Пристанище пилигримов, часть 6
А потом пошли серые безликие будни: это когда дни сливается в один сплошной поток, это когда не помнишь, что было вчера, и уж тем более не помнишь, что было на прошлой неделе. Жизнь праведника скучна и пресна, как перловая каша, ибо всё, что приносит человеку наслаждение, греховно или губительно для его здоровья.
Чтобы окончательно усмирить свою плоть, я перестал употреблять мясо, бросил курить, совершенно отказался от секса и даже избегал легкого флирта с противоположным полом, хотя на работе появилась молоденькая практикантка из «политеха» по имени Маша, — она слушала меня, открыв рот, и смотрела на меня преданным взглядом, как на бодхисатву. Она смущала меня короткими юбками и обтягивающими джинсами. У неё была ангельская внешность и светло-русая коса до самой попы. Она была любознательна и не глупа в свои девятнадцать, но я не мог даже прикоснуться к ней: всё затмила ужасная Сикомора, во всё запустила свои бесконечно длинные корни.
Так начиналась полоса безбрачия в моей жизни, которая продлится около пяти лет. По началу меня это беспокоило, но через год я пойму, что именно чувственная любовь явилась для меня триггером наследственных психических отклонений. Когда в твою жизнь приходит женщина, то вместе с любовью она приносит хаос — в самом худшем проявлении этого смысла.
Мужчинам шизоидного типа вообще противопоказаны женщины, поскольку их двойственность и противоречивость порождают разрушительный схизис в сознании подобных мужчин. Отсюда — самоубийства, параноидальная ревность, алкоголизм, наркомания, педофилия, гомосексуализм, — всё это является инверсией патологического влечения к женщине, или, другими словами, ответом психи на сексуальный деструктив.
Как только моя душа очистится от скверны, я увижу мир совершенно другим: он раскроется для меня в духовной плоскости, — ко мне постепенно придёт покой, здоровье, уверенность в себе, исчезнут кошмары и видения иных миров, а потом на меня снизойдёт Благодать Божья и впервые за долгие годы я почувствую настоящее счастье, фигурально выражаясь — «беспричинное» (хотя всё в этом мире имеет причину).
Но в октябре 2000 года было ещё далеко до просветления, и тёмные грозовые облака медленно собирались надо мной, застилая небо и свет. Это было страшное время: у меня на горле словно петля затягивалась — бесы, лярвы, демоны визжали в моей черепной коробке и требовали продолжения банкета.
По ночам я боялся засыпать, потому что стоило мне только закрыть глаза, как я проваливался в какой-то инфернальный мир, в котором царили ужас и насилие, нищета и уродство… Там не было воды и еды, там не было зелени, там не было солнца, там были лишь убогие трущобы в форме лабиринта, из которого не было выхода; кроме всего прочего, в том мире давило чудовищное притяжение, от которого ноги подламывались в коленках и я постоянно падал; там нечем было дышать и царило жуткое зловоние. По этим замызганным улочкам бродили какие-то худые измождённые люди с опущенными глазами, и когда я у них что-то спрашивал, например: «Где я? Куда я попал? Какой у вас год? Какая у вас планета?» — то они испуганно шарахались от меня и прятались в тёмных подворотнях. Сама атмосфера там была пропитана безысходной тоской и безумием.
Среди этих деклассированных элементо двигались какие-то энергичные, крепко сбитые существа с горящими глазами, — они громко разговаривали, шутили, смеялись и однажды, заприметив меня, подошли, окружили, и тогда я понял, что это — те самые ребята из лифта, которые выкинули меня на полном ходу… «Что ты здесь шляешься?» — спросил один из них, и глаза его наполнились кровью. «Пошёл вон отсюда!» — прошипел маленький колченогий цыган с ожогами на лице и дал мне такую затрещину, что я повалился на землю, в мягкую пупырчатую пыль, подняв серое облако… Когда оно развеялось, я увидел свою комнату в предрассветных сумерках…
Обливаясь холодным потом, я стоял на коленях перед иконой Спасителя и читал молитву: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! Да бежат от лица Его ненавидящие Его. Яко исчезает дым, да исчезнут. Яко тает воск от лица огня, тако да погибнут бесы от лица любящих Бога, знаменующихся крестным знамением и глаголющих в веселии: радуйся, Пречестный и Животворящий Крест Господа нашего Иисуса Христа, и прогоняй бесов силой распятого на Тебе Христа, в ад сошедшего, поправшего силу диаволю и даровавшего нам Крест Свой Честный на изгнание всякого супостата. О, Пречестный и Животворящий Крест Господень! Помоги мне вместе с Пресвятой Девой Марией и всеми святыми во веки. Аминь!»
Только этой молитвой спасался от осаждающей меня нечисти. Потом ложился на спину, на грудь клал икону, сверху на неё — руки, и только после этого ритуала я закрывал глаза, погружаясь в безмятежный покой, когда замолкали даже голоса в моей черепной коробке. Господи, как я радовался короткому сну без сновидений, но через час или два опять появлялись эти лукавые морды — переглядывались, перешёптывались, медленно подкрадывались, и вот я уже чувствовал их зловонное дыхание…
Случались моменты, когда мне хотелось всё это прекратить выстрелом из «наградного» нагана, но меня останавливала только мать: я представлял, как она зайдёт в ванную и обнаружит моё остывшее тело и багрово-серые ошмётки мозгов на кафельной плитке. Нет, я не мог убить одним выстрелом и себя, и маму, — я просто не имел на это право, — поэтому мне приходилось дальше тянуть эту лямку: вставать по утрам, ходить на работу, по субботам встречаться с сыном, гостить у родителей; друзья были противопоказаны, потому что мужчины умеют дружить только по пьяни, ибо на трезвую голову очень трудно наладить интерфейс.
В то время я был чудовищно одинок и душа моя была разорвана в клочья. Даже общение с сыном причиняло мне боль — мне просто хотелось спрятаться от всего человечества, зарыться головой в песок, как это делают напуганные страусы.
На работу я шёл как на Голгофу, и, когда я появлялся на ВЦ, меня радовала только одна мысль, что я здесь хоть как-то скоротаю время до заката, а там быстрее спать, — я даже научился рано ложиться под размеренное бормотание телевизора.
Случалось, что я засиживался в своём кабинете до глубокой ночи, а потом шёл извилистыми тёмными тропками через весь комбинат, — мне не хотелось возвращаться домой, да и возвращаться было некуда. Я застрял где-то посередине — между работой и домом, между любовницей и супругой, между прошлым и будущим, но это не был «тот самый миг», о котором поётся в песне, это больше напоминало «карантин».
А что касается Татьяны, то она заявила о себе довольно странным образом. Волна от брошенного камня достигает берега через какое-то время, и меня эта волна настигла в октябре. Я даже представить себе не мог, что так бывает…
19 октября в 12:45 я отправился на обед в управление комбината. Я не любил жрать в нашей цеховой столовой, потому что там не было еды — там действительно была жратва. Ко всему прочему, в этой «тошниловке» было грязно, столы и полы были одинаково липкими, «поварёшки» носили засаленные фартуки, а на раздаче ползали тараканы. В управлении обедало всё начальство и соответственно уровень обслуживания был высоким, поэтому я предпочитал обедать там. Работяг в этот эдем общепита не пускали — только ИТР. На входе стояли крепкие парни в чёрных униформах и проверяли пропуски. Меня знали в лицо, поэтому пропуск никогда не требовали.
В тот день я плотно заправился и пошёл на выход… В холле управления было просторно, и тусклое осеннее солнце отражалось в жёлто-глянцевитом мраморном полу. В больших панорамных окнах плыли оранжевые облака на бледно-голубом фоне и чёрные мартеновские трубы упирались в небо.
Я подошёл к гардеробу, чтобы забрать своё пальто, и услышал сзади себя голос:
— Молодой человек, предъявите пропуск.
Я обернулся и увидел охранника за моей спиной.
— Что? — удивился я, потому что у меня на входе пропуск не спрашивали, ни то что на выходе; это вообще была абсурдная ситуация, объяснения которой не было.
— Будьте добры — пропуск, — повторил он более настойчивым тоном.
— Пожалуйста, — ответил я и начал по всем карманам разыскивать пластик с моей фотографией и личными данными. — А в чём, собственно говоря, дело?
— Простая формальность, — сухо пояснил он.
— Ага… Пожалуйста… — Я протянул ему пластиковую карточку.
Он внимательно её изучил, сверил фотографию с моим «фейсом», достал ручку с блокнотом, записал табельный номер, имя и фамилию. «Откуда дует ветер?» — подумал я, вглядываясь в его каменное лицо. С таким же невозмутимым видом он вернул мне пропуск, а я крепко задумался, пытаясь понять, какие будут последствия у этой процедуры, но ничего не приходило на ум: я видел всего лишь верхушку айсберга и понятия не имел о том, что скрывается под тёмной водой.
Пока я возвращался на ВЦ, перебирал в памяти все возможные нарушения трудовой дисциплины: пьянство, прогулы, бесконечные опоздания, богатая коллекция порно на файловых серверах, нецелевое использование интернета, звонки с телефона начальника по межгороду и прочие шалости, — но я одного не мог понять, при чём тут «предъявите пропуск».
«Если бы моей персоной заинтересовалась служба безопасности, то они просто пришли бы на моё рабочее место или вызвали бы к себе в контору, как это уже случалось неоднократно, — подумал я. — Что-то происходит, но это никак не связано с работой…»
Закрывшись в кабинете на ключ, я прилёг на свой любимый диванчик и собрался минут двадцать подремать, чтобы завязалась хоть какая-то жиринка после обеда. Я закрыл глаза и прогнал из головы тревожные мысли. Тело постепенно наполнилось умиротворяющим теплом, и на внутренней поверхности век побежали какие-то картинки, — мне всегда хорошо спалось на рабочем месте, — я сладко потянулся, уперевшись пяточками в подлокотник, и провалился в безмятежный сон…
Кто-то подёргал дверь — я приоткрыл один глаз и тут же закрыл его. «Пошли все на ***», — прошептал я, но кто-то тихонько постучал. Я нехотя поднялся — скрипнули пружины. Я повернул ключ в замке и толкнул дверь — мой кабинет начал заполняться людьми в милицейской форме.
Среди них был один в штатском, который представился старшим оперуполномоченным уголовного розыска Карпухиным, — это был маленький невзрачный человек в сером плаще и в серой кепке, у него были тонкие черты лица, прямой нос и близко поставленные, слегка выпуклые глазёнки. Он часто ими моргал и слегка заикался, когда спрашивал у меня фамилию, имя, отчество и год рождения.
— Набоков Владимир Владимирович, — ответил я, чуть зевнув спросонья, — 22 апреля 1899 года рождения.
— Что? — спросил Карпухин. — Изволите д-дурака валять? П-паспорт есть с с-с-собой?
Ребята из ОМОНа усадили меня на диван и держали под прицелом укороченных АКС-74, а в дверном проёме маячили мои коллеги: Саша Мыльников, Лена Соколенко, Серега Шахторин и кто-то там ещё. У меня возникло впечатление, что я смотрю боевик, в котором исполняю главную роль. Последний раз эту роль я играл в 1991 году, когда наручники точно так же защёлкнулись на моих запястьях, но после первой судимости я стал более изворотливым и осторожным, поэтому мне почти всегда удавалось избегать правосудия; к тому же у правоохранительных органов были задачи поважней, нежели гоняться за каким-то фраером.
— Вы же знаете, как меня зовут, — ответил я, вальяжно развалившись на диване. — Сегодня в обед срисовали… А я-то чувствую, что где-то подгорает, но понять не могу — где? Я же законопослушный гражданин: даже водку перестал пить, курить бросил, улицу перехожу только на зелёный свет. Перепутали Вы меня с кем-то, товарищ капитан.
— Мы Вас задержали для п-проведения с-следственных мероприятий. П-прошу вас одеться и следовать за нами.
— А что он опять натворил?! — вякнула Лена Соколенко, сунув в дверной проём свой длинный крючковатый нос.
— А п-почему «опять»? — спросил Карпухин, чуть ухмыльнувшись и прищурив один глаз.
