Лев Толстой и Россия голодающая в 1893 году

                ПРИМЕЧАНИЕ.

                Это ОТРЫВОК из
                большой книги моей
                "Царь Лев против царя Голода"
        (Лев Толстой в земном Христовом служении в 1891 - 1893 гг.),
                которую можно скачать,
                читать по ссылкам:

 (1) https://disk.yandex.ru/d/jAhOt2vi1nSyqA

 (2)https://cloud.mail.ru/public/WNDs/bFtfK3nh4

   Ещё ПРИМЕЧАНИЕ. Такие ссылки "Проза. Ру", к сожалению, УБИВАЕТ. Надо эту убитую ссылочку выделить и скопировать в адресную строку, затем нажать "Ввод", чтобы перейти по этому адресу.


                ПРИЯТНОГО ЧТЕНИЯ!
                РАДОСТНЫХ ОТКРЫТИЙ
                ___________________

    НА ИЛЛЮСТРАЦИИ: "Под их защитой" (досл: "крышей"). Дети, из числа спасённых в зиму 1891 - 1892 гг. от голодной смерти и эпидемий в столовых, открытых Л. Н. Толстым и его единомышленниками в Тульской губ.
    Год: 1892.
    Место: Богородицкий уезд Тульской губернии.
    Снимок из книги: Russia then and now, 1892-1917; my mission to Russia during the famine of 1891-1892, with data bearing upon Russia of to-day (1917) by Reeves, Francis B. (Francis Brewster), Publisher: New York, London, G.P. Putnam"s Sons, 1917. P. 102.


                Глава Десятая, Заключительная
                УТОМЛЕННОЕ СВЕТИЛО
                (30 января – 6 ноября 1893 г.)

               

 Ses ailes de geant l'empechaient de marcher.

  (Baudelaire)

 Если б граф Лев Николаевич Толстой
в какой-либо местности Европы, а не в России,
прокормил в продолжение двух лет целый край,
т. е. несколько десятков тысяч голодных бедняков и даже скот их,
то ему воздали бы всем обществом шумные овации, поднесли адресы,
приветствовали благодарственными речами...
 Но в своём отечестве не тут-то было.
Графа обкрадывали те самые, которые ели его хлеб, обманывали его,
а власть имеющие делали ему неприятности, клеветали,
взводя на него всякие небылицы, подозревали его, шпионили и даже угрожали...
 Он же без шума, неустанно продолжал свой благотворный подвиг
и, покончив его, тихо и кротко удалился.

 (Е.И. Раевская. Лев Толстой среди голодающих)


                ВСТУПИТЕЛЬНЫЙ ОЧЕРК

  Год 1893-й начался и прошёл для Толстых-родителей в заботе о затяжной болезни сына, Льва-младшего. Тот под самый новый год был отпущен домой с военной службы, куда, из-за разрыва отношений с университетом, попал всего на два месяца, будучи и до того уже больным. Когда он явился неожиданно к новогодней ёлке, мать и отец ужаснулись. Вспоминает Софья Андреевна:

  «Это был не человек, а привидение. […] Всё веселье погасло сразу. Он был худ ужасно. Когда он улыбался, зубы были как-то особенно видны, щёки вваливались и делалось жутко. […] …Он долго, долго не поправлялся. Стояли в то время страшные морозы, от 25 до 32-х градусов. Холод дурно влиял на Лёву, он зяб, слабел, и, когда свесился, в нём оказалось два пуда и 20 фунтов [меньше 42 кг. – Р. А.], а ему был уже 21 год с лишком» (Толстая С.А. Моя жизнь. М., 2014. Книга вторая. [МЖ – 2.] С. 307).

  Конечно, заболевание было спровоцировано условиями жизни в страшной степной Патровке, где Лев Толстой-младший спас от мучительной смерти десятки тысяч душ (как и отец его в Бегичевке), но чуть не погиб сам… Стоит подчеркнуть, что никто из родителей не был в этом повинен: разрыв с университетом Лев-младший планировал — очевидно, очень глупо подражая в этом папе Льву — ещё до начала “голодной” эпопеи, желая посвятить всё время и силы писательскому творчеству. И поездка в любимый с детства “райский” (по детским же воспоминаниям) Самарский край была ЕГО, 20-тилетнего взрослого человека, выбором. Конечно, он не мог представить и вообразить себе бездну «традиционного» русского АДА, которая ждала его там, в утробе поганого «русского мира». А и увидев — он не мог отступить, отказаться: ведь отец в это время уже начал свою благотворительную работу, и надо было «не отстать» от него в сыновнем соперничестве! Конечно, было бы лучше, если бы он, по примеру родных сестёр, удовольствовался помощью отцу в Бегичевке и матери в Москве: отец, как мы видели, приняв маленькое, типичное «помещичье», благотворительное хозяйство из рук Ивана Ивановича Раевского, преобразил его в уникальное, с печатью собственной личности, “голодное министерство” из друзей и волонтёров, так что уже осенью 1891-го ему БЫЛО, КОГО отправить в степной голодный, холерный и тифозный ад, вместо любимого сына! Но юности не свойственна рассудительность.

  В болезни Льва-младшего было и одно положительное обстоятельство, на которое тут же указывает Софья Андреевна:

  «Это горе — болезнь сына — нас всех сплотило ещё ближе, и жили мы дружно и спокойно. По-прежнему принимали всех по субботам, и часто собиралось довольно приятное общество: профессора, родные, поющие барышни, художники и прочие» (Там же).

  Деятельность Толстого на ниве помощи голодавшему крестьянству неизмеримо увеличила российский и международный его авторитет, умножила знакомства и связи. Для Толстого очень приятной была в декабре 1892 г. всего лишь вторая (после 1887 г.) встреча с важнейшим “творческим вдохновителем” его будущего романа «Воскресение», гением адвокатского ремесла Анатолием Фёдоровичем Кони. Тогда же и в январе он знакомится или общается в переписке с рядом литераторов, как давно знакомых, так и новых. Например, 24 декабря он нечаянно встречает в книжном магазине крестьянского поэта С. Д. Дрожжина. Намечаются, но не осуществляются в январе 1893-го посещение больного Н. С. Лескова и знакомство с А. П. Чеховым. От Лескова он получает письмо с просьбой духовной поддержки перед лицом предвидимой им смерти — и отвечает письмом 7 – 8 января (впоследствии, к сожалению, затерявшимся), в котором убеждает духовного собрата во Христе, что смерти бояться не следует, что «у неё кроткие глаза» (Цит. по: Гусев Н.Н. Летопись жизни и творчества Льва Николаевича Толстого. М., 1960. [Книга вторая.] 1891 – 1910. С. 91).

  Достаточно интересна была Толстому и парочка английских квакеров, Д. Беллоуз и Д. Нив, навестивших его около 8 декабря 1892 г. Квакеры, как мы показали выше, внесли свой вклад и в помощь голодным, но эти, в данном случае, интересовались жизнью российских сектантов, духоборов, молокан и штундистов, в условиях преследования их правительством. Направлялись они в Южную Россию и на Кавказ, намерены были посетить и Хилкова — который до знакомства с учением Толстого тоже был “чистым” штундистом. С ними Толстой отправил драгоценное письмо к духовному собрату во Христе, в котором наконец мог высказаться, не опасаясь утраты письма по пути к адресату или иных последствий от навязчивой перлюстрации корреспонденции в Российской Империи.

  Наконец, полезным и приятным было для Л. Н. Толстого участие в собрании либеральных общественных активистов-благотворителей, прошедшем в эти январские дни в доме земского врача М. И. Петрункевича на Смоленском бульваре, впоследствии известного кадета, члена Государственной думы. Здесь Лев Николаевич снова увиделся со своими “учениками” из Тамбовской губернии, “командой” Вернадского и Келлера.

  Сработали они, надо сказать, молодцами: с 18 декабря 1891-го по конец февраля 1892 г. открыли 34 столовых, и, помимо беднейших крестьян, так же как и Толстой, кормили детей и лошадок (Корнилов А.А. Семь месяцев среди голодающих крестьян. М., 1893. С. 99, 123, 174 – 177 и др.). О встрече с Толстым вспоминал сам А. А. Корнилов. Толстой при том свидании выпросил у Корнилова на прочтение книгу «Былое и думы» А. И. Герцена, которую непросто было достать в России, довольно зло нападал на либералов, но одного из них, кн. Д. И. Шаховского, почтил ласковым взглядом, когда тот, после речи Гольцева (кстати, довольно правдивой) «об утомлении, которое испытывает публика ввиду слишком усиленного сбора пожертвований, и об охлаждении её к делу продовольственной помощи», вследствии чего в России уже затруднительно будет “раскошелить” достаточное количество жертвователей на следующие “голодные” месяцы, бросил вдруг в собрание эмоцмональную реплику: «Позор это будет, позор для нас всех, если мы не сумеем этого устроить!» (Корнилов А. О знакомстве с Л. Толстым // Русская литература. 1916. № 4. С. 160 – 161). Вероятно, Толстому как художнику и психологу понравилась эта нотка оживления в чопорном сборище в целом нелюбимой им либеральной городской интеллигентской сволочи.

  Толстой и позднее не терял из внимания деятельности сына своего старого приятеля (с Иваном Васильевичем Вернадским, видным экономистом и статистиком, он был знаком ещё в 1850-е гг.). Ещё в 1880-х, после переезда Толстого в Москву, сложился специфический кружок регулярных его посетителей, куда входил и молодой Вернадский. Желая воротить хозяинам любовно “скушанную” и продуктивно “переваренную” книгу Герцена, Толстой позднее навестил Вернадского в Москве: «Я помню, когда [...] Толстой зашёл к нам, в голод, кажется, 1891 г., и помню разговор с ним. Он говорил И. И. Петрункевичу, что я симпатичный – тогда я составлял отчёт о помощи голодающим» (Цит. по: Мочалов И.И. Л.Н. Толстой и В.И. Вернадский // В.И. Вернадский. Рrо еt соntrа. СПб., 2000. С. 267).

  В 1942 г. старец Вернадский вспоминал: «Для меня Толстой [близок] благодаря тому, что Д. И. [Шаховской] был к нему близок, что к нему близки Чертков, Бирюков, Калмыкова — наш кружок 1880-х годов. [Были близки] Петрункевичи и особенно Софья Владимировна Панина» (Там же. С. 266). Конечно же, симпатичен Вернадский Толстому был не своими околонаучно-мистическими спорами, не защитой идеи бессмертия души и уж точно не членством в «братстве» молодой интеллигентской либероидной дряни. И, конечно же, упоминаемая встреча, в условиях составления В. И. Вернадским уже ОТЧЁТА о работе столовых, не могла быть ранее 1892 г.

   После смерти Толстого, размышляя о его личности, его учении и наследии, В. И. Вернадский, к тому времени уже выдающийся учёный, записал 9 августа 1911 г.: «Толстовство может существовать лишь на фоне научной работы – и является полезным коррективом для отдельных людей» (Там же. С. 265). Эту мысль можно и нужно скорректировать: чистое, евангельское христианство Христа, а не попов и богословов, расчищенное и возвращённое миру Толстым — путеводный свет не для одних учёных, а для всех СОТВОРЦОВ великого Творца, всех работников дела Божия в мире, всех искателей и провозгласителей, и служителей единой Божьей правды-Истины.

  Но ПРОЧИЕ, то есть большинство гостей московского дома Толстых, были ему иногда просто в тягость. А разрыв в ноябре 1892-го отношений с московским аскетом, философом и библиотекарем Румянцевской библиотеки Н. Ф. Фёдоровым стал ощутимой для Толстого духовной потерей. Оказалось, что наивный, но горячий характером книжный старичок слишком поверил грязным пасквилям «Московских ведомостей», о лжи которых по поводу заграничной публикации фрагментов статьи Л. Н. Толстого «О голоде» мы уже достаточно сказали выше. Несчастный при встрече отказался подать руку своему собрату по духовной аскезе, и, подобно современным нам жертвам телевизионной пропаганды, выругался на «письмо» Толстого в «Daily Telegraph» довольно стереотипной отповедью:

  « — Неужели Вы не сознаёте, какими чувствами продиктовано оно и к чему призывает? Нет, с Вами у меня нет ничего общего, и можете уходить» (Цит. по: Опульская Л. Д. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1892 по 1899 год. М., 1998. С. 29). Фёдоров не захотел слушать ни слова объяснений от Льва Николаевича и холодностью приёма буквально «выморозил» Толстого из библиотеки.

  Серьёзность этой потери мы полагаем в том, что сам Николай Фёдорович был для Толстого до этой трагикомической ссоры незыблемым духовным авторитетом: живым примером человека, живущего в чумной и грешной клоаке большого города — по высшим, неотмирным законам. Толстой, хоть для частично такой же жизни, тянулся к физическому труду и к трудовой жизни круглый год в сельской провинции. Но такой образ жизни, волею семьи — по преимуществу жены, то есть самой судьбы — останется для него невозможным ещё целый ряд лет, до начала XX столетия. Оттолкнув от себя «разнузданного революционера» Толстого, Фёдоров оставил его в обществе людей, в большинстве своём куда менее духовно близких и достойных.

