохой тотального распада, то что не связано лично со мной и со всеми персонажами этой истории, и только теперь, когда я прокручиваю эти кадры, я понимаю, насколько я был счастлив тогда, как я был бессовестно свободен и независим, как я был открыт всем ветрам, — это была форма восприятия высшего порядка и самая высокая эмоциональная планка, почти граничащая с истерией. Сейчас я категорически заявляю, что это было самое лучшее время в моей жизни, хотя в тот момент я так не думал, потому что боль была запредельная. Я словно рождался заново, а рождение никогда не происходит без боли.
Я вновь и вновь пересматриваю самый яркий момент этого фильма: Андрюша и Анечка танцуют на фоне тлеющего заката, молодые, красивые, гибкие стебли тростника, и любовь их была такой же короткой и необузданной, как этот восхитительный танец. Они давно уже расстались и навряд ли вспоминают бабье лето 2000 года.
Серёга беспробудно пьёт после возвращения из Москвы, нигде не работает и опустился до самого плинтуса. Однажды я встретил его на проспекте Ленина… Он шёл походкой человека, которому некуда спешить, и в руке у него болталась верёвочная авоська, набитая пустыми бутылками. Он был очень страшный, потрёпанный, и что-то зловещее было в нём. Он прошёл очень близко и обдал меня ядовитым перегаром — вонь была такая, словно он всю неделю пил карболку или ацетон. На моё бодренькое «здрасте!» он никак не отреагировал и даже бровью не повёл, а лишь поцмыкал что-то между зубами и сплюнул на асфальт.
Юрий Романович умер 9 августа 2008 года от почечной недостаточности. Мне хочется верить, что его там встретили прекрасные нимфы в белых полупрозрачных хитонах.
Саша всё-таки развёлся со своей фурией и снова начал куролесить. Мне хочется верить, что он никогда не наступит на те же грабли. С тех пор он превратился в «икону» нашего отечественного кино. Да что там говорить — он стал великим актёром мирового масштаба.
Дима потерял свою «мордашку» и незаметно пропал с экранов.
Лариса ведёт одну из самых пошлых передач на первом канале. Она поправилась, постарела, с годами стала ещё более властной и характерной. Я довольно часто смотрю эту передачу и не могу оторвать от неё глаз, — она, конечно, слегка полиняла, лицо её обрюзгло, шикарные волосы превратились в жиденькое каре, но харизмы при этом не убавилось, и она всё так же светится, только уже изнутри.
Всех остальных жизнь разметала по свету, как осколки битого стекла, но танец по-прежнему волнует сердце предчувствием любви, и что самое главное — объединяет этих людей в моей памяти.
После окончания съёмок они сидели у бассейна, потягивая холодное пивко с чувством выполненного долга. Это был удивительный вечер, и солнце плавно катилось под горочку, разметав по небу лимонного цвета облака. Я подсел к ним из любопытства и краем уха прислушивался, о чём говорят московские небожители. Актёры никогда не говорили о высших материях — чаще всего они затрагивали самые простые житейские темы или перемывали косточки общих знакомых. Вне площадки творческий процесс никогда не обсуждался, а ещё я понял, что они категорически не смотрят фильмы, в которых снимались. Надо полагать, это причиняло им массу неприятных эмоций.
Тени становились всё длиннее, а разговоры — всё короче. В какой-то момент мне показалось, что им даже выпивать лень (что было мало вероятно). Они были похожи на кошек, разомлевших на солнце. Юра был особенно молчалив и, опустив пышные брови на глаза, задумчиво смотрел вдаль. Что-то беспокоило режиссёра — то ли отснятый материал, то ли какие-то жизненные обстоятельства; и пена уже давно осела в бокале, и Дима его о чём-то спросил, но он даже не повернул головы в его сторону… Он был далеко.
Потом принесли два флакона белого «Шабли» и запотевшую бутылку «Абсолюта». Народ слегка оживился — дамы защебетали.
— Леночка, а ты что будешь пить? — спросил Карапетян у моей жены.
— Водки хочу, — ответила она, а Лариса посмотрела на неё удивлённым взглядом.
В тот вечер Литвинова была чертовски хороша: её глаза были яркими и сочными, как холодное ветреное небо перед закатом. Она куталась в толстый вязанный жакет, иногда шутила, иногда смеялась, но в основном многозначительно молчала, красивым движением головы откидывая прядь волос. В какой-то момент мы встретились взглядами — я подумал: «А ведь она влюблена, потому что такие глаза бывают только у влюблённых женщин. Интересно, кто этот счастливчик?» — и покосился почему-то на Юру, но не поверил в такую возможность. — «А может, это Андрюша Варнава, с которым она постоянно флиртует и любит пошушукаться наедине? Навряд ли. Он слишком молод и каждую ночь долбит за стенкой Анечку. Как стахановец, её долбит». — Я перевел взгляд на Валуева. — «Или это Саша? Не может быть. Он смотрит на женщин холодными рыбьими глазами. Митя волочится за каждой официанткой и ведёт себя как шут гороховый. Коля — педераст. Я для неё — вообще никто. А может, она поправила на море свои расшатанные нервы и обрела покой? А может, просто бабье лето?»
Когда все выпили, Лариса спросила Лену:
— А ты не хотела бы жить в Москве? Работать на лучших площадках? Зарабатывать реальные деньги?
Мансурова молча улыбалась, а Литвинова продолжала её пытать:
— Ты очень талантлива, Леночка. Что ты делаешь в этой деревне?
