Седовая падь. Глава 10
Агриппина жила тихо. Так уж велось, что лишнего с мирским людом — ни-ни. Одна, что ни на есть; лишь матушка очи красила, а той и жить осталось — от света до света. Потому, неожиданный стук в двери, удивил и насторожил старуху. Не в охоту с людьми знаться; вот несет лиха.
Отворив, Агриппина оторопела, ее старческие сухие ноги затряслись, утомленно подкашиваясь, и она едва не рухнула, подхваченная сухими, но сильными руками Петра. Узнала сына сразу же, как только глаза в глаза глянули. Родной, устремленный на нее взгляд, с любым другим не спутаешь; есть в нем некое таинство, единящий и роднящий душу восторг. Пусть даже отлучкой в четверть века иссушенные, все одно, близкие, милые сердцу глаза. И слезы в них, что блеск воды родниковой, какую пил всю жизнь смолоду и жил ею.
Петр нежно поцеловал мать и провел к столу, усадил, держа ее костлявые ладони в своих громадных, нескладных кулачищах.
— Ну здравствуй, маманя, жива ты и на вроде как здорова. Страшно рад тебя видеть, не думалось уж мне…
Петр в очередной раз прильнул к сухой материнской щеке и крепко обнял старушку. Та попросту плакала, слезясь мокрыми глазами, не находя нужных и подходящих слов; шамкала полупустым, избитым морщинами ртом, словно рыба на безводье — сыну радовалась. А к чему слова? Матери в такие минуты и глазами говорить могут.
Петр, оглядевшись в полумраке чисто выбеленной комнатки, что и кухней и прихожей в одно ряд служила, прошелся, сбросил с усталых плеч походный мешок — тяжелый, увесистый. Поставил к порогу. Зачерпнул ковшом воду из бака; пил долго, жадно.
— Ох и до чего же здесь вода вкусная, с родника — узнаю!
— Давеча с колодца нанесла, — заговорила мать, — что под берегом, помнишь небось?
— Помню мать, помню… — улыбался глазами Петр.
— Ты, сынок, располагайся, а я тебе на стол с дороги-то накрою. Изголодался поди. Где же тебя бедолагу носило, уж и ждать забыла…
— Я тут всего маманя накупил, но это не то… Ты мне вот домашнего поставь: солений там, сало — ох, душа просит, забыл как и пахнет!
Почитай до полуночи светила изба Агриппины светом. Окно в доме, что в душе отдушина: и свет, и радость через то.
Гостил Петр недолго. На люди не показывался, опасения все же были. Лишь старуху Чиникову, что бабкой доводилась, следующим вечером навестил. Не думал живой еще увидеть, а вот довелось. На утро, днем позже, в дорогу собрался. Рассказав обоим старухам, как да что, велел оберегаться случайных гостей — по его это душу…
— Знать вы ничего не знаете и обо мне слыхом не слыхивали, — наставлял Петр, — в тюрьме где-то, должно быть, и сгинул; погибшим считаете, и все тут. А домогаться станут — ну, что со старух возьмешь?..
Обещал Петр позже вновь объявиться, сказав, что в районе на учет встать надо да дела важные в тайге уладить в пору.
— Лошаденку бы мне какую, на время, да вот на глаза людям до поры показываться не хочется. Я пока для властей человек хоть и освобожденный, но не надежный. А кроме того, дело наше в тайне и тишине нуждается.
Мать слушала Петра увлеченно, вникая в каждое его слово. Кому еще доверять, как не сыну.
— А что если по тихому увести лошаденку, — продолжал вслух мыслить Петр, — а там за ненадобностью отпущу — сама прибредет, недалече небось; конь всегда дорогу к дому найдет. Как думаешь, маманя, переполоху не наделаю, а то, чего доброго, председатель весь колхоз по тревоге поднимет, искать примутся?
— Ты вот что, сынок, — вступила Агриппина, — лучше у соседа лошаденку возьми. Он за эти годочки мне много насолил, пущай побегает…
— Ох и маманя! — одобрительно кивнул головой Петр, — должно и я в тебя.
— Бери, бери — она вон, без проку стоит. И без шуму и вернее; кто тебя искать-то станет? А с меня спросу, что в ливень покосу. Лошадка у него умная, ни чета соседу, небось сама дорогу домой сыщет, коли отпустишь за ненадобностью.
— И то правда, — согласился Петр, — не на себе же всю поклажу волочь. Видеть меня не видели, стало быть и подозрений никаких.