  Ещё два приятных, но, к сожалению, заочных духовных диалога продолжил в начале 1893-го Лев Николаевич: с уже покойным женевским философом Анри Амиелем, к постигновению которого подключилась тогда же и Софья Андреевна и переводом которого, с помощью дочери Маши, он занялся, а также с живым ещё французским классиком Ги де Мопассаном, которому предстояло умереть всего через полгода, в июле 1893-го, от тяжёлых последствий сифилиса. Если Тургенев ставил Мопассана по художественному мастерству сразу за Толстым, то сам Толстой готов был удостоить тяжело больного французского гения редкой, но справедливой в данном случае чести РАВЕНСТВА: если не на творческом, то на духовном пути. Это он и сделал, совсем ненадолго оторвавшись от тяжело, медленно (до мая 1893-го!) завершавшегося писанием трактата «Царство Божие внутри вас» и подготовив по заказу московского издательства небольшое Предисловие о Мопассане для книги «Сочинения Гюи де Мопассана, избранные Л. Н. Толстым» (в 2-х книгах). Окончательная редакция Предисловия датирована 2 апреля. Вот завершающие его строки, похожие на некролог по физически ещё живому на момент их написания человеку:

  «Мопассан дожил до того трагического момента жизни, когда начиналась борьба между ложью той жизни, которая окружала его, и истиною, которую он начинал сознавать. Начинались уже в нём приступы духовного рождения.

  И вот эти-то муки рождения и выражены в тех лучших произведениях его, в особенности в тех мелких рассказах, которые мы и печатаем в этом издании.

  Если бы ему суждено было не умереть в муках рождения, а родиться, он бы дал великие поучительные произведения, но и то, что он дал нам в своём процессе рождения, уже многое. Будем же благодарны этому сильному, правдивому человеку и за то, что он дал нам» (30, 24).

  Книга 2-я «Сочинений Мопассана…» с Предисловием Л. Н. Толстого вышла в свет лишь в 1894-м, так что сам французский писатель уже точно никак не мог прочесть заслуженно высокие отзывы русского классика о лучших образцах его творчества и проницательно-строгие, но и сочувственные строки о ряде других его сочинений и лично о нём.

  Вот, собственно, и все «живые, трепетные нити» в тот момент — кроме, конечно, Черткова с толстовцами, о коих здесь умолчим. Много было связей светских, да мало душевных уз. Многие были званы в московский дом Толстых, и ещё большая массовка являлась туда, традиционно, без приглашения… а вот ПРИЗВАННЫХ Свыше к понимающему общению с Духовным Царём России, к сопутничеству ему на пути жизни христианского исповедничества и проповедания — не было новых никого. И Лев Отец заскучал. Он чуял сердцем зияющую неоконченность своего в Бегичевке дела. Он не мог любить его в том формате ПОМОЩИ ДЕНЬГАМИ, который был в 1891 году НАВЯЗАН ему лжехристианским устройством общественного бытия. Ему не нужны были практические подтверждения недействительности такой «помощи» народу, без подлинной христианской любви к нему и подлинного равенства в человеческом достоинстве, со стороны городской барской, интеллигентской и прочей дармоедской сволочи — но ему навязали и этот опыт! Но самым неприятным было это вынужденное проживание с женой — условие покоя её нездоровых нерв и, вероятно, психики — в ситуации продолжавшегося вторую зиму бедствия голода. Софья Андреевна вспоминает в «Моей жизни» о середине-второй половине января 1893 года:

 «…На Льва Николаевича уже напало беспокойство, он был не в духе, и под предлогом помощи соседней деревне Городне и другим деревням в ближайшем от Ясной Поляны расстоянии он решил уехать 28-го января с дочерью Машей в Ясную Поляну». С точки зрения жены, это было почти предательством: она была, по её мнению, покинута «одна с учащейся молодёжью в Москве», а муж, будто НЕ ЖЕЛАЯ помогать детям, НАШЁЛ ПОВОД для отсутствия: помогать мужикам и бабам, которые почти всегда сами виноваты в своей нищете из-за «повального пьянства» (МЖ – 2. С. 308).

 Тяжесть жизни и омрачённость сознания Софьи Толстой сильнейше усугублялась мерами экономии, ею предпринятыми: ведя, как прежде, свой издательский бизнес, она отказалась от наёмных корректоров и, несмотря на болезнь глаз, снова взялась сама готовить корректуры для очередного, уже 9-го (!) издания сочинений мужа: «…Мне приятно было думать, что этой работой я делаю экономию на 12 рублей в день» (Там же. С. 309). Отказалась она в этот период московской жизни и от прислуги, что в мемуарах описывает как особенный подвиг, противопоставляя отчего-то «принципам» христиански верующего мужа: «Я чистила платья, мыла калоши, чистила башмаки, мела комнаты, вытирала пыль, стелила постели, накрывала на стол…». Как следствие, возникали новые основания для неприязненного отношения к мужу: «Уходило и время, и много сил, оставалось мало для более серьёзного в жизни» (Там же. С. 328). Толстой был философом и учителем жизни не по формальному «образованию», а по призванию: он ощущал РАЗУМНУЮ МЕРУ, необходимую во всём, и действительно не спешил становиться ни кухаркой, ни портнихой, ни прачкой, пусть даже и в собственном доме. Плох из него был и детский воспитатель: ведь с начала 1880-х он всеми силами перевоспитывал СЕБЯ, причём в тех направлениях, которые не понимались и не принимались Софьей Андреевной как женой и матерью. И несчастная УБИВАЛАСЬ, во всех смыслах этого слова, отрицая всякую свою долю вины, и не смея винить в своих тяготах общественный строй сволочной во все времена, безжалостной к женщине, патриархальной и лжехристианской России, а виня во всём — лишь мужа, мужа, мужа, “кусая”, будто хищница, любящего и любимого человека в самые беззащитные и слабые места:

  «А что Лев Николаевич сделал, чтобы дети ему были близки? Ни в чём не помог, ни за что никогда не похвалил; ни разу не взглянул с любовью в их душу. Осуждение, отрицание, критика и отчуждение… Дети ему мешали, надоедали. […] Лев Николаевич напрасно ставил вопрос о соперничестве. У нас этого совсем не было. Он просто всё отрицал и, не давая ничего положительного детям, просто ничем не занимался и совершенно игнорировал их существование. Зато занят был Лев Николаевич ВСЕМ человечеством и всё более и более приобретал любовь людей и славу» (МЖ – 2. С. 316, 319 – 320).

  Ложь жены Толстого о совершенном «неучастии» его в воспитании детей, равно как и об искании общественной славы, решительно опровергается в наши дни даже её поклонниками из числа ЧЕСТНЫХ учёных-толстоведов. Сдержанность Толстого в выражении благодарности, в похвалах и ласке связывают — и, вероятно, справедливо — с собственным его в детстве «полусиротским» положением, ранней утратой матери и отца. Что же касается славы… Поневоле вспоминается снова гениальная концепция разных религиозных «жизнепониманий», данная Л. Н. Толстым в статье «Религия и нравственность» (1893) и трактате «Царство Божие внутри вас…» (1890 – 1893). Человеком, не достигшим ещё жизнепонимания христианского, но держащимся низшего, общественно-государственного, «значение жизни признаётся […] в благе известной совокупности личностей: семьи, рода, народа, государства, И ДАЖЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА» (39, 9. Выделение наше. – Р. А.). И ещё: «Человек языческий, общественный признаёт жизнь […] в племени, семье, роде, государстве, и жертвует для этих совокупностей своим личным благом. ДВИГАТЕЛЬ ЕГО ЖИЗНИ ЕСТЬ СЛАВА» (28, 70. Выделение наше. – Р. А.).

  Очевидно, что, приписывая мужу желание служения человечеству ради личной славы, Соничка делала, а её поклонницы и поклонники делают по сей день одну и ту же ошибку: приписывают Толстому СОБСТВЕННЫЕ МОТИВЫ: те, которыми руководились бы «на его месте», то есть низшие по отношению к непостижимой для них системе поведенческих мотиваций человека высшего жизнепонимания, именуемого Толстым в названных сочинениях христианским или «божеским». Столь же ошибочен и их вывод о тотальном «отрицании» Толстым ВСЕЙ семейной и общественной жизни, без положительного идеала. Начиная с книги «В чём моя вера?» Толстой указывал на этот идеал, идеал ПОСЛЕДОВАНИЯ ХРИСТУ — справедливо отрицая то, что лишь маскируется под такое последование («исторические» церкви), и то, конечно же, что совершенно противоречит идеалу (например, государства и их системно организованное насилие). Но для сознания человека, не пробуждённого ещё к христианскому жизнепониманию, вразумительна и понятна лишь «отрицающая» часть. Даже духовно чуткий, живой Николай Семёнович Лесков, как мы помним, сделал летом 1891 года эту ошибку: отрицание Толстым суетливой барской «благотворительности» народу посредством собранных с народа же денег счёл за отрицание необходимости помощи крестьянам как таковой.

   И ещё, из той же книги воспоминаний С. А. Толстой «Моя жизнь», жалоба на ею же созданные условия повседневности, личный домашний «адик»:

  «На вид моя жизнь всем представлялась очень счастливой с таким знаменитым мужем, с обеспеченными средствами, хорошим здоровьем и так далее. Но ежедневная суета и труды мои не давали мне ни минуты досуга для пользования моим счастьем. Всё как-то наваливалось на меня. И опять, и опять вспоминались мне слова, сказанные мне давно известным <учёным> Charles Richet [Шарлем Рише]: “Je vous plains. Madame, vous n'avez pas m;me le temps d’;tre heureuse” [“Мне вас жаль, сударыня, у вас даже нет времени быть счастливой”]» (Там же. С. 315).

  В такую же суету, которой, конечно же, имелась альтернатива в отвергаемом обоими супругами, НЕ УДОВЛЕТВОРЯЮЩЕМ ОБОИХ животном и простеческом «семейном счастии», погрузил себя в эти дни в очередной раз и Лев Николаевич. И он был жёстче связан, нежели супруга его, необходимостью продолжения и завершения своего благотворительного предприятия, но при этом, как мы увидим, благодаря истинно христианским фундаменту и якорю в сознании своём, МОГ, потому что УМЕЛ, от времени до времени быть и покойным, и счастливым.


                КОНЕЦ ВСТУПИТЕЛЬНОГО ОЧЕРКА

                __________


                10.1. НЕТ ВРЕМЕНИ БЫТЬ СЧАСТЛИВЫМИ
                (30 января – 25 февраля 1893 г.)


 Ссылаясь на «Ежегодник» Софьи Толстой на 1893-й год, биограф Л. Н. Толстого Н. Н. Гусев называет 22 января 1893 года как день отъезда писателя с дочерью М. Л. Толстой в Ясную Поляну (Гусев. Летопись... 1890 – 1910. С. 91). Его датировку корректирует Л. Д. Опульская: 25 января (Указ. соч. С. 35). Но вот сама Софья Андреевна Толстая указывает в воспоминаниях иной день отъезда мужа: 28 января (МЖ – 2. С. 308). Точность датировки затрудняется отсутствием на эти дни, вплоть до 3 февраля, переписки, а также записей в Дневнике Л. Н. Толстого (возобновлённых только в мае) и в дневнике его жены. Но дата 28 января вероятнее потому, что начало переписки супругов относится к 30 января, и в первом из писем Толстой определённо указывает на недавний приезд, а в письме к В. Г. Черткову от 3 февраля уже совершенно точно указывает, что приехал в Ясную Поляну «из Москвы 4 дня тому назад» (87, 179). Он обещает Черткову в три дня закончить «Царство Божие», отдать рукопись неотлучному Е. И. Потову и наконец-то «поехать около 7[-го] в Бегичевку свободным и приняться за многое, что хочется» (Там же).

 А вот полный текст письма Л. Н. Толстого от 30 января к жене:

 «Здравствуй, милая Соня. Надеюсь, что ты идёшь на поправку. Пожалуйста, напиши правдиво и обстоятельно. Мы доехали хорошо. Дорогой немного развлекал нас жалкий Глеб Толстой. <Сын министра внутренних дел Дмитрия Андреевича Толстого; служил в то время земским начальником в Рязанской губ. – Р. А.> Ужасно жалко видеть этот безнадёжный идиотизм, закрепляемый вином с добрым сердцем. Мог бы быть человек.

 В доме тепло, хорошо, уютно и тихо. И в доме и на дворе. И тишина эта очень радостна, успокоительна.

 Утром занимался до часа, потом поехал с Пошей в санях в Городну. Там нищета и суровость жизни в занесённых [нрзб.] так, что входишь в дома тунелями (и тунели против окон) — ужасны на наш взгляд, но они как будто не чувствуют её.