— Так он к нам работать пришёл после отсидки… Как его только взяли? Он тут поначалу гоголем ходил, по фене разговаривал, но потом как-то пообтесался, слава богу… Хотя-я-я сколько волка не корми…
— Познакомьтесь, гражданин начальник, — хохотнул я, — это внучка Павлика Морозова… Настоящий советский человек!
— Да! И я горжусь этим! — крикнула Лена тоненьким фальцетом.
— Калитку закрой! — зловеще прошипел я.
— Так Вы, Эдуард, уже р-р-ранее судимы? — спросил опер.
— Было дело, — ответил я.
— П-по каким статьям уголовного к-кодекса?
— 148, 147, 196, 194, 218 УК РСФСР. Потом была ещё статья 158 УК РФ, но не доказали… А сейчас за что берёшь, гражданин начальник?
— Вам на Гастелло всё объяснят, — ответил Карпухин совершенно отчётливо и добавил: — Одевайтесь.
Я зашнуровал ботинки, надел пальто, и, обведя взглядом честную компанию, собрался на выход…
— Руки вперёд, — приказал суровый омоновец.
Я протянул к нему запястья, и он ловко накинул на них браслеты. «Неужели размотали какие-то старые дела? — подумал я. — Резня в подворотне? Стрельба на трассе? Менты бывают чудовищно медлительны, но хватка у них железная, как у крокодила… Если вцепятся, то уже не отпустят. Хоть так, хоть эдак, канитель будет долгая».
Когда меня вывели в коридор, там у стеночки стояла слегка побледневшая Машенька и нервно теребила свою длинную косу.
— Эдуард Юрьевич, Вас надолго забирают? — спросила она, глядя на меня своими голубыми, широко распахнутыми глазищами.
— Нет, Машенька, — ответил я с оптимистичной ноткой в голосе, — только стрижку поправит тюремный цирюльник, и сразу к тебе вернусь.
— До свидания, Эдуард Юрьевич, — промямлила она.
— Машенька, мы обязательно будем вместе! — крикнул я не оборачиваясь. — Жди меня, и я вернусь…Только очень жди! Жди, когда наводят грусть жёлтые дожди!
— Шут гороховый! — услышал я скрипучий голос Лены Соколенко, в девичестве — Ройтенберг.
— No pasaran! — кинул я в толпу, бурлящую за моей спиной.
А через полчаса за мной захлопнулась дверь ИВС в ГОМ-1 на улице Гастелло, и это была та же камера с деревянной платформой, что и девять лет назад. Тот же острый запах аммиака и сладковатый аромат фекалий распространялись по всему изолятору. В углу камеры, словно неотъемлемая часть интерьера, валялся какой-то бомж, и воздух тоже не озонировал, — тонкая ядовитая струйка выползала из-под него, прожигая насквозь и платформу, и бетонный пол.
— Ничего не меняется в этом подземелье, — произнёс я, аккуратно присаживаясь на краешек деревянного подиума.
Потом я впал в некое оцепенение — это когда в голове автономно происходит какая-то мыслительная деятельность, но результаты её остаются за рамками твоего понимания: просто мелькают какие-то картинки, всплывают какие-то давно забытые детали, на задворках слышны какие-то голоса, а потом ты просто клюёшь носом, и всё повторяется по кругу.
Я не знаю, сколько просидел в этой камере, но в один прекрасный момент щёлкнул затвор и отошла массивная железная дверь.
— Мансуров, на выход.
После того как меня выдернули из камеры, привели в кабинет начальника ГОМ-1. На входе висела табличка с надписью «Анатолий Сергеевич Анохин». Вид у начальника был очень суровый: колючий пронизывающий взгляд, коротко стриженный (почти лысый) череп, оттопыренные уши, тонкие губы, чуть надломленные презрительной ухмылкой, — он чем-то напоминал бульдога из мультика «Том и Джерри», одетого в милицейскую форму. Его дряблые, пронизанные синими капиллярами щёки свисали вдоль скул, а нос был слегка вздёрнут и имел широкие ноздри, из которых торчали два пучка волос, — всё это дополняло образ настоящего легавого пса.
— Присаживайтесь, — сказал он низким грубым голосом, обращаясь ко мне.
— Наручники снимите, — приказал он охране; это были два неказистых мента.
— Товарищ подполковник, опасный субъект, — попытался предостеречь его сержант.
Анатолий Сергеевич приподнял кустистую бровь, что могло означать лишь одно: «Что? Ты хочешь сказать, что он опаснее меня?» — повисла пауза… Сержантик достал из кармана ключ и снял с меня браслеты. Анохин смотрел на меня тяжёлым взглядом, словно пытался раскроить мой череп, и ничего не говорил до тех пор, пока охрана не ушла за дверь. Мы остались в кабинете вдвоём. Было слышно, как пролетает муха.
— Ну что, Эдуард Юрьевич, угрелся ты в очередной раз, — пробасил он и чуть кашлянул для убедительности. — И угрелся капитально.
— Ну вообще-то это решает суд, гражданин начальник, — парировал я, глядя ему прямо в глаза.
Он приподнял со стола деловую папку, подержал её на ладони и небрежно бросил на стол.
— Тянет как минимум года на четыре, — молвил он с авторитетным видом, а у меня отлегло: значит разговор пойдёт о каких-то мелочах.
— Что-то Вы загадками говорите, гражданин начальник…
— Хочешь конкретики? Давай… Такой тебе вопрос, гражданин Мансуров… А что ты делал в пять утра тринадцатого августа этого года?
— Я не помню, что я делал во вторник на прошлой неделе, — ответил я. — А в чём, собственно, заключается делюга?
— Делюга, — повторил он, скривившись в саркастической ухмылке, и потянулся за пачкой сигарет…
Неспешно закурил. Небрежно бросил зажигалку на стол. Как паровоз окутался клубами табачного дыма.
— Вы бы могли не курить, гражданин хороший, — попросил я, — а то я недавно бросил…
Он толкнул в мою сторону пачку и грубо хохотнул.
— Закуривай… Потому что в тюрьме — это единственное удовольствие… Ну, может быть, ещё поспать… да поесть.
— Поесть? Это вряд ли, — усомнился я и решил продолжить тему разговора; к тому моменту я уже понял, что речь пойдёт о драке на улице Циолковского в день моего отъезда на юг.
— В тюрьме вообще все удовольствия сомнительные, гражданин начальник, — с умным видом рассуждал я, закинув ногу на ногу, и при этом пытался восстановить в памяти уже забытую историю. — Там даже алкоголь и наркотики не приносят наслаждение, потому что не можешь как следует расслабиться. Там вообще всё имеет реверсивный характер, поэтому я в тюрьме не пью, не курю, не употребляю наркотиков, не играю в карты и не шпилю петухов. Я просто сижу ровно на табурете и жду окончания срока.
— И это правильно, — подытожил Анохин и красивым жестом открыл папочку.
— Это всё лирика, — заметил он. — Вернёмся к нашим баранам.
— Давайте… Насколько я помню, их там было двое, и ещё одна… овца… которая всю эту кашу заварила.
Подполковник артистично распахнул свои выразительные глаза и воскликнул радостным баритоном:
— Ну вот и память прорезалась! Слава Богу! Это значительно ускорит процедуру дознания… Я уж подумал, что ты решил собрать рогом половики — поиграть в несознанку.
— А зачем? Я же хочу выйти под расписку… На кой чёрт мне сдался этот следственный изолятор! Так что будем сотрудничать, Анатолий Сергеевич. Задавайте вопросы.
— Эх, люблю адекватных людей! — обрадовался он. — У следователя всё подпишешь и можешь хоть сегодня идти домой. Я не против… Не собираюсь задерживать приличного человека в этих стенах… Но… — Он сделал многозначительную паузу. — … есть один человек, который тоже хотел бы поговорить с тобой на эту тему, и тогда, возможно, вся эта канитель с судопроизводством не понадобится… Если, конечно, вы достигните мирового соглашения на определённых условиях. Понимаешь?
— Modus vivendi? — спросил я со снисходительной улыбкой.
— Что?
— Бабло решает всё, — перевёл я с латыни на русский.
— Ну-у-у, меня это не касается, — тихонько молвил он, откидываясь на спинку кресла с удовлетворённым видом. — Это уж как вы договоритесь.
— Николай! — гаркнул Анохин громовым басом, и в дверях тут же появился щуплый сержантик. — Отведи в пятую. Наручники можешь не одевать. — Подполковник показал мне целую обойму золотых зубов и прищурился как мартовский кот. — Человек адекватный, здравомыслящий… Наш человек. — Честно говоря, эта характеристика мне не очень понравилась.
Меня привели в комнату для дознания, в которой стоял письменный стол и стулья на металлических ножках, прикрученных к полу. Охранник оставил меня наедине со своими мыслями, прикрыв за собой металлическую дверь и щёлкнув затвором. Я огляделся по сторонам: серая штукатурка, обшарпанный деревянный пол, электрическая лампочка, свисающая на шнуре с потолка; пыльное зарешёченное окно, почти не пропускающее свет, за мутными стёклами которого колыхалась унылая осень, — она добавляла тревогу в моё и без того растревоженное сердце.
«Что со мной будет дальше? — думал я. — Опять тюрьма, или попросят бабки? Сколько? Где брать? И вполне возможно, что разговоры насчёт примирения — это всего лишь хитрый способ размотать меня на явку с повинной? От ментов можно ожидать любого подвоха, и, как всегда, мама будет горько плакать».
Вдруг резко щёлкнул затвор — сердце всколыхнулось от неожиданности, и на пороге появился старший оперуполномоченный уголовного розыска капитан Карпухин. Он снял плащ и повесил его на вешалку, приколоченную к стене. На соседний крючок он закинул кепку и прошёл к столу, не обращая на меня никакого внимания. Во всём его обличии царила чрезвычайная деловитость, свойственная лишь бюрократам и чиновникам всех мастей, — этот образ дополнял серый костюм из дешёвого штапеля, а на голове светилась зарождающаяся лысина. Он небрежно бросил деловую папку на стол, медленно опустился на табурет, включил настольную лампу и только после этого поднял на меня свои выпуклые, близко поставленные, рачьи глазёнки.
— Ну что, п-поговорим без п-протокола? — спросил он после некоторой паузы.
— Давайте поговорим, — ответил я, — без протокола, без галстуков, без свидетелей…
Он чуть приподнял уголки губ и глаза его заметно потеплели, что являлось, по всей видимости, проявлением катарсиса и глубокого удовлетворения.
— Для начала мне хотелось бы узнать, что мне инкриминируют, — сказал я. — То есть… Что у Вас — в этой волшебной папке?
Он часто заморгал и произнёс с некоторым волнением:
— В этой п-папке, м-молодой человек, доказательства Вашей вины… Вот, н-например, п-показания гражданки Кондрашовой Ольги Владимировны…
— Я так полагаю, это девочка, с которой всё началась… Ну правильно — Лёля. И что она утверждает?
— Что Вы п-приставали к ней на остановке, п-предлагали заняться любовью, но когда она отказала Вам… — Он перестал моргать и без запинок начал читать показания свидетельницы Кондрашовой, которые не имели ничего общего с реальностью; особенно я посмеялся, когда появились два благородных рыцаря Сергей Юдин и Александр Карпухин, проходившие в тот момент сверхсрочную службу в отряде специального назначения «Витязь»…
— Стоп, — прервал я. — Александр Карпухин… Саша… Это Ваш родственник или однофамилец?
— Это мой сын, — чуть слышно ответил опер.
— Вот это совпадение! — воскликнул я и даже заёрзал на стуле. — Это ж надо было так вляпаться! Одна сучка нашептала, а другая — отыграла как по нотам! Твою же мать! Да на *** мне это всё надо?! Всю жизнь за кого-то впрягаюсь, а всем плевать, и правильно делают… Дон Кихот, ****ь, Ламанчский! В следующий раз пускай насилуют, грабят, на куски режут — мимо пройду, на цыпочках… Срал я на всех с Петро-Павловской колокольни!
В продолжении всей этой импровизации капитан Карпухин смотрел на меня безучастным взглядом — человека, видавшего ещё не такие перевоплощения и эксцентрики.
— Ну что смотришь, гражданин начальник?! — резко спросил я. — Ты хоть понимаешь, что это всё фуфло полное?
