Десять кругов
Как Вергилий вел Данте через девять кругов ада, так и мои добрые ангелы ведут меня сквозь мое беженство. Мои ангелы и дух Курта Воннегута, который время от времени напоминает, что когда станет совсем худо, я просто смогу закрыть глаза и улететь на Тральфамадор. Когда других путей отступления нет, только его Тральфамадор всегда дает мне визу в свой мир.
Структуру книги с разделением ее не на главы, но на круги я заимствую у Евгения Бакало, лидера волонтерской группы «Десятый круг». Однажды ночью, читая чат помощи этой группы, мне и пришло в голову написать эту книгу. Надеюсь, что мой труд, как и помощь всех этих добрых волонтеров, кому-то будет полезен.
Глава 1. ЛИМБ
За ночь я успела проковырять пальцем ноги дыру в пододеяльнике, и пока сирены продолжали орать, я пыталась развлечь себя тем, что старалась как можно быстрее вставлять в эту дыру то одну, то другую ногу. Быстро и бесшумно, чтоб не разбудить Дарвина или Пашку, которые спали рядом.
– Бам!
Сердце обрывается. Кажется, что это где-то рядом. Или, может, показалось?
Еще раз, раскатисто и с отдачей, что вздрагивают стекла и Дарвин, лежащий рядом:
– Ба-а-ам!
Говорят, что вероятность погибнуть от ракетного удара очень мала. Приблизительно такая же, как погибнуть в ДТП. И нас постоянно убеждают, что нас защищает ПВО, а ковровых бомбардировок по такому большому городу не будет.
– Мы не Алеппо, не Алеппо, не Алеппо… – я повторяю это как мантру.
Мне страшно так, что я почти физически чувствую, что седею.
А Пашка спит. Он просто продолжает спать. На полу, на матрасе, и пододеяльник у него смешной – с розовыми собачками.
В комнате спит мама. Однажды во время выстрелов я выбежала к ней, а у нее возле дивана баррикада из стульев.
– Что это, мам?
Она сонно хлопает глазами:
– Правило двух стен…
Это она из стульев себе сделала «вторую стену». Голова понимает, что никакая это не стена, но испуганное сердце поколотилось между спинкой дивана и ножками перевернутых стульев, поколотилось и смогло затаиться, как птичка. И мама стала спать спокойнее.
Папа спал в третьей комнате. Спал, на всякий случай, всегда в спортивных штанах, заложив носки и паспорт в карман. Нет, первые дни он и вовсе пытался спать одетым, чтоб, если что, сразу можно было встать и пойти спасать нас всех, но пока лежишь одетый – сон не идет. И носки он стал снимать. И свитер.
Раньше мы жили по разным квартирам. Я и Дарвин, папа с мамой, Пашка. А сейчас вдруг как будто слиплись. Вместе не так страшно. Хотя что я говорю? Страшно, очень страшно.
А бедный Пашка и вовсе вынужден болеть за две семьи: на другом конце города так же сидят вместе и сильно боятся пожилая мать и сестра. Иногда он выезжает к ним, а пока нет Пашки, я вообще не сплю и плачу ночь напролет. Пока он рядом – меня будят только тревоги. Интуиция, что ли, но я научилась просыпаться за пять минут до тревоги. И плачу я реже, пока Паша рядом. Только когда совсем накрывает…
– Ба-а-ам!
Я выползаю из-под одеяла, поднимаю плотную штору. Знаю, что нельзя, но это инстинкт, который невозможно победить, и смотрю в сереющее утро – вдруг где-то поднимается дым? Вдруг это рядом?
Оконные стекла заклеены. Одно – совсем наглухо: и ради защиты, и ради светомаскировки. Как будто ракета не станет лететь туда, где темно! Второе – медицинским лейкопластырем. На третье пластыря не хватило, оклеивали скотчем. Долго спорили, как правильно: кто-то говорит, что можно просто крест-накрест, кто-то – что нужно оклеивать всю плоскость стекла. Мы спорили и сделали что-то среднее. Клеили щедро, но на все стекло все равно не хватило бы, а скотч – товар дефицитный. Как и куриная приправа, мука, дрожжи, спички, любые консервы.
Что уже сереет за окном – это даже как-то непривычно. Сидишь тут за этими плотными шторами, а миру все равно, что где-то есть бомбы и ракеты. Птицам без разницы, божьим коровкам, временам года. Так неужели уже весна? Такая салатовая, нежная. Сирень будет цвести скоро, но сначала – абрикосы.
– Бааааам!
Стекло дрожит, и вся комната как будто вдыхает и выдыхает вместе с взрывной волной. Дарвин, так и не раскрыв глаз, садится на постели. За последнее время он стал тревожным, скрипит зубами во сне, хнычет. Ему только три года, и я никак не могу и не хочу ему объяснять, что происходит. Но когда мы первый раз во время воздушной тревоги сидели в подвале какого-то супермаркета, а он ревел до спазмов, я тихо пообещала себе, что я должна сделать все, чтоб его защитить. Уберечь. Спасти. Не зря же я ждала его больше трех десятков лет. Мое маленькое кудрявое чудо!..
Прошло что-то около месяца с того времени, как мы сидели в подвале магазина. Супермаркет больше не пускает в подвал во время воздушных тревог. Просто объявляет тревогу и выгоняет людей на улицу. Да многие и сами бы не пошли – пообвыклись. Под вой сирен гуляют с детьми на площадках, весельчаки выбивают ковры.
Впрочем, я бы и сама тоже больше не пошла бы в тот подвал. И Дарвин тоже. Хоть и привыкнуть не могу…
И вот сейчас, под вой сирены и взрывы, хватаю Дарвина, такого маленького, такого теплого, на руки и несу в прихожую. Тут уже больше месяца лежат диванные подушки. Когда совсем страшно, я иду сюда, сижу на них, качаю Дарвина, как младенца, на руках и стараюсь не реветь. Рядом мой рюкзак – тревожный чемодан с документами, вещами первой необходимости. Две бутылки воды. Вся моя жизнь должна вместиться в этот чемодан, если что. И жизнь Дарвина, так как больше мне не утащить. А если надо – и чемодан брошу, буду тащить малыша.
Я живу в большом городе. В детстве тут даже двор казался громадным. Квартал – вообще не обойти: там – качели, там – два детских сада, а вот там, только не говорите никому, до сих пор должен лежать секретик под стеклышком. А бомбоубежища рядом нет… И подвала в доме – тоже. Соседи, вот, по ночам бегают в подвал соседнего дома. Вообще туда посторонних не пускают, только своих, но они как-то выпросили, выплакали, вот их и пускают. И по первой тревоге ночью они идут – я часто слышу, как они быстро собираются, роняют что-то, потом обязательно хлопают дверью. Идти ночью нужно быстро – комендантский час. И обратно уже не выйти, даже если будет отбой тревоги. Так и сиди до утра. А тревоги каждую ночь, так что они каждую ночь идут в подвал и сидят там, вместе с десятком посторонних людей. В одну ночь решили не идти, так десятилетняя соседская девочка под вой сирены не выдержала, так рыдала, что Дарвин, опять же, проснулся.
А вот мы никуда не бегаем. Даже в прихожую. Каждый лежит в своей постели и делает вид, что спит. Только когда совсем страшно – можно в прихожую.
Скрипнула дверь. Подсвечивая дорогу телефоном, выглядывает мама.
– Ты слышала?
– Да…
Сидим рядом, обе смотрим в телефоны.
– Пока ничего не пишут. Может, это ПВО?
– И не напишут, нельзя сейчас ничего писать, утром в официальных источниках скажут…
– Наверное, опять по железной дороге.
– Инфраструктурный объект. Все время так пишут – пострадал инфраструктурный объект.
Зачем мы говорим все эти глупости? Почему мы сидим тут ночью? Как мы дожили до этого? Такого просто не могло с нами случиться!
И вдруг я начинаю плакать. Дарвин коротко вздрагивает. А мама замирает на мгновение, смотрит пристально и подслеповато и вдруг начинает гладить меня по голове, как ребенка. Только быстро-быстро, как будто чем быстрее – тем легче пройдут мои страхи и слезы. И рука у мамы такая горячая, что кажется, ею можно растопить все льды Антарктики.
– Доченька, доченька, ну что ты плачешь? Скоро уже весна совсем теплая будет, пойдете с Дарвином гулять, сирень нарвете, а может, нужно просто какой-то фильм посмотреть или что-то вкусное съесть? Ты же не ешь ничего. Давай я пончики сделаю? Ах, муки мало! Но можно сделать. Или, может быть, компот сварить? Помнишь, мы в том году вишню морозили, много осталось… И Дарвин компот попьет. И Пашка. Пашка любит компот?