 В доме моей молочной сестры <Авдотьи Данилаевой> умерла она и двое её внуков в последний месяц, и, вероятно, смерть ускорена или вовсе произошла от нужды, но они не видят этого. И у меня, и у Поши, который обходил деревню с другой стороны, — одно чувство: жалко развращать их <раздачей муки. – Р. А.>. Впрочем, завтра поговорим с писарем.

 Погода прекрасная. Вечером читали вслух, и я насилу держался, чтоб не заснуть, несмотря на интерес записок Григоровича. «Русская мысль» здесь.

 Целую всех вас. Л. Т.» (84, 177).

 Писатель Дмитрий Васильевич Григорович был давнишним, с 1855 г., знакомым Льва Николаевича — ещё по Петербургу и по редакции «Современника». Его воспоминания Толстой с интересом читал в журнале «Русская мысль», где они были напечатаны в № 12 за 1892 год и №№ 1 и 2 за 1893 год. Судя по завершающей реплике письма, Толстой специально ждал возможности прочитать дома, тихими зимними вечерами, номера любимого журнала с этими дорогими для него мемуарами.

 Своим письмом Толстой упредил жену, спрашивавщую в своём письме от 31-го, «есть ли настоящий голод» в окрестностях Ясной Поляны, а попутно упрекавшей мужа в эксплуатации духовно близкой и послушной дочери:

 «…Сегодня вижу на столе Машины мне покупки и ясно себе её представила, бледную и жалкую, портящую ту жизнь, которая могла бы быть так хороша. Два раза молод не будешь!» (Толстая С.А. Письма Л.Н. Толстому. [Далее сокр.: ПСТ] М., 1936. С. 553).

 Со своих, мирских позиций Софья Андреевна безусловно права. Желая «лучшей участи», поприща духовного христианского служения для своих дочерей и оттого удерживая их от брака, Толстой невольно иллюстрировал своим поведением народную мудрость о том, что «лучшее» иногда — враг просто хорошего. Кроме того, некоторые обстоятельства, так же освещённые в цитированном выше письме Софьи Толстой от 31-го января, заставляют предполагать и в Толстом живучие мирские, сословные предрассудки в отношении выбора женихов “благородными” дочерьми. Софья Андревна ведёт речь в письме о сватовстве юриста Ивана Васильевича Денисенко (1851 – 1916) к Елене Сергеевне Толстой (1863 – 1940), племяннице Толстого, младшей дочери его сестры Марии Николаевны Толстой, прижитой ею от «незаконной» связи с Гектором Виктором де Кленом. «Счастья взрыв мы промолчали оба» - вспоминает Софья Андреевна кстати строку одного из любимых ею стихотворений уже покойного Аф. Аф. Фета, датированных 9 июня 1887 г.:

Светил нам день, будя огонь в крови…
Прекрасная, восторгов ты искала,
И о своей несбыточной любви
Младенчески мне тайны поверяла.

Как мог, слепец, я не видать тогда,
Что жизни ночь над нами лишь сгустится,
Твоя душа, красы твоей звезда,
Передо мной, умчавшись, загорится,

И, разлучась навеки, мы поймём,
Что счастья взрыв мы промолчали оба,
И что вздыхать обоим нам по нём,
Хоть будем врознь стоять у двери гроба.

 И таким образом намекает мужу, что и его дочери вынужденно, из послушания отцу, могут «промолчать» своё семейное счастье.

 В том же году у Денисенко состоялась свадьба. И Толстой, зная «низкое» происхождение Елены Сергеевны, не только не удерживал её, но благословил выгодный для племянницы брак в письме к ней от 5 февраля, пожелав счастья с супругом (см.: 66, 291).

 Продолжение рассказа о текущих делах и, частию, предваряющий ответ на вопросы жены — в письме Л. Н. Толстого того же дня, 31 января:

 «Вчера приехал Евгений Иванович <Попов>, который к сожалению не был у вас и не привёз никаких писем. Напоив его чаем, легли спать около 12. Нынче отправили утром Пошу. Я по обыкновению писал, Маша ездила в <деревню> Мостовую. Работалось мне дурно, и я рано кончил и лёг. Проснувшись в час, поехал в Ясенки к писарю и старшине поторопить их об отправке приговоров крестьян о продовольствии и узнать ещё подробности о нуждающихся. Он даст мне список самых нуждающихся, и мы раздадим муку. Общей нужды нет, такой, как около Бегичевки, но некоторые также в страшном положении. Такое же впечатление и Маши. Так что поедем в Бегичевку, как только приедет Таня, если она хочет приехать. Нужно ли тебе, Таня голубушка? — Нужда в некоторых случаях ужасная. Тоже дров нет от снега. В Ясенках умер мужик от холода и голода — неделю не топил. Погода чудесная, — тепло. Я ездил верхом. Живу в Таниной многосложной и приятной комнате. Сейчас едут на Козловку за Марьей Кирилловной и привезут верно известия о вас. Дай Бог, чтобы хорошие. Целую вас.

 Маша здорова, бодра. Я думаю, что ей здорово во всех отношениях уехать из Москвы» (Там же. С. 178).

 В этом бодром, как солнечный январский день, письме Толстой сразу даёт понять жене, что намерен, помимо текущих занятий, всерьёз присмотреться, на предмет возможной помощи, к жизни крестьянства близ родной усадьбы. Жизни, истинные беды и проблемы которой не поставишь ни в какое сравнение ни с временными, отчего-то слишком часто сопутствующими его поездкам, недугами жены и детей, ни с прочими проблемами зажиточного московского семейства — отчасти надуманными или раздутыми «благоверной».

 Она получила оба письма мужа, 30 и 31 января, и отвечала на них вечером 2 февраля следующим:

 «Милый Лёвочка, получила все твои письма и Машины письма, и я так вам сочувствую и понимаю ваше наслаждение тишиной, белизной, беспредельностью и свежестью деревенской природы и жизни. Я рада за вас, пока совсем покойна за вас, Ясная и близко и своё родное хорошее гнездо. А вот когда вы в Бегичевку поедете, — вот это терзание всем! Хоть бы вы подольше остались в Ясной и поскорее вернулись из Бегичевки. Сегодня смотрю в окно на ясный закат и сама так бы и убежала куда-нибудь на простор, особенно от масляницы.

 Вчера, мучаясь, возила Сашу, Ваню, Мишу и Лидию в Большой театр. […]

 Лёва опять мрачен и дёргает меня за сердце, браня и доктора и меня, и воды, и приходя в отчаяние. Мечется он ужасно и мне это тяжело, а помочь не умею и не знаю, как. Не могу я изменить своего убеждения, что ему нужно последовательно и терпеливо полечиться. — Сама я здорова, исключая желудка, но не спокойна во всех отношениях, что и досадно на себя и противно, и я это поборю трудом и заботой о детях.

 Сегодня ездила проведать Машеньку, она всё больна; была у Грота и ещё кое у кого. Завтра, в среду, уезжают все Толстые в Пирогово, а в четверг приедет к вам, вероятно, Таня. Сейчас у нас Ге и Дунаев, Серёжа уехал к Самариным на спектакль в новом фраке, и мне очень хотелось, но без Тани скучно, а у ней платья нет. Да и совестно ездить, хотя я без тебя, Лёвочка, всегда ищу развлечений, а с тобой никуда не стремлюсь и всегда довольна. Я рада, что Маша себя хорошо чувствует в деревне; дай бог ей поправиться и духом и телом. Целую вас обоих, сидели бы в Ясной, отдыхали бы и я радовалась бы, что вам хорошо. Право, нужно ли в Бегичевку? А может быть не нужно совсем!

 Ну, прощайте, теперь Таня привезёт известия, а писать уж буду в Клёкотки.

 С. Т.» (ПСТ. С. 554).

 Софья Андреевна по письмам мужа, как ей представлялось, “убедилась”, что его присутствие для помощи голодающим «не так нужно» (МЖ – 2. С. 309). Описывая болезненное поведение сына, она стремилась к тому же, к чему и раньше, когда писала мужу о болезнях малышей: прервать его отлучку, ЗАСТАВИТЬ приехать… Но Толстой, хотя и не вполне справедливо, связывал “мрачность” сына Льва с его недовольством собой: ни таланты на литературном поприще, ни силы в благотворительном предприятии — не оказались у него не то, что равными отцовым, но и близкими к нему!

 Младшие же дети пока ничем серьёзно не болели, а гениальный малыш Ваничка, подлинная надежда отца, даже заражал окружающих своими бодростью и жизнелюбием. Выучив к 4 годам неплохо английский язык, чудесный львёнок с радостью начал учить по-английски старика-художника Ге, походившего на папу Льва не только одухотворённостью, но и некоторыми чертами внешности. Пообщавшись с малышом, духовный старец убеждённо сообщил Софье Андреевне, «что Ваничка познал уже всё в здешнем мире, потому что он живёт уже не в первый раз, а жил раньше неоднократно» (МЖ – 2. С. 310).

 3 февраля Толстой ответил на письма жены от 30 и 31 января. Письмо, если вчитаться, отчасти странное: Толстой как бы «не слышит» негативных известий из Москвы (например, о болезни сына), предпочитая реагировать на всё по-своему и сообщать лишь своё, относящееся к скорому отъезду и к самому бегичевскому предприятию:

 «[…] Мы поедем, когда приедет Таня. Завтра увижусь с новым земским начальником, Тулубьевым, и сговорюсь о том, что сделать здесь. Вчера ездил в Ясенки, нынче ездил в Тулу... Свидетельств <от Красного креста на право бесплатного провоза грузов. – Р. А.> больше нет, а Поша пишет, что дров мало и очень нужны. Нельзя ли достать из Петербурга, из комитета Наследника <по оказанию помощи голодающим, работал с ноября 1891 г.. – Р. А.>, через Александру Андреевну <Толстую> или кого ещё. Посоветуйся с кем-нибудь, и если да, то пусть Таня напишет.

 Работается хорошо. После обеда поправляли с Машей Амиеля. <Т. е. перевод «Избранного» из Амиелева Дневника. – Р. А.> Очень хорош.
 […] Мы вполне здоровы. Только бы вы были такие же.

 Целую всех. Едим чудесно и так же спим. На дворе прекрасно, в доме тепло» (84, 178 – 179).

 Следующее, очень краткое, почти как извещение, «открытое письмо» (открытка) Льва Николаевича, от 4 февраля:

 «Не знаю, написала ли тебе сегодня Маша, а она уже ушла на конюшню, чтоб ехать за Таней, и потому пишу, чтобы сказать, что мы здоровы, что у нас всё хорошо. Нынче был земский начальник Тулубьев, и мы с ним сговорились о помощи, кажется благоразумно. Если ничто не изменит наших планов, то поедем в субботу <6 февраля>. Пожалуйста, пиши почаще, хоть по несколько слов.

 Л. Т.» (Там же. С. 179 – 180).

 Давний знакомый Толстого, помещик и лейб-гусар в отставке Иван Васильевич Тулубьев (ок. 1838 – после 1917) остался в доброй памяти просвещённых туляков до сего дня. 30 лет (!) он беспорочно прослужил в Тульском уездном земстве и был в уезде почётным мировым судьёй. По натуре — энергичный, бодрый, словоохотливый… Толстой с ним обсуждал в эти дни необходимость открытия столовых, но пришёл к выводу, что достаточной пока что помощью будут земские выдачи мукой.

 Возможно, Софье Андреевне письма супруга от этих дней могли показаться «не сердечными», отчуждёнными и вызвать критический, исполненный обид и гнева, ответ: недаром очередные её письма от 5 и 6 февраля, написанные В НОЧНОЕ ВРЕМЯ в ответ на письма мужа, не были опубликованы в общем сборнике, а только упоминаются в нём (см.: ПСТ. С. 555). Но нужно помнить, что Толстой готовил себя физически и морально к Бегичевке — с которой и сам уже рад был бы кончить, но, памятуя долг свой перед И. И. Раевским, просто отказаться и не поехать он не мог! Ему хватало дурных воспоминаний и предвидений и без соничкиных жалоб. Подмогой же ему в эти дни были — дочери, одна из которых, Маша, переводила дневник Анери Амиеля, в философии которого одним из фундаментальных концептов был как раз НРАВСТВЕННЫЙ ДОЛГ.

 Но при том, что мысленно Лев Николаевич уже был «в деле», он не забывал и о жене, беспокоился о ней, что доказывает последнее его, перед отъездом в Бегичевку, письмо из Ясной Поляны от 5 февраля:

 «Теперь вечер 5 числа. Мы собираемся ехать завтра, девочки укладывают, а я пишу письма. Пожалуйста, ты об нас не беспокойся. Мы в путешествии будем осторожны, как только ты могла бы желать. Если будет метель, не поедем. Я по тому говорю это, что мне ломит сломанная рука, и, кажется, идёт на ветер и на оттепель.