— Сколько себя помню, всегда хотела жить на юге. Я люблю море. Я люблю тепло. В прошлой жизни я была, наверно, чайкой.
— Лягушкой-путешественницей она была! — брякнул я и тут же почувствовал себя полным идиотом, поскольку Лариса обдала меня таким холодом, что у меня мурашки побежали по спине.
— На море можно приехать в отпуск, — продолжила Литвинова. — А Москва — это город великих возможностей. Там, Леночка, ты сможешь реализовать все свои таланты.
— Лариса, о чём ты говоришь? В Москве таких как я — тысячи!
— Ну перестань.
— Ладно, десятки, — согласилась Лена. — На черноморском побережье я — лучшая из лучших. Я — здесь нарасхват. У меня нет конкуренции. В плане качества — это уж точно.
— На самом деле, в Москве очень мало оригинальных коллективов, — рассуждала Литвинова. — В основном ставка делается на длинноногих девиц… Ну, и мальчики с красивыми торсами. Знаешь, всё так пышно, феерично, много обнажённого тела, но души в этих танцах нет. Креатива нет. Лично меня такое искусство не заводит.
— Огромное спасибо за дифирамбы, — скромно молвила Лена, и щёки её покрылись лёгким румянцем, — но в Москву не поеду. Я быстрее в Краснодар переберусь. Мне очень нравится этот город.
— Ой, такая же точно деревня, как и Ольгинка, — ответила Лариса, небрежно махнув рукой.
Вдруг Лена вспомнила про меня, встрепенулась, нашла взглядом, — я в это время допивал бутылку пива. Она небрежно ткнула в меня указательным пальчиком.
— Муж вообще с ума сойдёт, если я поеду в Москву. Он ещё не успел привыкнуть к мысли, что ему сюда нужно перебираться, а тут новая проблема нарисовалась.
— Ага, — подтвердил я. — Пока я осмыслю это, ты уже будешь где-нибудь в Тель-Авиве.
— Он у меня вообще тяжёлый на подъём. Я целый год в Екатеринбурге работала — он так и не решился ко мне переехать.
— Дорогуша, — парировал я с мрачным видом, — ты слишком быстро передвигаешься по свету. Я даже в своих фантазиях за тобой не успеваю. Какой Краснодар? Какая Москва? Я здесь ещё не освоился.
Лена зафиксировала мой ответ красноречивым жестом и мимикой: мол, полюбуйтесь, об этом я и говорю. В тот момент у неё была очень забавная мордашка, как у лемурчика, с глазами на выкат, и я невольно улыбнулся.
— Леночка, — молвила Лариса, даже не взглянув в мою сторону. — Если камень тащит на дно, его нужно просто отпустить. Просто отпустить. Понимаешь?
Меня поразила небрежность, с которой она говорила о наших семейных отношениях, словно речь шла о приготовлении рагу. Литвинова всегда отзывалась о мужчинах не очень лестно и вела себя довольно авторитарно: в каждом её слове звучала неприкрытая ирония, интонация голоса была повелительной, а повадки — царскими. На меня она вообще смотрела как на пустое место. По-моему, она даже не знала, как меня зовут.
— Очень просто давать советы, — заметил я, снисходительно улыбаясь, — когда у Вас такой богатый жизненный опыт. Я тут недавно смотрел Ваше интервью, а потом ещё прочитал в каком-то жёлтом издании, что Ваш первый муж, которого Вы очень любили, был наркоманом и уголовником и что у него за спиной было две ходки.
Она смотрела на меня удивлённым взглядом, словно хотела спросить: «У тебя что, голос прорезался, чепушила?»
— Вы, — продолжал я, — тащили этот камень восемь лет.
— Семь, — поправила меня Литвинова.
— С иглы его снимали. Нянчились с ним, как с ребёнком, пока он не умер от передоза. Вместе с ним выпивать начали, поэтому в Вашей биографии так мало достойных ролей. Этот камень утащил Вас на самое дно, но Вы не жалеете об этом и не раскаиваетесь в своей глупости. По крайней мере, я не заметил с Вашей стороны даже тени смущения. Мне показалось, что Вы считаете подобный опыт полезным с экзистенциональной точки зрения. Именно проходя через такое горнило, душа актёра становится прекрасной амфорой. А теперь Вы с такой лёгкостью даёте людям советы, словно Вы — семейный психолог.
— Эдуард! — крикнул Карапетян. — Не нужно хамить! — Я даже головы не повернул в его сторону, потому что не мог оторвать взгляда от её тёмно-синих глаз.
— Послушайте, молодой человек, — сказала она совершенно спокойно, и холодная улыбка застыла у неё на губах. — Именно с высоты своего жизненного опыта я позволила себе давать советы молодой женщине, потому что не считаю подобные отношения перспективными. Тем более давеча Вы мне сказали, что не любите жену и что не собираетесь ничего менять. Вы расписались в полной несостоятельности — так зачем эту комедию ломать?
— Что Вы сочиняете? Я просто был в хлам.
Она нервно рассмеялась, и все присутствующие поддержали её, а я почувствовал себя в этой компании изгоем. Опустошив бутылку пива до последней капли, я поставил её на край стола и отправился в бильярдную. Их общество было для меня противопоказанно; тут же вспомнилось Филатовское: «Сукины дети!»
Когда я проходил мимо соседнего столика, из-под него вылезла нога в белом ботинке — я запнулся об неё и чуть не упал…
— Эдуард, будь добреньким… — послышался чей-то сдавленный шёпот.