И говорит мама тоже быстро. И все какую-то чепуху. И слезы у меня все текут и текут, аж зло берет. На себя, на весь этот мир.
– Мам, давай уедем, так страшно…
– Куда?
– Ну, в Германию, например.
– Жить в лагере беженцев, с ребенком?
– Почему в лагере? Папа говорил, там какие-то родственники есть. Или вот в Болгарию поехали бы. Там сейчас в отелях селят.
– Денег нет, доченька. И родственники совсем далекие, кто нас там будет долго держать…
– Хоть что-то найдем! Мама, так страшно. Там хоть не бомбят. Хоть в лагере, хоть где. А в Германии, папа говорил, можно немножко пожить. Мы немного поживем и вернемся. Я так боюсь, мамочка…
Вот так и сидим, ревем, и маленький Дарвин спит на руках, порой совсем тихонько вздрагивая. В прихожей почти не слышно сирены. Только холодильник иногда утробно рычит, и доносятся из подъезда какие-то ворчания, похлопывания, гул – дом, даже если в нем все спят, всегда полон звуков. А если не спят и плачут в прихожей, он тоже тревожится. Как живой.
Почти все квартиры сейчас пусты. Кто мог – уехал за границу, кто-то поехал к родным, жить вот так же, кучкой, в тесноте, зато рядом. Вместе.
– Отбой тревоги, – говорит мама и встает с подушек, опираясь о стену.
Видимо, за окном уже совсем светло, так как и в квартире с плотно завешенными окнами появился какой-то серый дымчатый морок. В этой дымке я вот так и сижу на полу, сжимая на руках спящего сына, и смотрю через приоткрытую дверь, как мама что-то делает на кухне, включив маленькую лампу над плитой и стараясь не особо шуметь. На ней целая гора одежды – теплая пижама, толстовка, халат, теплые толстые носки гармошкой. В квартире действительно холодно. А еще вот эта серая дымка квартиры за глухими шторами и постоянный вой сирен – они тоже как будто заставляют весь мир остывать, стекленеть. Но я, например, не люблю носить гору одежды. Когда мне становится холодно и страшно, я беру маленькое одеялко Дарвина и накидываю его на голову. Как будто я в домике. Как будто в этом домике мне не страшны ракеты.
Сирены снова начинают выть. Просыпается малыш Дарвин. Он ничего не понимает, он просто по привычке бежит сразу на кухню и сидит там, как взрослый, закинув ногу на ногу, дожидаясь, когда ему нальют стакан кефира.
Пашка обычно просыпается только к полудню. Мы с Дарвином успеваем и позавтракать, и наиграться, и поплакать при звуке сирен. Если Пашка не просыпается слишком долго, Дарвин бежит к нему и сам забирается под одеяло, начинает щекотать. И Пашка спросонья смеется подхрипшим голосом, говорит что-то веселое. Обычно это приятный, какой-то по-домашнему милый момент дня. Даже если воет сирена…
– Асльо? – спрашивает Дарвин. На его тарабарском наречии это значит «щекотно».
– Асльо! – подтверждает тогда Пашка. И они хихикают.
А бывает, что Пашка просыпается сам, выходит с неизменным «Доброе утро!» из спальни, идет умываться.
– Как спалось?
Может быть, это большой секрет, но Пашка глуховат. Оттого и спит так крепко. И нервы у него железные. А может, просто верит, что его хранит его еврейский бог. Или, может быть, просто верит в статистику, что вероятность погибнуть от ракетной атаки не больше, чем в ДТП. Не знаю. Но он спит крепко и всю ночь. Под сирену и взрывы. И в телефон не смотрит ежеминутно, как я. Что там может быть такого интересного, чтоб ночью не спать? Все равно можно утром прочесть.
При виде Пашки я опять впадаю в легкую истерику:
– Ночью опять взрывы были…
– А, я, кажется, слышал сквозь сон.
– Паш… – подхожу, падаю на теплое плечо и реву так, что голова начинает кружиться. – Я больше не вынесу. Когда все это окончится?!
– Скоро! – уверенно говорит он, и мы идем на кухню.
На завтрак – гренки. Собственно, только это и осталось. Дохода ни у кого нет, только родительская пенсия. Мы с Пашкой уже давно без работы. Я понемногу трачу деньги Дарвина, которые мне начисляли как декретные. А думала, что отложу – ведь когда-то там будет школа, траты, хлопоты… Будут ли? Когда? Все кажется другим миром, другой жизнью.
Потому и едим много хлеба и яиц. Мама иногда делает пирожки. Нет, еще не голод, но уже все не так, как раньше. Все – не так.
Папа входит на кухню и требует, чтоб все пробовали сало, сам солил. Мы пробуем, хотя никто сала не хочет. Да и вообще кусок в горло не лезет. Дарвин втихаря таскает печенье, что запасли для него. Хоть какая-то радость ребенку.
– Бам!
– Вы слышали?
– Это мусоровоз, все нормально… Или, может, крыша опять, вроде еще не починили, так и стучит.
– Да какой же мусоровоз, так громко!
– Какой мусоровоз? Это грузовик, вон там!
– Посмотрите, а тревоги нет?
– Да нет же! Я смотрела!
– Зачем вы так громко?! Я больше не могу, не могу, не могу…!!!
Мне кажется, что родные ужасно кричат. Каждый громкий звук – стук ножа, шипение воды в чайнике, голоса – все впивается мне в нервы осколком. Разве можно так кричать, если где-то летят ракеты? Если где-то слышны взрывы? Если где-то один человек стреляет в другого?! Мне физически больно от звуков. Я убегаю в спальню и накрываюсь маленьким одеялком Дарвина. Трясусь всем телом. И даже не плачу – тихонько вою:
– Не хочу, не хочу, не хочу! Остановите это все! Этого не может быть!!!
Минут через пять входит Пашка. Тихо берет меня за руку и спрашивает:
– Может, и правда, пока поедешь в Германию?
– Куда, кому я там нужна? – спрашиваю горько, не снимая одеяла с головы.
Наверное, Пашке кажется, что он сейчас говорит с приведением. Добрым, глупым, вечно плачущим приведением под одеялом.
– Можно к Тоне, у нее там комната есть. Посидишь немного, успокоишься, поспите с Дарвином хоть раз без сирен и взрывов. А потом, через месяц-другой, может, все успокоится и приедете обратно…
– Как я с ребенком на эвакуационном поезде? Мы же дальше поликлиники еще и не бывали нигде…
– Можно автобус поискать, сейчас вроде есть перевозчики.
– Дорого…
– Ну, деньги пока есть, посмотрим.
– А там я как буду, у Тони? Нам есть надо, вещи, одежда, мыло, в конце концов…
– Я немного дам на первое время. И Тоня поможет, она мне должна.
Пашка достает телефон, начинает что-то в нем смотреть:
– Ну, вот, автобус до Штутгарта, есть места. Или вот, в Берлин… Ты бывала в Берлине?
Я выбираюсь из-под одеяла, подхожу к окну. Чтоб не смотреть на Пашку зареванными глазами, я всматриваюсь куда-то в серо-салатовую даль. Окно спальни выходит на балку, усеянную маленькими частными домами, а за ней – другой огромный проспект. Раньше по ночам он так красиво светился окнами домов, фонарями. Глядя на него, я фантазировала, что это огромное ожерелье, которое потеряла какая-то исполинская дева. Шла и обронила. И вот оно лежит и отблескивает, ярче звезд. А еще чуть дальше – женский монастырь. Я его не вижу, но слышу его колокола, звук которых, как громадный голосник гитары, усиливает балка. Иногда я думаю: если натянуть струны между моим окном и куполами, то можно было бы исполнить славный рок-н-ролл!
Ненавижу колокола. Первое время, когда система оповещения в городе работала плохо, колокола звенели вместе с сиренами. И звук этот был самым больным и тревожным, что я знаю. Церковные колокола, что сообщают о беде.
– На 12-е уже билета нет, пока я смотрел другие направления – выкупили, – голос Пашки возвращает меня в реальность. – На 17-е есть. Четыре билета пока…
Мы переглядываемся. Мне больно на него смотреть. Нужно принимать решение. Важное, судьбоносное. Которое, возможно, унесет меня далеко и, может быть, навсегда. А решать страшно. Я не хочу, не умею решать. Я просто маленькая мама маленького мальчика, я хочу под одеяло…
– Брать? Пока есть…
– Бери!