 Я вчера тебе написал мельком о том, что здесь делается. Дело стоит так: нужда большая в Мостовой, Городне, Подъиванкове и Щёкине, деревни вёрст за 10. Маша ездила туда нынче. Но до сих пор, благодаря заработкам, которые тут есть, всё ещё кое-как кормятся. Кроме того, неизвестно, сколько и кому выдадут от земства. А выдавать начнут на днях. И потому мы решили с новым земским начальником Тулубьевым (он был у нас, как говорит, 5 лет <назад>; хороший, кажется, малый, бывший лейб-гусар), что подождём до выдачи, а тогда, вернувшись из Бегичевки, устроим здесь, в чём поможет Тулубьев. У него же я и купил для этого рожь.

 Таня приехала благополучно, но мне жалко её отрывать от увлёкшего её занятия живописью. Может быть мы отправим её одну к тебе, тем более, если Лёва уедет, и ты останешься одна. Хотя Лёва тебя, как видно, теперь более всего мучает. — Мне думается, что его нездоровье одно из тех ослаблений жизненной энергии, которые часто бывают в этом возрасте. Я помню в таком положении был Владимир Александрович <Иславин> <дядя С. А. Толстой. – Р. А.>, в таком положении был брат Сергей. Он лечился, пил рыбий жир.

 Мы здоровы. Погода стояла тут прекрасная, и всё ездил верхом.

 Я писал тебе о выхлопатывании свидетельств бесплатных из Комитета наследника. Подумав хорошенько, я решил, что этого не надо, поэтому ты оставь это. — В тот день, как я был в Туле, я видел Давыдова и Львова и узнал, что Писарев тут. Он, кажется, поехал к себе, но ненадолго, и вернётся в Тулу. Я постараюсь увидать его и достать от него свидетельства. […]

 Л. Т.» (84, 180 – 181).
 
 Следующее письмо, открытое, Лев Николаевич написал жене уже с дороги — из Клёкоток, на пути в Бегичевку, 6 февраля:

 «Пишем из Клёкоток, куда благополучно приехали, но без Маши. Она по случаю афер осталась на день с <портнихой> Марьей Кирилловной в Ясной. Мы, — т. е. Таня, Евгений Иванович <Попов>, я и <повар> Пётр Васильевич, сейчас едем далее. Погода тихая, прекрасная, 14 град. От тебя, к огорчению нашему, письма нет. Целую тебя крепко и пеняю за то, что не пишешь. — Оттуда ещё напишем.

Л. Т.

 Если озябнем или устанем, остановимся в Молодёнках» (84, 181 - 182).

 Пенял Лев Николаевич жене совершенно напрасно: она ответила на письмо его от 5 февраля на следующий день по получении известий из Ясной — 7-го. Вот отрывок письма её от 7 февраля к мужу, уже по адресу в Клёкотки:

 «[…] Про свидетельства на бесплатный провоз, ты отказал мне поздно. Я уже наладила хлопоты; поехал в Петербург Литвинов; сын Кауфмана его друг, и Литвинов обещал лично попросить самого Кауфмана дать нам свидетельств. Уж не знаю, что из этого выйдет. <Старичок генерал Михаил Петрович Кауфман (1822 – 1902) исполнял в то время должности председателя и главного интенданта в обществе Красного Креста. – Р. А.>

 […] С. Толстая» (ПСТ. С. 555 – 556).

 И её письмо 8 февраля, ответ на открытку 6 февраля от мужа:

 «Ты упрекаешь мне, милый Лёвочка, что я не писала в Клёкотки, а я писала и туда, и в Чернаву, но письма получались на маслянице страшно неисправно. Сегодня послала вам чужие в Чернаву, целый пакет. Бобринскому я отвечала, что деньги, вероятно, нужны, а что ты уехал.

 [ ПРИМЕЧАНИЕ.
 Граф Андрей Александрович Бобринский (1859 – 1930) с 1888 г. служил в канцелярии Государственного совета. С. А. Толстая отвечала на его письмо от 14 февраля, в котором он извещал Льва Николаевича, что комитет для вспомоществования при миссии США ассигновал в распоряжение Толстого две тысячи рублей. – Р. А.]

 Мы все здоровы, т. е. я с четырьмя; остальные все разъехались. Сегодня, 8-ое, первый день поста, все за уроками и всё пришло в аккуратность. Это очень приятно во всех отношениях. Я удивилась, что вы и Женю повезли в Бегичевку. Целый придворный штат поехал. Надеюсь, что Маша не слишком страдала и теперь здорова. Сегодня два градуса, маленькие два раза гуляли, я этому очень рада. […] По погоде вам удобно будет заниматься вашими делами и ездить. Целую всех вас, дай бог быть здоровыми.
 
  С. Т.» (ПСТ. С. 556 – 557).

  От 8 февраля началось для семьи Толстого время поста и “говенья”, столь ценимого Софьей Андреевной и её единоверцами по церковной вере за возможность, ничего на самом деле не изменяя в своей жизни, ощутить ИЛЛЮЗОРНУЮ сопричастность к сакральным смыслам человеческого бытия: за счёт участия в церковном идолопоклонстве, публичных молитв под руководством попа — разумеется, с умилением, «с мыслью обновления, избавления от грехов, желания сделаться лучше…» (МЖ – 2. С. 312). Дальше этих благих пожеланий у православных фарисеев дело, конечно же, не идёт, но им и не нужно этого: “высокая” социально-психологическая потребность удовлетворена, а терять что-то из мирских, даже самых греховных, приятностей и выгод, истинно и круглый год, в повседневности слушаясь Бога и последуя Христу, они не желают.

  Софья Андреевна прибегает вот к такому сопоставлению христианского служения Льва Николаевича с товарищами со своим московским “говением”: «Своего рода служение Богу происходило и в Бегичевке, где продолжалась помощь голодающим и где <т.е. в окрестностях, а не только в этой деревне. – Р. А.> было в то время 90 столовых для бедных» (Там же). Точнее же нужно сказать, что именно в Бегичевке, инициативой Толстого, и совершалось уже полтора года ИСТИННОЕ служение Богу — хотя и в не близком Толстому, духовно тяжёлом ему формате консенсуса с ложным устройством окружающей жизни буржуазно-православной России, враждебно чуждой Истине Бога, как она выражена в учении Иисуса Христа.

  К этому служению снова ненадолго примкнул главный его вдохновитель, сам Лев Николаевич: ему нужно было сменить изнурённых физически и эмоционально “выгоревших” товарищей во главе с Павлом Ивановичем (“Пошей”) Бирюковым. 8 февраля, уже из Бегичевки, Толстой сообщает новости Н. Н. Ге-сыну, и, в числе прочего, следующее:

  «Мы здесь теперь в Бегичевке с Таней и Машей. Поша тут (это была его статья), <корреспонденция из Бегичевки, напечатанная в № 5 «Недели» 1893 г. за подписью «П. Б.». – Р. А.> Попов, <С. Т.> Семёнов крестьянин. Положение очень тяжёлое в народе, но как чахоточный, на которого страшно взглянуть со стороны, сам не видит своей исчахлости, так и народ. То же и я испытывал в Севастополе, на войне. Все говорили: ужасы, ужасы. А приехали, никаких ужасов нет, а живут люди, ходят, говорят, смеются, едят. Только и разницы, что их убивают. То же и здесь. Только и разницы, что чаще мрут. А этого не видно» (66, 292).

  9 февраля Толстой пишет и к жене первое из Бегичевки письмо, в котором упоминает некоторых из своих помощников: “девицу” Заболоцкую, вероятно фельдшера, о которой мы не имеем биографических сведений; художника из семьи обрусевших шведов Германа Романовича Линденберга (1862 – 1933); крестьянского писателя С. Т. Семёнова (1868 – 1922), знаменитого более всего именно симпатиями к нему Толстого. Упомянут снова печально знаменитый Сопоцько, о котором мы уже сказали пару слов выше.
 
 Приводим ниже основной текст письма Л. Н. Толстого от 9 февраля к жене.

 «Таня тебе, вероятно, всё опишет, милая Соня, а я только подтвержу и скажу о себе. Доехали мы хорошо. Боялись за Машу, но и она благополучно приехала. В доме было свежо, но теперь мы так натопили, что жарко. Погода всё нехороша. Дороги дурны, мятель, небольшая, но сообщение есть. Нынче приехала Заболоцкая, вчера уехал Сопоцько. Вчера я ходил в ближайшие деревни. Нынче ездил в Софьинку. Впечатление моё, что нужда большая, но к ней ещё больше привыкли, чем в прошлом году, и дело нашей помощи идёт хорошо там, где я был. Но мы намерены объехать все 90 столовых, а видели теперь 5. Приезд наш, по моему мнению, очень был нужен, в особенности потому, что Линденберг ссорится [?] с Семёновым; и тот, и другой хочет уезжать — Линденберг теперь, а Семёнов к весне. Главное, сам Павел Иванович замотался и едва ли доживёт до весны. Надо всё устроить попрочнее. Можно Сопоцько поручить дело Павла Ивановича и на место Сопоцько поместить из двух вновь приехавших. Всё это, вероятно, устроится и объяснится скоро.

 Мы здоровы и веселы. По крайней мере, девочки font bonne mine ; mauvais jeu [притворяются довольными]. A я чувствую, что надо было приехать; занят своей работой по утрам, и был бы доволен, если бы не тревожился о тебе и теперешнем твоём одиночестве; особенно, не получив ни одного хорошего письма от тебя. Отчёт напишу здесь и если успею, рассказ, который я обещал в сборник для переселенцев.

 [ ПРИМЕЧАНИЕ.
 Толстой имеет в виду сборник «Путь-дорога. Научно-литературный сборник в пользу общества для вспомоществования нуждающимся переселенцам» (1893). Но в нём была напечатана только его повесть «Ходите в свете, пока есть свет». Возможно, что в феврале 1893 г. Толстой работал над другим рассказом, предназначавшимся для этого сборника. – Р. А.]
 
 […] Очень хочется хорошей погоды и дороги. Тогда скоро всё объездим и вернёмся.

 Что дети? Андрюша: он меня интересует и сам по себе и потому, что он тебя тревожит.

 Пётр Васильевич <Бойцов, повар> ночует около меня и ночью храпит. А я, чтобы прекратить его храп, свищу. Нынче <портниха> Марья Кирилловна слышала свист и верно думала, что домовой. Живём мы всё также: обедаем в час, ужинаем в 8. Пища прекрасная. Прощай пока. Целую тебя.

 Л. Т.» (84, 182 – 183).

   По воспоминаниям Павла Ивановича Бирюкова, не только биографа Льва Николаевича, но и участника, как мы помним, значительной части Бегичевской эпопеи, Толстой в эту, одну из последних, поездок в Бегичевку был «ясен и бодр», и живое его чувство юмора выражалось не только в письмах, но и во время досуга от теперь уже рутинных, надоевших и клонящихся к завершению трудов. Об одной, несколько конфузливой, шалости Толстого Павел Иванович рассказывает следующее:

 «…В один вечер он стал прыгать в общей комнате, где собрались около него все тогдашние сотрудники. Вдруг он, подойдя к небольшому круглому, старому столу, предложил на пари, кто может прыгнуть с места на стол обеими ногами и встать, удержавшись, на ноги. Кто-то из присутствовавших молодых людей принял пари. Лев Ник<олаевич> решил начать первый, подошёл к столу вплотную, присел, оттолкнулся и вспрыгнул на стол. Но ножки у стола были уже, вероятно, гнилые, не выдержали и подломились, и Л. Н-чу не удалось встать, он вместе со столом свалился на пол. Его добродушный хохот, с которым он поднялся, скоро успокоил бросившихся к нему на помощь, и его веселье заразило всех. Л. Н-ч только очень пожалел, что причинил убыток хозяевам и очень извинялся перед ними» (Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого: В 4-х тт. М., 1922. Том третий. С. 204 – 205).

  Намерение мужа объехать все 90 действующих в уезде столовых не напрасно, если памятовать время года, смутило Соню, что она и не замедлила выразить в ответном письме вечером 11 февраля, вкупе со своеобычной для неё “порцией” несправедливостей в отношении близких, дорогих Толстому людей:

 «Вчера написала Маше, а сегодня получила письма от вас, милые Лёвочка и Таня. Наконец, я хоть узнала, что вы доехали все до Бегичевки. Завтра две недели, что вы уехали. Как у вас там людно, и как это неприятно, что люди, приехавшие помогать — ссорятся и не ладят, как Семёнов с Линденбергом. Павла Ивановича очень жаль, и я уверена, что если ему трудно, то опять не от ДЕЛА, которое он делает, а от какой-нибудь людской или женской путаницы. Неодухотворённые люди хуже всякого животного. Всякая гадость в человеке тем ужасна, что он её знает, что всё в человеке сознательно, а в животном бессознательно, оттого извинительнее. Ужасно боюсь, что отъезд Павла Ивановича запутает все дела помощи. Но после Святой сейчас же в Бегичевку уезжает совсем Ваня Раевский, я сегодня его видела, и он говорит, что охотно возьмёт на себя часть дела. Ему не только можно, но и должно будет всё передать, чего же лучше и проще? Он тамошний, хотя, конечно, Павел Иванович в тысячу раз лучше может всё делать.