— Попользуйся сынок, а этот жадюга пущай и сам хомут потягает, не велика птица. Ишь жеребцом-помощником разжился, таскает почитай каждую ночь корма словно свои; то с базы, то с телятников, то с сушилки, будь он неладен! А спросишь малость для курочек — нету!..
Разошлась старушка, поддержку в сыне увидела. Улыбался Петр слушая ее: ну один характер, чего там…
— Я тебя выведу, как стемнеет; конь смирный и седло на бричке, под брезентом. За селом оседлаешь и дороженьки тебе тихой… Не теряйся вот только, дай потом знать, — беспокоилась мать.
За полночь, огородами, вывела Агриппина Петра за село, где ни зги, там и расстались. Прощаясь Петр спросил:
— Скажи мне, а Полина Лебедева жива хоть? Та, что Пантелею женой приходилась. Мне, в свое время, Терентий много чего интересного о ней рассказывал. Может статься, понадобится она мне.
— Да жива покуда, сынок, стара, но ноги волочит еще.
— Стало быть так… — только и ответил сын.
Уехал Петр в ночь, ища давно забытые тропы, пытая память, веря в удачу и полностью полагаясь на чутье и смекалку. Одно уяснил он твердо; ртов вокруг него еще много соберется и каждый, в меру своей алчности, норовить будет от его пирога по более кусок оттяпать, дабы жить жировать за чужой счет. И спросит ли кто его, Петра Чиникова, на то дозволения?
«Поживем, увидим, — мыслил он, — может стать, и спросят…»
Едва нашел Петр ту заброшенную, давным-давно забытую им тропу, что вела к замшелому болоту, за которым и расстилалось поросшая редколесьем подножие двуглавой горы. Останется обогнуть ее, да буреломом, что с другой стороны стеной подступает, в распадок спуститься. И вот она!.. — Падь Седовая…
Дойдя до болота, Петр спешился и отпустил коня. Далее самому поклажу тянуть. Развязал узелок, что матушка собрала. Вкусно пахнуло съестным, словно бы и не в лесу, а дома. Немного подкрепившись и передохнув, двинулся дальше.
Идти стало труднее, захлюпала под ногами жидкая грязь, запахло тиной. Где-то впереди, не разобрать, словно почуяв добычу, заурчало и заговорило подернутое нетронутой, зеленой ряской, застоявшееся болото. Петр шел уверенно, предаваясь то мыслям, то беглому, переходящему в шепот разговору самим с собой.
— Ладно, не бурчи, — отозвался он, — или своего признала? Ну да, мы как родня с тобой. Ишь застоялось и некому тебя потревожить здесь. Вот ведь незадача, как только угораздило такой свирепости набраться, что и люди-то сюда не заглядывают!
Болото рыкнуло пузырем, словно не во всем соглашаясь.
Слетел ворон, перебил мысли Петра. Тот остановился, посмотрел в след улетавшей темной птице, сплюнул. Ворон в ответ разорался несмотря на столь ранний час, усевшись поодаль, недовольство выразил.
«Верно и ты эти места приглянул, — подумал Петр, — или в одночасье за мной проследить удумал. Вот ведь птица; всегда у нее интерес и любопытство до нового. Только вот в отличие от сороки-стервы, что на хвосте молву носит, этот наоборот, все на „ус себе мотает“ — соглядатай. Однако и у него есть цель; иначе на что ему эта слежка».
Пройдя говорливое место, Петр по пояс погрузился в мерзкую, холодную воду. Он хорошо знал проход через марь и потому шел уверенно, особо не осторожничая. Вода скоро спала и ноги почуяли твердь.
«Так и есть, — уверился он, — не забылась тропка, теперь уже и до двуглавой горы недалеко».
Над тайгой занималось утро, сулило ясный день и тепло. Роса упала на траву с первыми лучами. Однако, мокрый по пояс, Петр этого не ощущал. Присев в очередной раз передохнуть, он вдруг насторожился: нет, зверя по близости не было, о том бы ворон донес. Тревожило другое. Он долго не мог понять, что? И, озираясь по сторонам, невольно уронил взгляд на толстый ствол разлапистой, стелившейся, на редкость приземистой сосны.
«Стара матушка!» — подумал Петр.