Я как будто падаю в омут. И подхватывает меня течение и несет, и бьет о какие-то подводные камни, и душит, и топит, и уносит все дальше, дальше, дальше…
Вот так, наверное, души проходят лимб. Сначала болото, тоска, страх, одиночество. Потом – вот такой водоворот, а куда тебя унесет – и сам не знаешь. Ведь лежат на весах все добрые и злые дела твои, и какие перевесят – никто не скажет наперед.
Последние дни дома пролетели как-то особенно быстро и горько. Я до последнего не хотела собирать чемодан. Может, не ехать? Или ехать? А если опять будут бомбить? А если наступление?
– Мама, что же будет? Пап?
Они утешали, что поедут следом. Или что я пересижу где-то и скоро вернусь. Что все наладится, что меня никто не бросит. Есть же еще родня… Найдем выход!
Помню, мама однажды вечером не могла дозвониться тетке в Харьков. День, еще день… А потом номер ответил и задыхающаяся тетка прокричала в телефон:
– Не могу говорить! Мы… ум…дим…раем!
– Что? – мамин голос звякнул, как расколовшееся блюдце. – Что?!
Связь оборвалась. Мама долго бродила, как во сне. А меня просто трясло, как в лихорадке. Умираем? Удираем? Что она сказала?
Оказалось – удираем. Они бежали, когда от попадания снаряда взорвался соседний дом. Убежали в какой-то поселок. Говорили, что там пока тихо.
Я плакала по ночам. Вот – предпоследняя ночь в своей постели. Потом будет последняя…
Перед моим отъездом мы посадили во дворе дуб. Пашка ходил кругами и, наверное, тоже тихонечко плакал. Купив билет, он сразу же возненавидел сам себя – что отпускает, что не может с нами, что нет сил помочь тут, защитить, закрыть своим худым телом, спрятать. Мама возилась в земле. Папа, как всегда, командовал. Дарвин пытался удрать на детскую площадку. А я изображала собственную пользу общему делу – фотографировала, бегала с ведром и водой.
Перед уходом я потрогала листик высаженного дубка и пообещала:
– Увидимся!..
Бедное маленькое дерево, переживи все невзгоды, прошу тебя! Держись, крепни, всем ветрам назло! Выживи! Защити папу и маму!
Глава 2. Моя прежняя жизнь
Случаются такие моменты, которые я называю «дежавю наоборот». Когда среди повседневной суеты видишь или чувствуешь что-то, о чем уже в эту минуту думаешь: «Я запомню это навсегда!» И всегда помнишь. В самых мельчайших подробностях. Вплоть до запахов.
И вот нет бы, происходило в этот момент что-то особенное – первое «люблю» или хотя бы вручение новогоднего подарка на утреннике. Нет! На то оно и дежавю, хоть и наоборот, чтоб настигать врасплох.
Вот так первый мой подобный осколок самых острых воспоминаний – это езда на трехколесном велосипеде. Был у меня в детстве такой «Гномик»: белое седло, красный руль, дерматиновые кисточки на ручках. Мы устраивали гонки вокруг палисадника во дворе. Маршрут этот был вбит в пятую точку жестким белым седлом, вплоть до самых мельчайших выбоин в асфальте. А вот ту водосточную трубу, в которую однажды прилетела лицом и сломала передний зуб, я вообще считаю своим главным детским обидчиком. Как же у меня тогда распухло лицо! Но главное, зуб… Зуб! Так и рисовала потом себя на детских автопортретах – с улыбкой до ушей и сломанным зубом.
Но это все обычные воспоминания, а мое обратное дежавю – это как я сижу на своем «Гноме» и сосредоточенно еложу колесом в раздавленной абрикосе. А косточка от абрикосы все из-под колеса по оранжевой жиже выскальзывает – то в одну сторону, то в другую. Жара стоит невообразимая, осы гудят над давлеными абрикосами, на лавке во дворе в ряд сидят все местные бабушки – баба Роза, баба Маша, Поливанна. И я соплю от напряжения и все давлю, давлю оранжевую мякоть колесом. И сандалии у меня – красные, модные, бабушка из Гурзуфа привезла.
И вот все это разом – жара, дерматиновые кисточки на ручках, ворчанье бабы Розы, которая о чем-то спорит с Поливанной – это детство. Теплое, душистое, счастливое.
Вот такое застряло в голове. Навсегда. Вот такое нелепое дежавю наоборот.
И, знаете, да, я всегда считала себя счастливым человеком. До сих пор считаю.
Я просто счастливый человек, попавший в беду.
Но там, тогда, в прошлой жизни… В тех прежних «там» и «тогда», что мой внутренний компас и хронометр уже не может найти, в тех «там» и «тогда», что пожрала война, я была счастлива до безоблачного. Например, на моей стороне всегда была родительская любовь, которая была моей самой главной крепостью. Это дало возможность развить таланты, реализовать мечты, потешить внутренних чертей, которые вечно толкали в бок – «ну, влипни, влипни в историю, подруга!». Из-за последнего, кстати, кто-то из студенческих друзей даже называл меня «Че». Чемоданом. Чемоданом забавных историй.
В школе я имела репутацию талантливой, но ленивой. Это в младших классах. В средней и старшей школе – талантливой, ленивой и отпетой хулиганкой. Учителя изводили меня физикой и алгеброй, а я их – своими выходками. Например, в десятом классе я открыла в себе талант автора матерных частушек. Конечно, главными их фигурантами были учителя. Мои четверостишия разносила вся школа: писали на партах, на стене туалета, даже в журналах, выкраденных тайком из учительской.
Но мой звездный час был на одном из школьных мероприятий, когда мы поздравляли с юбилеем учителя химии. Добрый старый Магомед Измаилович считался человеком жестким, но, в целом, беззлобным. Ему мы должны были подарить новую указку и от класса прочесть какую-то юбилейную рифмованную чепуху. Девочки разучили по строчке:
«Уважаемый учитель!
Любим, ценим, очень чтим!
С юбилеем поздравляем,
Пожелать добра хотим!»
И все такое и в таком духе. Моя строчка, как сейчас помню, была третьей. Да, вот именно та, где этот двустопный хорей и начинает закругляться в перекрестную рифму.
На репетиции все шло гладко. Я, с ответственностью ручного попугая, выдавала свою строку и передавала микрофон однокласснице. Без суеты и нервов. И даже обещала классной руководительнице прийти на юбилей по форме – белый верх, черный низ. Никакой куртки-косухи, никаких джинсов! Клянусь, королевская печать!
Но на празднике, когда в актовом зале в ряд сидели наши педагоги и уважаемые гости из районо, черти толкнули меня в бок:
«Уважаемый учитель!» – мелодично завела Катя Пушко.
«Любим, ценим, очень чтим!» – подхватывала Маша Фруязева.
Микрофон оказывается у меня в руках. Пару секунд я смотрю в его черную диафрагму и сипло выдаю:
«Но на алгебру с прибором
Наложить всегда хотим!»
И дальше из моих уст, как песня, полилось что-то, от чего густо покраснели бы не только сантехники и наш трудовик, но даже акушеры родильного отделения, которым часто от одурманенных окситоцином рожениц приходится выслушивать то, о чем фламандские барды не пели.
В зале стояла тишина. Глаза директора были размером с блюдце, а глаза классной руководительницы, как будто в противовес, сжались в точку и как будто старались скрыться в щеках. Отличница Катенька Пушко повернула свою аккуратно причесанную голову и также мелодично, как она завела поздравительную речь, выдала:
– Охренеть…
Моя проделка осталась без комментариев. Даже родителей в школу не вызывали. Просто с той поры я больше никогда не фигурировала в торжественных школьных мероприятиях. По крайней мере, как чтец.
После школы я легко и весело поступила в университет. Как и мечтала – на факультет журналистики. Меня не пугал даже конкурс в 11 человек на место. Я в себя верила.
Студенческие годы были самыми сладкими. Я играла и пела в панк-группе, подрабатывала на радио и администратором ночного клуба, заводила гору друзей, влипала в истории, получала премии, открывала миры, набивала шишки.
Помню, как после третьего курса я прибежала устраиваться на работу в газету. Было интересно. Бородатый главный редактор, на щеке которого был виден уродливый след шрама, это его когда-то серной кислотой в лицо за профессиональную деятельность, поинтересовался:
– Какие темы хочешь освещать?
– Ну… Культуру там… Про детей могу… Про животных…
Фотокор Толя Красношапко, сидевший рядом, хихикнул:
– То есть экономика, политика, криминал – не твое?
– Ну… да!
– Нет, – говорит главный редактор. – Так дело не пойдет. У нас обязательное условие для всех новичков: вместе с МЧС трупы из канализации вытаскивать. Знаешь, сколько их по городу находят? Журналисты всегда помогают!