 У меня сегодня была Матильда <Моллас> и предложила мне учить Сашу за те же 20 рублей, которые я предложила учительнице. До сих пор учила я сама и очень исправно; но у меня мало времени и я очень раздражаюсь, что дурно для наших с Сашей отношений. Я очень рада Матильдиной помощи на эти последние два, три месяца. По-французски же буду продолжать сама. […]

 …Миша читает «Анну Каренину», оторвать не могу и не одобряю, рано ещё. Саша и Ваня с воскресенья не гуляют; всё метели и 15 –12 градусов морозу с ветром. — Напрасно затеваете 90 столовых объехать. Разве это возможно? И зачем в сущности? […]» (ПСТ С. 557 – 558).

 14 февраля Толстой отвечал на это весточку любви (?) от жены, чему днём раньше предшествовал ответ на её же послание от 7-го. Приводим в хронологической последовательности эти письма Л. Н. Толстого.

 13 февраля:

 «Сейчас суббота вечер. Пишу тебе, милый друг, чтоб завтра отправить в Чернаву. Я дома, один, только что вернулся из деревень по Дону: Никитское, Мясновка и до Пашкова, куда ходил пешком. Чудная погода и дорога. Много обошёл, и ощущение, что сделал кое-что полезного. Сопоцько, который приехал нынче утром, выезжал мне навстречу, и мы с ним вернулись. Девочек нет ещё. Они утром поехали к Мордвиновым на блины. Приезжали звать, и они не могли отказаться. Оттуда хотели ехать по далёким деревням, но Ладыженский <Лев Викторович, помещик в Епифанском уезде и земский начальник. – Р. А.>, которого я встретил дорогой и который тоже был у Мордвинова, сказал мне, что они решили ехать только в ближние деревни. Погода прекрасная, они с кучерами и обе здоровы, поэтому жду их без беспокойства.

 Очень досадно, что нельзя помогать дровами, которые страшно нужны. Нынче пишу Писареву, прося его уступить нам из его излишних запасов. К Сопоцько приехали два помощника. К Философовым приехала их помощница, кажется, очень деловитая девица. Вчера приехал Цингер Иван <И. В. Цингер, сын выдающегося русского математика В. Я. Цингера, женатого на Магдалине Ивановне, сестре покойного И. И. Раевского. – Р. А.> и предлагает свои услуги. Мне бы очень хотелось, чтобы он остался на весну, на место Поши, — главное потому, что он Раевским свой человек; но боюсь, что он слишком молод.

 Вчера читали «Прощение», «Pater» Copp;e <«Отче наш» Коппе. – Р. А.>, и Таня стала подбивать всех съиграть это для крестьян, и они читали это вслух, разобрав роли: Шарапова, её приятельница, Таня, Поша, Цингер, но, кажется, ничего из этого не выйдет. < Из этого в 1897 г. вышло издание в «Посреднике» этой пьесы в стихах Франсуа Коппе (1842 – 1908), в переводе А. П. Барыковой. – Р. А.>

  Я встаю рано, в 7, в 8 пью кофе и с 1/2 9 до 1 и более усердно работаю, потом обедаю, потом еду, куда нужно, возвращаюсь к 6. В 8-м ужинаем, часто девочки затевают экстренный чай. Таня рисует, читаем, пишем письма, беседуем. Я чувствую себя очень хорошо. О тебе ужасно мало знаем. Это тяжело. Пожалуйста, пиши чаще. Вчера было известие через Элену Павловну, и в середу Получил твоё единственное длинное письмо <от 7 февраля>.

  Дороги теперь хорошие и погода, и потому мы очень скоро всё объездим. Надеюсь, что устроим, т. е. решим, как и кому заместить Пошу. Цингеру мы предложили, но он робеет и просит подумать. Скажи Катерине Ивановне, передав ей мой привет, что я всё советовал ей ехать сюда, а теперь не советую. С её здоровьем заехать сюда и на мельницу, в холода или ростепель, неблагоразумно.

  С большим волнением буду ждать завтрашнюю почту, — письмо от тебя. Целую тебя, милый друг.

 Л. Т.» (84, 184 – 185).

 Хотя Софья Андреевна и приезжала лично в Бегичевку, знакомилась с делом — всего значения морально поддерживающего присутствия в ней Л. Н. Толстого и САКРАЛЬНОГО, а отнюдь не только и не столько утилитарного, значения объездов Духовный Царём деревень и столовых она, конечно же, уразуметь не могла.

 Судя по следующему, от 14 февраля, письму Л. Н. Толстого, он отвечает в нём на ТРИ сразу письма жены, из которых нам известны два: от 8 и от 11 февраля. О последнем Толстой говорит как о более спокойном, чем другие два (и отвечает преимущественно на него). Вероятно, НАИМЕНЕЕ «спокойное» уничтожил или он сам, или, позднее, сама Софья Андреевна. Приводим ниже текст толстовского ответа.

 «Сейчас 11 часов вечера, воскресенье. Были все сотрудники, пили чай, читали и только что ушли, а вечером присылал Яков Петрович <Шугаев, приказчик Раевских. – Р. А.> сказать, что едут в Москву, и вот пишу тебе хоть несколько слов. Мы благополучны и здоровы. Девочки ездили обе в разные стороны довольно далеко, а я оставался дома. Дело объезда приходит к концу. Мороз сильный, но тихо, и дороги хороши. Сегодня получил твои три письма, из которых последнее более спокойное и хорошее. На Ваню Раевского мы и так возлагаем надежды. Я написал тебе, что ссорились Линденберг с Семёновым. Это было чуть-чуть и ни в ком не оставило неприятного чувства, напротив, они все премилые люди. Нынче была опять Заболоцкая, и простилась уже. Она уезжает на этой неделе. Она удивительно самоотверженная девица. Совсем расстроила своё здоровье здесь.

 То, что ты хлопотала о свидетельствах, очень хорошо; только если их дадут, то надо скорее. Нынче получил письмо от американского консула <Крауфорда> и Бобринского, о том, что если нам нужно денег, то они пришлют. Должно быть, это не мне. Я ответил. Письмо от Элен <Е. С. Толстой>, — счастливое. […]

 А ты всё мучаешь себя корректурами. Зачем ты так ночи не спишь? […]

 Ну, пока прощай, до скорого свиданья. Целую тебя и детей. “Анну Каренину” читать Мише, разумеется, рано» (84, 185 – 186).

  Более сдержанному в эмоциях эпистолярному собеседнику, уже знакомому нашему читателю консулу США Д. Крауфорду Толстой в тот же день, 14 февраля, и отвечал на запрос его от 2 февраля столь же сдержанно и просто, но честно: «В этом году голод в нескольких частях нашей местности грозен не менее прошлогоднего, и мы продолжаем нашу работу в этом году, хотя не в тех размерах, как в прошлом. В этом году мы имеем свыше 90 столовых (кухонь).

   Наши средства не столь обильны, как были в прошлом году. Тем более что мы превысили наш бюджет, так как нужда в топливе оказалась сильнее, нежели мы ожидали. Поэтому всё посланное американским жертвователями для наших голодающих крестьян будет принято с благодарностью» (66, 296).

   Ответного письма Крауфорда не сохранилось. Уполномоченный Особого комитета цесаревича гр. А. А. Бобринский в письме от 17 февраля сообщал Толстому: «Благотворительный комитет при Американском посольстве ассигновал в Ваше распоряжение две тысячи рублей, которые мною и были переведены через Международный коммерческий банк 14 сего февраля на Ваше имя в Москву» (Там же. Комментарий).

  К этому же дню, а также следующему, 15 февраля, относятся два письма С. А. Толстой, не опубликованные в доступном нам сборнике. О причинах этого можно догадаться на основе вот этих сведений в мемуарах Софьи Андреевны «Моя жизнь» о предшествующих писанию этих писем событиях:

 «Приехавшая из Бегичевки Екатерина Ивановна Баратынская с ужасом рассказывала мне, что Лев Николаевич по пояс в снегу насилу двигался, обходя столовые и объезжая их, и страшно утомлялся. Я усиленно его вызывала оттуда…» (МЖ – 2. С. 313).

 КАК Софья Андреевна умеет «усиленно вызывать», мы уже демонстрировали читателю. Может, и к лучшему, что подобные её грехи были деликатно изъяты из книжного издания её писем. Что же касается Екатерины Баратынской, остаётся лишь сожалеть, что девица со столь благородной фамилией, воспитанием, и при том замечательная помощница Льва Николаевича в Бегичевке, гостя у жены его в Москве, вдруг сыграла роль довольно прозаической, и не правдивой к тому же (в отношении погоды), сплетницы. Так или иначе, но страхи за здоровье мужа у Софьи Андреевны усилились. А чего сильно боишься — то скорее прочего и материализовывается: Лев Николаевич действительно не сильно простудился, о чём, в числе прочего, сообщал жене в следующем, от 16 февраля, письме:

 «Каждый день приходится писать тебе, милый друг Соня. Вчера писал с Яковом Петровичем, а нынче уже вторник, завтра почта. Наши дела почти приходят к концу: остаются одни ефремовские <т. е. по Ефремовскому уезду. – Р. А.>, Сопоцькины столовые, на которые достаточно 2-х, 3-х дней, самое большее. Но у него побывать необходимо; это говорит и Поша, да я знаю. Он усерден, деятелен, но юн.

 У меня второй день насморк и кашель, и я по приказанию дочерей, а главное, помня тебя, не выезжаю, и не выеду, пока не пройдёт совсем. А только гуляю потихоньку. Если бы не дочери и память о тебе, я бы даже не обратил внимания и ездил бы.

 Так что мы время своего отъезда намечаем на субботу. Так это Тане удобнее для её школы. <Татьяна Львовна Толстая брала уроки в знаменитой Школе живописи, ваяния и зодчества, располагавшейся в Москве на ул. Мясницкой. – Р. А.> Мы же на самое короткое время проедем в Ясную и поскорее к тебе, чтоб ты перестала тревожиться и не спать до 3-х часов. К субботе мы надеемся получить ответ о дровах от Писарева, которому я писал, и решим дровяной вопрос, т. е. можно ли теперь — теперь только и нужно — раздать дров.

 Бобринскому и американскому консулу я тоже ответил, что деньги будут приняты с благодарностью. К этому же времени напишем отчёт, который Поша нынче, кажется, кончает и который надо будет чем-нибудь закончить. Ну, пока прощай. […] Девочки здоровы и бодры. Таня сейчас приехала, — ездила за 20 верст. Маша ещё не приезжала. Тоже поехала за 20 вёрст. […]» (84, 186 – 187).

 Это последнее в данную поездку Л. Н. Толстого его письмо к супруге из Бегичевки. В нашем распоряжении есть ещё за эти дни два письма С. А. Толстой, от 17 и от 18 февраля (ответ на письмо мужа от 16-го с известием о простуде) (см.: ПСТ. С. 561 – 563). Но они значительной своей частию — светские и семейные новости — для нас малоинтересны. Уведомясь о скором отъезде мужа из ненавистной и страшной ей Бегичевки, Софья Андреевна, конечно же, сразу “выздоровела” от всех болезней; кроме Льва-младшего, здоровы были и дети (Там же. С. 561 – 562). «Здорова совсем и бодра», она заканчивала корректуры пятого тома нового собрания сочинений Л. Н. Толстого. Как раз вычитывался роман «Война и мир», и Соничка наслаждалась интеллектуально и эстетически: «Где ни читай, хоть из середины, везде интересно и тонко умно» (Там же. С. 561). Письмо от 18-го содержит свидетельство того, что Соня ожидала именно ВОЗВРАЩЕНИЯ мужа: то есть приезда к ней, в Москву, а не в яснополянский дом (Там же. С. 562 – 563). Но она понимала в то же время, что для Льва Николаевича это было бы сменой одного стресса другим — без физического и морального отдыха. Были и практические причины необходимости заезда в Ясную. Помимо надежд добыть у губернатора в Туле те самые несчастные свидетельства Красного Креста для бесплатного провоза грузов, Толстой желал в зимней тишине завершить писанием очередной отчёт о работе своего бегичевского «министерства добра».

   Итак, оправившись от простуды, 20-го он уезжает с дочерью Машей в Ясную Поляну (а Таня едет обрадовать маму в Москву). Под «Отчётом об употреблении пожертвованных денег с 20 июля 1892 г. по 1 января 1893 г.» стоит дата 20 февраля, но основная работа над ним продолжилась на самом деле уже в Ясной Поляне, именно с 21 февраля. «Соавтором» части отчёта — той, что с бухгалтерскими итогами и прочими цифрами — был верный Павел Иванович Бирюков. В этом отчёте Толстой и Бирюков между прочим сообщают:

  «Дело наше в продолжение осени и зимы состояло, как и прежде, главным образом в помощи нуждающимся посредством столовых, детских кормёжных, дешёвой продажи печёного хлеба и дешёвой продажи и даровой раздачи дров.