И только сейчас всколыхнулось в душе нечто неясное и отдаленное, напомнившее ему прошлое, укололо пытливой памятью. Он узнал ее - молчаливую свидетельницу. У этой сосны остановились они тогда вместе с дедом. Это здесь, именно здесь, шагах в десяти, поглотила топь навсегда его родственника. Это здесь, орал Терентий в тщетной надежде на спасение. Это здесь, захлебнулся он на глазах Петра сырой, вонючей тиной, бился и бурлил пузырями, словно что-то важное еще не досказал, пока не утих и не ушел вглубь, не сгинул в прорве. Это здесь, заметили его заплутавшие грибники, выйдя на истошные вопли деда. Это от этой безвестной могилы начались его мытарства по жизни. Проклял его должно быть тогда дед, задумал не допустить до сокровищ.
В гневе сжимая огромные, наработанные кулачища, Петр почти перешел на крик :
— Ну что дед, ты или дух твой, вы все сделали чтобы оттянуть этот миг, но нет, нет! Слышишь, нет! Я Петр Чиников сюда вернулся и все, все здесь от ныне мое, мое, слышишь! И ты не в силах мне более помешать!
Петр долго и зло смотрел на затянутую, поросшую листами и зеленым мхом воду.
Повернулся, желая уйти прочь от ненавистного места, но тут, болото словно проснувшись, заговорило, выбросив наружу вонючие пузыри газа. Петр попятился, тревожно оборачиваясь, что-то невидимое придавило его к земле, усадило. Он просто повиновался, словно дед разбудил болотную дрему. Мерещилось ему, будто Терентий дал знать о себе. Взволнованно дыша Петр попытался встать и, сделав еще несколько шатких, не уверенных шагов, пустился бежать от злого места. Бежал он долго и терпеливо, неся на плечах тяжелую поклажу. В лицо хлестали ветви колючих сосен, но он не ощущал их кусающих касаний, его подгоняли мерещившиеся за спиной беззвучные шаги и топот убиенного им деда.
Выбившись из сил, он остановился и грузно рухнул на траву. Долго лежал, успокаивая дыхание. Было тихо и светло. Над лесом высветило солнце, проредив густые стволы, стоявшей вкруг, молчаливой тайги. Петр перевел дух, осмотрелся. Сплюнул, недовольный нахлынувшей и охватившей его слабостью. Выругал сам себя: «Надо же и найдет такое! Чепуха все и бред! Главное у цели. И ничто не помешает теперь исполнить намеченное. Прочь страх и наваждения!»
Растут по обочинам дорог подорожник да ковыль — им так уготовано. Потопчут порой, помнут, а на утро вновь роса на них, к полудню того и гляди в рост идут. Солнце греет, а под его теплыми, живыми лучами, что хочешь радуется: от солнца — тепло, а от природы — любовь.
Подобно подорожнику весной, цвел и сиял Петр, выйдя к подножию двуглавой горы, забыв и отбросив болотные наваждения, как сон в утро. Поднялся, обойдя крутой увал, оглядел расстилавшийся у ног ковер тайги — запеть в пору от тишины да покоя, благодать одна!
«И бывает же такое!.. Каждому, может один, а то и два разочка в веку дано ощутить святую благодать… От Бога это. Вот и судят его слепцы, не принимают; редок он для них на такие вот, благостные проявления и скуп на добродетель, а ведь понять не хотят, что дары его, людскими делами и меряются», — внезапно осознавал Петр. От подобных мыслей ему что-то не по себе стало. Вроде как со своей душой в беседу пустился. А уж она то его может и не порадовать. Совесть ведь…
В голову, как в цвет одуванчика, ветер дует — сорвать норовит.
«Да нет уж, ветерок, не путай Петра голову с одуванчиком; не продуть ее теперь, ни северным, ни южным ветром; лишь взлохматить, взвихрить — это, брат, давай поспешай, на то тебе мать-природа и силы дала».
Дышал Петр спокойно, в полную грудь, как никогда.
«Ох, как волюшка бодрит-то душу, хоть бегом с горы пускайся. Только вот набегался уж. Эх кабы годочков десяток с плеч, самое времечко зажить; бабой бы обзавелся, детишками. А силенка-то еще имеется, застоялась вот только душа, не в той борозде натруженная», — бодрил себя Петр, стоя на склоне увала.
Утро выдалось теплое и ясное — домашнее; как корова в лицо дохнула. Ощутил и Петр открытое дыхание утра; двинул по склону, в обход двуглавой горы.
Природа, как и душа, не стареет. От того и узнавал Петр каждую тропку; словно вчера они ногами торены: «Не изменилась тайга, лишь юным лесом поросла, не узнает, насторожилась, — подумалось ему, — однако, все равно признаешь, свой я тут!.. Те сокровища, что дед припрятал, мои, а ты, матушка, их лишь остерегала до поры. Потому и расступись, не мешай. Вот так — то!..»