Я похолодела. Приняла за чистую монету.
Конечно, это была шутка. Ее выдавали почти всем молодым соискателям на работу, так как почти все высказывали такие же пожелания к области своего труда – культура, социальная сфера. Это просто и это интересно, а в политике или экономике еще разобраться нужно…
В студенчестве я получила свое первое спортивное звание – КМС по кикбоксингу. Тренер у меня был отличный, любил меня и никогда не давал обижать. Как единственную девочку в его секции. Он же придумал мне прозвище – Мартышка. Из-за непоседливости и вечного стремления куда-то взобраться повыше.
Вот, бывало, приходит тренер на разминку, мальчишки в кружок – суставы мнут, кто-то в борцовском мостике, кто-то мячик пинает, чтоб разогреться. Тренер крутит головой:
– Ну, где она опять?!
Переводит взгляд чуть выше и начинает шутливо гневаться:
– Уй, ну, кто-то, ну, снимите ее оттуда, наконец-то! Мартышка-мартышка, я тебе банан в следующий раз принесу!
И все хохочут.
По окончании университета на работу я не шла – бежала. Было легко, интересно, весело. Причем сколько мест я переменила – никогда работу не искала, она находила меня первая. И каждый раз, как новая любовь – все лучше и лучше.
Моим хорошим наставником стала Тамара Леонидовна, редактор «Городских ведомостей». Маленькая, круглая, шумная, она казалась не человеком – фейерверком. Зайдет куда-то – и сразу повод выпить или похохотать.
На смену кикбоксингу пришел бокс, потом тяжелая атлетика, пауэрлифтинг. Я даже подрабатывала в зале, поступила в инфиз.
– Мартышка, ты никогда не остановишься, – качал головой поседевший тренер. – Откуда такой мотор?
А в зале свои развлечения. Вот Андрюха Шило, наша федерация бодибилдинга. Сегодня у него тяжелая тренировка на грудь, просит подстраховать на жиме. Я и Вовка бежим к штанге, и нет бы поддержать ее, когда Андрюха жмет вверх, мы с сияющими рожами потихоньку нажимаем на гриф.
– Как это – только сотка? – удивляется Андрюха. – Ух, тяжело сегодня идет. Накидывай еще двадцатку!
Мы накидываем и опять давим. Шило пыхтит, не сдается, а потом соображает, что к чему, и начинает гонять нас по залу:
– Убью, заморыши! Дрыщи в кедах! Убью!
Так годы летят. Мне 25. Мне 30.
Я знакомлюсь с артистами, дружу с клоунами, собираю автографы в книгах, получаю премии, пишу, фотографирую, живу, и черти иногда толкают меня в бок что-то вычудить.
В 32 я иду в аптеку покупать тест на беременность.
Вечером того же дня еду к маме, ем гороховый суп и плачу в тарелку:
– Мам, у меня будет ребенок… Мам… только замуж я не пойду!
Мама улыбается, гладит меня по голове горячей рукой и говорит:
– Ну и хорошо! Я так рада! Кого ты хочешь, мальчика или девочку?
И жизнь летит. Интересная, веселая, счастливая. Моя.
До 24-го февраля 2022 года.
Сегодня случился еще один эпизод моего дежавю наоборот. Осколок, навсегда воткнувшийся в голову.
Мирный город в зелени и тюльпанах. Мой веселый малыш Дарвин, гордо вышагивающий по тротуару, блики солнца на его кудрях. Огромными голубыми глазищами он смотрит куда-то в сторону дороги и восторженно говорит:
– Ма, это гудедик!
Грузовик, значит. Дарвин без ума от грузовиков и поездов.
– Да, милый! – говорю я и поворачиваю голову в ту сторону, в которую указывает сын. А там стоит смерть. Зелено-черный «Урал» с простреленным лобовым стеклом и буквой Зет на борту. Из открытого окна с пассажирского места Дарвину машет военный:
– Привет!
Я беру сына за руку, прохожу десять шагов на прямых ногах, потом сгибаюсь и начинаю выть.
Почему в моем сердце нет злости? Почему в моем сердце нет сомнений? Почему в моем сердце вообще ничего больше нет? Есть только большая, болезненная, черная, бездонная дыра…
– Ууу… – реву я так, что прохожих на ближайшие сто метров расплескивает по дальним углам тротуара.
– Ууу… – отвечает мне черная дыра в моем сердце.
И у меня только одна просьба к этой Вселенной. Береги! Береги мою маму!
Мамочки, как страшно…
Глава 3. Круг первый. Автобус
Цок-цок-цок.
Это колеса моего чемодана стучат по ступеням многочисленных переходов автовокзала. Чемодан несет папа, мама несет мой рюкзачок, я несу сонного Дарвина. Пашка идет вперед, забегая на десяток шагов:
– Нет, это не тот автобус… И это не тот!
– Я вижу, – говорю я. – Восьмая платформа.
Мы подходим к нескольким высоким автобусам, вокруг которых стоит толпа людей. Разных, но одинаково всклокоченных, со скорбными лицами: мужчины курят в стороне, женщины с детьми сидят на сумках, по перрону пожилая женщина ведет старушку, которая еле переставляет ноги. Маленькая девочка с рыжеволосой куклой уныло и сонно трет глаз, на корточках рядом сидит ее мама, что-то шепчет ей в ухо.
– Какой номер твоего автобуса? – папа крутит головой, ставит чемодан и начинает деловито вглядываться в толпу. Он всегда старается организовать все самым наилучшим образом. И из-за этой его деловитости и обстоятельности у меня на секунду появляется ощущение, что я не бегу, я просто еду в путешествие, меня ждут приключения и открытия, берег теплого моря, маленький отель, пара занятных зарисовок в мой блог…
Но эмоциональный взлет сразу сменяется на эмоциональную пропасть. Что там ждет впереди, а что останется здесь?..
– Рассадка на свободные места, – говорит водитель. – Идите, смотрите, что осталось…
Мы пробираемся в душный салон. Мест уже совсем мало. Папа говорит:
– А вот интересно, как они сюда добрались? Комендантский час до шести, автобус на семь, сейчас половина, а уже все тут…
– Может, живут рядом? – сказала мама.
– Может, на такси ехали? – предполагает Пашка.
– А что, разве на такси в комендантский час можно? – резонно замечает папа.
Мой рюкзак и пакет с едой в дорогу ставят на пол, под сидения. Мы нашли два места рядом – для меня и Дарвина, но почти на самой галерке, предпоследний ряд. Места сразу за нами занимают последние пассажиры, входящие в салон – мать и дочь, девочка с рыжеволосой куклой.
Конец автобуса – только женщины с детьми. Я сразу прикидываю (вечная привычка молодых мам все время сравнивать своего ребенка с окружающими) – мой Дарвин самый маленький. В центре салона коалиция из женщин средних лет. Одна из них с собакой. Женщины сразу начинают знакомиться, выяснять, кто и куда едет. А впереди расселись старики. Те сидят тихо. Даже как будто не двигаясь. Не люди – скульптуры, вырезанные из дерева и вот так состарившиеся от ветров и дождей, подточенные короедами, подпаленные лесными пожарами. Но еще существующие. Еще живые.
В салоне есть несколько мужчин. Интересно, куда они едут? Как выедут? Или просто провожают стариков до границы?
Дарвин в возбуждении. Он любит автобусы. Потому поторапливает, спешит занять свое место у окна, по сто раз повторяющий:
– Апо! Апо! – это значит «автобус» на тарабарском.
Пока есть еще пара минут, Дарвин нехотя выходит обратно на улицу, отмахивается от объятий деда и поцелуев бабы, с любопытством заглядывает в открытое багажное отделение автобуса, смотрит на громадное колесо.
Мама, папа и Пашка стоят кучкой. В сотый раз повторяют прежние напутствия:
– Как только будет остановка где-то – ты пиши, где вы.
– Как границу переедешь, – советует Пашка, – ты не забудь тарифный план переключить, там у тебя будет немного интернета и мобильная связь.
– Ты, главное, не стесняйся, всем напоминай, что ты с ребенком, может, помогут чем.
– И если остановка – спроси, где вы, и нам пиши!
Я киваю. Чтоб опять не разреветься, иду в салон и с высоты большого туристического автобуса смотрю на моих маленьких, сбитых в кучку маму, папу и Пашку. Как они стоят нахохленно, сжимаясь от промозглого утреннего ветра, как крутят головами, что-то потихоньку говорят друг другу. Я фотографирую их через стекло и все же реву, реву…
И весь автобус тоже ревет. Когда заводятся двигатели, когда неспешно наша большая машина с людьми отъезжает от перрона, когда едет все дальше, дальше, дальше…
Девочка с рыжей куклой впадает в истерику:
– Папа, папа! – кричит она и пытается вырвать у мамы из рук телефон:
– Папа, я скучаю!