  В упомянутые в прошлом отчёте 70 столовых, устроенных сначала только для безземельных, стали приниматься с начала зимы все нуждающиеся, и число столовых увеличилось до 106, число же едоков до 3000.

 […] Во всех деревнях продолжаются для грудных детей тех семей, у которых нет коров, детские кормёжные. Количество детей, получающих в этих кормёжных молочную гречневую кашу, около 500. Пекарен устроено 4 […].

 Помощь в снабжении нуждающихся топливом состоит в том, что часть приобретённых нами дров продаётся по дешёвой цене, часть же раздаётся даром наиболее нуждающимся.

 […] Полученных нами пожертвований с теми небольшими обещанными нам взносами достанет только для того, чтобы довести до нового урожая действующие столовые и детские кормёжные. В случае же поступления новых пожертвований мы открыли бы новые столовые и кормёжные в деревнях, которые в них очень нуждаются и давно о том просят» (29, 170, 172).

 Не столько для лучшей организации всего этого, сколько для ВДОХНОВЕНИЯ своих усталых помощников и требовалось Толстому приезжать в Бегичевку — как ни отрицала эту необходимость семейно-эгоистичная Софья Андреевна. Отчасти и для неё в черновики отчёта Толстой (уже без помощи П. И. Бирюкова) включил изъятые, к сожалению, позднее из окончательного текста свидетельства отчаянного положения народа-кормильца в условиях затянувшихся голода и эпидемий, а кроме того — в условиях слепоты и чёрствости кормимых им обитателей городов, которые выражали фарисейский аргумент о том, что-де “даровая” помощь поощряет народные лень и пьянство:

 «Люди и скот действительно умирают. Но они не корчатся на площадях в трагических судорогах, а тихо, с слабым стоном болеют и умирают по избам и дворам. Умирают дети, старики и старухи, умирают слабые больные. И потому обеднение и даже полное разорение крестьян совершалось и совершается за эти последние два года с поразительной быстротой. На наших глазах происходит неперестающий процесс обеднения богатых, обнищание бедных и уничтожение нищих.

 […] В нравственном же отношении происходит упадок духа и развитие всех худших свойств человека: воровство, злоба, зависть, попрошайничество и раздражение, поддерживаемое в особенности мерами, запрещающими переселение.

 […] Здоровые слабеют, слабые, особенно старики, дети преждевременно в нужде мучительно умирают.

 И тут-то при этих условиях говорят и пишут о том, что даровая помощь, пища, приобретаемые не работой, развращают людей.

 …Боже мой, как мы строги: народ развратится, если мы не дадим умереть всем старым и слабым с голоду, даром кормя их и затрачивая на это 3 копейки в день. Но если это так развращает получать пищу, не работая за неё, то как же должны быть развращены те люди, которые, поколениями не работая, получали и получают пищу, и не в 3 к<опейки> в день на человека. И неужели уже так опасно то, что народ, целыми поколениями трудившийся на других в тех местах, где он страдает и мрёт, получит раз в 300 лет помощь от тех, которые вскормлены им?» (см.: Там же. С. 354 – 355).
 
 К 21 февраля относятся ВСТРЕЧНЫЕ письма супругов, из которых первым мы приведём письмо С. А. Толстой в его основной части:

 «Приехала благополучно Таня, мы ей все очень обрадовались, только она не такая беленькая и свеженькая, как поехала. Бегичевский серый, зловещий оттенок непременно ляжет на всяком, кто там побывает. Боюсь за вас двух теперь больше, тем более, что Маша кашляет, и у ней сильный насморк. Застудить грипп всегда дурно; я три недели промучилась потому, что тогда простудила насморк. Теперь мы все здоровы были всё время, слава богу. У меня только иногда болит ещё правая сторона головы и правая рука выше локтя, до плеча; это осталось.

 Таня кое-что рассказывала, но мало. Понемногу всё узнаем. Сейчас был Дунаев, пошлёт вам завтра деньги в Ясенки. Лёве как будто лучше, но он всё мечется, не знает, на что решиться; хочется ему купить Дубны, но и не особенно ему нравится это имение. Я думаю, на всё судьба, и теперь уже предопределено, где ему жить. Я ничего не советую ему, боюсь вмешиваться в дела судьбы.

 Всё-таки хорошо, что вы опять в Ясной; ближе, спокойнее о вас думать и сообщение легче. Слава богу, что с Бегичевкой покончили.

 […] Ну, прощайте, Лёвочка и Маша, ещё много корректур, а час ночи. Целую вас обоих. […]

 С. Толстая. […]» (ПСТ. С. 564).

 Но с Бегичевкой было ещё совсем даже не «покончено». Толстой в письме того же дня (отправленном традиционно, «с оказией») намекает на это жене достаточно осторожно:

 «Таня, живая грамота, надеюсь, приехала благополучно и всё тебе про нас рассказала, милый друг, а я вот в тот же день вечером пишу с Иваном Цингером, который нынче приехал и нынче же в ночь едет. Он бросит это письмо в ящик. Мой кашель прошёл, и я совсем здоров, а Маша всё кашляет, и я её никуда не пущу, пока не пройдёт. Все кашляли и Марья Кирилловна <Кузнецова>. Нынче я очень много занимался утром и устал, а вечером ещё исправлял и добавлял Павла Ивановича отчёт. И кончил, прибавив немного. Но боюсь, не пропустят. Кроме того, побывав там и пиша отчёт, я почувствовал, что здесь далеко не так нужна помощь, как там. Здесь первый год и есть заработки. И потому, поговорив с Тулубьевым, которому я дал знать, я постараюсь здесь, если нет вопиющей надобности, о чём я и ещё узнаю здесь, ничего не делать или ограничиться самой ничтожной помощью. Если расширять помощь, то там. Поэтому мы очень скоро приедем. Хочется всех вас видеть и Лёву, который с вами.

 Л. Т.» (84, 187).

 На это, от 21 февраля, письмо супруга Софья Андреевна отвечала 23 февраля следующим, писанным, судя по зачину, в заметно худшем прежнего, раздражённом настроении:

  «Милые Лёвочка и Маша, получила от вас сегодня два письма, и совестно мне стало, что я написала вам только одно в Ясную. Но я уверена, что вы о нас не беспокоитесь. Вот вы все простудились, одна Таня приехала, слава богу, здоровая, да и та посерела немного.
 
  […] Лёва меняет планы всякий день, но вас теперь хочет дождаться в Москве. Пока положительного он сделал то, что переплёл довольно успешно книгу и очень этим гордится. На нездоровье опять жалуется.

  […] Все с тоской ждут холеры; к стыду моему и у меня какая-то явилась тоска и безнадёжность. Все эти ожидания холеры теперь ещё соединены со слухами о голоде. В Патровке и Гавриловке прямо мрут от голода, пишет управляющий, и помощи ни откуда никакой — буквально. Везде разговоры о покорности народа судьбе, что просто решили умирать. Да и что же им делать? Всё это так и томит душу.

  Не простудись, милая Маша, не мочи ног; я рада, что вы в Ясной и наполовину успокоилась. […]

  Меня беспокоит, милая Маша, что если вы уедете без Ивана Александровича, то плохо всё уберёте и запрёте. Пожалуйста, чтоб в доме НИКТО не оставался, а то Таня говорила, что <толстовец> Попов хотел две недели жить там один. Я на это СОВСЕМ НЕ СОГЛАСНА. Может жить в конторе, если для пап; это необходимо. Во-первых, слишком дрова дороги, да ещё пожар сделают, а во-вторых, что бы в доме ни пропало, все люди будут говорить: там Попов жил, может кто и забрался, всё отперто было и т. д. — Вот вам и неприятно, но что же делать! Кому-нибудь и порядок надо блюсти. Прилип этот Попов безнадёжно, а я всегда не любила, и теперь уж не полюблю всякое вторжение чужих в семейную нашу жизнь. Целую вас и жду с радостью.

  С. Т.» (ПСТ. С. 565 – 566).

  Для завершения такого большого и трудноуправляемого дела, как помощь крестьянам, нужна была ещё, как минимум, одна поездка в Бегичевку. Но как сообщить об этом жене, ожидавшей всенепременного, скорого и окончательного воссоединения семейства — причём именно в Москве? По счастью, деловые переговоры и поездка в Тулу 23 февраля убедила Льва Николаевича, что немедленного его возвращения в Бегичевку не требуется, и он может наконец с лёгким сердцем обрадовать жену:

 «Сейчас приехал из Тулы, куда ездил нынче утром после обычных занятий. […] Вчера был земский начальник Тулубьев, и мы решили ничего здесь не предпринимать. Только съезжу для очищения совести в Щёкино послезавтра; а завтра, если буду жив и здоров и погода хорошая, съезжу к Булыгину. В Туле всё очень удачно и скоро сделал: добыл 40 свидетельств, и Львов обещал выписать дрова. Поэтому пошлите ему 700 рублей. Исполнил и разные дела у Давыдова и Зиновьева. […] Приедем в субботу <27-го>, если всё будет благополучно. […] Целую тебя и детей. До свиданья. Погода чудная, и мы здоровы. Л. Т.» (84, 188).

 27 февраля Толстой приехал («вернулся», как наставивает в мемуарах Софья Андреевна) в московский дом своей семьи, где бесконечная, под влиянием страхов и дурных ожиданий, суета жены и нерадостные, дополнительно обременяющие отца и мать, развлечения детей — всё так же служили иллюстрацией меткого замечания умнейшего Шарля Рише о нехватке времени для счастья. Сам Толстой в Ясной Поляне, как мы видели — был и в хлопотах, и в трудах, пиша упомянутый выше «Отчёт» и, уже в самом завершении, трактат «Царство Божие внутри вас», но был неоднократно и счастлив, являя совсем иную иллюстрацию: портрет гармонического человека, живущего так, как не стыдно посоветовать жить всем и каждому!

                ______________


                10.2. ДЕВЯТЬ ДНЕЙ ТРЕВОЖНОГО ЛЕТА
                (11 – 19 июля 1893 г.)
 

  Внешне-биографическая канва периода, хронологически разделяющего две поездки Л. Н. Толстого по делам голодающих в 1893 году, достаточно небогата. В неё вошли: завершение и окончательное исправление Толстым «Отчёта об употреблении пожертвованных денег с 20 июля 1892 г. по 1 января 1893 г.»; завершение писанием к 13 мая огромного, стоившего Толстому двух лет напряжённого труда, трактата «Царство Божие внутри вас, или Христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание»; написание в 1-й полов. июня статьи «Неделание», а в Дневнике под 24 июня — чернового варианта «Требований любви», обдумывания и пробы ряда других творческих замыслов (рассказ «Кто прав?», статьи по искусству и др.).

  21 – 29 мая состоялась не длительная, но достаточно значительная по полученным Л. Н. Толстым впечатлениям «организационная» его поездка с дочерью Таней в Бегичевку. Толстой объезжает голодающие деревни, делает нужные распоряжения своим помощникам… но тяжёлыми впечатлениями делится в письмах 23 и 24 мая не с Соней, а с детьми, Львом-младшим и Машенькой. 

   Вот письмо Льву и Маше с дороги, из вагона Сызранско-Вяземской железной дороги, по пути из Епифани до Клёкоток:

   «Мы едем с Таней и сейчас в другом вагоне только увидали Финогенаь <слуга в доме Раевских. – Р. А.>. Всё у нас не дурно. […] Денег у нас оказалось всех тысяч 6. Надо их разместить и поскорее окончить всё это тяжёлое неясное дело. Ha-днях был Линденберг, который совсем уезжает, и Сопоцько, который хорошо и один трудится. Там никого нет, и нам и так было необходимо ехать» (66, 339).

  Важный мотив письма — разочарование в сектантах меннонитах, с которыми была у Толстого встреча и беседа в пути: «Они закоченелые и не лучше православных» (Там же). Как свойственно Толстому было идеализировать «народ вообще», и практический опыт голодной эпопеи внёс в это незаслуженное отношение важные и справедливые коррективы, так и «сектантство вообще», со времён «В чём моя вера?» противопоставлявшееся Толстым, как «живые», развивающиеся учения «мёртвой догме» церковников — разочаровало в этом плане Толстого, переставшего и в этом вопросе быть усадебным, кабинетным идеалистом. 

   На следующий по приезде день, 22 мая, Толстой окунается в майский рай возлюбленной родной природы, записывая некоторые впечатления в Дневнике: «Только пробился лист на берёзах и от тёплого ветра пошла по нём весёлая рябь. — Вечер, смеркается после грозы. Лошади только пущены, жадно сгрызают траву, помахивая хвостами» (52, 80). Но в этот прекрасный день Толстой посещает самую бедственную из окрестных деревень — Татищево (Данковского уезда Рязанской губ.), в которой была эпидемия голодного тифа: «Бедность ужасна. Ужасен контраст. Ходил по тифозным и к стыду — жутко» (Там же. С. 79).