— Эдуард, я всего лишь опираюсь на п-показания п-потерпевших и с-свидетеля… Меня не было в тот м-м-момент на месте п-происшествия, — ответил Карпухин, часто моргая своими круглыми глазёнками. — Есть заключения медиков… У старшего с-сержанта Карпухина зафиксирован д-двойной п-перелом нижней челюсти и сотрясение г-головного мозга с-средней тяжести. У сержанта Юдина — т-трещина височной кости, п-перелом лицевой части гайморовой п-пазухи и с-с-сотрясение тяжёлой с-степени. Из п-показаний Кондрашовой с-следует, что Вы п-первый ударили Карпухина, когда он этого не ожидал, а п-потом избили Юдина… Или можете что-то с-сказать в своё оправдание?
— Полуправда — это ложь. Выхватываете заключения медиков и показания свидетелей из контекста, а Вы попробуйте увидеть картину в целом, и тогда поймёте, что у меня не было другого выхода.
— Ты п-первый ударил? — спросил Карпухин, глядя на меня пристальным взглядом (он даже перестал моргать), и вдруг я почувствовал, как за его внешним спокойствием разгорается лютая ненависть: она всколыхнулась огненными бликами в его серых радужках и окатила щёки бледно-розовой волной.
— Первый, — кротко ответил я и тут же начал оправдываться: — А что, я должен был дожидаться, когда меня начнут ногами пинать? Он меня вообще не слышал, Лёлю свою не слушал, попёр как Матросов на амбразуру… Эта маленькая дрянь всех подставила… Я бы запрыгнул в тачку и уехал бы от этих приключений, но, видно, не судьба… Кто-то очень сильно хотел нас познакомить.
— Я знаю, как там всё было, — вдруг шёпотом сказал Карпухин и продолжил вполголоса: — Но это мой сын, и ты д-должен за это хотя бы заплатить. Я целый м-месяц его через т-трубочку к-кормил. Он п-похудел на десять к-килограммов. Душа к-к-кровью обливалась. Из армии к-комиссовали. Он вчера п-первый день на работу в-вышел, а сегодня т-тебя увидел… на входе в управление.
— Что?
Тройка… Семёрка… Карпухин зловеще улыбнулся и подкинул мне «пиковую даму»:
— Он т-теперь работает личным т-телохранителем Носова… П-понимаешь, о чём я..?
— Да-а-а, пускай кто-то скажет, что это совпадение, и я плюну ему в рожу! У меня просто нет слов! — Я беспомощно поднял руки кверху. — Всё, сдаюсь. Выбрасываю белый флаг.
— За всё в этой жизни п-приходится п-платить, — философски заметил Карпухин, а я замолчал, опустив голову; я понимал, что меня загнали в цугцванг и что оптимального выхода из сложившейся ситуации нет и быть не может.
Он достал из внутреннего кармана блокнот, что-то написал в нём и пододвинул его ко мне поближе… Я поднял глаза и увидел всего лишь пять цифр — 50000.
— У меня нет таких денег. — Я отрицательно помотал головой. — И занять мне такую сумму негде.
Карпухин снисходительно улыбнулся и молвил очень ласковым тоном:
— Эдуард, что за детский лепет? Меня Ваши п-проблемы с-совершенно не волнуют. Если через три дня не будет нужной с-суммы, то Вы п-поедете в с-следственный изолятор.
— Распишитесь вот здесь… — Карпухин положил передо мной листок с отпечатанным текстом и ткнул пальцем в нижнюю строку.
— Что это?
— П-подписка о невыезде.
Я расписался и через минуту уже покинул стены этого гадюшника. Когда за мной захлопнулась дверь, то я не испытал радости освобождения — ещё большая тяжесть навалилась на мои плечи. В голове пульсировала только одна мысль: «Надо рвать когти».
.32.
Когда я вышел из отделения милиции, над городом сгущались сумерки и моросил нудный осенний дождь. Я поднял воротник своего пальто, втянул в него голову, словно черепаха, и медленной походкой направился домой. Струи дождя стекали за воротник, под ногами чавкала грязь, худые ботинки тут же промокли, мрачные улицы с одинокими фонарями навивали безысходную тоску и почти непреодолимое желание напиться.
Я подумал о том, как бы сейчас согрела четушечка, сладко булькающая где-то во внутреннем кармане пальто; и живо представил себе, как прорезались бы все чувства и желания после первого глотка, каким бы ярким и отчётливым стал бы этот серенький убогий мирок.
Впереди светилась неоновая вывеска «Гастроном», но я даже побоялся туда заходить, хотя мне нужны были какие-то продукты: я был совершенно уверен, что в этом экзальтированном состоянии без каких-либо оговорок я возьму бутылку и уйду в бесконечный запой, до тех пор пока мне не вырежут дверь «болгаркой». В тот момент совершенно не хотелось жить, да и сама жизнь казалась бессмысленной буффонадой. В голове опять зарождался суицидальный план, который легко можно было осуществить с помощью нагана, спящего до поры до времени под половицей.
«А вообще-то нужно избавляться от этого наследия девяностых, — подумал я. — Если Карпухин подпишет ордер на арест, то обязательно придут с обыском, и кто его знает, чем этот обыск закончится. Мне лишняя статья не нужна, к тому же в состоянии сильного душевного волнения я могу применить его против себя».
Я не заметил, как оказался на Гвардейском бульваре перед домом моих родителей, — сама Матерь Божья привела меня тогда к этим окнам. А ведь на самом деле, куда ещё идти человеку, когда у него случилась настоящая беда? Кто ему поможет, если не родители? Только мать готова к полному самоотречению ради своего ребёнка — все остальные люди добры и отзывчивы до тех пор, пока им это ничего не стоит, а в той ситуации меня могли спасти только деньги — большие деньги.
Я поднялся на второй этаж и позвонил в дверь. Открыла мама. Она была в тёплом фланелевом халате и в шерстяных носках. По её бледному лицу я понял, что она плохо себя чувствует, но она радостно улыбнулась и чмокнула меня в щёку.
— Что-то Вы редко к нам заходите, Эдуард Юрьевич, — в шутку упрекнула она.
— Много работы, мамуль, — оправдывался я. — Я за полночь домой возвращаюсь.
— Ты же знаешь, что я рано не ложусь, и всегда могу тебя чем-то покормить. — Она посмотрела на меня с жалостью. — Что-то ты похудел, осунулся… На лице одни глаза остались.
Она провела ладонью по щеке, пристально вглядываясь в мои черты, словно не видела меня двадцать лет.
— Пьёшь? — вкрадчиво спросила она.
— Нет. В завязке.
— Дай Бог тебе веры и силы духа, чтобы…
— Как папа? — спросил я, меняя тему.
— Зайди, поздоровайся, а я пока ужин разогрею, — молвила она и пошла на кухню.
Я тихонько постучал в дверь. Папа закрывался на шпингалет в своей комнате и не особо любил гостей. За письменным столом, в свете настольной лампы, он перелистывал какие-то умные книги, которые брал в Центральной библиотеке, и постоянно что-то записывал в тетради, которых у него было около десяти, — это были его личные заметки по истории, философии и политологии.
Когда папа умрёт в 2006 году, то все его тетради достанутся мне по наследству. С огромным интересом и даже с некоторым трепетом я буду перечитывать строки, написанные его рукой, и буду бесконечно восхищаться остротой его суждений и лаконичностью формы. Меня всегда поражали его интеллект и эрудиция — могу сказать с полной уверенностью, что это был самый умный и образованный человек из всех, кого я знал лично. В наше время такие люди вымирают как мамонты, а на смену им приходят мелкие млекопитающие с гаджетами. Когда-нибудь человек станет функциональным придатком высокотехнологичных систем, а значит — превратится в биоробота, утратив свою природную индивидуальность.
Из этой кипы тетрадей в большей степени меня заинтересовал папин дневник, или скорее всего, это были очерки о нашей семейной жизни, в которых он описывал знаменательные события или какие-то смешные истории. С 1966 года он вёл эту тетрадь, и первые его рассказы были написаны чернильной ручкой — с кляксами, почеркушками и рисунки в стиле Пушкина на полях.
Восторги по поводу моего рождения в мае 1967 года органично переплетались в июне с победными реляциями израильской армии в ходе «шестидневной войны». «И вновь маленький Давид поражает огромного Голиафа», — писал папа 11 июня, и на этой же странице я читаю трогательную заметку: «Эдюшка беспрестанно орёт и днём, и ночью, и на прогулке. А если не орёт, то как будто перемогается и мордочка дюже недовольная. Куксится, пыхтит, пускает пузыри. Очень нервный ребёнок. Я чувствую, что он задаст нам жару».
Когда я прочитал его откровения, то был поражён до глубины души: я плохо знал своего отца, или точнее сказать, я не знал его настолько при жизни, насколько узнал после смерти. Я как будто разговаривал с другим человеком через его дневник: на самом деле (без лишних понтов и гордости) он был человеком тонким, ранимым, до слёз сентиментальным и чувствительным (я никогда за ним этого не замечал).
Но главным открытием для меня явился феномен его отцовской любви — трепетной и нежной. В полном недоумении я разводил руками: подобного отношения я никогда не чувствовал на своей шкуре. С самого детства мне казалось, что он меня просто терпит, и терпит с трудом, но на самом деле это была такая любовь — молчаливая, суровая, без лишних нежностей и розовых соплей.
И даже в 90-е годы, когда я «разменивал жизнь на пятаки» и мы кусались с ним каждый день, он оставлял на страницах дневника следующие записи: «Я не умею выражать свои чувства, особенно любовь, и это — моя вечная проблема. Как я хотел бы прижать его к сердцу и задушить в объятиях, но не могу даже спокойно разговаривать с ним: такая мучает горькая досада. Почему он не считается с нами, хотя живёт в нашем доме и ест наш хлеб? Почему я не являясь для него авторитетом, хотя всю жизнь пытался держать марку и соответствовать общепринятым критериям? Он с детства был холодным и надменным — я боюсь, что он обожжет меня этим холодом, если я сделаю хотя бы шаг ему навстречу. Ему словно осколок попал в глаз, когда в детстве, в три годика, рядом с ним разбилось то злополучное зеркало. Если бы Господь не накрыл бы его своей ладонью, мне страшно подумать, чем бы всё это могло закончиться. Никогда не забуду тот ужас — тот бесконечный страх его потерять, который усиливался с каждым годом и на сегодняшний день превратился паранойю. Мой сын играет со Смертью, и когда-нибудь он доиграется, потому что шутки с ней плохи. Я не смогу жить без него, но жить рядом с ним тоже невыносимо — видеть, как он погибает, самоуничтожается, превращаясь в бездушного монстра. У него совершенно волчьи глаза — даже я боюсь его».
Когда я читал эти строки 17 сентября 2006 года, то они расплывались в моих глазах и запоздалое чувство раскаяния причиняло мне невыносимую боль. В жестянку за окном барабанил дождь. Я слонялся по квартире в некой дезориентации, то есть физически я находился в привычных условиях (на Гвардейском бульваре, дом № 16, квартира № 18, Нижний Тагил, Россия, планета Земля), но где-то на тончайшем уровне восприятия я чувствовал дыхание какого-то другого мира, словно мне передавались посмертные эманации моего папы.
И завешанные зеркала, и рыдающая на кухне мать, и его мёртвое тело, лежащее в гробу в стареньком костюме со значком «Ветеран труда» на лацкане, и его небрежно побритая мортальным цирюльником щека, и сладковатый запах разлагающейся плоти — всё это не доказывало мне факта его окончательной смерти. Я был совершенно уверен, что папа не умер — он просто вышел из своего тела, освободился от бремени, которое доставляло ему последние годы бесконечное количество страданий.
Стоило мне слегка задремать у гроба, и он являлся передо мной как живой — молчал, улыбался, пристально смотрел в глаза, как будто хотел что-то сказать, но не мог. В какой-то момент ночного бдения я увидел, как некая загадочная субстанция искажает пространство в тёмном углу комнаты, — я безумно испугался и закрыл глаза. Все девять дней происходили довольно странные вещи, от которых можно было тронуться умом.
После похорон мы шли к автобусу (приехали его родственники из Башкирии, присутствовали его коллеги по мартеновскому цеху, мои друзья, мамины подруги, соседи по дому), и вдруг словно кто-то положил мне руку на плечо — я оглянулся и увидел на краю берёзовой рощи расплывчатый силуэт; и хотя воздух был наполнен туманом и мелким дождём, я узнал своего отца, — конечно, это был он: его плечи, осанка, овал головы и что-то ещё неуловимое, что отличало его от всех остальных людей.