И весь автобус захлебывается слезами.
Первая воздушная тревога застигает нас еще в городе. По уже сложившейся традиции я достала из рюкзака маленькое одеялко Дарвина и накрыла им себя и сына. Ведь в тех, кто сидит под одеялом, ракеты никогда не попадают.
Так мы и ехали. И война не хотела нас отпускать. Мы въезжали в следующую область, отстаивая очередь из автомобилей на КПП и показывая людям с автоматами наши документы, а сирены орали и орали. И на телефон сыпались уведомления: «Объявлена тревога! Все в укрытие!» И пока мы стояли в очередь в туалет на станции в Тернополе, где-то рядом сообщали о взрывах.
Маленькая девочка с рыжей куклой все время плакала и спрашивала:
– Мама, это сирены?
– Нет, – поджимая губы говорила мама. – Тут уже нет сирен. Мы уже уехали, все будет хорошо.
Но девочка плакала. Плакала так, что ее рвало. Забывалась коротким сном и снова плакала, а потом ее снова рвало.
А Дарвин просто смотрел в окошко и иногда прятался под одеяло. Он не понимал, почему воют сирены и почему мы куда-то едем. Он просто радовался приключению.
На границу мы приехали, когда вечерело. После прохождения военного КПП (человек с автоматом дотошно смотрел документы у стариков, долго перебирал бумажки, которые дал мужчина, сопровождавший мать-инвалида, в конец салона, где сидели мамы с детьми, только бегло глянул и в протянутые синие книжечки не смотрел вовсе) нас выпустили в туалет.
Хмурые водители курили возле автобуса и довольно нехотя отвечали на вопросы:
– Долго будем стоять?
– Впереди много машин.
– А досмотр будет?
– На нашей границе – нет, а поляки сейчас досматривают.
– Нужно выходить?
– Да, все тогда выйдут, вещи нужно будет вынести и будет досмотр.
– Это долго?
– Когда как…
Мы сели обратно в автобус, двери закрылись и… больше не открывались около 11 часов. Мы стояли в очереди.
– Да выпустите хоть в туалет, столько стоим, у нас дети… – молил кто-то.
– Просто хоть дверь откройте, дышать нечем!
Никто не отвечал на мольбы:
– Это граница, тут нельзя!
И мы сидели. Ждали.
Нас спасло только то, что Дарвин тихо проспал почти все это время. Привычно проверяла под ним – сухо ли? Потом тоже забывалась коротким сном. В один из этих коротких моментов забытья мне снились мама, папа и Пашка, которые стояли у крыльца паспортного стола и махали мне рукой, улыбались. Во сне я думала, что это хорошо, значит, они сейчас получат паспорта и сядут на следующий автобус, приедут следом. А проснувшись, я забиралась под одеяло к Дарвину и слезно шмыгала носом. Я была одна… Без мамы, папы и Пашки. Теперь совсем одна.
11 часов на украинской границе, и вот – польская сторона. В душный салон с сонными и перепуганными людьми влетает тощий поляк в форме. Он похож на сторукого бога, так как совершенно непонятно, как можно было в одно мгновение собрать документы у всех людей, находящихся в автобусе. Но следом… следом в салон вошел Ангел и его явление, озаренное первыми лучами солнца, было особенно волнующим.
У Ангела была рыжая борода, очень мятая куртка с надписью «volunteer» и просто потрясающая улыбка. На одной его руке висел пакет, из которого он вынимал прохладную бутилированную воду, а в другой была коробка, из которой бородач раздавал свежие булочки. И в этом акте милосердия мне почудилось что-то библейское – чем вам не чудо пяти хлебов и двух рыб, сотворенное где-то возле Вифсаиды?..
– Kto potrzebuje wody? – говорил волонтер, не прекращая улыбаться. – Kto potrzebuje toalety?
Оживились даже старики, которые казались статуями. От прохладной влаги, от аромата выпечки или от призыва пойти в туалет, трудно сказать. А бородач уже вносил в салон автобуса какие-то свертки и раздавал детям сок, вафли, печенье и фруктовое пюре.
– Даря, Даренька… – начала тормошить я сонного ребенка. – Пойдем в туалет…
Пока мы оделись и вышли, очередь к единственной уборной уже была длиной ровно во всех пассажиров автобуса. Мы с малышом – последние. Глазеем на то, что происходит кругом, радуемся новому утру и очень-очень хотим в туалет.
Игрушки, медикаменты, вода, средства гигиены – небольшое помещение пограничного пропускного пункта было заставлено, как небольшой склад.
– Берите, что нужно, – сказал пробегающий мимо юноша, еще один, русскоязычный волонтер. Старики снова потянулись к воде. Дарвин поковырялся в стакане с цветными карандашами, посмотрел чужие картинки, но сам рисовать ничего не стал – постеснялся.
– Еще досмотр будет, – вздохнула женщина, стоящая перед нами.
– А как будет-то? – стала волноваться другая.
– Говорили, будут чемоданы смотреть.
И правда, таможенники тем временем попросили водителя открыть багажное отделение, проволокли к рамке сканера чей-то чемодан, изучили его.
– Нам тоже нести? – стал спрашивать кто-то из толпы.
Поляки замотали головой, что-то стали говорить, никто не разобрал. Один из наших водителей пояснил, используя в том числе разговорную, простонародную лексику:
– Все, досмотр окончен, б...ть, документы уже могут вернуть, все в салон, из-за вас задерживаемся, б…ть!
– Но мы в туалет…
– Потом сходите, через два часа будет остановка!
– Как это – через два часа? Мы столько ждали. Посмотрите, тут же дети…
Кто-то стал показывать в том числе на Дарвина, который совсем испугался криков и прятался за меня.
– Чуть что – сразу дети у них! – заругался водитель. – Мы стоим из-за вас.
Этому странному диалогу изумился даже пограничник, тащивший к автобусу кипу наших документов. Встав перед водителем, как упрямый столб, он строго сказал:
– Nie spiesz si;, dzieci s; tutaj! – и тоже показал на Дарвина.
Краем глаза я видела, как возле автобуса какая-то женщина обнимает волонтера-бородача. И они друг другу бесконечно повторяют:
– Dzi;kuj; bardzo, дякую, спасибо! Dzi;kuj; bardzo!
Минут через двадцать, в уже уверенных лучах весеннего солнца, мы выехали на польскую землю.
Вместе с этой, вполне реальной границей должна была быть пересечена и какая-то психологическая черта. Мобильный оператор переключился на роуминг, никаких оповещений о воздушной тревоге, гладкие дороги, указатели на смешном польском языке, от которого всегда щекотно где-то в переносице.
Люди в автобусе зашевелились, скинули паническое оцепенение, заговорили между собой. Ко мне повернулась женщина, сидящая впереди, протянула конфету:
– А как зовут вашего мальчика?
– Дарвин, – сказала я, готовая к пояснениям.
– Как ученого? Который писал про теорию эволюции?
Вообще у меня есть несколько заготовленных вариантов истории, почему у Дарвина такое имя. И о том, как мы тянули записки из шляпы, а кто-то шутки ради написал «Дарвин». И о том, что альтернативный вариант имени был «Перкосрак» – в честь «Первой космической ракеты» и моей любви к научной фантастике. Но тут я ответила проще:
– Нет, просто игла слов… Дар – как подарок, и «win» – как победа по-английски. Вот и получается, что он мой дар и мой победитель. Дарвин.
– Оригинально, – подтверждает женщина, и мы друг другу улыбаемся, как мы все друг другу улыбались когда-то давно, в мирные времена.
И тут, сначала тихо, а потом все громче и громче начинает плакать девочка с рыжей куклой, сидевшая в конце салона:
– Мам, я к папе хочу… Я домой хочу… Мам, я хочу домой… Когда мы поедем домой?
И вот так, сначала тихо, а потом громче и громче начинают плакать все остальные. Отворачиваясь к окну или утыкаясь в ладони, закусывая губы или даже не пытаясь скрыть своих слез.
Черта была пересечена, но война нас не отпустила. Вцепилась, костлявая: «Не убежите, не победите! Я тут, я с вами, я в вас самих. Буду сниться, буду пугать самыми черными новостями из дома, заставлю бороться за жизнь всюду, где бы вы ни оказались. Вас ждет голод и одиночество, никому вы не нужны, только мне… только мне! Вы мои!»