Я заглянул под зонтик и обнаружил там Калугина. Я его сперва не узнал, поскольку он выглядел непривычно в светлом костюме из благородного льна, в белых мокасинах, в элегантной фетровой шляпе, и, честно говоря, я даже потерял дар речи.
— Присядь, — предложил он повелительным тоном.
— Ты чё так вырядился? — спросил я, усаживаясь рядом с ним; потом внимательно его рассмотрел и не смог сдержать улыбку. — Ну прямо настоящий фраер! Я даже представить не мог, что у тебя есть шляпа. Ты знаешь, тебе только розочки в петлице не хватает. — И я уже во всю смеялся, украдкой смахивая слезу.
— Ну хватит потешаться, — шёпотом попросил он и почему-то тревожно оглянулся по сторонам…
В это время московская богема готовилась к отплытию в ночной «круиз»; у капитанского мостика топталась официантка, записывая в блокнот гастрономические и алкогольные пожелания команды. В лучах заходящего солнца их лица порозовели и глаза светились неутолимой жаждой. Андрей долго смотрел в их сторону, а потом его блуждающий взгляд вернулся ко мне, и только после этого я понял, что он совершенно пьян.
— Ты знаешь, что меня удивляет? — спросил он слегка заплетающимся голосом, и, не дождавшись моего ответа, продолжил с некоторым восхищением: — Твоя наглость и полное отсутствие комплексов. Ты настолько увлечён собой, что не видишь вокруг себя людей. Ты просто идешь по ногам без всякой задней мысли.
Я поморщился и тряхнул головой.
— Нажрался?
— Ну-у-у, есть немного, — скромно ответил он, и личико у него стало отрешённое, как у младенца, который сидит на горшке.
Потом он сбил шляпу набекрень и продолжил назидательным тоном:
— Я тут слушал, как ты Ларису Ивановну воспитываешь… — Он наморщил лоб, собрал брови в кучу, и щёки его угрожающе раздулись.
— Нет, уж позвольте… — начал было оправдываться я, но он переехал меня, даже не слушая аргументов:
— Откуда в тебе столько наглости? Кто ты такой? Кто? — Он обжигал моё лицо перегаром, с возмущением выдыхая слова. — Ты пьёшь с ней за одним столом, разговариваешь с ней на равных, а я даже не могу подойти, чтобы взять этот грёбаный автограф. У меня ноги подкашиваются, сердце замирает, подмышки мокнут... Я раньше об этом даже мечтать не мог, и вот она — совсем рядом. Что мне делать, Эдуард?
— Ты чё молотишь, Андрюха? Умом тронулся?
Он тряхнул головой, словно решаясь на подвиг. С него слетела шляпа, но он даже не обратил на это внимание.
— Нет. Не могу. Попроси у неё автограф. Пожалуйста. Я не осмелюсь. Она для меня… — Он запнулся и растерял все слова, а в этот момент Литвинова налегала на «сухонькое».
Я неоднократно встречал в своей жизни мужчин, которые были склонны обожествлять женщин, и я упорно не мог понять их мотивацию — то ли это было следствием авторитарного воспитания матери, то ли это являлось парадоксом Блока, который всю свою жизнь искал «прекрасную даму» для поэтической экзальтации.
Мне было незнакомо подобное отношение к женщине, поскольку я не видел в ней каких-то кардинальных отличий, — Ева была создана не из ребра, а из того же мяса, что и Адам, из тех же мослов и сухожилий. Так какого чёрта ломать божественную комедию?!
— Андрей, ты настоящий герой, — с пафосом заявил я. — Ты прошёл две войны. Про таких, как ты, снимают фильмы. Таких, как ты, пытаются изображать вот эти актёришки… — Я махнул рукой в сторону московских небожителей. — Но у них это всегда получается неправдоподобно, потому что они умеют только тёплого по ноге пускать. Андрюха! Включи голову! Что за плебейство?!
Он отрицательно мотал головой и смотрел на меня рассеянным взглядом.
— В ней нет ничего от Ларисы Огудаловой, — продолжал я шёпотом. — Матёрая, циничная баба, которая прошла огонь, воду и медный трубы. Она любого мужика пополам перекусит. А ты видел, сколько она жрёт и пьёт?
— Замолчи, — прошептал он, опустив веки. — Иди к ней, и пускай она распишется на долгую память.
Он перевернул лежащую на столе фотографию лицевой стороной, где на фоне заснеженных гор улыбался молоденький парнишка, в распахнутой «песочке», в суконной шапке набекрень, с автоматом Калашникова на плече.
— Андрей, ты ставишь себя в глупое положение. Эта фотография бесценна.
— Давай, иди, — подгонял меня Калугин. — Иди… а то руки больше не подам.
В чём был прав старик Фрейд, так это в том, что для многих людей фетиш является противовесом одиночеству и ужасу солипсизма. На фетиш всегда может опереться наш блуждающий в потёмках разум. Человек не может существовать в пустоте — он заполняет её либо словами, либо поступками, либо чувствами, но иногда, при длительном употреблении алкоголя, некоторые ментальные состояния превращаются в паталогическую страсть. Я не знаю, что именно повлияло на Андрея, но в его жизни не могло быть нормальных отношений. Это был самый настоящий фетишист.
— Иди! — приказал он, и я нехотя поднялся: мне жутко не хотелось возвращаться назад и уж тем более о чём-то просить «примадонну», ситуация была щекотливая.