  О том же посещении бедствующего села, в числе прочего — во втором письме к Маше и Лёве, 24 мая:

  «Здесь я вчера ездил в Козловку <деревня Ефремовского уезда Тульской губ., близ границы с Данковским уездом Рязанской губ. – Ред.>, где всё очень хорошо. Сопоцько с Гардеичем оживлённо, бодро, разумно и просто действуют. Я видел только их и их счета, а не видел народа. Но 3-го дня был долго в Татищеве. Там очень серьёзное получил впечатление: совестно стало, что не сам делаешь это дело, какое оно ни есть, пока оно делается. Больных 19 человек в тифе без призору, как всегда в нечистоте, полуголодные, и 6 человек умерло в продолжение меньше месяца. У Ерофея вся крыша сожжена, но старик и сироты одеты и чисты. Дети замореные грудные. У Королькова (помнишь, попрошайка) умерла жена 3-го дня, остался 7-недельный мальчик, и я знаю, и все знают, что он умрёт.

    Всё больше и больше страдаю от лжи этой жизни и верю в её изменение» (66, 342).

   Посетив с 23 по 26 мая несколько “проблемных” деревень (Дневник, 27 мая: «Был в Козловке, в Софьинке, в Бароновке»), вечером 26-го Толстой возвращается в Ясную Поляну.
 
  Вероятно, сама необходимость этой его поездки и пребывание в опасном для здоровья месте снова не оказались в эти дни предметом взаимопонимания супругов. И не только это. Софья Андреевна ворчит в мемуарах о том, что:

  «Тотчас же пришлось выслать туда 1000 рублей для непосредственных нужд населения». При том, что и своих забот и расходов в семье было предостаточно: «В Ясной Поляне я жила тогда с меньшими детьми, которые все были больны. Два крупных дела отнимали у меня много времени: и окончание семейного раздела, и печатание Полного собрания сочинений. И то, и другое сердило и раздражало Льва Николаевича. Он хотел бы и землю, и сочинения отдать: первое — крестьянам, второе — на общую пользу, то есть отказаться от своих прав. Имея в то время 9 человек живых детей, я, конечно, протестовала, и муж мой временами ненавидел меня за это и всё ждал от меня перемены» (МЖ – 2. С. 318).

  В этих строчках — скупое свидетельство, как можно полагать, многодневного конфликта, в подробностях скрытого от биографов обоими супругами, от которого “бежал” ненадолго в Бегичевку Лев Николаевич. К этим конфликтным отношениям, очевидно, относится и суждение в записной книжке Толстого под 17 мая 1893 года: «Что мне дал брак? Ничего. А страданий много» (52, 231). 23-го мая эта же мысль, но более осторожно, повторяется в его Дневнике, рядом с таким суждением: «Много грешишь тем, что некоторых людей, чаще всего самых близких, с которыми всегда, считаешь неизлечимыми и никогда уж не говоришь им того, что считаешь истиной» (52, 79).

  Конечно же, это о «грехе» с женой. Ослабел, но не оставил пока Льва Николаевича и иной, куда более старый грех: половая похоть. Вернувшись 26 мая в Ясную Поляну, Толстой, по воспоминаниям жены, в первую же ночь «взял всё, что мог от этой дешёвой любви» (т. е. «постельной»), а днём записал в Дневнике: «Спал дурно. Конца не будет. Надо работать в сознании» (Там же. С. 80). Пиша свои воспоминания в начале 1910-го, то есть через много лет после того, как муж её всё-таки «освободился» (что, кстати сказать, отнюдь не вызвало её радости), Софья Андреевна, въедливо искавшая в Дневнике мужа всяческий «компромат», обратила внимание на такое суждение, записанное Львом Николаевичем в тот же день: «Как только человек немного освободится от грехов похоти, так тотчас же он отступается и попадает в худшую яму славы людской» (Там же. С. 82). На основе этой мысли о связи двух самых “цепких” для множества людей грехов и необходимости бороться с обоими, она развивает в мемуарах «Моя жизнь» целую концепцию, к тому же подаваемую в тоне и формате индивидуального «обличения»:

  «…Жил Лев Николаевич всю свою жизнь двумя сильными двигателями своей страстной натуры: похотью и славой. Сознавая это, он горячо боролся и хотел, но никогда не мог их побороть. Первое — похоть — отпало благодаря старости; второе — славолюбие — осталось навсегда. Плоды же борьбы породили высокое духовное настроение, которое и останется, вероятно, до конца дней Льва Николаевича и которое придало такую духовную красоту его облику и имеет такое влияние на людей» (МЖ – 2. С. 319).

  Такое суждение, примитивизирующее мотивы христианского исповедничества Толстого, даже не следует и не стоит опровергать. Оно очевидно нелепо, и служит в мемуарах “подкреплением” следующей лжи Софьи Толстой: о том, что-де Толстой намеренно вожделел и стяжал и в творчестве, и в благотворительной деятельности «любовь людей и славу» (Там же. С. 320). Надеемся, наша книга убедительно доказывает совершенно иное! Для нас же этот эпизод нужен как свидетельство глубины непонимания, разделившего супругов уже в начале 1890-х и не уничтоженного ими до конца.

  Не лучше ситуация была и с пониманием женой мотивов и результатов текущего благотворительного предприятия Льва Николаевича. Безусловно, Толстой устал от всего, что было связано с Бегичевкой — серьёзно “выгорел” психологически. При этом, однако, не только довёл дело до конца, но не изменил, приобретя тяжёлый и многоценный опыт, изначальной своей установке, которую, как мы видели, не сразу уразумел Н. С. Лесков и с которой, кажется, так и не “ужилась” Софья Андреевна: ВАЖНЕЕ ЛЮБИТЬ, ЧЕМ КОРМИТЬ. В Дневнике Толстого, после полугодового перерыва, появляется 5 мая 1893 г. запись: «Равнодушие к пошлому делу помощи и отвращение к лицемерию» (52, 77). Неверно поняв эту мысль, Софья Андреевна, в связи с постоянной в мемуарах «Моя жизнь» темой недостаточного или дурного влияния отца-Толстого на детей, заключает, что сын её Сергей «отрицал, КАК И ЕГО ОТЕЦ, деятельность помощи голодающим», когда в письме к матери от 20 мая 1893 г. рассуждал таким образом:

  «Благотворительная деятельность — самое скучное и неприятное дело, поселяет только дурные чувства в народе: зависть, бездеятельность и расчёт на постороннюю помощь откуда-то: из казны, от богатых людей, от земства…» (Цит. по: МЖ – 2. С. 317).

  Мы видим, однако, из этого отрывка, что образ мыслей сына Толстого был ближе к тому, который осудил Толстой («помощь вредна, она развращает крестьян»), нежели к пониманию самим Львом Николаевичем того, что есть благотворение, делание добра — именно деятельность, при которой главным условием являются жертвенная любовь и личный труд помогающих (идеал, выраженный Толстым как раз в упомянутом выше черновике 24 июня, в «Требованиях любви») и бережение человеческого достоинства всякого человека.

 Из такой-то атмосферы непонимания, враждования семейственно близких ему людей — не с ним, но с Истиной Бога и Христа — Толстой выехал 11 июля в Бегичевку для завершения всего огромного предприятия своего, исторического и святого христианского в миру служения в общечеловеческом деле помощи бедствовавшим русским крестьянам. Доехав до места, то есть Бегичевки, Толстой в первые два дня “берёт штурмом” необходимые для разрешения проблемы и текущие дела. Осторожно, без негативных подробностей или критических суждений, он сообщает о них в письме к жене от 13-го июля:

 «Таня верно писала про наш приезд. Вчера, 12-го, я ездил в Андреевку к Сопоцько, свёз ему деньги, 300 рублей, и распорядился о дровах, которые у нас все вышли. Юсуповы желают пожертвовать 500 рублей на наши столовые; управляющий их должен привезти мне деньги. <Жертвователями были светлейший князь Феликс Феликсович Юсупов и его супруга Зинаида Николаевна. — Р. А.> Нынче, 13-го, я собирался пойти к Шарапову <Николай Николаевич Шарапов, брат Павлы Николаевны Шараповой, буд. жены П. И. Бирюкова. – Р. А.>, в Татищево, которого я видел вместе с его старшей сестрой <Анной>, которая здесь, приехав из Женевы, но вечером пошёл страшный ливень (у Мордвиновых даже град, который выбил хлеб), который продолжался до самой ночи. Приехала Павла Николаевна за деньгами. Всё дошло и всё нужно скорее закупать. По утрам я переправлял свою и русскую [и] французскую статью. <Т. е. статью «Неделание», для которой сам Толстой готовил франц. перевод. – Р. А.> Хозяева очень милы. Здоровье наше хорошо. Целую тебя и детей. Кузминские также. Завтра пойду в Татищево и окольные деревни. Есть письмо от <Н. Н.> Страхова, который пишет, что в августе заедет. Я напишу ему, приглашая» (Там же. С. 189 – 190).

  Если бы мог надеяться на сочувствие и понимание, Толстой написал бы ей, разумеется, значительно больше. Для примера, в письме к Н. Н. Страхову того же 13 июля есть такие пронзительные строки:

  «Здесь мы кончаем наше глупое дело, продолжавшееся два года, и, как всегда, делая это дело, становишься грустен и приходишь в недоумение, как могут люди нашего круга жить спокойно, зная, что они погубили и догубляют целый народ, высосав из него всё, что можно, и досасывая теперь последнее, рассуждать о Боге, добре, справедливости, науке, искусстве. […] Хочется теперь написать о положении народа, свести итоги того, что открыл[и] эти два года» (66, 367).

  По этой же причине у Толстого «не шло» столь желанное Софье Андреевне “безвредное” художественное писание: он осознал себя не только исповедником Христа, но и защитником народа, о котором ему теперь желалось писать документально, не выдумывая образы несуществующих в реальной жизни людей.

 К 14 июля относится единственное за эту поездку письмо С. А. Толстой из Ясной Поляны к мужу в Бегичевку. Если не считать приписки о плохом сне, письмо всё хорошее, спокойное, УТРЕННЕЕ:

 «Посылаю свой отчёт, милый Лёвочка. У меня что-то, да не то, выходит недочёт. Я столько раз давала свои деньги, что верно этим и запутала. Получено ещё письмо от Лёвы. Жалуется, что всё худ, весу не прибавил ни одного фунта, хочет ещё остаться; но письмо вообще грустное, и везде проглядывает страстное желание быть здоровым. 

  […] Маша была у Марьи Александровны <Шмидт>, а Андрюша с учителями ездил на Козловку, и вот привёз Павла Ивановича <Бирюкова>. […]

 О твоей французской статье <«Неделание»; в франц. переводе «Le non agir»> всё ничего неизвестно. Знает ли Villot <переводчик. – Р. А.> наш козловский адрес? — Как-то вы там живёте и действуете? Я рада, что Поша приехал; дела пойдут успешнее. Целую тебя и Таню, поклонись от меня Елене Павловне.

 С. Толстая.

 Видела во сне, что умерла Таня, и её везут в телеге женщины, и она завёрнута рогожами. Ужас просто, проснулась точно вся сильно больная, так билось сердце и рыданья в горле» (ПСТ. С. 567 – 568).

 Начав переводить новую свою статью «Неделание» самостоятельно, Толстой скоро сдал перевод наёмному в Петербурге переводчику-французу G. Villot. Это было связано с общим разочарованием его в статье и (оправдавшимся, к несчастью) ожиданием того, что она всё равно не будет понята читателями, а большинством — даже не замечена. Месье Villot вскоре, как положено, отправил свой перевод Толстому для согласования и правок.

 Практическое дело помощи народу вышло в эти дни для Льва Николаевича снова на передний план. Вот письмо его к жене от 15 июля (уже по получении письма жены от 13-го, доставленного, вместе с прочей корреспонденцией, Павлом Бирюковым):

 «Сейчас приехал Павел Иванович и <я> получил ваши письма. Сейчас 4 часа, четверг. Таня ездила и ходила в Софьинку, я сидел дома, переправляя свою французскую статью, сейчас поеду в Прудки, Пеньки и оттуда заеду к Философовым, к которым все собираются и которые вчера были у нас.

 Поразительно письмо Попова и Черткова о Дрожжине. Не будет таких людей, никогда узел не развяжется, а когда есть эти люди, становится страшно, особенно за мучителей.

 Вчера в Татищеве получил мучительное впечатление. Нет хуже деревни. Обступили заморыши, старые и молодые, и, главное, дети в чепчиках, измождённые, улыбающиеся. Особенно одна двойнишка. Мы устроили с старшей Шараповой доставать им молока, кроме детских. Это необходимо при повальных теперь детских поносах. Ещё пристроил на год бездомных. И так изведу все деньги. Ещё не достанет. Спасибо за письма Маше, целую. Марье Александровне и всем поклон.