Я смотрел на него сквозь мутную изморось, а он смотрел на меня. Я улыбнулся и помахал ему рукой — он не шелохнулся. «Я знаю, старичок, тебе сейчас хорошо… гораздо лучше, чем нам… поэтому я не оплакиваю тебя, а приветствую в новом качестве… Скоро увидимся, папа… Очень скоро», — шептал я, продолжая улыбаться.
Именно тогда ко мне пришло абсолютное понимание того, что жизнь не заканчивается смертью. Это было так очевидно, что спорить с этим было без надобности.
Итак, я постучал в дверь, а через секунду послышались шаги… На меня упал свет настольной лампы.
— Привет, — кротко сказал я.
— Привет, — ответил он. — Проходи… Что привело Вас, сударь, в отчий дом?
Он улыбнулся, пропуская меня в свою обитель философа и мудреца. Одет он был как последний ремок: вытянутая кофта с обтёрханными рукавами, рваная трикошка с пузырями на коленях, толстые шерстяные носки с дырочками. Голова, как всегда, была взлохмачена, и многодневная щетина дополняла его маргинальный образ, — это был самый настоящий запойный библиофил, и всё человеческое ему было чуждо. К вышесказанному добавлю, что у него всегда были треснуты линзы в очках, а иногда и душек не хватало.
В комнате у него был полный кавардак: всё было раскидано, перемешано, и одежда, и книги, и инструменты; по углам пылились стопки журналов и кипы газет, — наверно, так выглядело жилище Плюшкина. Но папа запрещал маме убираться в его комнате, подкрепляя это словами: «Порядок должен быть внутри, а не снаружи… Тем более я знаю, где и что у меня лежит, а после твоих уборок чёрт ногу сломит». Так его комната внутри квартиры превратилась в защищённый анклав.
— Гравитация, — ответил я.
— В каком смысле? — удивился он.
— Я опять свалился на вашу голову…
— Что-то мне не очень нравится эта метафора. Присаживайся. Рассказывай.
Он указал рукой на обшарпанное кресло, которым очень дорожил и не позволял маме выкинуть его на свалку. Это было раскладное кресло, на котором я спал с пяти лет и до тех пор, пока мои ноги не начали свешиваться до самого пола. Он всегда очень трогательно относился к воспоминаниям из нашего детства, то есть к тем ранним моим годам, когда я был его бессловесной тенью, а он был невероятно счастливым отцом. Но длилось это недолго: летом 1978 года, когда мне было одиннадцать лет, между нами пробежала «чёрная кошка» по имени Настя, — с этого момента я перестал быть для него ребёнком.
— Как быстро бежит время, — с печалью в голосе заметил папа. — Ещё вчера ты спал на этом кресле, свернувшись калачиком и обнимая подушечку, а сегодня… — Он запнулся и махнул рукой.
— Воспоминая не имеют временных меток, — с умным видом сказал я, — поэтому многие события из прошлого воспринимаются нами так, как будто они были вчера, но на самом деле они уже канули в лету.
— Ну что ты мне зубы заговариваешь? Давай по делу!
Мне очень тяжко далась эта фраза, и я буквально выдавил её из себя:
— Мне… нужны… деньги… большие… деньги.
— Ну кто бы сомневался! — воскликнул Юрий Михайлович; он всегда радовался, когда сбывались его (даже самые страшные) догадки. — Ты бы не пришёл к своему мудрому отцу за советом, потому что в поле каждый суслик — агроном… И каждый этот суслик считает себя умнее штатного агронома.
— Я не считаю себя агрономом… и даже сусликом. Я вообще не имею к этому полю никакого отношения. Я — перекати поле. Я — природный феномен. Мне нельзя доверить плуг. Мне нельзя доверить коня, женщину, ребёнка… Как вы умудрились состряпать такого урода?
— Сынок, это случайно получилось, — с улыбкой ответил Юрий Михайлович. — Мы просто были молодые и ничего не знали о контрацептивах.
Я улыбнулся, а потом начал громко хохотать.
— Ну ладно, рассказывай, что у тебя стряслось… Опять залез в какой-то блудняк? — Он смотрел на меня поверх очков прищуренным взглядом; глазки были как буравчики.
Я рассказал ему всё как на духу. Он слушал меня молча и только в одном месте задал вопрос:
— Анохин… Толя?
— Да. Анатолий Сергеевич.
Папа задумался на пару секунд, а потом попросил меня продолжать…
— Ты его знаешь? — подозрительно спросил я.
— В волейбол вместе играли. Он упёртый всегда был: спорил до усрачки… Линия, аут, сетка, переход мяча, счёт — неважно, только в драку не лез, никого не слушал. Как заведётся — туши свет! И я был такой же… Нашла коса на камень… Короче, не буду ходить вокруг да около…
— Что?
— Я ему рыло начистил, — подытожил отец и самодовольно улыбнулся, продемонстрировав мне свой щербатый рот с редкими жёлтыми зубами.
— Прямо на площадке?
— Не-е-е… На танцах… Он упоротый был… ходил… на всех барагозил… ну я ему… короче… свет потушил в черепушке.
— Как?
— Болтом об косяк.
— А он знал твою фамилию?
— Мою фамилию на Тагилстрое знает каждый, — с гордостью заявил отец, а я сразу же поник.
— Это карма, — тихонько прошептал я. — Это всё Хэнжер. Это его проделки.
— Ты что там бормочешь? — спросил папа и, не дождавшись ответа, задал следующий вопрос: — Чем там всё закончилось?
— Меня отпустили под расписку при условии, что я в течение трёх дней принесу пятьдесят тысяч рублей.
— Круто! — воскликнул Юрий Михайлович и даже присвистнул.
Потом он снял очки и долго их протирал грязным носовым платком… В дверь постучала мама.
— Мальчики, кушать, — сказала она.
— Пойдем, — сквозь зубы процедил он. — Опрокинем по рюмашке, закусим, и решение само придёт.
— Я не пью, — предупредил я.
Он посмотрел на меня с интересом.
— Давно?
— Месяц.
— Ну хоть какой-то положительный момент есть в твоей жизни.
После ужина мы вернулись в его комнату, и он запер дверь на шпингалет.
— Мать знает?
— Нет.
— Не вздумай её втягивать в это дерьмо. Она и так уже от тебя натерпелась. Не укорачивай её дни.
— Ладно, — пообещал я и тут же спросил: — А ты дашь мне деньги?
— Нет, конечно…
— Почему «конечно»?
— Ну, во-первых, у меня нет такой суммы… А во-вторых… И первой причины вполне достаточно.
После этих слов мне стало совсем грустно. «Старик всегда был прижимистым, — подумал я. — Совершенно уверен, что у него есть эти бабки… Но он дал бы их только на мои похороны».
— Значит, мне придётся рвать когти, — промямлил я.
Мы какое-то время помолчали, и я собрался уходить, поднявшись с кресла…
— Сядь! — приказал он, и я вернул свою задницу в жёсткие скрипучие объятия этого артефакта.
— Денег я тебе не дам, но могу дать бесплатный совет, — произнёс он. — Ты меня знаешь: я никогда не был сторонником компромисса… Я считаю, что человек должен отстаивать принципы, особенно если он уверен в своей правоте. А ты ведь уверен в своей правоте?
— Да.
— Тогда зачем тебе от кого-то бегать или кому-то платить бабки? Пускай бегают люди бесчестные — преступники, которые грабят, насилуют, убивают… Ты совершил благородный поступок, то есть защитил девушку, отразил нападение хулиганов. Да, ты ударил первым, покалечил их, размотал по асфальту, но у тебя не было выбора: они сами нарвались, сами перешли красную черту. Эх, я бы с огромным удовольствием посмотрел бы на эту драку. Думаю, что это было красиво.
Он улыбнулся, хитро прищурив один глаз.
— О-о-о, я понял, куда ты клонишь… Папа! Меня посадят!
— Не ори, — прошипел он, глядя на дверь страшными глазами.
— В нашем законодательстве, — тихонько продолжал я, — не предусмотрена справедливость. У нас человек не имеет право защищать свою жизнь, свою собственность, своё достоинство, потому что это является привилегией ментов, хотя, честно сказать, они отвратительно с этим справляются. В нашей стране любая агрессия по отношению к хулигану карается жёстче, чем само хулиганство. Самооборона — это юридический казус, с которым наша Фемида предпочитает не связываться. Я сидел с одним деревенским мужиком, который получил девять лет по статье 108 УК РСФСР за то, что отразил нападение грабителей в своём же собственном доме. Один из этих ублюдков отъехал в лучший мир, а другой — остался инвалидом. Где тут справедливость? Почему закон защищает бандитов?
— Сынок… — Он посмотрел на меня с жалостью, как смотрят на умственно отсталого ребёнка. — Не нужно искать признания в обществе, и уж тем более — в суде. Только Бог даёт ощущение собственной правоты. Только твоя совесть, которая на самом деле является голосом свыше, может быть критерием справедливости. Если Бог говорит, что ты прав, ты должен идти до конца, ты должен пройти через эту юдоль, а если понадобится, ты должен за это сесть, но с ощущением именно божественной правоты. Это Его промысел, и ты не сможешь от этого убежать, потому что фатальные события неизбежны.
— И что ты предлагаешь делать? Сушить сухари? Собирать котомку? Ждать, когда за мной приедут?
Но папу было уже не остановить, потому что он запрыгнул на своего любимого коня.
— И вот ещё… Если ты всё-таки присядешь лет на пять, то это не означает, что ты ответишь именно за эту драку. Возможно, тебе придётся ответить за какие-то прошлые грехи, ведь ты неоднократно хвастался, что многое в этой жизни тебе сошло с рук и что Господь был к тебе всегда благосклонен. Ничто так не портит человека, как безнаказанность. Смирись. Ты слишком долго бегал от правосудия. Ты слишком много получил авансов. Наступило время платить по счетам.
— Ага, Карпухин говорит то же самое. Значит, без вариантов?
— Высшее правосудие настигнет всех! — Папа возвёл к небу указательный палец. — Каждому предстоит ответить за свои беззакония — кому-то при жизни, кому-то после смерти… Но я думаю, что лучше искупить здесь, а не тащить свои долги туда. Помнишь? В чём застану вас — в том и буду судить. Для тех, кто не раскаялся, не будет пощады. В этом заключается основная парадигма христианства.
— С каких пор ты стал христианином? Ты же всегда был агностиком?
— А-а-а-й! — Батя махнул рукой. — Какую шляпу не примеряй — все равно получишь по башке тем же поленом.
— Хорошо сказал.
В дверь кто-то постучал. Мы переглянулись. Папа отодвинул шпингалет, и в комнату вошла мама. У неё был слегка напуганный вид.
— Сынок, папа говорит правильные вещи, — сказала она надломленным голосом и начала накручивать хлястик халата на палец. — Я думаю, что суд будет справедливым и во всём разберётся. Сейчас не тридцать седьмой год… Тебя обязательно оправдают, потому что ты ничего плохого не сделал. Ты поступил честно и благородно.
— Люда! — воскликнул Юра. — От тебя никуда не спрячешься!
— Мне же скучно, — парировала она. — Вы тут шушукаетесь, а меня с собой не берёте.
— Когда родители — идеалисты, то это страшно, — произнёс я с горечью и направился к выходу. — Это же советские люди! О чём я говорю?!
На прощание Людмила Петровна обняла меня и даже немного прослезилась, но без особого фанатизма.
— Держись, сынок, — сказала она, — и помни, что мы всегда с тобой и всегда тебе поможем.
— Ага… добрым словом… Я знаю, мама.
Отец крепко пожал мне руку и вновь процитировал Библию:
— И не забывай… Иисус Христос сказал: «Кто не может принять свой крест, тот не достоин меня».
— Я в курсе, папа… Для татарина ты слишком хорошо знаешь христианское учение.
— Сынок, так же хорошо я знаю Коран и даже Тору почитывал для общего развития. Поверь мне, везде прописаны одни и те же истины. Иди… и будь достойным человеком.
— Достойным чего?
— Хотя бы носить нашу фамилию.