Я подошёл небрежной походкой, криво ухмыльнулся и попросил её дать автограф моему другу. Лариса внимательно выслушала, кивая головой через каждое моё слово, а потом спросила:
— А что же он сам не подошёл?
— Он выпил для храбрости, а теперь ноги не идут, — ответил я.
Она расписалась: «Андрею от Ларисы на долгую память», — передала мне фотографию и мельком глянула туда, где находился Андрей. Я повернул голову в том же направлении, но его уже не было под зонтиком. Я чопорно раскланялся и с достоинством пошёл прочь. Ноги у меня были ватные, а сердце бешено колотилось. По-моему, это называется эмпатией.
— Эдик! — окликнула Мансурова. — Давай сегодня без фанатизма!
Я ничего не ответил и даже не оглянулся; прошёл к центральному входу, где меня ожидал Калугин, нервно раскуривая сигарету. Я передал ему фотографию и сказал:
— Давай сегодня нажрёмся… Как в старые добрые времена.
— Это неплохая мысль, — задумчиво ответил Андрей, и мы отправились в бильярдную.
Там мы уничтожили изрядное количество выпивки и раскатали пару-тройку «московских» партий. Потом Калугин начал разговаривать на каком-то непонятном языке, в котором не было гласных, и начал промахиваться по шару. Я никогда не видел его таким пьяным и не знал как обращаться с этим неодушевлённым предметом.
Я сдал его на попечение охраны и вернулся к бассейну; купил себе холодного пива Miller и с наслаждением приложился к бутылке… А в это время совершенно расслабленный Юрий Романович всё глубже проваливался в шезлонг: его тело становилось всё короче и короче, а ноги вытягивались всё дальше и дальше.
Он был в глухо надвинутой бейсболке и в солнцезащитных очках, хотя солнце давно уже закатилось и куранты пробили полночь. Вся его камарилья отправилась в «Метелицу» праздновать окончание съёмок, — они не стали беспокоить задремавшего старика, и он остался совершенно один среди пустых бутылок. Глядя на него, я тоже слегка задремал.
И вот на подиуме появился Паха. Распинывая пластмассовые кресла, которые путались у него под ногами, он подошёл к Юрию Романовичу и заглянул ему под козырёк; идентифицировал режиссёра и постучал ему ладошкой по голове. Юра встрепенулся, приподнял очки и что-то сказал председателю — тот молча протянул ему руку и упал в соседний шезлонг.
Внутренняя подсветка бассейна освещала их угрюмые физиономии. Какое-то время они сидели молча, пока не появился тот огромный детина, который пытался меня прихлопнуть одним взглядом на пляже. Он притащил целый поднос с едой и напитками из ресторана, аккуратно опустил его на стол и вальяжно пошёл прочь. Неизменная белая рубашка обтягивала его широченную спину. Облегающие брюки трещали по швам на его огромной каменной заднице. Череп у него был как у питекантропа — скошенный ссади, с узеньким лбом и мощным челюстно-лицевым механизмом. В каждом его движении, в каждом упругом шаге таилась брутальная мощь.
«Ух, какой здоровый, — подумал я с лёгким ужасом. — Если даже пошлёшь, не пролезет. Таких только кувалдой гасить».
Ещё тогда, на пляже, я понял, что этот терминатор по-настоящему заболел Иринкой, а не просто решил закрутить с ней курортный роман. А поскольку у меня не было с этой девушкой серьёзных отношений, то мне абсолютно не хотелось с ним бодаться.
Уже потом я обратил внимание, что он постоянно крутится вокруг неё: с упорством олигофрена приглашает на каждый медлячок, с набожным трепетом берёт за руку, волнуется, переживает, вспыхивает и гаснет. Я заметил, как влажные пятна проступают у него подмышками, как деревенеют конечности во время танца и как потом он внимательно наблюдает за нею с «афганского» столика, где блещет короткими, но содержательными тостами их предводитель. Кабак стоит на ушах, народ отплясывает даже на потолке, а этот несчастный Квазимодо никого не видит, никого не слышит, а лишь смотрит на неё грустными лошадиными глазами.
Я не могу понять, откуда берётся любовь и как она зарождается в такой каменной башке. Что является пусковым механизмом самого удивительного явления в нашей жизни? Мне кажется, что любовь имеет сакральное происхождение и даётся свыше. Навряд ли существует полиморфный признак любви на уровне нуклеотидной последовательности ДНК, и тем не менее это чувство свойственно всем, а потребность в любви является высшей человеческой мотивацией.
Я не помню, как разгорелся этот спор, но протекал он именно в таком ключе:
— Не верю! — крикнул режиссёр и добавил с некоторым раздражением: — В наше время искусство определяет сознание, а значит — бытие человека. Мы решаем, что является правдой, а что является кривдой. Мы учим вас любить и ненавидеть, и только в кино вы находите истинные примеры для подражания. Герои или антигерои появляются уже потом, но вначале они проходят обкатку в кино.
— Да все твои жалкие актёришки не стоят даже мизинца любого из моих ребят! — парировал Паша. — Твои клоуны лишь пытаются изображать, но по сути не являются героями! Любой из моих парней мог бы послужить примером для твоего Сашеньки или Димочки! Они бы и хотели быть такими, да не могут, потому что слабаки! А на войне… Да что там говорить! — Он махнул рукой и схватился за бутылку Chivas.