И одна за другой в салоне автобуса поднимаются женские головы, и, как на исповеди, сыплют историями:
– Я сама из Донецка, у меня в 14-м году дом разбомбило, уехала к сестре в Мелитополь, на квартиру накопила, ремонт сделала, а теперь сгорела моя квартира. Еду в Германию…
– А мы из Донецкой области. Выехали еще в марте в Днепр, пожили на съемной квартире, деньги закончились – будем в Польше искать, где жить. Может, пособие дадут, двое детей в семье.
– Мы из Днепра, муж без работы дома остался, а мы к родственникам, хоть на время, пусть дети спокойно поживут.
– Мы из Харькова…
– Мы из Кривого Рога…
– Мы из Луганской области…
И везет нас автобус мимо маленьких зеленых поселков или больших городов, но никто их не замечает. Пустеют места рядом, а истории все не оканчиваются и не оканчиваются.
И вот выходит из автобуса маленькая девочка с рыжеволосой куклой, и ее мама машет мне рукой на прощанье:
– Желаю вам удачи! И домой поскорей!
– И я вам желаю!
Мы остаемся в автобусе сами. Я и мой милый Дарвин. Измученные дорогой – уже больше пятидесяти часов, духотой, пробками. Откуда эти пробки? Ах, это же пасхальные выходные. Праздник. Вот, кстати, еще одно слово из прошлой жизни.
Дарвин с грустью заглядывает в опустевший пакет с продуктами:
– Не грусти, скоро доберемся, поедим…
Но ехать еще два часа, и снова пробки, духота, грусть.
Пользуясь тем, что мы в автобусе одни, я стаскиваю через голову пропитанную потом толстовку и начинаю развлекать Дарвина беготней между пассажирскими сиденьями. Вот, наверное, странное зрелище наблюдали немцы в пробке под Штутгартом – большой туристический автобус, а в нем голая женщина с заплаканным опухшим лицом и маленький растрепанный мальчик, которые бегают и прыгают по сиденьям.
Ничего, мой сынок, мы вместе, а значит, у нас все будет хорошо.
Давай сегодня будем верить именно в это!
Глава 4. Круг второй. Германия. Марс
С благодарностью Тане, Мише, Валентине Григорьевне Д., Долговой Елене, Юлии из Лара и хозяйке «Gitas Haus»
В маленький немецкий поселок Марс, расположенный в Германии близ французской границы, мы въехали, когда уже вечерело. Уставшие от долгой, почти бесконечной дороги, от пересадок, от пробок, от тяжелых сумок, мы уже даже не смотрели по сторонам, просто сонно шли, пытаясь по гугловской карте в телефоне найти нужный адрес. Дарвин повисал на ручке чемодана, но крепился, даже не ныл. А Тоня время от времени присылала ободряющие сообщения, в последнем причем указав свой адрес и приписав: «Ключ под ковриком». Я распереживалась – не нашел бы этот ключ кто-то раньше нас, а то неизвестно, когда мы уже доберемся. В ответ на мои переживания Тоня прислала улыбающийся смайлик. Черт знает, что это должно было значить.
Крохотный Марс, как рассказала мне первая попавшаяся статья в интернете – это поселок с населением чуть меньше 4 тысяч человек. Миниатюрный островок жизни на мировой карте. Чуть больше улицы, на которой я жила, но меньше нашего проспекта. Крошка! Но крошка с амбициями. Так, около десяти лет назад тут построили крупный ночной клуб, аквапарк и сеть элегантнейших отелей, создав идеальную инфраструктуру для тех, кто хочет потратить деньги на отдых, но не хочет выезжать куда-то слишком далеко. Даже монорельсовую дорогу провели, которая соединяет отели – не пешком же гулять богатому человеку по этим чистым, зеленым улицам?
Тоня, как и горстка других моих соотечественников, как раз работала в этом большом клубе в поселке. Выпускница балетной школы, чертами и телосложением напоминавшая куклу Барби, легкая, сотканная из бриза и аромата колокольчиков, она не захотела разменивать жизнь на партию Маши из «Щелкунчика» в нашем оперном театре, а понеслась покорять мир. А там… или мир так велик, или мы так малы, но совсем не сцена Ла-Скала и даже не Мулен Руж приняли Тоню, она не стала сниматься в фильмах или открывать свою балетную школу. Она даже не стала музой какого-то пожилого миллионера! Она просто устроилась в шоу-балет ночного клуба в маленьком немецком поселке Марс. Так что днем Тоня носилась по паркам отелей в костюме аниматора, фотографировалась с детьми и посылала кокетливые воздушные поцелуи ленивым, праздным немцам, а вечером надевала костюм с павлиньим хвостом и, оголив восхитительные длинные ноги, кордебалетным шагом выходила на сцену. Жизнью при этом Тоня была вполне довольна, ведь все же вырвалась из нашей провинции в Европу. Из нашей дыры – в этот маленький, зеленый, уютный городок. Зацепилась. Обжилась. И вот тут, в крошечном общежитии для работников клуба, где Тоня взращивала свой рай в шалаше, наша добрая Тоня и приютила нас с Дарвином.
Двенадцать метров на троих, двенадцать метров с санузлом, душевой и кухонной плитой. Шкаф, Тонина кровать, наш с Дарвином диванчик, где вместо одеял шершавый плед и декоративная медвежья шкура, стол, два стула. Самый уютный уголок в мире потому, что нет сирен. Нет взрывов. И ничего как будто нет и не было. Я улетела на Марс, я на Марсе… Раздобыть бы только где-то еще одну футболку и целые кроссовки для Дарвина…
Но это все мелочи, пустые хлопоты. Все это не важно. Важно только одно – тут тихо. Спокойно. И возле диванчика на тумбочке – фигурка Будды. А Дарвину никак не дается это слово.
– Кто? – тычет он пальчиком в статуэтку, которая сидит, заложив ноги, и щурит глаза в пределы нирваны.
– Будда! – поясняю я.
Ребенок шевелит губами, пытается повторить:
– Кто? – снова тычет, позабыв, запутавшись в слогах.
– Будда!
– Ду-хра! – говорит Дарвин на свой тарабарский манер.
А потом все увереннее и увереннее:
– Ду-ра! Дура!
Нам с Тоней смешно. Мы сидим в вечернем полумраке за столом, пьем немецкое пиво с украинским салом.
– Как ты его провезла? – удивляется Тоня. – В Польшу же нельзя завозить…
– Я не знала, что нельзя, – еще больше удивляюсь вопросу я. – Мне просто папа дал с собой, вот и привезла. Вкусное?
– Вкусное!
И мы говорим о каких-то глупостях, смеемся, показываем друг другу фотографии в телефоне, ругаем репертуар нашего театра.
Но ночные тени просачиваются в комнату. Я чувствую, как они хватают меня за босые ноги, дергают за штанину. Еще чуть-чуть – и они смогут взобраться на кровать, где уже задремал Дарвин, попытаются просочиться под одеяло, улягутся на подушку.
– Так что же мне делать, Тоня? – вдруг начинаю тревожиться я.
– Тебе бы работу найти, но с ребенком не возьмут. Жилья тут нет, все занято, а у меня не пропишут. У нас и до войны трудно было снимать что-то, а сейчас уже давно все занято. А соцвыплаты дают только тем, кто смог зарегистрироваться в каком-то жилом помещении.
– А сколько платят?
Тоня прикидывает, припоминая:
– Очень мало, триста евро, что ли. Или четыреста, но это не важно.
– И что, разве на эти деньги нельзя жить?
– Ты что! – Тоня машет рукой так, как будто я горю. – Я вот полторы тысячи получаю, и то я бедная по здешним меркам, я квартиру снять не могу, живу в общежитии!
– Так что же мне делать… – уже совсем тихо задаю я тот же вопрос, что уже задавала.
А делать нечего…
Маленький Марс, тихий и зеленый поселок, это рай только для богатых. Для тех, кто ездит на авто, на выходных ходит в ночной клуб, а по вечерам косит траву на своем газоне и слушает новую аудиокнигу или смотрит сериал. И знать не знает, как по звуку отличить ракетный удар от артобстрела, как приготовить три блюда для шести человек, когда у тебя в холодильнике остались только яйца и как выжить, когда ты оказался на чужой планете.
Мои дни текут, как конвейерные. Всю ночь сижу в волонтерских чатах, читаю новости, ищу вариант, а утром, сонная и нечесаная, потихоньку выбираюсь на улицу, чтобы не будить Тоню, уставшую после ночного шоу.