Мы обнялись, и я вышел из квартиры. Спустился по лестнице со второго этажа… На улице моросил мелкий дождь. В туманной дымке, над крышами домов, расплывались огни моей девятиэтажки. Где-то на шлаковом отвале были слышны глухие удары передвижного копра, а в небе занималось алое зарево. В тот момент я почувствовал себя бездомной собакой, которой совершенно некуда идти… Скажу честно, в тот момент мне было безумно себя жалко — я даже слегка заскулил и заскрежетал зубами, а потом вдруг ни с того ни с сего громко расхохотался, — это был саркастический смех над самим собой, над этим миром, над человечеством с его правилами и законами.
— Да плевал я на всех! — громко крикнул я. — Ничего не боюсь, никого не боюсь… Это же всё — грёбаная матрица, если верить братьям Вочовски… Главное — выбрать правильную таблетку.
На следующий день (рано утром) я вытащил из тайника наган, набитый маслятами 7.62 mm; обрез охотничьего ружья и три десятка патронов 12 калибра, — всё это закинул в чёрный полиэтиленовый пакет, замотал его скотчем, положил эту «бомбу» в спортивную сумку…
Перед тем как застегнуть замок, я ещё раз подумал и всё взвесил: конечно, было жалко топить в пруду этот арсенал, поскольку ощущения по жизни совершенно разные — с ним и без него. У мужчины должно быть огнестрельное оружие, но при этом должна быть высочайшая ответственность в плане его применения и хранения. Я могу заявить с полной уверенностью, что никогда не вынимал ствол без веской на то причины.
Я — воин Христа. Я всю свою жизнь защищал добро и жестоко карал зло. Мне нельзя ошибиться, а в противном случае чем я буду лучше тех демонов, которые убивают, насилуют и грабят ради утоления душевного голода? Но мне не за что оправдываться, потому что во всех случаях правда была на моей стороне. Именно поэтому мне всё сошло с рук. Аминь.
«Сойдёт ли на этот раз?» — подумал я и решительно застегнул сумку.
В парке никого не было — абсолютная тишина и пустота. Дождь прекратился. Ярко-жёлтым куполом раскрылась над головой кленовая аллея, ведущая к пруду. Восходящее солнце порадовало скупыми лучами из-под нахлобученных серых облаков, и кроны деревьев вспыхнули золотистым пламенем.
Я шёл вдоль аллеи с тяжёлой сумкой, в чёрном кашемировом пальто, в чёрной водолазке, в чёрных джинсах, в чёрных ботинках, и только лёгкая седина серебрила мою голову. Нечто странное (давно забытое) шевельнулось в душе — что-то вроде надежды или предчувствия любви. Безысходность отступила в тень, но обещала вернуться… «Всё будет ништяк», — подумал я и улыбнулся самой добродушной улыбкой, на какую был только способен.
А потом я долго стоял на понтонах заброшенной лодочной станции и смотрел вдаль. Окна конторы были заколочены досками, повсюду царила разруха и запустение, но на том берегу над храмом Александра Невского восходило солнце. Он сиял всеми своими куполами и был прекрасен. «А ведь я помню времена, когда там было отхожее место, — подумал я. — Рано или поздно свет побеждает тьму».
Нахлынули воспоминания из далёкого прошлого: зеркальная гладь Тагильского пруда, голубенькая плоскодонка, отплывающая от понтонов, скрип несмазанных уключин и раскосые кофейного цвета глаза Фатимы… Моя первая любовь — нелепая и грустная история.
Безумно хотелось курить. Я оглянулся по сторонам, но в парке не было ни души. Я бросил чёрный пакет в воду, и он тут же ушёл на дно. «Закончились девяностые — наступают новые времена», — подумал я и быстрым шагом двинулся на остановку. Нужно было собираться в тюрьму. Честно сказать, мне даже этого хотелось. Простая русская поговорка становилась неотвратимой реальностью.
В два часа дня 20 октября 2000 года я появился на пороге ГОМ-1. Подошёл к окошку дежурного и спросил капитана Карпухина. Тот предложил присесть на лавочку и взял трубку внутреннего телефона.
— Его нет на месте! — крикнул он. — Будете ждать?!
— Да, конечно! — ответил я, и потянулись длинные тягучие минуты ожидания, которые плавно перетекали в навязчивые мысли: «А может, я ему не нужен без денег? Он же знает, как там всё было на самом деле. Наверняка, сынуля ему поведал правдивую историю, а это уже папаша начал строчить белыми нитками… Мусор поганый! Если дело дойдёт до суда, то у меня нет шансов — чистая хулиганка. Наверно, надо искать таксиста. Хоть какой-то будет свидетель защиты и противовес в моём деле… А может, я всё-таки ему не нужен без денег?»
Мысли бегают как пони по кругу, а мимо снуют люди. Я вижу только их ноги и грязную обувь, потому что моя голова клонится всё ниже и ниже. Навязчивые мысли превращаются в бессмысленный поток сознания, а на внутренней поверхности век мелькают чёрно-белые картинки… И вдруг я понимаю, перед тем как уснуть, что свобода выбора всё-таки есть, но наказание за наши поступки неотвратимо, — именно это правило мы зачастую принимаем за фатализм, но тем не менее каждый человек формируется в противостоянии миру, и каждый человек — это саморазвивающийся проект, наделённый от предков своих — но отнюдь не от Бога — какими-то целевыми установками.
«Я свободен. Я творец своей жизни, и никакого проклятия Хэнжера нет», — подумал я, и голова моя упала на грудь, и серая мраморная плитка растворилась в полной темноте…
Я не знаю, сколько я проспал — пять минут или целую жизнь, — но проснулся я другим человеком: мир стал совершенно понятным и структурированным, мир стал удобным для проживания. «Бояться смерти так же глупо, как бояться наступления ночи, — подумал я. — А тюрьма — это всего лишь проверка на вшивость… Этакий quest».
В этот момент хлопнула дверь и мимо прошёл капитан Карпухин. Он не обратил на меня никакого внимания, хотя я пристально смотрел ему в лицо, — казалось, он был чем-то озабочен или слишком вымотан. Кепка у него небрежно валялась на затылке, а серый плащ был таким мятым, словно он на нём выспался. В целом у него был крайне неухоженный вид.
— Гражданин начальник! — крикнул я ему в спину.
Он оглянулся и посмотрел на меня недовольным взглядом: ну какого чёрта ты припёрся, что вам всем от меня надо, что вы все ко мне привязались?
— Здравствуйте! — воскликнул я и широко улыбнулся; настроение у меня было очень приподнятое, и я бы даже сказал, шаловливое.
— Н-н-не ожидал так быстро увидеть, — пробормотал Карпухин, опустив ответное приветствие, и взгляд его поплыл в сторону…
— А что такой вид расстроенный, гражданин начальник? Машинка Зингера сломалась?
Он нехотя улыбнулся и выдавил из себя:
— П-п-пройдёмте в кабинет.
Разговор между нами был долгий: старший оперуполномоченный Карпухин буквально уговаривал меня не ломать себе жизнь, удивлялся моему легкомыслию и безотчётному героизму, и всё норовил дотронуться до меня рукой, эдак по-отечески, — при этом выражение лица у него было настолько жалостливое, что мне становилось просто смешно и я откровенно потешался над ним, не выбирая слов и тональности.
— Д-давай ч-чайку п-п-попьём, — предложил он, окончательно зайдя в тупик.
— Спасибо. Не надо… В тюрьме попью… настоящего купеческого… с белым сахарком.
Карпухин пригорюнился: он не ожидал от меня такого упрямства, и было совершенно очевидно, что он не желает садить меня в тюрьму, поскольку ему это было не интересно с финансовой точки зрения. Ему нужны были от меня только деньги: в его понимании это был главный императив правосудия. Если бы я убил его сына, то он, наверно, потребовал бы полмиллиона, не меньше. Я не могу сказать, что Карпухин был плохим человеком, — просто он был продуктом своего времени и той системы, которая его сформировала. Что бандиты, что менты — мы все прошли через девяностые.
— Ну ладно, я, к-к-конечно, п-понимаю, что п-п-п-пятьдесят косарей это м-м-много, — вдруг заговорил он вкрадчивым голоском. — Мы м-м-можем п-п-пересмотреть наше с-с-соглашение… — Он очень сильно заикался, но при этом сохранял благодушный вид; его голубиный кадык дёргался при каждом слове с приставкой.
— Ну значит так, — подытожил он, — я даю т-тебе срок до п-понедельника… С-сорок тысяч… Жду т-тебя утром… в девять
Я откинулся на спинку стула и смотрел на Карпухина через прицел своих прищуренных глаз; я был совершенно уверен, что он посыпался и что я могу ещё скостить цену моей свободы. Но я не хотел покупать свободу и уж тем более брать её с руки какого-то мента. Свобода — это состояние души, которое не купишь ни за какие деньги, — ты можешь быть независимым даже в тюрьме, а можешь быть ковриком для ног, имея все возможности и привилегии свободного человека. Я криво усмехнулся и сказал:
— Не сорок… Не тридцать… Не двадцать… Я вам даже пятака ломанного не дам.
Повисла неприятная пауза. Выражение его лица менялось постепенно, как будто он превращался из доктора Джекилла в мистера Хайда. Он поднял на меня налитые яростью глаза, и лицо его почернело от нахлынувшей крови. Две глубокие морщины пролегли от носа к подбородку, ограничив его скомканный рот, готовый взорваться матом.
Я смотрел не отрываясь ему прямо в глаза и словно подстёгивал кнутом: ну давай, у тебя же табельный за этим сереньким штапелем, — его рука медленно потянулась за лацкан пиджака, — ну давай, давай вынимай, а там посмотрим, волчара, успеешь ли ты снять его с предохранителя. В такие моменты у меня пропадают тормоза — меня словно подхватывает ветер и несёт, несёт, несёт, как листок, упавший с дерева.
— Я г-гляжу, ты с-с-совсем с-страх п-п-потерял, — наконец вымолвил Карпухин, сильно заикаясь.
— А кто тебе сказал, что я вас, мусоров, когда-нибудь боялся? — шёпотом произнёс я. — Это чувство у меня уже давно атрофировалось.
— П-п-п-пошёл вон!
— В каком смысле, гражданин начальник? — удивлённо спросил я и даже приподнялся на стуле. — Вы меня арестовать обещали. Я вон даже тревожный чемоданчик с собой прихватил. — И я пнул ногой большую клетчатую сумку-баул, набитую тёплыми вещами и предметами первой необходимости. — Где ж справедливость, товарищ капитан?
Я сотворил мечтательно-блаженную физиономию и продолжил в том же духе:
— Я представлял, как меня помоют, побреют, поднимут на второй пост… Как войду в камеру, как поприветствую братву… Как раскинут скатерть-самобранку, как напоют крепким чаем, как накурят «Беломором»... Так хотелось молодость вспомнить, гражданин начальник. Ну что за обломы?!
— Во-о-о-н! — крикнул тоненьким фальцетом Карпухин; у него даже глаз задёргался и чуть не выпрыгнул из орбиты.
— Честно говоря, вы меня удивили, — тихонько произнёс я и начал пятиться к выходу. — До свидания… Хотя нет — прощайте.
— Не-е-е п-переживай… Ещё увидимся, — процедил он сквозь зубы.
Я чуть замешкался в дверях, пытаясь заглянуть ему в лицо и понять смысл последней фразы, но кровь уже отхлынула, глаза его потухли, тонкие губы были плотно сжаты, и ничто не предвещало бури — на поверхности не было даже слабого ветерка. Дверь захлопнулась у меня перед носом.
«Да всё он знает, — подумал я. — И у ментов тоже есть совесть… Одно дело заработать, и совершенно другое — посадить невинного человека. А последняя фраза..? Это как водится, сгоряча ляпнул».
Когда я проходил мимо дежурного, то лихо подмигнул ему и воскликнул с задорными нотками в голосе:
— Домой нагнали! Так что… Голгофа отменяется!
Он посмотрел на меня строго поверх плюсовых очков (мол, не зарекайся, ты сюда ещё вернёшься), а я попросил у него закурить… Он на секундочку замешкался от такой наглости, а потом нехотя протянул через окно пачку дешёвого «Космоса». Я аккуратно, двумя пальчиками, выдернул сигаретку, поблагодарил его и с видом победителя отправился на выход. В тот день я позволил себе одну сигарету, и это было как откровение.