Глубоко и довольно, вздохнув широкой грудью, «хозяин тайги» зашагал по склону, все ближе приближаясь к бурелому, за которым и укрылась знакомая Седовая падь, а там уж рукой подать.
Бурелом и опасный путь к цели, отняли у Петра часа два, если не больше. Он узнавал хоженый провал, его крутые, поросшие плотным переплетавшимся ивняком, да колючими кустами шиповника, склоны. Местами, разлаписто и понуро свисали вниз корневища стройных сосен и лиственниц, едва удерживая мощные стволы от неминуемой гибели. Их обреченность ясна, но все же каждому свой срок, а пока их вершины красят тайгу с той же живой энергией, что и вкруг стоящие исполины.
К Седовой пади вело два пути. Об этом еще Терентий рассказывал. С северной стороны провала, куда Петр и сам, в свое время, не особо любил хаживать, проходила тропа сквозь балку, рыси в ней семьями водились, а мрак такой, что бывало от жути сердце займется; вот не ступает нога далее и все тут. Неведомое, оно неведомым порой и остается, ведь не каждый решится судьбу пытать, тем более в одиночку. В этой немой сыри, кричи не кричи, даже эхо тайга поглотит, не выпустит.
«По молодости, оно ясно, страх ощутимей и действенней, нежели сейчас, после стольких мытарств да тревог. Нет, теперь и медведя и рысь, попадись они на пути, Петр пожалуй бы за приятелей посчитал, только бы вновь не встретить столь ненавистных ему Моргуна и Сивого. Где они теперь затерялись? Или его, Петра Чиникова, след скрадывают? Но нет, мы еще поглядим, коли доведется, кто из нас в роли охотника окажется», — утешал себя Петр, переступая через лежавший на узкой тропе ствол поваленной когда-то давно, полусгнившей осины. Присел на минутку, осмотрелся…
Он был у цели, отчетливо узнавая замысловатый рельеф, былых, хорошо знакомых мест. Радовался удачно сложившимся событиям последних дней; тому, что вырвался наконец из колючих, цепких лап банды, отбился от нестерпимого ощущения, навалившейся серой тучей, смертной угрозы. Сейчас не позволит он себе угодить по глупости в бандитские руки — есть что оборонять. Не для того шел он всю свою жизнь к доставшейся ему так не легко тайне, чтобы вновь, обретя свободу, позволить кому бы то ни было со стороны, позариться на его сокровища.
В провал спустился, следуя по знакомой лишь ему тропе, минуя опасные рысьи ямы. Так было безопаснее, хотя потребовало большего времени. Внизу извечно журчал ручей. Решил идти водой. Версты две уж осталось, недалеко. Пойма распадка почти не изменилась. Тем же говором встретила журчащая на перекатах вода, пропитывая сырой влагой полупрозрачную мглу уходящего вниз прохода. Где-то там ручей образует небольшое, но глубокое озерко, поросшее зеленым, слабо подсохшим с краев камышом; за ним долина, немая и сонная, с частыми туманами и сырой мглой. Здесь тропа увита многолетним, переплетенным, труднопроходимым вьюном. Там, впереди, пещера, сокрытая человеком от приметного, случайного глаза. Ближе к цели, стало не так мрачно и в распадок проглянуло, редкое здесь, солнце; сушило иногда промозглую и влажную гниль сокрытых таежных трущоб.
У могучей многолетней сосны, унесшей свою тонкую вершину в непроглядную синь высокого неба, Петр сбросил с усталых плеч, тяжелую, измотавшую спину, поклажу.
Не дав себе отдыха, он бросился в заросли мелкого пихтача, круша острым топором мешавшую продвижению поросль.
«Потом, все потом…», — бубнил он самому себе, сгораемый нетерпением; прорывался все дальше и дальше к крутому откосу заваленному до недоступности многолетним гнильем, да сучьями. Где-то там, впереди, вход в заросшую пещеру. Все естественно, первозданно, не тронуто; как и полагается в дикой природе. Лишь стойкий бурьян заслонял проход. Это радовало и влекло Петра с еще большим рвением рушить ее; тайги, извечное, устоявшееся, потаенное.
По его раскрасневшемуся от работы лицу, обильно стекали грязные капли пота, оставленные на время не замеченными. Вот Петр остановился, перевел дыхание, торопливо и нервно озираясь, стер их замыленной, натруженной рукой; смазал, чтобы не было. Снимая, с рукавов, нудную, липкую паутину, полез вперед, не обращая внимания на снующих по нему перепуганных больших и малых пауков. В тревожной кульминации томительной развязки, колотилось натруженное сердце. Вот и он — овал полу засыпанного входа в просторную, неглубокую пещеру, дождавшийся его, не сложивший давних полномочий.