— Ой, Паша! Ты меня не зли! — орал Юрий Романович; его лицо распухло и побагровело. — Твои отморозки сбились в стаю и кушают нормальных людей! Где тут геройство? Ты не заметил, дружок, что герои всегда поодиночке? А вот мерзавцы легко находят себе подобных, потому что их как грязи. Я заметил это ещё в школе, в пионерском лагере, в армии… В этих советских институтах зарождались будущие группировки. Там формировались законы волчьей стаи.
— И что в этом плохого? — спросил Паша. — Одиночки не выживают в обществе. Мы социальные животные. Армия — это тоже стая. Государство — стая. Семья — это маленькая стая.
— Да пошёл ты! — крикнул Юра. — Я не животное! Я человек! Я индивидуалист! Я не хожу строем и не бегаю в стае! И мне с вами не по пути!
— Что ты орёшь, как будто тебя трамваем переехало? — пытался угомонить его Паша. — Это же обычное дело… Мы просто делимся мнениями под рюмочку вискаря. Ну что ты, Юрок? Успокойся. У тебя вон даже глаз дёргается.
Я сидел чуть поодаль, под зонтиком, потягивая прохладное пивко, и блаженно улыбался.
— Да не трогай ты меня! — капризничал Юра, когда председатель пытался погладить его по головке, и с ненавистью отталкивал его руку.
Потом я подошёл к ним и пожелал доброго вечерочка. Они тоже поздоровались со мной.
— Пить будешь? — спросил Паша.
— Chivas Regal, — уточнил я. — Нет. Спасибо. Я сегодня — на низком градусе.
Внутреннее освещение бассейна откидывало на их лица голубоватую ретушь, делая их похожими на пьяных вурдалаков.
— Я тут краем уха слышал, о чём вы спорите, — промурлыкал я; двумя пальчиками прихватил с тарелки кусок осетрины и с удовольствием положил его в рот. — Удивляюсь вашему максимализму, господа. Каждый из вас по-своему прав, и спорить вам, собственно, не о чем.
— Мы постоянно рассуждаем о том, что первично, а что вторично, — продолжал я. — Мы ко всему подходим со своим мерилом и каждого человека пытаемся запихнуть в прокрустово ложе наших критериев. Но между тем в этом мире всё взаимосвязано, и многие явления существуют комплементарно. Не нужно всё дифференцировать, потому что главная ценность нашего мира заключается в многообразии форм. Противоположные явления, такие как плюс и минус, добро и зло, тепло и холод, свет и тьма, уравновешивают друг друга, и это приводит к балансу. По отдельности они губительны, а сообща составляют жизненное пространство.
— Подожди, Эдуард! Подожди! — опять завёлся Агасян (я заметил, что в конце съёмок он стал крайне раздражительным). — Ты хочешь сказать, что не надо бороться со злом? Что не надо бороться с преступностью, с коррупцией, с человеческой подлостью?
— Надо. Обязательно надо бороться. В этом и заключается смысл моей жизни… — Я сделал короткую паузу, прихватив пальцем немного красной икорки. — Но победить зло невозможно. Не я так решил — так устроен мир. Люди сбежали из Эдема, потому что там было невыносимо хорошо.
— Молодец, Эдуард! — воскликнул Паша, радостно потирая руки. — Ну прямо в точку попал! Может, всё-таки накатишь?
— Разливай, — махнул я рукой и продолжил: — А что касается искусства, то я считаю, что оно должно отражать реальность, слегка корректируя её вектор в позитивном направлении. Настоящее искусство должно быть от Бога, и оно должно направлять людей к Богу. Оно должно мотивировать к созиданию, а не супротив — к разрушению и уничтожению самого себя. Ну а жизнь в свою очередь должна являться источником сюжетов, образов и вдохновения для творческих людей. Они не отделимы друг от друга — искусство и жизнь. А вы копья ломаете на пустом месте.
— Давайте лучше выпьем! — радостно воскликнул Павел. — Мне уже давно не было так хорошо, как сегодня. Я рад, что встретил таких интересных людей. — Мы начали чокаться, а Паша всё приговаривал: — Давайте, ребятушки… Давайте выпьем.
Мы выпили. Председатель перевёл дух, вытер губы тыльной стороной ладони и слегка приобнял режиссёра за плечо.
— Юра, без обид, — сказал он и очень ласково добавил: — Братишка, я уважаю твоё мнение, но меня ведь тоже не пальцем делали.
— О чём ты говоришь, Павел?! — воскликнул Агасян. — Это я погорячился. Орал как резанный. Посылал тебя по матушке. Это ты меня прости. Нервы что-то совсем разболтались.
До самого утра кипели споры. Юра и Паша, два непримиримых антагониста, ещё не раз сталкивались лбами, как два горных козла, и мне даже пришлось их растаскивать, когда они начали хватать друг друга за грудки. Если в России за одним столом собираются люди разных политических взглядов, это чаще всего заканчивается потасовкой или как минимум разговорами на повышенных тоннах.
— Павел! Меня восхищает твой эклектичный разум! — перебил Юрий Романович путанные и долгие рассуждения председателя о том, что нашу страну спасёт от полного крушения только диктатура народа во главе с сильным лидером и что всех либералов нужно поставить к стенке пока не поздно; а ещё на полном серьёзе он говорил о том, что если бы сейчас из гроба поднялся товарищ Сталин, то за ним опять пошёл бы весь народ.
— Что ты подразумеваешь под термином «диктатура народа»? — спросил Юрий Романович и сам же ответил, не позволив председателю даже открыть рот: — Это когда быдло опять будет расстреливать нормальных людей? Это когда «чёрный ворон» опять будет кружить по дворам, собирая свою добычу? Это когда опять появится клеймо «враг народа», которое будут выжигать всем инакомыслящим?