«Кому везёт, у того и петух снесёт», — любил повторять мой папа, и это была бесспорная истина, а я бы ещё добавил, что в этой жизни везёт наглым.
Выходные прошли тускло — в кругу семьи. Ходили с Костей в кино и в пиццу. Он спросил меня после третьего куска:
— А мама когда приедет домой?
— Никогда, — ответил я. — У неё теперь дом на юге, у самого Чёрного моря.
— А как же я? — спросил бедный ребёнок, выпучив на меня свои огромные голубые глазища.
— Она тебя летом к себе насовсем заберёт.
— А тебя она когда заберёт?
— Никогда, — сухо ответил я.
— Почему?
— Потому что она… — Я запнулся и опустил глаза в свою тарелку, на краю которой валялся кусочек обглоданной пиццы. — Ну короче… мы с мамой разводимся… Мы больше не семья.
— Значит, ты мне больше не папа? — спросил он, глядя на меня с неподдельной жалостью.
— Это уже тебе решать, сынок…
В понедельник я встал в семь утра и пошёл на работу. Прийти ровно к восьми мне не удалось, хотя было такое желание — порадовать начальника. Честно говоря, я давно уже отвык ходить на работу как все нормальные люди — обычно я появлялся ближе к обеду.
В тот день 23 октября я проснулся с ощущением какой-то внутренней свободы и беспричинного счастья; хотел перевернуться на другой бок и покемарить ещё пару часиков, но вдруг почувствовал ярко выраженную мотивацию к жизни: я не хотел больше спать, сидеть дома, валяться на диване, смотреть телевизор, читать книги — мне захотелось созидать, работать, творить, двигаться вперёд, не оглядываясь назад.
Я запомнил этот день как переломный момент, в котором наконец-то обозначились хоть какие-то очертания моего будущего. С огромным аппетитом я скушал бутерброд и выпил чашку кофе — сидел у окна и смотрел во двор, как летящие белые хлопья заполняют купол света под уличным фонарём. Я радовался как ребёнок новому дню, — «Хотя чему тут радоваться? Промозглый октябрь. Понедельник. Семь утра», — при этом размышлял я и не мог найти ответ на вопрос: «Почему мне так хорошо?»
Александр Анатольевич Мыльников не оценил моего рвения и встретил меня довольно холодно: «А мы думали, что ты надолго отъехал… И между прочим, сегодня опять опоздал, хотя и это — великое достижение для тебя… всего лишь на полчаса», — и он оскалился кривой саркастической ухмылкой.
Саша никогда не давил на подчинённых: это был руководитель либеральных взглядов, который использовал в работе лишь мягкую силу, — поэтому он распустил меня, ибо с такими архаровцами, как я, нужно действовать методом устрашений и ультиматумов, хотя и продавить меня практически невозможно — со мной можно только сотрудничать на равных условиях. Надо мной нет никого, кроме Бога одного. Дисциплина и субординация — это не моя среда обитания.
Я ответил ему в той же ироничной манере: «Ты знаешь, менты иногда ошибаются, и вместо того чтобы наградить человека медалью, они норовят его посадить. А что касается моего опоздания, то я вообще не понимаю, о чём ты говоришь… Я пришёл сегодня на три часа раньше, чем обычно… Какие могут быть ко мне претензии?»
Он аж глаза выпучил от такой наглости: «Ну-у-у, Эдуард! Ты меня просто удивляешь!» — в этот момент в его кабинет заглянула Лена Соколенко, — она всегда напоминала мне любопытную птицу с длинным клювом, — сунула нос в дверной проём, моргнула в нашу сторону подвижными птичьими глазёнками и тут же исчезла.
— Пойдёт звонить Дьякову, — сказал Саша. — Она тут состряпала на тебя докладную… Сам знаешь, с кем она водится... В итоге позвонил Мишланов и попросил с тобой разобраться.
— Понятно.
— Я, конечно, был против радикальных мер, но последнее время ты слишком косячил…Так косячил, что вряд ли я смогу тебе отмазать: у меня для этого аргументов нет. Если раньше ты хотя бы тащил проекты и все закрывали глаза на твою дисциплину, то на сегодняшний день тебя практически не бывает на работе. Помнишь, как это начиналось год назад? После выходных ты начал прихватывать понедельники, потом — понедельники и вторники, потом ты начал пить на рабочем месте, а потом тебя поймали пьяным на проходной. За тебя тогда вписались такие люди, но ты этого не оценил и не сделал никаких выводов. Последнее время ты находишься в перманентном отпуске, или точнее сказать, без содержания... Что происходит, Эдуард?
Мне было стыдно. Я сидел напротив начальника, опустив голову, и не знал, что можно сказать в своё оправдание. За каких-то полгода я совершенно испортил свою репутацию и люди от меня отвернулись. Даже с Ленкой Соколенко мы когда-то неплохо ладили.
— Что с тобой происходит? Надоела работа? Осточертел коллектив? Так увольняйся, пока есть возможность, по собственному…
— Я просто устал, Саша.
— Отчего ты устал? — Он смотрел на меня с возмущением; у него даже уши покраснели и задёргался кадык. — Ты сходи в доменный цех, в конверторный, к нам на мехобработку… Полюбуйся, как наёбывают обычные работяги... А мы тут просто в бирюльки играем… Фильмы смотрим, книги читаем, спим, на порнушку дрочим, да у нас все сервера мультимедиа забиты! Это не работа, а вечный праздник, и ты даже здесь умудряешься сачкануть.
— Да всё я понимаю… Где расписаться?
Он достал из папки уже отпечатанный листок заявления «Прошу уволить меня по собственному желанию», протянул ручку и сказал:
— Видит Бог, я сделал всё возможное и невозможное, чтобы сохранить тебя для комбината, но ты мне в этом совершенно не помог.
Я расписался и поставил дату.
— Хотел бы я знать, кто позвонил Мишланову, перед тем как он позвонил тебе.
— Ты о чём? Заговор? — Саша громко рассмеялся. — Поверь мне, Эдуард, у тебя нет врагов, кроме самого себя… Или точнее сказать, настолько же серьёзных врагов.
— Саша, ты не видишь картину в целом. — Я поднялся из-за стола и протянул ему руку. — Прощай. Мне было классно с тобой работать… И ещё… я дико извиняюсь… за всё.
Он тоже встал, и мы крепко пожали друг другу руки.
— У меня к тебе будет одна просьба, — произнёс я и чуть замялся. — Машку… практикантку… Дойникову не отдавай, потому что он обязательно её трахнет.
— Он же женатый.
— Он в первую очередь кабель и соответственно сукин сын.
— А чё ты так за неё переживаешь?
— Хорошая девочка… чистая… наивная… Безумно хочет любви… И он этим обязательно воспользуется.
— Понятно! — воскликнул Мыльников. — Для себя берёг?
— Не-е-е-т, — отмахнулся я, — просто не хочу, чтобы она с такими начинала… как он… да я.
— Странный у нас разговор получается, не находишь? — спросил Мыльников и лукаво улыбнулся.
— Для меня человеческое общение — это феномен, поскольку все говорят и никто никого не слушает. Слово Божье написано людьми, поэтому для многих верующих Господь — это всего лишь картинка в золочёной рамке. Теперь смотри: церковь должна нести просвещение в массы, а она уже две тысячи лет занимается отуплением и закабалением религиозной общины. Настоящая любовь зиждется на самопожертвовании, но для многих она является лишь воплощением эгоцентризма, то есть неистребимого желания быть любимым и обласканным, а для кого-то ещё ниже — просто похоть. В результате великое таинство брака оборачивается элементарным симбиозом двух разнополых особей. Родительский долг — сублимацией животного инстинкта. Мы видим мир цветным, но на самом деле он не имеет красок. Дальше продолжать?
Александр Анатольевич смотрел на меня взглядом близорукого человека: казалось, что он не может поймать меня в фокус.
— Я что-то не пойму… Куда ты клонишь?
— Всё, что мы делаем на этой планете, — продолжал я, — является отклонением с точки зрения природы, поэтому мы все обречены… С каменным топором человек пробегал около миллиона лет. Как ты думаешь, сколько протянет человечество после изобретения атомной бомбы?
— Эдуард…
— Вопрос риторический! — перебил я, повысив голос. — Так вот, самой большой ошибкой человечества была индустриализация. Homo sapiens — это охотник, и он не должен вкалывать всю свою жизнь на заводе ради куска хлеба. Этот шестерёнчатый механизм постепенно перемалывает человека, превращая его в смазочный материал. Взять, к примеру, тебя… Ты даже в отпуск не ходишь, потому что без комбината ты никто. Ты просто не умеешь жить.
Мыльников вдруг поймал меня в фокус, как будто только сейчас рассмотрел меня по-настоящему, увидел, как говорится, моё истинное лицо.
— Послушай…
— Ты думаешь, что я расстроен?! — воскликнул я. — Нет! Я ликую!! Я свободен!!! И я никогда не вернусь, даже если вы будете у меня в ногах валяться.
— Прощай, — выдавил он из себя.
— Прощай, — молвил я, и вышел из его кабинета, распахнув дверь, — в сторону метнулась Лена Соколенко и с гордым видом пошла вдоль коридора, виляя тощей задницей.
В четверг объявился Слава. Когда я вернулся с вечерней прогулки, то не смог открыть дверь своим ключом: она была закрыта на задвижку. Я подёргал за ручку и постучал — в прихожей послышались шаги…
— Давно вернулся? — спросил он с таким видом, как будто мы виделись вчера.
— Давно… Как будто и не уезжал, — ответил я.
— Заходи. Я как раз чайку запарил. Посидим, поговорим…
— Спасибо за приглашение… А ты почему ко мне заявился без тёлок и без водки?
— С этим покончено, — ответил он и состроил такую серьёзную мину, что я испугался…
— Ты часом не заболел?
— Напротив, выздоравливаю…
Мы прошли на кухню, я сел на табурет, а он по-хозяйски начал разливать чай, — такие люди везде себя чувствуют как дома.
— У тебя в холодильнике мышь повесилась, — констатировал Гордеев, отхлёбывая крепкий чаёк. — Из съедобных продуктов — только масло.
— Извини… Не знал, что ты пожалуешь в гости, а то бы подготовился. Ты вообще какими судьбами?
— Я позвонил тебе вчера, — пояснил Гордеев, — и приятный женский голос поведал мне, что ты здесь больше не работаешь. Неужели тебя наконец-то турнули?
— Я сам ушёл.
— Куда?
— В никуда.
— Чем занимаешься?
— Пишу великий русский роман.
— О чём?
— О нас.
— В смысле?
— О пилигримах, которые так и не нашли пристанище в этой жизни. О последних советских мамонтах, время которых закончилось раз и навсегда. О Боге, который нас всех примет, независимо от вероисповедания, политических взглядов и даже сексуальной ориентации… Да много о чём.
Гордеев посмотрел на меня с насмешкой, и я даже знаю, о чём он подумал: «Милый Эдичка, разве ты можешь создать что-то великое?» — безусловно что-то великое мог создать только он.
— А я покрестился, — вдруг заявил Слава. — Жил в монастыре пять дней… в Свято-Николаевском… в Верхотурье.
Я внимательно слушал, не моргнув глазом, — я уже ничему не удивлялся. Если бы Гордеев сказал бы мне, что вступил в Орден иллюминатов, я бы даже этому не удивился. Он продолжал:
— Когда меня батюшка три раза окунул в купель, я вынырнул оттуда другим человеком. Я словно сбросил со своей души огромный камень, который тащил меня на самое дно. Я как будто заново родился, и такая легкость появилась во всем теле…
— Тебе тоже надо покреститься, — подытожил Слава свой возвышенный дискурс.
— Зачем? — парировал я и слегка зевнул, прикрыв рот ладошкой.
Он посмотрел на меня как на идиота, но ничего не ответил. Повисла пауза.
— Ты зачем поехал в Верхотурье? — спросил я. — С какого перепугу?
— А что, люди приходят к Богу только с перепугу?
По выражению его лица было видно, что я попал в точку.
— Такие убеждённые богохульники и гедонисты, как мы, просто так не сдаются… Я ведь тоже слегка подбздёхиваю — боюсь опоздать на свой последний ковчег.
— В каком смысле?