Оказавшись на улице, мы с Дарвином долго бродим между нарядными домиками и по паркам отелей. Питаемся булками и кефиром, который чудом удалось найти только в одном из магазинов. Не любят немцы кефир. А булки – любят. Они тут хрустящие, румяные, всегда свежие и очень дорогие. И Дарвин солидарен с немцами во мнении, что булки – это самая лучшая в мире еда. Утром он с готовностью бежит в супермаркет и, замирая у полок со свежей выпечкой, благоговейно повторяет:
– Ам-ам, бу! Ам-ам, бу!
И мы бродим по зеленым лужайкам. Мы фотографируемся возле фонтана. Каждое утро в одном и том же месте – уже традиция. Сидим на лавочке возле маленького мостика через крохотную реку. Катаемся на качелях на детской площадке.
Гуляем почти целый день, и сын рад этим долгим прогулкам – дома мы почти все время сидели в квартире, тревожились от взрывов и сирен, а тут – опять свобода. А я – не рада. Мне кажется, что мы стали похожи на призраков. Бродим по этим улочкам, заглядываем в витрины, но не живем, не пользуемся всей этой радостью, что может дать жизнь. К нам обращаются прохожие, но мы не можем ничего разобрать. Веселые и босые немецкие дети, затеявшие игру на площадке, не принимают в свой круг Дарвина – он их не понимает. А они кричат, балуются, возятся в песке. И все кажется, что сейчас, прекратив эти нестройные крики, вот-вот напоют что-то из «Rammstein». Или промаршируют куда-то туда, где в маленькой булочной уже испеклись брецели.
И по ночам – все одно и то же. Плачу над новостями из дома, над безнадегой, над уведомлениями о воздушных тревогах. Читаю чаты и сообщества беженцев, списываюсь с волонтерами. И чем скуднее мой бюджет, тем печальнее мне видятся наши перспективы. Да, с жильем в Германии очень трудно. На работу можно не рассчитывать. Социальные выплаты многие ждут уже больше месяца и, теряя терпение, снова едут домой, под обстрелы и взрывы. А говорят, что летом могут отменить и их. Так что… Нас с Дарвином ждет или лагерь беженцев, или новая дорога. Но куда? Как?
Но самое страшное было не это. В Германии я познакомилась с еще одним демоном войны – виной. Я стала винить себя в очень многом – что я сбежала из дома в то время, когда мои родные остались в опасности. И что я сбежала тогда, когда мой город не являлся местом активных боевых действий, и что есть люди, которым было сложнее и тяжелее, чем мне. Да, фронт с трех сторон, но город же стоит! И мне об этом говорили. Мне об этом напоминали. В чатах беженцев многие, слишком многие начинали сравнивать свою беду и беду другого, считая, что им досталось сильнее, что им тяжелее, что им сложнее, а значит, мир должен сейчас поддерживать именно их, а не кого-то другого.
– А твой дом разбомбили? Ты ранена? – кричала мне какая-то женщина в голосовых сообщениях. – Поезжай, откуда приехала! Мы тебя ненавидим!
– Почему ты пишешь по-русски?! – кричала вторая.
– Какие те выплаты, какая соцпомощь, – кричала третья. – Ты, как барыня, на автобусе ехала, а не в обстрелянной машине! Тварь!
Но хуже были не эти крики. Хуже были глаза мальчика, который жил по соседству. Вместе с семьей он выбрался из оккупированного поселка и вот уже месяц жил в общежитии работников ночного клуба, в комнате двоюродного брата. Жил с бабушкой, мамой и сестрой. В двенадцати метрах с кроватью, шкафом и диваном. С санузлом, душевой и кухонной плитой. Возможно, с таким же Буддой на тумбочке у кровати. И глаза этого Будды, возможно, тоже щурились, познав нирвану.
– Вы звидкы? – спросил у меня этот мальчик, однажды встретив в коридоре возле лифта. Ответ выслушал без интереса. Как будто из вежливости расспросил про Дарвина – сколько ему лет, в какие игрушки играет, что любит? А потом доложил:
– А мы с Пологив. Чулы, шо там?
И рассказал. Прямо, как умеет рассказывать только ребенок. Как всюду и почти все время стреляли, как горел соседский дом, как однажды ночью к ним во двор забежали люди, которые ехали мимо на машине, но попали под обстрел, и как они с этими людьми прятались в подвале. И как они потом из подвала вышли, а мужчина закурил и его расстрелял снайпер. И как его мертвое тело потом долго лежало во дворе.
- А вийськови говорять – мы б вас пустылы, но тоди нас самых убьють. Не можна! А мы все одно побиглы…
Я слушаю и смотрю ему прямо в глаза. Детские, честные, прямые. Как две бойницы. И смотрит из них на меня не детская радость, а сама тьма. Потому я слушаю и боюсь его. И себя боюсь. И всего мира. И мне снова хочется забраться под детское одеялко вместе с Дарвином и никогда не выходить из-под этого укрытия.
– А вы тут как, уже устроились?
Мальчик пожимает плечами:
– Мама в клуби працюе, а грошей нам не дають, як биженцям. Кажуть, ще чекать.
И уходит по узкому коридору куда-то вглубь, в адище общажное.
Меня трясет. Мир жесток. Беги – не беги, а никто не спасет. Не там умрешь, так тут – от голода и одиночества. От страха.
И мы с Дарвином снова бредем по зеленым улочкам немецкого городка. Дарвин балуется, то вышагивает по бордюру, то порывается залезть на низкий заборчик. А я захлебываюсь слезами и время от времени порывисто хватаю его и прижимаю к себе.
– Ты мое единственное сокровище!
Марс – это другая планета. Тут живут за стеклянными дверями, оставляют ключи под ковриком, ездят в магазин на велосипеде, едят много булок, а по выходным ходят смотреть шоу в клубе. Но кто тебе сказал, что эта планета тебя спасет и защитит? Ты пришелец, чужак. Ты живешь, пока в твоем скафандре есть кислород. А когда он закончится – ты погибнешь и никого не станет тревожить твоя гибель.
Никакой медицинской страховки и ухода без регистрации, никаких выплат, никакого жилья, никакой работы, никаких гарантий, никаких друзей.
И тут, удивленная и ошарашенная, я замираю возле витрины с какой-то одеждой и дамскими шляпами. «Ласкаво просымо!» – зазывает витрина и чуть ниже, от руки, на этом листике пририсован украинский флаг.
Из павильона мне навстречу выбегает крупная, шумная и довольно эксцентричная дама. Она машет руками и улыбается:
– Ласкаво просымо! Доброго дня!
– Вы говорите по-украински? – удивляюсь я. И понимаю – нет, она не говорит по-украински. Легкое смятение на улыбчивом лице – верный признак языкового барьера, а в нашем случае – языковой пропасти.
Но немка не сдается – она машет руками, зазывая и приглашая меня, выманивает кого-то из павильона себе на помощь, шумит, что-то выкрикивает.
Этот немецкий накал вызывает у Дарвина панику, он пугается и начинает реветь. Немка расстраивается вместе с ним, но не оставляет попыток любыми силами подманить нас к себе. На ее призывы из павильона выбегает еще одна женщина, несет Дарвину шоколадного зайца и карамель, а потом выкатывает… трехколесный велосипед!
– Мамми, мамми! – выкрикивают обе женщины, обращаясь ко мне, стучат по седлу детского велосипеда, машут руками. Дарвин, сообразивший, что это тоже ему, нам, с готовностью идет и усаживается на велосипед. Кривит губы на крикливых немок – ах, уйдите уже, противные! И женщины с улыбками машут нам на прощанье и убегают обратно в свой павильон. А мы, ошарашенные и всклокоченные, укатываемся дальше по чистеньким и нарядным улочкам немецкого городка.
Следующие двадцать минут я реву не от горя, а от мысли, что мир, в целом-то, добр. Мир может быть добр, и от этого хочется плакать. Вот такой парадокс.
Но долго я так не протяну. Марс подходит только марсианам, а нам надо ехать дальше. Куда, как?
В этот же вечер, под мои слезы и гневное требование папы собрать себя в кучу и прекратить всех доводить своими слезами, созрел новый план.
Я еду в Россию.
В ту ночь мне впервые приснился дом. Издерганная бессонницей и страхами, я провалилась в сон, как в яму. И мне снился дом.