— Ну зачем ты кидаешься в крайности? Я просто хотел сказать, что должна быть диктатура закона и что народ должен обеспечивать законность, а не какие-то там… продажные чиновники. Диктатура народа — это и есть самая настоящая демократия… — пытался выкручиваться Паша, но режиссёр был неумолим:
— Паша! Опомнись! Народ не может обеспечивать законность! Этим должны заниматься компетентные органы, то есть специально обученные люди.
— Но был же в Советском Союзе народный суд, — парировал председатель, ехидно улыбаясь, и мне было совершенно ясно, что он потешается над режиссёром, валяет дурака, намеренно затягивает его в очередную дискуссию. — Там какие-то фрезеровщики сидели по бокам, да и сама мамка ничем от них не отличалась… И прокурор приезжал в суд на трамвае, и адвокат не носил костюмы от Армани… Ты понимаешь, Юра, народ был везде, простой народ, а сейчас как у Гоголя — одни свиные рыла.
Юрий Романович все принимал за чистую монету и поэтому злился от души:
— То есть ты хочешь сказать, что в «совке» была народная власть, справедливая и гуманная?
— В «совке», Юра, нельзя было дать на лапу прокурору или следователю и сквозануть из тюрьмы. В то время было так: совершил преступление, значит по-любому будешь сидеть, потому что закон был превыше всего... А сейчас на нарах маются только те, у кого нет денег.
— Закон, говоришь, был превыше всего! — закричал Юрий Романович, и лицо его побагровело от бешенства. — А как же миллионы невинно осуждённых в эпоху сталинизма?!! А как же политические заключённые в эпоху застоя?!! Синявский, Даниэль, Новодворская, Буковский, Сахаров…
— Лес рубят — щепки летят, — меланхолично ответил председатель, и на лице его появилась виноватая улыбка: ему, конечно, было жалко узников совести, но отступать он был не намерен.
— Ты рассуждаешь как Сталин! — возмутился Юра.
— Ты знаешь, я многому у него научился, — ответил Паша.
— Господа… Могу я высказаться? — спросил я, подняв руку вверх, как это делают в школе.
Они затихли, выжидающе глядя на меня, а я какое-то время стоял молча, пытаясь сосредоточиться и подобрать нужные слова. В наступившей тишине было слышно, как стрекочут цикады, как бухают в ночном клубе басы, а с моря доносится чуть уловимый рокот прибоя. Штормило. Сиреневый куст лаванды источал густой терпкий аромат, а над плафоном светильника кружилось хитиновое облако, и было слышно, как насекомые рубят крыльями воздух. В тот момент любые слова потеряли смысл.
Я не помню, чтобы в спорах рождалась истина, ибо каждый остаётся при своём мнении. А ещё кто-то сказал и многие его поддержали: «Мысль изречённая есть ложь». Это, конечно, спорное утверждение, и я бы мог его чуточку интерпретировать: наша речь — слишком несовершенный инструмент для выражения истины. Поэтому остаётся только молчать, чтобы уловить хоть какие-то знаки в шорохе травы, в отдалённом шуме прибоя, в цокоте цикад, в биении собственного сердца…
Способность говорить — это такой же феномен в природе, как и цветное зрение. Мир как таковой не имеет красок, но человек его видит в цветах по милости Божьей. С помощью слов мы не можем иногда выразить простейших понятий, но целую вечность рассуждаем о Боге, пытаясь вербально интегрировать то, что для нас совершенно непостижимо. А может ли младенец иметь какое-то представление о своей матери, если он находится в её утробе и связан с нею лишь пуповиной? Любые слова теряют смысл, когда речь заходит о Всевышнем.
В тот момент мне хотелось многое сказать своим собутыльникам, но я понимал, что всё равно запутаюсь, потеряю логическую нить, не найду нужных определений, расползусь мысью по древу, да и навряд ли они будут меня слушать. Люди не умеют слушать — каждый хочет лишь выговориться. Мы как будто разговариваем на разных языках.
— Господа! — с пафосом воскликнул я. — Я долго вас слушал и скажу вам так: превыше закона может быть только милосердие, и уж тем более превыше личных амбиций каких-то государственных деятелей. В эпоху правления коммунистов не было законности, не было милосердия и даже не было элементарного уважения к людям. Это был совершенно бесчеловечный строй. Это была чудовищная машина подавления личности и превращения её в винтик отлаженного социального механизма.
Меня никто не перебивал, что было довольно странно, и я продолжал с воодушевлением:
— Как личность и человек свободный, я бы долго не протянул в этой стране рабов и палачей, но мне повезло и случилась «перестройка». Многие сейчас обвиняют Горбачева и Ельцина в том, что они развалили великую державу, или как минимум не пытались её спасти. Я вам так скажу, господа… Все империи разваливались изнутри, и даже Великая Римская империя сперва деградировала как социум, а потом уже её прибрали к рукам варвары. А что касается Советского Союза… Никакая идеология не продержится на штыках тысячу лет. Даже в Риме плебсу давали всё: и хлеба, и зрелищ, и права. А в «совке» у людей не было никаких прав и привилегий, кроме одной — вкалывать за копейки. Поэтому к концу восьмидесятых сложилась самая настоящая революционная ситуация, как её видел Владимир Ильич Ленин, то есть верхи не могли управлять, как прежде, а низы не хотели существовать, как прежде. К девяностому году у этой лживой идеологии практически не осталось адептов. Эта страна развалилась так же, как разваливается деревянная халупа, съеденная термитами изнутри. В один прекрасный момент она просто рухнула.