— Апокалипсис грядёт, Славушка, — потешался я по полной программе. — Выживут только партийные… у кого крестик на шее. Я ведь тоже задумался о крещении, но ты меня опередил в этом вопросе. Получается, мы с тобой параллельно идём… Я бросил курить, пить, материться и даже своего хорька перестал выгуливать, и ты, я смотрю, взялся за ум.
— Ещё как, — ответил он с серьёзным видом, хотя в моих словах явно прослеживалась ирония. — Мы с Оксанкой даже решили повенчаться, прикинь.
— Ну-у-у, это очень серьёзный шаг. Я бы не решился с какой-либо женщиной связаться навсегда. Ты даже в раю от неё не отдохнёшь. А если сходишь налево, то это уже будет смертный грех, а не любовные шалости.
— Этого я и боюсь, — промямлил Слава, задумчиво глядя в окно, в котором зияла черная промозглая осень.
— Вот видишь, опять боишься, — подхватил я, криво усмехнувшись. — Страх — это основной стимул веры.
— Я думаю, что всё-таки… любовь.
— Религия — это единственное спасение от суеверного страха, коим человечество одержимо испокон веков. Многие приходят к Богу, потому что боятся Его гнева, или приходят к Нему с какими-то бесконечными просьбами… Но… мало кто приходит по любви.
Я отхлебнул чаю и продолжил:
— Многие верующие на самом деле не верят, что Он есть, что Он вообще может быть. Они ходят на утреннюю молитву, на вечернюю, ставят свечки за здравие и упокой, но их разум не может вместить понятие, выходящее за рамки привычных представлений. Это как стакан, который не может вместить море. Поэтому христианство, как и любое религиозное учение, имеет довольно неопределённую форму и опирается лишь на догмат. Мы не можем постичь объективную истину, являясь субъектами, поэтому для нас истиной является то, во что мы верим, а было ли воскрешение или непорочное зачатие на самом деле, это не должно нас волновать.
— То есть ты считаешь, что Бог непостижим?
— Конечно… Именно поэтому появился Иисус Христос, олицетворяя собой Всевышнего. Конструкция Отец, Сын и Святой Дух является более понятной для простого обывателя.
— А как ты думаешь, после смерти мы хоть немного приблизимся к Нему?
— После смерти мы лишь приблизимся к земле, — пошутил я. — А если серьёзно, никто не знает, что будет после смерти. Рай и ад — это всего лишь абстракция, созданная для нашего устрашения… Но что-то там несомненно есть.
— Я не пойму… Ты христианин или атеист?
— Полюбуйся на меня, — воскликнул я, — так выглядит агностик, глубоко любящий Христа!
— Вот как, — удивился Гордеев. — А кем Он для тебя является?
Я на секунду задумался и ответил, мечтательно глядя вдаль:
— Это мой герой. Это мой кумир. Это пример для подражания. Это в конце концов Спаситель… Но… — Я провалился в какой-то вербальный вакуум и не смог подобрать нужные слова: они просто смешались в бессмысленные звуки и мычание. — Не могу об этом говорить… О Боге рассуждают все кому не лень, но никто даже понятия не имеет, что есть Бог. Я лучше помолчу.
Повисла сакральная тишина, и даже было слышно, как пар сочится в трубах центрального отопления и где-то за стенкой разговаривает Дима Поздняков со своим «чёрным человеком». Он пил не просыхая уже несколько месяцев и откровенно готовился отойти в мир иной. «В этом мире уже нечего ловить», — повторял он, перед тем как опрокинуть очередную рюмку. «Ох, чувствую, смертушка рядом… За спиной стоит, в затылок дышит, — кряхтел он, хватаясь за сердце. — Ох, гореть мне в аду... Палёной мертвечиной воняет… Чувствуешь?» — «Давай не в этом месяце, Григорич, — умолял я. — Меня с работы турнули, и за квартиру нужно платить… Повремени, родной, повремени». — «Часто вижу сон, — с придыханием рассказывал Дима, и мутная слеза катилась по щеке. — Как меня на лифте в ад опускают… А у лифтёра — такая гнусная рожа, и глядит, мерзавец, так ехидно!» — «Страшно?» — спрашиваю я. — «Страшно», — отвечает он. — «Вот и мне страшно, Дмитрий Григорьевич».
— Курить хочется, — тихонько молвил Гордеев. — Я ведь последнюю сигарету перед крещением выкурил и зарок дал…
— Расскажи, — попросил я, катая в пальцах хлебный мякиш, — что за беда с тобой приключилась. Когда я уезжал, ты был вполне самодостаточным, как атомная подводная лодка. И что я вижу, когда возвращаюсь? Рефлексирующий молодой человек… У тебя даже взгляд изменился.
Он скромно потупил глаза в пол — его пухлые щёки покрылись нежным румянцем, и в тот момент я понял, что по сути своей он ещё мальчишка: он как будто из младших лейтенантов в капитанский китель запрыгнул.
— Меня уволили, — пожаловался он, — из рядов… нашей доблестной милиции.
— И ты сразу же бросился грехи замаливать?
— Не в этом дело… Я потерял почву под ногами. В какой-то момент я почувствовал себя полным изгоем. Я начал метаться, пить, ****овать. Не находил себе место. Привычный уклад жизни рухнул. Чем заняться? На что потратить свою молодость? Даже к бандитам хотел пойти.
— А что, из ментов неплохие бандиты получаются… Так сказать, преемственность профессий.
— Короче, совсем размяк, посыпался, — продолжал Гордеев. — И вот однажды я случайно зашёл в церковь, в Свято-Троицкий собор. Отстоял службу в сторонке, и, ты знаешь, как-то легче стало. На следующий день проснулся, а внутри опять — полная неопределённость, смятение, безотчётный страх. Рюмочку опрокинул — вырвало. Пошёл опять в храм, теперь уже с конкретной целью — поговорить с батюшкой…
— О чём?
— О Боге, о крещении, о моём дальнейшем пути.
— Заблудшая овечка, — усмехнулся я.
— Именно! — воскликнул Слава.
— А заблудшим овцам нужен пастырь… Понятно. А Верхотурье тебя как занесло? Всё-таки не ближний свет туда пилить… На электричке часа три?
— Четыре.
— Креститься я туда поехал, — объяснил Слава.
— Почему именно туда?
— А там — монастырь и настоящее братство… Люди там хорошие... Понимаешь?
— А что в Тагиле хороших людей нет?
— Есть, наверно… — Он замялся, подбирая нужные слова. — … но я их не нашёл в тот момент. Отец Геннадий в храме Александра Невского не захотел со мной разговаривать, сославшись на более важные дела. Потом я отстоял всю службу в Свято-Троицком соборе, переждал всех бабушек на исповеди, провёл на ногах около трёх часов, а в итоге меня опять пнули…
Славян улыбался, рассказывая эту историю, но вид у него был явно обиженный, и я бы даже сказал, растерянный.
— И вот я подхожу к батюшке… «Могу я с Вами поговорить?» — спрашиваю, а он спрашивает меня в ответ: «Ты поговорить пришёл или на исповедь?» Я ему отвечаю, что не крещённый и что мне нужно с ним обсудить именно этот вопрос. Он смотрит на меня как на идиота, бороду оглаживает, глазёнками сверлит… Неприятный такой батюшка, злой... А потом заявляет: «О чём мне с тобой говорить? Приходи на крещение в четверг, а потом — на исповедь». «Но у меня вопросы есть, — отвечаю ему. — Я не понимаю, зачем это вообще нужно». А он ехидно так улыбается и произносит полушёпотом: «Я тебя водой буду крестить, а Он будет крестить тебя огнём и Святым Духом. Как ты предпочитаешь, сын мой?»
— Ну-у-у, всё правильно, — подхватил я, — ответ исчерпывающий. А тебе, как всегда, нужно было поговорить, обсудить, отпедалировать эту тему. Любишь ты краснобайством заниматься, Славушка.
— Ну вот, и ты туда же! — возмутился он. — Человек на распутье! Это вообще-то его работа!
— Ну ты же знаешь, как у нас люди выполняют свою работу. Тебя, кстати, за что уволили?
Он недовольно запыхтел и насупился.
— Ну ладно, не обижайся, — попросил я, смягчив тон. — Ты разницу улавливаешь? Батюшка в городском храме — это чиновник от церкви, который целыми днями сидит на приёме граждан с восьми до пяти. А в монастыре Свято-Николаевском — настоящие волонтёры. Это уже не работа, а призвание божье, уклонится от которого они не имеют права.
— Да всё я понимаю, поэтому и поехал в монастырь. Мне служка в храме подсказала, которая тёрлась тут же у кануна и всё слышала… «Вот такой, — говорит, — у нас своенравный батюшка». Да я в принципе на него не обижаюсь. Если бы он меня тогда не отфутболил, я бы не доехал до Верхотурья.
— Как там?
— Лепота. Тебе это нужно увидеть своими глазами. И люди там… прямо светятся.
— Что?
— Свет от них исходит. И в тебе загорается такой же свет.
Мы замолчали. Повисла неловкая пауза. Было слышно, как кто-то стучит в соседнюю квартиру.
— Поехали туда вместе, — предложил Славка.
— Поехали, — ответил я. — Когда?
— На следующей неделе, во вторник.
— Хорошо, — согласился я.
— Там тебя и покрестим.
— Отлично. Что для этого нужно?
— Три дня поститься. Не есть ничего скоромного.
— Понял. Я буду готов во вторник.
— Ну тогда я пошёл?
— Давай.
— Кстати…
Он полез в карман штанов и бросил связку ключей на стол.
— Спасибо. Они мне больше не нужны.
Перед тем как выйти из квартиры, он сказал:
— Буду ждать тебя во вторник, 31 октября, в 4:30 на вокзале.
— Смотри не опаздывай! — предупредил Славка и улыбнулся, но это была уже совершенно другая улыбка: в ней не было чёрточек превосходства, иронии и снобизма.
.33.
В конце октября повалил снег. Я очень люблю это время года, когда земля вдруг накрывается белым саваном и когда в одно прекрасное утро, выглядывая в окно, ты находишь мир более светлым и чистым. В лучах восходящего солнца покатые крыши домов искрятся алмазной крошкой, и первые пешеходы оставляют на заснеженных улицах пунктирные линии своих дорог.
Я не могу долго спать — просыпаюсь ранним утром, завариваю крепкий чай и сажусь у окна, чтобы записать кое-какие мысли, родившиеся в моей голове за ночь. С каждым днём творчество затягивает меня всё глубже и глубже: оно приобретает форму психологической зависимости и постепенно становится фундаментом моего существования. Если бы в тот момент я бы не начал писать, то жизнь потеряла бы всякий смысл и уже ничто не смогло бы удержать меня от падения на самое дно.
Творчество помогает в первую очередь созидать самого себя, а ещё оно отвлекает от разрушительных мыслей и дьявольских искушений, помогает правильно выставлять жизненные приоритеты. Любое творчество — это метафора божественного созидания, ибо Господь нас создал по своему образу и подобию; в конце концов это единственное, что отличает нас от животных.
Я сижу у окна и смотрю вдаль — туда где бледно-розовый восход опалил белую равнину города; там словно из курочки вываливается золотое яичко. На столе дымится кружка с пуэром, тёмным как венозная кровь, а передо мной лежит общая тетрадь толщиной в 96 страниц. Я отхлёбываю чай маленькими глоточками и откусываю белый рафинад. Теанин наполняет меня жизненной энергией, а кофеин пробуждает мозг. Внутри — совершенный покой и порядок мыслей. И хотя у меня ничего нет: нет денег, нет семьи, нет работы, нет любовницы, нет даже хлеба досыта, — тем не менее я по-настоящему счастлив. Я никогда не был так счастлив — даже во сне. Пускай я потерял всё, но обрёл гораздо больше, чем благополучие и достаток. Уже никогда меня не будут радовать деньги и женщины — отныне я буду просить у Господа лишь милости и прощения. Быть рядом с Богом — вот истинное наслаждение, ни с чем не сравнимое.