Петр разгреб руками навалившие листья, раскидал валежник да сучья, расширил проход. С усилием отвалил большую коряжину — пустую и трухлявую. Пещера обрела объемы. Угрюмый, железный сейф походил на валун, поросший толстым слоем бархатисто-зеленого мха.
— Однако же ты, браток, заждался!
Содрав с него четверть вековой панцирь, Петр лязгнул топором по металлу.
Он не ожидал увидеть сейф ничуть не поржавевшим. Со слабыми следами природных язв, не смотря на годы, он встретил своего покорителя молодым, крепким и неприступным.
— Да, дружок, сочтены твои дни отныне, готовься к расплате! — торжествовал Петр.
Он присел, умиленно глядя на свое сокровище. Глубоко вздохнув, перевел дух…
— Ну, что? Вот оно счастье, радость обладания, вот она, цель! — заявлял он вслух, никого более не страшась. — Я думаю, мы с тобой поладим. А добром не отдашь — силой возьму. Не затем я, Петр Чиников, шел сюда четверть века, чтобы пасть перед тобой колени. Нет!.. Покориться на этот раз придется! Теперь я один тебе хозяин, судья, соглядатай и палач. Тайга уж вон, сдала свои немые полномочия. А промеж нас, зараз намечается душевный разговор. Вот так-то. А пока постой здесь. Дай мне осмотреться, устал я к тебе идти, понимаешь?..
Петр оставил на время сейф, выйдя к сосне, где поклажу сбросил. Осмотрелся.
— Пожалуй здесь и расположусь, место подходящее, скрытное и тихое. К тому же днем даже солнце проглядывает. И, улыбнувшись теплым лучам единственного свидетеля, он принялся за обустройство лагеря, предусматривая так, на всякий случай, все возможные обороты… Кто знает, чем теперь, спустя четверть века, округа дышит. Может статься кому и тропы знакомы, не распознаешь сразу; а то вдруг, нанесет еще «гостя» какого. Косых взглядов хранительницы тайги он уже не боялся — страшнее были люди…
Отыскал винтовку, еще дедом припрятанную, но с ней предстояло поработать. Хоть и патроны сохранились, а вот ржа многое попортила. Смазка нужна, благо он ее из Иркутска прихватил. Оружие в лесу — первая необходимость.
Ясное утро и занявшийся теплый день, явно радовали Петра. А вот Савелию Загибину, оно пришлось не по душе. Что кипятком ошпарило, как в огород к Гнедку вышел. Коня-то и след простыл; ни сбруи тебе, ни упряжи. Все под чистую унесли грабители. Заохал, забегал Савелий; отродясь такого не бывало, чтобы к нему на подворье воры залезли. С огорода в сарай, из сарая в огород, в усадьбу, гремя тазами и ведрами, искал в горячке хозяин то ли коня, то ли упряжь, а то ли старуху свою.
— Да не мог он убечь-то, — уставилась на Савелия жена, щуря маленькие, серые глазки.
— Не мог, не мог… помогли значит, люди добрые. Нету коня и все тут, чего еще объяснять, — разошелся не на шутку Савелий. Ругался отборно, с пенкой, даже старухе дурно стало. А все же лезла со своим:
— Ты вот что, Савелий, — подступала баба, — к милиционеру иди, ему видней, пущай ищет.
— К милиционеру, к милиционеру!.. Молчи уж, мне решать! А вдруг к нам же и с обыском, ты об этом подумала?
— Почему это с обыском? Ты что сам лошадь в погребе спрятал или сеном запорошил?
Чего им, милиционерам, к нам соваться? Поводу нету…
— Ай, да ну тебя!.. — отмахивался Савелий. Собери лучше чего на стол, к участковому пойду, что еще остается…
— Тьфу ты холера, выругался он, вновь направляясь к огороду.
Воротился спустя время…
— Ну где тебя носит? — заныла жена, — остыло уж все.
— По следу ходил, огородами. Увели Гнедка ночью в сторону озера, к плотине, стало быть к вершинам направлялись, далее гадай ни гадай — шиш под нос. Безлошадные мы теперь с тобой, Авдотья, — факт бесспорный.
Позавтракав, переодел Савелий рубаху и двинулся понуро к Сельсовету, участковому жалиться. Выхода иного не видел.
Свидетельство о публикации №222080600863