— Эдуард, ну зачем ты занимаешься профанацией? — начал было Паша, но я резко его одёрнул:
— Дай закончить! — Перевёл дух и продолжил (мой голос звенел от возмущения, как булатная сталь): — Любой исторический процесс необратим, и Советский Союз невозможно вернуть, как бы вам этого ни хотелось. Даже Солнце выгорает и постепенно катится к своему последнему вздоху. Обречён каждый из нас. Обречена Земля. Обречена наша галактика. Обречена Вселенная. И никто не может это остановить, даже Всевышний, ибо в этом заключается главное правило жизни: всё имеет начало, и всё имеет конец.
— А Бог имеет конец? — спросил Юрий Романович. — А начало?
Я пропустил мимо ушей этот провокационный вопрос и уверенно продолжил дальше:
— Согласно второму закону термодинамики энтропия со временем только нарастает, поэтому в нашем мире все процессы имеют необратимый ход и заканчиваются упадком. Энтропия системы, построенной на лжи, насилии и богоборчестве, нарастает по экспоненте, а значит ещё более разрушительна. Поэтому Советский Союз просуществовал так недолго. Это был колосс на глиняных ногах, который рухнул, как только на него направили «прожектор перестройки». Вы только задумайтесь: страна рухнула, потому что людям позволили говорить правду. Так это что получается — всё держалось только на лжи?
— Юра, ты вообще понимаешь, что он там лопочет? — спросил Паха, недовольно сморщив лицо.
Юрий Романович не успел ему ответить, потому что у нашего столика появился очень пьяный Карапетян, в белой расстёгнутой рубахе, взъерошенный, возбуждённый. Он налил себе вискаря в чей-то стакан — совершенно бесцеремонно — и залпом опрокинул его, пошатнулся, на секунду прикрыв глаза, перевёл дух и спросил:
— Юрий Романович, можно Вас на пару слов?
— Димочка, что-то случилось? — ласково произнёс Юра.
Карапетян часто-часто заморгал, глаза у него покраснели и дёрнулся кадык.
— Давайте отойдём, — попросил он дрожащим голосом. — Мне нужно с Вами поговорить.
— Ну ладно, — сказал Юра, обводя нас многозначительным взглядом.
Они долго шептались в сторонке. В основном говорил Дима, а Юра внимательно слушал, кивая головой и что-то изредка вставляя в этот бесконечный монолог. А потом Карапетян совсем поплыл, и я видел, как содрогается его спина и как Юра прижимает его голову к своему плечу. После этой душещипательной сцены Дима вернулся в отель, а Юра — к нашему столику. На плече у него было мокрое пятно.
— Что случилось? — спросил я. — Ему отказала очередная официантка?
— Сентиментальный до ужаса, когда выпьет, — ответил Юра.
— Что-то серьёзное должно случиться, чтобы мужик так рыдал, — брякнул Паша.
— Это не мужик, — поправил я. — Это облако в штанах.
— Тонкая натура, — согласился Юрий Романович.
— Ой, не завидую тебе, Юрок! Наверно, тяжко с такими?! — воскликнул Паша.
— Нет. Мне с такими, как ты, тяжко, — решительно заявил Агасян.
Съёмочная группа задержалась в отеле ещё на пару дней, окунувшись с головой в это самое бабье лето. По ночам они гудели в «Метелице», а днём опохмелялись возле бассейна. Всё чаще в их компании стал появляться Сергей Медведев. Мальчик был просто нарасхват: к нему проявляли интерес как мужчины, так и женщины, — все хотели с ним поговорить, потанцевать или выпить. Его глаза светились тщеславным огнём, и он манерно закидывал за ухо длинную мелированную чёлку. Наверно, ему казалось, что он ухватил Жар-птицу за хвост и ему открываются великие горизонты.
Как-то раз я подошёл к нему и спросил прямо в лоб:
— Ты уже окончательно решил?
Серега очень смутился и покраснел.
— Откуда ты знаешь? — робко спросил он.
— Тоже мне секрет Полишинеля. Да все об этом только и говорят. И ты знаешь, Серёга, тебя не провожают — тебя как будто хоронят. Но больше всех при этом страдает… Сам понимаешь кто.
— Я всё понимаю, но ничего не могу изменить, — ответил Потапыч.
Глаза его подёрнулись глянцевитой пеленой — он отвернулся и хотел от меня ускользнуть, но я остановил его, прихватив за руку.
— И помни… Эти люди — вампиры, а Москва — это огромная энергетическая воронка. Она вытянет из тебя всю душу, всю кровь, все твои жилы, все твои кишки вместе с дерьмом, а потом оставит умирать на обочине.
— Я это учту, — прошептал Серёга, разглядывая свои ботинки.
Как только Медведев ушёл, сразу же появился Варнава, словно наблюдал за нами из кустов.
— Я не понимаю Сергея, — сказал он без лишних прелюдий. — Он же не дурак… Разве он не видит, что его хотят просто трахнуть!
— А может, он сам этого хочет? — предположил я с кривой ухмылкой.
Андрюха возмущённо протестовал:
— Я знаю Серёгу с девяти лет. Мы ещё в «Гномах» выступали вместе. Он настоящий пацан, и в нём никогда не было гомосятины. Я не поверю, что он хочет этого старого извращенца.