Я открыл тетрадь, взял со стола ручку и записал в верхней строке: «Пристанище пилигримов». Надолго задумался… Как тяжело начинать с чистого листа. А потом вдруг полилось само собой и только рука успевала записывать: «Она не обманула меня, и в поезде со мной начали происходить странные вещи: то меня охватывал страх, плавно переходящий в медвежью болезнь, что было крайне неудобно с учётом санитарных зон, то я начинал вдруг хохотать без всякой на то причины, то у меня катились слёзы умиления по щекам, когда я видел опалённую солнцем огненно-рыжую степь и алеющий над кромкой горизонта закат, а иногда мне хотелось рвануть стоп-кран и покинуть этот проклятый поезд; вместе с этим усиливалось безразличие по отношению к перспективе, словно там, впереди, не было ничего, кроме бескрайней выжженной степи».
Я совершенно отчётливо запомнил день 29 ноября 2000 года. Это было воскресение. Второй день я не ел ничего, кроме хлеба и воды. Мама звала на ужин, но я отказался. Вечером она зашла меня проведать — посидела немного на диване, повздыхала, глядя на меня пронзительным материнским взглядом, несколько раз повторила: «Какой же ты у меня непутёвый», и собралась уходить…
Моё сердце обливалось кровью: она старела прямо на глазах, сохла и покрывалась морщинами; самое любимое на свете лицо изменилось до неузнаваемости, и только эти бесконечно родные глаза, излучающие абсолютную любовь и свет, напоминали о той великолепной женщине, которую я даже боялся называть мамой. Болезнь пожирала её изнутри, но я видел уже её щупальца на поверхности.
За окном повисла белая пелена. В щелях тоскливо завывал ветер. На подоконнике тонким слоем ложился снег. Одиночество — это состояние души, а не гражданский статус.
— Как ты собираешься жить дальше? — спросила она в прихожей, когда я помогал ей надеть старенький пуховичок, в котором она выносила мусор.
— Ты имеешь в виду: на какие деньги?
— И это тоже.
— Не знаю… Пока не думал об этом.
— Мы не можем с отцом кормить тебя вечно. В конце концов это безнравственно: жить за чужой счёт. Когда ты начнёшь задумываться о будущем? Тебе уже тридцать три года — возраст Христа… А чего ты в жизни добился?
— Ничего, мама… — ответил я с улыбкой. — И даже моя Голгофа не состоялась.
— Сынок, — прошептала она, прикоснувшись кончиками пальцев к моей щеке, — я тебя только об одном попрошу…
— Да, мама.
— Умоляю тебя, не сорвись, держи себя в руках.
— Можешь даже не сомневаться… Мне эти плебейские развлечения уже не интересны.
— Ну и правильно… Когда едешь в Верхотурье?
— Во вторник.
— Бог в помощь. Ну ладно, пошла я.
Она уже переступила порог, когда я спросил её:
— Мама, а почему вы в детстве меня не покрестили? Почему назвали каким-то басурманским именем? Это не имя, а клеймо на всю оставшуюся жизнь. Его даже в святках нет. Лично у меня возникают неприятные коннотации, когда я слышу своё имя.
— Скажи спасибо, что тебя Ренатом не назвали, — ответила она безразличным тоном, — или Бахтияром, как хотел твой дедушка Мухаммед.
— Да лучше бы татарским именем назвали, чем английским.
— А не покрестили тебя, потому что не видели в этом смысла: большевики отменили Бога, а если бы могли, то расстреляли бы его.
— Нация безбожников! — возмущённо воскликнул я.
— Почему безбожников? — парировала Людмила Петровна. — Боги у нас были — только свои: Карл Маркс, Фридрих Энгельс и Владимир Ульянов. Святая троица. И библия у нас была — «Капитал». И покрестили тебя — пионерским галстуком, который ты носить не хотел. Всё как у людей было. Толку от этого не было.
— Когда-нибудь все догмы рухнут, и на землю явится истинный Бог.
— Запиши в тетрадь, а то забудешь, — с серьёзным лицом посоветовала мама и отправилась к лифту.
Потом я сидел на кухне и любовался, как за окном мельтешит снежная буря. А что ещё делать, когда телевизор сломан? Завывание ветра накладывалось на монотонный гул холодильника. Постепенно я начал проваливаться в нирвану и медленно опустил голову на сложенные крестиком предплечья…
Сквозь сон я слышал, как хлопнула в секции дверь и мягкие шаги угасли в соседней квартире… А потом хрипловатый баритончик Димы гудел на низких тонах довольно неразборчиво, а его оппонента вообще не было слышно, как будто он разговаривал на дактильном языке. Поздняков выкрикнул: «Да я вас всех на хую…!» — и резко замолчал. Тишина плавно перетекла в бессмысленный арт-нуар на внутренней поверхности моих век…
Не знаю, сколько я спал, но когда в мою дверь постучали, на календаре был уже понедельник. Я подумал сперва, что мне показалось, по-собачьи приподняв голову над столешницей, но стук повторился. Я вышел в прихожую и посмотрел в глазок — это был Дима Поздняков. Морда у него была страшная и опухшая. Волосы на голове стояли дыбом, а выпуклые глаза были безумны.
— Эдуард, родненький, подыхаю, — простонал он и рухнул прямо у моих ног.
— Димыч, не балуй! — рявкнул я и потащил его на диван.
— Выручай, братуха, — скулил он, хватаясь за сердце, и у него из ладошки выпал полтинник.
— Скорую? Валидол? Нитроглицерин? Что нужно, Дима?
— Беленькой хочу, — чуть слышно прошептал он, закатывая глаза. — Хотя бы глоток… Подыхаю, Эдичка… Ну видишь, как… ****ец полный… До утра не доживу… Выручай.
— Может, всё-таки скорую?
— Иди-и-и.
Его тряс бешеный озноб, и жилки на лице дёргались так, словно кто-то исполнял виртуозные пассажи на чёрно-белых клавишах его души — чьи-то тонкие длинные пальцы…
Когда я вышел из подъезда, была уже глубокая ночь: фонари выключили и вокруг меня простиралась чёрная мгла. Снегопад прекратился, и одинокие белые хлопья плавно опускались на мою голову. На мне был короткий пуховик Finn Flare, потёртые джинсы Motor и спортивная шапочка Lacoste. Ботинки Caterpillar утопали в глубоком снегу. Было тепло и влажно. Температура колебалась около нуля.
Я прошёл по Гвардейскому бульвару, свернул на Гастелло… Впереди маячил «Огонёк», — так назывался круглосуточный павильон, в котором можно было купить водку, пиво, вино и нехитрую закуску, — он светился неоновой одноимённой вывеской.
— Бутылку «Ладоги», — сказал я и протянул смятый полтинник в открытое окошко.
Безликая, безымянная рука протянула мне бутылку и сдачу. Я двинулся в обратный путь… До моего крещения оставалось пять минут — крещения огнём и Святым Духом.
Кто-то считает, что всё в нашей жизни предначертано и последняя дата так же определена, как и первая, а кто-то думает, что он творец собственной судьбы. Моё мнение: всё гораздо сложнее, и наша жизнь — это игра по правилам, которых мы не знаем.
Я иду по жизни как слепой — наощупь. Я измеряю реальность длинной своего жизненного опыта и ничего не знаю о мире духовном, эманацией которого является наш мир. На моём пути иногда появляются фатальные точки, мимо которых я не могу проскочить, но решение той или иной проблемы всегда остаётся за мной. Я считаю, что наша жизнь предельно экзистенциональна, но этот предел у каждого свой.
Когда я вышел на Гвардейский бульвар, бледно-серые кучевые облака разошлись и в прорехе появилась сияющая луна. Снег под ногами, крыши домов, голые стволы деревьев — всё окрасилось амиантовой пудрой, и чёрные зловещие тени протянулись ко мне… Я оглянулся назад и вздрогнул: в пяти метрах от меня шли трое.
Я даже не понял, когда они появились, ведь на улице не было ни души. Я ещё раз оглянулся, и они были уже совсем рядом, — двигались они гораздо шустрее меня. Всем своим естеством я ощутил опасность, и меня охватила жуткая тревога. «Спокойно, Эдичка», — прошептал я и ускорил шаг; на автомате сунул руку в карман — пусто, в другом — носовой платок, и тут я вспомнил, что потерял «выкидуху» в Небуге: она исчезла загадочным образом из моей ветровки. — «Чёрт побери!»
Ещё мгновение — и они за моей спиной; мне кажется, что это всё происходит во сне… Я поворачиваюсь — твёрдый продолговатый предмет, сильно напоминающий бейсбольную биту, прилетает в голову, и я падаю на землю, а дальше меня начинают молотить, как в деревнях молотили пшеницу: шлёп-шлёп-шлёп-шлёп-шлёп-шлёп-шлёп, — я перекрываюсь руками, и кровавая пелена застилает мои глаза…
Я теряю сознание и чувствую, как боль перестаёт быть актуальной, постепенно превращаясь в обречённость: «Ну и ладно, значит так надо, значит такая судьба». В голове проносятся картинки из детства — между мной и моим телом появляется дистанция. Я понимаю, что это и есть душа. Я был так близок, но этого не случилось… Потому что случилось чудо.
Я уже практически потерял сознание, когда во мне вдруг появилась неистребимая, ничем не убиваемая воля к жизни, — она проникла в меня как шаровая молния и разорвалась внутри, наполнив такой ослепительной энергией, что я буквально оттолкнулся от земли и полетел прочь, зацепив кого-то локтем, кого-то коленом, кого-то подсечкой опрокинув на снег…
Я летел, беспомощно перебирая ногами и чуть касаясь подошвами земли, — я отчётливо понимал, что меня «тащит за шиворот» какая-то внешняя сила — неведомая, но абсолютно реальная. Тогда на железнодорожном полустанке Он всего лишь коснулся моего плеча, но в ту октябрьскую ночь Он проявил себя в полной мере, — наверно, у Него не было иных вариантов, чтобы спасти меня. Отныне у меня нет никаких сомнений. Круг замкнулся.
Он притащил меня к подъезду и бросил в снег. Силы окончательно покинули меня, и я лежал на холодной земле, раскинув руки в разные стороны. Надо мной кружил снег и как бельмо на глазу торчала мутная луна. «Боже, какая тишина», — подумал я, и приветливо улыбнулся Новому миру.
05.08.2022.
Свидетельство о публикации №222080500115
Никогда не доводилось мне погружаться в произведение человека мужественного, гордого и независимого, который бы взял на себя смелость непросто беспощадно-эмоционально и неистово-отречённо заниматься самобичеванием, а, продравшись через все мытарства саморазрушения и признание своей вины, в конце концов, раскаялся бы и пришёл к Богу…
Воистину автографом к твоему роману могло бы послужить стихотворение Арии Моря «Самоэкзорцист», в достаточной степени перефразированное мною:
«Порой мне кажется была я создана,
для одиночества, искусства и страданья,
чтоб обольщать людей, как сатана,
а утром совершать самоизгнанье» …
А теперь хочу остановиться на литературных достоинствах произведения...
Прежде всего, ценность любого романа аккумулируется, как в синхронии, так и в диахронии. Ни в том, ни в другом тебе отказать невозможно! В физической реальности все события, участником которых ты был в 90-е годы, связаны четкими причинно-следственными закономерностями той эпохи и моральных устоев общества, его социальными и политическими условиями, которые в полной мере и предопределили жанровую структуру романа.
Образность и метафоричность отдельных фрагментов произведения, раскрывающих утончённую и ранимую душу, вызывают отклик и внутренний трепет, а палитра философских размышлений, характеризующих высокий интеллектуальный потенциал, заставляют непросто перечитывать страницы, но и задумываться о сущности бытия и нашего места в нём …
Легкий, порхающий стиль, умение в несущественных деталях, с утончённой иронией, а порой и с сарказмом, преподнести Любовь, как квинтэссенцию человеческих иллюзий, живительный источник нашей великой силы и великой слабости, характеризуют тебя как талантливого писателя, увы, родившегося не в то время... Родившегося в эпоху, когда без денежных знаков мы не в состоянии явить миру, Богом данный дар!..
Пожелания и незначительные огрехи, по которым я ранее высказывался в личной переписке, ни в коей мере не умоляют очевидных достоинств романа-исповеди!
Дальнейших творческих успехов тебе!
С искренним уважением,
член Интернационального союза писателей Владимир Визгалов Тульский
Владимир Иванович Визгалов 11.12.2022 12:42 Заявить о нарушении
Эдуард Саянов 11.12.2022 15:33 Заявить о нарушении