 Л. Т.» (84, 190).

 К заботе о крестьянах добавилась в эти дни для Льва Николаевича ещё одна: об отказавшемся от военной службы и заключённом в карцере Воронежского дисциплинарного батальона бывшем сельском учителе, единомышленнике Льва Николаевича во Христе, Евдокиме Никитиче Дрожжине (1866 – 1894). Благодаря В. Г. Черткову, имевшему в Воронежском “штрафбате” надёжного знакомого и помощника, Толстой установил контакт с Евдокимом Никитичем и успел, через Черткова, морально поддержать его. Однако все хлопоты об освобождении Дрожжина, приговорённого к тюремным мучениям аж до 1903 года, не увенчались успехом: в следующем, 1894-м году ему суждено погибнуть от туберкулёза и воспаления лёгких. Другой, упомянутый в вышеприведённом письме Толстого, его помощник в связях с учителем-мучеником, толстовец Е. И. Попов, написал житие воронежского мученика, опубликованное в 1895 году в бесцензурном издании в Берлине.

 В приведённом выше и в следующем, завершающем всю заключительную, Десятую Главу нашей книги, письме Л. Н. Толстого к жене от 17 июля фигурируют иные мученики нехристианского устройства русской жизни: ДЕТИ. В обоих письмах это — голодные и больные «заморыши», а в письме от 17-го, обратим внимание: «ЖАЛКИЕ заморыши». «Жалкий», «жалкие» — это возлюбленный Софьей Андреевной эпитет, которым она и в письмах мужу, и в своих дневнике и мемуарах щедро “оделяет” всех, кто живёт не по её представлениям о жизни и тем приводит себя и окружающих в затруднительное положение: это, кстати, и сам Толстой, и его христианские единомышленники. Это часто и дети Софьи Андреевны — в особенности близкая отцу и не любимая матерью Мария Львовна. Непосредственно же в эти дни у Сонички «жалок» сын Лев, надорвавший, как мы помним, своё здоровье в «поединке благотворительности» с отцом. Можно заключить, что в своих письмах Толстой осторожно намекает жене, указывает на то, каково может быть ИСТИННО ЖАЛКОЕ положение людей, и кого, а не барских да дворянских деток, истинно нужно жалеть.

  Приводим основной текст этого, завершающего всю бегичевскую эпистолярную эпопею, толстовского письма 17 июля.

 «Вот и прошли наши десять дней. Остаётся 2 дня. И я не видал, как прошли: утром пишу, поправляю по-русски и французски статью о Золя и Дюма <т. е. статью «Неделание»>, а вечером езжу. Вчера только не успел, — помешали гости; Самарин снимал фотографии, и я ему прочёл статью, потом приехали: <Евгения Павловна> Писарева, Долгорукая Лидия, <её сестра Александра> Бобринская. Я поехал, было, на Осиновую Гору, это 13 вёрст, но не доехал, вернулся. Нынче — тоже. Очень жарко. Я даже не купаюсь, а то прилив к голове. Вечером ездил верхом в Осиновую Гору и Прудки Осиновые. Везде нужно и для народа, насилу доживающего до нови, и для жалких заморышей детей. Денег казалось много, а не только все разместятся — чуть достанут. Хозяева очень милы. […]

 Радуюсь вернуться, хотя и здесь было хорошо. Целую тебя и всех наших. […]» (84, 191).

  Больше указанных нами намёков Толстой ничего не мог сообщить жене о своих мыслях и чувствах, бережа её здоровье и покой. 20 июля он — молчаливый, серьёзный — воротился в Ясную Поляну. Более он браться за дела голодающих не планировал, тем более что, как отмечает в биографии многолетнего друга бегичевский его соратник Павел Бирюков, «урожай ожидался средний, была надежда на поправку крестьянского хозяйства» (Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого. Указ. изд. Том третий. С. 209).

  Свой опыт и выводы из него, вполне сопряжённые с первоначальной христианской этической установкой, выраженной в письме Н. С. Лескову, с анализа которого мы начинали нашу книгу — он доверил только духовно близким людям и бумаге. 17 октября датирован последний «Отчёт об употреблении пожертвованных денег с 1 января 1893 г.», написанный Львом Николаевичем, как и предшествовавший ему, в соавторстве с П. И. Бирюковым (см.: 29, 202 – 204). С сухими цифрами и перечислениями, составившими его основу (и “чёрную” работу П. И. Бирюкова), контрастируют завершающие «Отчёт» живые, эмоциональные строки, приписанные, конечно же, самим Толстым:

  «В течение этого года нам пришлось быть свидетелями многих страданий и горя. И опыт нашей деятельности убедил нас более чем когда-либо в том, что нужда и страдания людей происходят не столько от неблагоприятных климатических условий, сколько от отсутствия в людях братской любви. И отсутствие это нельзя заполнить никакими крупными пожертвованиями. Слова “Милости хочу, а не жертвы” остаются всё той же вечной божественной истиной и заставляют чуткого человека сильнее вдумываться и глубже искать причины общественных зол» (Там же. С. 202).


Здесь Конец Десятой Главы



Прибавление.



ЗАКЛЮЧЕНИЕ
К ПОСЛЕДНЕМУ ОТЧЕТУ
О ПОМОЩИ ГОЛОДАЮЩИМ


   Двухлетнее занятие наше распределением между нуждающимся населением шедших через наши руки пожертвований больше, чем что-либо другое, подтвердило наше давнишнее убеждение в том, что главная доля той нужды, лишений и соединённых с ними страданий и горя, которым мы почти тщетно старались внешним образом противодействовать в одном маленьком уголке России, произошла не от каких-либо исключительных, временных, не зависящих от нас, а от самых общих, постоянных и вполне зависящих от нас причин, заключающихся только в антихристианском, не братском отношении нас, людей образованных, к бедным, чернорабочим, несущим всегда ту нужду и лишения и связанные с ними страдания и горести, которые только были более, чем обыкновенно, замечены нами в эти последние два года. Если мы в нынешнем году можем не услыхать про нужду, холод и голод, вымирание замученных работой взрослых и недоедающих старых и малых сотен тысяч людей, то это произойдет не от того, что этого не будет, но от того, что мы не будем видеть этого, будем забывать про это, будем уверять себя, что этого нет, а если и есть, то это так и должно быть и не может быть иначе.
  Но это неправда: этого не только может не быть, но этого не должно быть, и этого не будет; и скоро не будет.

  Как ни кажется нам хорошо спрятанной наша вина перед рабочим народом, — как ни искусны, давнишни и общеприняты те отговорки, которыми мы оправдываем свою роскошную жизнь среди замученного работой и недоедающего и служащего этой нашей роскоши рабочего народа, — свет всё более и более проникает эти наши отношения к народу, и мы уже скоро окажемся в том постыдном и опасном положении, в котором находится преступник, когда неожиданный им рассвет застигает его на месте преступления. Ведь если можно было прежде говорить купцу, сбывавшему рабочему народу ненужный, а часто вредный и негодный товар, стараясь взять как можно больше, или даже хороший и нужный рабочему хлеб, но купленный по дешёвым и продаваемый по дорогим ценам, — что он честной торговлей служит нуждам народа; или фабриканту ситцев, зеркал, папирос, или заводчику спирта или пива — говорить, что он кормит народ, давая ему заработок; или чиновнику, получающему тысячи жалованья, собираемого из последних грошей народа, — уверять себя, что он служит для блага этого народа, или — что в эти последние года было особенно очевидно в местах, постигнутых голодом, — если можно было прежде землевладельцу, за бесценок, меньше, чем за хлеб, обрабатывающему свою землю голодными крестьянами, или отдающему эту землю тем же крестьянам за доведенную до последней высоты цену, — говорить, что он, вводя усовершенствованное земледелие, содействует благоденствию сельского населения, — то теперь, когда народ умирает с голода от недостатка земли среди огромных полей помещиков, засаженных картофелем, продаваемым на спирт или для крахмала, уже нельзя говорить этого. Нельзя уже теперь среди этого вырождающегося от недостатка пищи и излишка работы, со всех сторон окружающего нас народа, не видеть того, что всякое поглощение нами произведений работы народа, с одной стороны, лишает его того, что ему необходимо для его питания, с другой увеличивает его и так уже доведённую до последней степени напряжённость работы. Не говоря уже о безумной роскоши парков, цветников, охот, — всякая поглощённая рюмка водки, всякий кусок сахара, масла, мяса есть с одной стороны столько-то отнятой пищи от народа и столько-то прибавленного ему труда.

   Мы, русские, находимся в этом отношении в самых выгодных условиях для того, чтобы ясно видеть наше положение.

   Помню, как раз, гораздо прежде голодных лет посетивший меня в деревне молодой, нравственно чуткий, пражский учёный, выйдя зимой из избы сравнительно зажиточного мужика, в которую мы входили, и в которой, как и везде, была замученная работою, преждевременно состаревшаяся женщина в лохмотьях, накричавший себе грыжу больной ребёнок и, как всегда к весне, привязанный телёнок и объягнившаяся овца, и грязь и сырость, и заражённый воздух, и унылый, придавленный жизнью хозяин, — помню, как, выйдя оттуда, мой молодой знакомый начал мне говорить что-то, и вдруг голос его оборвался, и он заплакал. Он в первый раз после нескольких месяцев, проведённых в Москве и Петербурге, где он, проходя по асфальтовым тротуарам мимо роскошных магазинов из одного богатого дома в другой, из одного роскошного музея и библиотеки, дворцов в другие такие же великолепные здания, — в первый раз увидал тех людей, на труде которых стоит вся эта роскошь, и его ужаснуло и поразило это. Ему, в своей богатой и грамотной Чехии, как всякому европейцу, в особенности шведу, швейцарцу, бельгийцу, можно думать, хотя он и будет неправ, что там, где есть относительная свобода, где распространено образование, где каждому дана возможность вступить в ряды образованных, — что роскошь есть только законная награда труда и не губит чужие жизни. Можно забыть как-нибудь про те поколения людей, в копях того угля, на котором сделана большая часть предметов его роскоши, можно забыть, не видя их, тех другой породы людей, которые в колониях вымирают, работая на наши прихоти; но нам, русским, никак нельзя думать так: связь нашей роскоши с страданиями и лишениями людей одной породы с нами народа, — слишком очевидна. Мы не можем не видеть той цены прямо человеческой жизни, которой покупаются у нас наши удобства и роскошь.

  Для нас солнце уже взошло, и скрывать очевидное уже нельзя. Нельзя уже прятаться за правительство, за необходимость управлять народом, за науки, искусства, необходимые будто бы для народа, за священные права собственности, за необходимость поддерживать предания и т. п. Солнце взошло, и все эти прозрачные покровы ничего уже ни от кого не скрывают. Все видят и знают, что люди, которые служат правительству, делают это не для блага народа, который не просит их об этом, а только потому, что им нужно жалованье; и что люди, занимающиеся науками и искусствами, занимаются ими не для просвещения народа, а для гонорара и пенсии; и люди, удерживающие от народа землю и возвышающие на неё цены, делают это не для поддержания каких-либо священных прав, а для увеличения своего дохода, нужного им для удовлетворения своих прихотей. Скрываться и лгать уже нельзя.

  Перед правящими, богатыми, нерабочими классами только два выхода: один — отречься не только от христианства в его истинном значении, но от всякого подобия его, — отречься от человечности, от справедливости и сказать: я владею этими выгодами и преимуществами и, во что бы то ни стало, удержу их. Кто хочет их отнять у меня, тот будет иметь дело со мной. У меня сила в моих руках: солдаты, виселицы, тюрьмы, кнуты и казни.

  Другой выход — в том, чтобы признать свою неправду, перестать лгать, покаяться и не на словах, не грошами, теми самыми, которые с страданиями и болью отняты у народа, прийти на помощь к нему, как это делалось эти два последние года, а в том, чтобы сломать ту искусственную преграду, которая стоит между нами и рабочими людьми, не на словах, а на деле признать их своими братьями, и для этого изменить свою жизнь, отказаться от тех выгод и преимуществ, которые мы имеем, а отказавшись от них, встать в равные условия с народом, и с ним уже вместе достигнуть тех благ управления, науки, цивилизации, которые мы теперь извне, и не спрашиваясь его воли, будто бы хотим передать ему.

 Мы стоим на распутьи, и выбор неизбежен.

 Первый выход означает обречение себя на постоянную ложь, на постоянный страх того, что ложь эта будет открыта, и всё-таки сознание того, что неминуемо рано или поздно мы лишимся того положения, которого мы так упорно держимся.

 Второй выход означает добровольное признание и проведение в жизни того, что мы сами исповедуем, чего требует наше сердце и наш разум, и что рано или поздно, если не нами, то другими будет исполнено, потому что только в этом отречении властвующих от своей власти — единственный возможный выход из тех мук, которыми болеет наше лже-христианское человечество. Выход только в отречении от ложного и в признании истинного христианства.

Л. Толстой.
 28 октября 1893 года.


Рецензии