— А на что он надеется? — спросил я. — Проскочить на красный свет?
— Он думает, что он очень хитрый и всё сложится так, как он захочет.
— А он не знает, что на любую хитрую жопу найдётся *** с винтом?
— Когда нарвётся, тогда узнает.
— Дурачок... Какой дурачок!
— Ты знаешь, Эдуард, — сказал Варнава и тряхнул своей кучерявой головой, а потом ещё тише добавил, оглянувшись по сторонам: — Мне надоела такая жизнь…
— В каком смысле? — Я даже испугался.
— … и поэтому я собираюсь вернуться в Тагил.
У меня чуточку отлегло.
— Мне надоели все эти танцульки, — продолжал Андрюха. — Мне надоел этот цыганский табор. Мне надоело жить одним днём. Я просто хочу работать и жить как нормальный человек. Я больше не могу выходить на сцену.
— И кем ты будешь работать? — с иронией спросил я. — Автослесарем? Или на кого ты там учился в ПТУ?
— Да хоть каменщиком! — воскликнул он с вызовом. — Я хочу заниматься мужским делом! Мне надоело быть шутом, развлекающим пьяную толпу! Мне надоели эти манерные, капризные девицы!
— Я хочу… самую обыкновенную девушку, — закончил он, и на губах его, как алый цветок, распустилась нежность.
Я смотрел на него с удивлением, отчасти даже любовался его смазливым личиком, его роскошной кудрявой шевелюрой, пытаясь понять, откуда вдруг в этом сладеньком мальчике появился мужской характер. Он всегда был слишком уступчивым, неконфликтным, предельно вежливым со всеми. Он всегда улыбался своей обворожительной американской улыбкой, перед которой не смогла устоять даже Литвинова. И девочки в коллективе ласково называли его «Варей». И вдруг на тебе — этакое пробуждение самосознания. Словно в один прекрасный момент он увидел себя в зеркале и ужаснулся... С этого момента человек перестаёт быть потребителем — он становится творцом своей жизни. Мне всегда нравился Андрюха, и, несмотря ни на что, я видел в нём огромный потенциал.
Через несколько лет это будет совершенно другой человек: он кардинально себя изменит и многого добьётся на новом поприще. Но Медведев, такой причудливый, такой талантливый со всех сторон и такой безумный во всех отношениях, был обречён с самого начала этой истории. Ровно через двадцать лет, пройдя все девять кругов славы и забвения, он повесится на дверной ручке в маленькой замызганной квартирке на улице Горошникова в Нижнем Тагиле.
Вот что происходит с людьми, которым чужды элементарные человеческие ценности и которые наполняют свою жизнь бесплотным тщеславием и гордостью. Успех — это ловушка дьявола, это большой доверительный кредит без поручителей, за который приходится платить огромные проценты. Чтобы погасить этот долг — не хватит жизни. А вот Андрюша выбрал иной путь: он постучался в закрытую дверь и попросил всего лишь три корочки хлеба, но в итоге получил всё, о чём даже не просил. Ищите, и обрящете. Стучите, и вам откроют. Но крайне важно понимать, в чью дверь постучались вы.
И тем не менее я пытался его отговорить:
— Там, куда ты собрался, настоящий полигон для испытания человеческих душ и организмов. Там — холодно. Там — ужасная экология. Там живут угрюмые и злые люди, которые вкалывают на заводах, но не получают денег…
— Там живут мои родители, мои друзья, мои родственники, — спокойно парировал Варнава.
— Там многие поменялись бы с тобой местами…
— Да ради Бога! Хоть завтра! — радостно воскликнул Андрей.
— И даже Анечку отдал бы? — спросил я, прищурив один глаз.
Он задумался на секунду и великодушно махнул рукой.
— Да забирайте!
— А я думал, что у вас — любовь, — задумчиво произнёс я.
— Я тоже так думал… Но когда я предложил ей уехать вместе, то она категорически отказалась. Она сказала мне, что я идиот. Прикинь.
— А ты и есть самый настоящий идиот. Даже я тебе завидую, когда вы начинаете за стенкой кувыркаться. От вас исходит такой упоительный шум, что у меня одеяло приподнимается. Она так жалобно скулит, а я в это время песенку напеваю: «Тихо, Анечка, не плач… Не утонет в речке мяч». Да-а-а… Моя давно уже так не голосила.
Я мечтательно улыбнулся, глядя ему прямо в глаза.
— Простите, — прошептал он, отводя глаза в сторону и покрываясь алыми пятнами. — Мы не знали… что такие тонкие стены… или точнее сказать… не думали об этом. — Он был крайне смущён.
— Ну ладно, — продолжил я, — а ты понимаешь, что вы с Медведевым просто убиваете Елену Сергеевну? Она потратила на вас столько времени, столько душевного огня, а вы собрались её кинуть. А кто будет мужские партии исполнять? А кто будет девок на себе таскать? Кто будет радовать бальзаковских дамочек?! Один в Москву собрался, другой — в Тагил! Да вы что, рехнулись?!!
— Эдуард, я для себя всё решил, — ответил Андрюха.
Он смотрел на меня исподлобья, как упрямый бычок, которого тянут за ноздрю. Ну что я мог с ним поделать? В принципе он был совершенно прав, и мои аргументы очень быстро закончились.
— Ладно, пойдём искупнёмся, — сказал я, хлопнув его по плечу, и с этого момента я зауважал его ещё больше.
Свидетельство о публикации №222080500108