В солнечных лучиках скачут пылинки, ажурный тюль мягко колышется на сквозняке, майское солнышко выгрело на паркетном полу полосы, в них можно вступать босыми ногами – как в теплые майские лужи. В шкафу осталось платье, которое я так и не успела надеть – не было повода, то декрет, то другие заботы. Смешная оранжевая рубаха – в ней я хотела поехать на фестиваль. На письменном столе тетради со стихами. Сколько же их? Гитара в кофре, боксерские перчатки из красного дерматина, бусы, конфетка, которую так хотелось доесть, а она затерялась… Все эти мелочи, которые были частью меня, с которыми я срасталась, которыми обживалась, которыми строила свою жизнь и быт. Я помню все это с фотографической точностью, как будто не сны мне снятся, а моя душа летит туда, где так не хватает меня самой…
Небо за окном темнеет, начинается гроза. Бах! Бах! Взрывается гром, и черные струи начинают стучать по карнизу, заливать через открытые окна в комнату. Минута, и черный водоворот уже размывает теплые следы на паркетном полу, подхватывает тетради со стихами, рвет и уносит куда-то мои вещи, мебель, игрушки Дарвина, подхватывает и тащит в темноту меня. Не выплыть…
– Мама, мамочка! – кричу и захлебываюсь. – Мне страшно!
И сквозь эту тьму я слышу маму:
– Доченька, не бойся, мы с тобой! Мы всегда рядом, любим и верим! Ты сильная, все будет хорошо!
И только мамин голос дает силы. Барахтаться, хватать ртом воздух, срывая ногти, ползти по черной шахте колодца куда-то вверх. Где и света не видно, одно ненастье. Но так хочется жить, так хочется…
Я просыпаюсь. Размазывая слезы, опять начинаю изучать волонтерские чаты, искать какие-то билеты, прокладывать маршрут, сверять документы, читать новости и изучать законы.
И вдруг получаю письмо. От Юлии. «Здравствуйте, я волонтер, вы в каком городе остановились? Давайте я вам чем-то помогу!»
И последующую неделю Юлия помогает мне выбрать отель, перевести описания с сайтов, разобраться в правилах, слушает мое ночное нытье.
Юлия, Елена, Валентина… Мои добрые ангелы, прокладывающие мне путь сквозь тьму.
Мне страшно. Но я должна бороться! Я хочу жить!
Глава 5. Круг третий. Невидимки
Эта мысль пришла мне в голову сегодня ночью: да, даже доброта подвергается какой-то профдеформации. Корежит ее. Уродует. У кого-то раньше, у кого-то позже. Но слишком трудно ей остаться обычной человеческой добротой, когда приходится расходовать ее достаточно щедро.
Да, даже на доброту нападает со временем коррозия. Слишком часто я это видела за последнее время.
Не осуждаю. Констатирую.
Почему это происходит? Как? А вот дайте себе ответ – как долго вы будете по-настоящему добрым, когда этого будут от вас требовать обстоятельства? Добрым даже не к постороннему человеку, а к другу или родственнику? Который однажды придет к вам, поставит чемодан посреди комнаты и скажет:
– Все, теперь я твой. Спаси меня.
Да, сначала вы будете чувствовать себя Великим Человеком – героем, спасающим страждущего. И, загоревшись этим чувством уважения и любви в первую очередь к самому себе, вы будете несколько дней сворачивать горы ради ближнего. Потом надоест.
Через пару дней вы останетесь добрым хозяином, принимающим гостя. Будете варить суп, напоминать, что вот те пирожные – это для ребенка, а кофе – да, конечно, тоже можно брать! На это у вас уйдет неделя.
Потом будете сохранять нейтралитет, стоически сдерживая волны негатива, возникающие при проявлениях и свидетельствах того, что в ваше пространство влился чужак. Тут вы тоже продержитесь около пяти-десяти дней. А потом? Что будет потом? Когда в очередной раз вы обнаружите чужой волос в своей душевой кабине? Позабытую грязную чашку на столе? Следы детских ног в песке на полкомнаты? Когда в очередной раз ночью вас разбудит плач чужого ребенка, который грустит по дому? Когда чужой ребенок разольет ваш шампунь или съест последнюю конфету?
Что будет с вашей добротой, когда наступит ее предел?
У Тони это началось дней через пять. Коррозия проступала своим чередом. Сначала она прервала наше знакомство с Марсом на обещании показать большую детскую площадку – наскучило водить по городу. К десятому дню она стала потихоньку уточнять, как долго еще будет продолжаться наше присутствие в ее доме – к ней может приехать сестра или тетя с бабушкой, да и парня из Испании она так давно не видела, а летом он всегда приезжает на пару недель. К началу второй недели нашего пребывания в Марсе мы стали для Тони в тягость. Она возмущенно всплескивала руками и констатировала, что посуда опять жирновата, а Дарвин опять играет банками шампуня и мыла, что стоят в ванной.
С удвоенной силой я начала штудировать все рекомендации, что давали беженцы и волонтеры в немецких чатах, но единственное, что нам могла предложить Германия – лагерь беженцев в Фрайбурге. Откуда мам с маленькими детьми стараются быстро, ну, может, всего через две-три недели переселять в общежитие, где жить удобнее – может быть всего две, в крайнем случае, три семьи в комнате. Денег не дают, конечно, пособие сейчас трудно оформить, но, может быть, будут кормить.
Так что делать? Ждать, когда покажут на дверь, и пешком идти в Фрайбург? Брать у кого-то взаймы и ехать домой?
Назад было страшно. Вперед – тоже страшно, но хотя бы можно было подкреплять свою душу верой во что-то лучшее. Вдруг там, за горизонтом, судьба все же приготовила мне убежище и покой?
В один вечер я не сдержалась:
– Тоня, я думаю, я лучше поеду дальше…
– Куда? – Тоня искренне оживилась, заинтересовалась.
Мне стало неуютно. Нужно врать.
– В Турцию.
Я решила выдать часть правды. В любом же случае ехать придется через Турцию. Только оттуда сейчас есть рейсы в Россию.
– Почему в Турцию?
Представив, что Турция – это такое иносказательное название для России, я стала пояснять:
– Там есть родственники, можно будет пожить. Поддержка какая-то, жилье будет.
– Ясно.
Перспектива, что я уеду, Тоню снова воодушевила, и она опять начала что-то подсказывать, рекомендовать аэропорты, даже подбирать билеты. Врать было мучительно, ведь мне нужна совсем не Турция…
Через несколько дней усилиями родственников и знакомых, рассыпанных по трем странам, были выкуплены билеты Штутгарт-Анталья, Анталья-Москва. Письмо с ними уже лежало у меня в электронной почте.
Меня грызло сомнение. Эйфория от первой мысли, что хоть что-то решено и получилось, быстро сменилась на эмоциональный упадок и волну новых страхов. Улететь в Москву сейчас – это в прямом смысле слова билет в один конец. Германия не предоставит льготы по 24 параграфу тем украинцам, что прибывают из России, так что повторно на что-то тут рассчитывать не придется. Да и домой как потом вернуться? Будет ли мне оттуда путь домой?
Папа ругался в трубку, когда я делилась с ним своими сомнениями. Папа умел верить во что-то прекрасное и правильное, и для него это однозначно была Москва. Для меня же ничего правильного, точного и однозначного не существовало сейчас вообще. Я напоминала себе зверя, бегущего от лесного пожара. Вперед и вперед, а что же там впереди? Может, капкан или охотничьи силки, какая-то другая беда – кто знает? Не думаю. Не успеваю. Просто бегу.
У Дарвина тем временем были свои заботы. Не все немецкие булки были продегустированы. Потому, сидя на открытой площадке перед «Лидлом», он с упоением вгрызался в очередную хрустящую выпечку. И неизменно собирал вокруг себя аудиторию восторженных немецких дедушек и бабушек. Конечно, у Дарвина внешность настоящего арийца – золотые кудри, голубые глаза, румяные щеки и богатырский рост, от чего его никто не считает трехлеткой – как минимум пятилеткой!
И вот мы сидим на влажных после ночного дождя стульях перед входом в «Лидл», Дарвин жует булку и гордо смотрит на суетящихся и зигующих ему немецких стариков, а я опять ковыряюсь в телефоне. Ничего не могу понять – наши билеты с багажом? Нужен ли ПЦР-тест? Какие документы нужны на ребенка?
А вы знаете, сколько стоит ПЦР в Германии? 130 евро на одного. Деньги, за которые я могла бы жить дома два месяца… А по правилам авиаперелета в Россию нам нужно два теста – на меня и ребенка, и чтобы их актуальность была не меньше 48 часов. И нигде, больше нигде в мире таких требований уже нет. Германия и Турция тесты отменили, даже прививок не спрашивают.
Реву.
Вокруг, как черти, пляшут зигующие старики и старушки и что-то подбадривающее кричат по-немецки.
Дарвин хрустит булкой и отказывается есть немецкий йогурт. Он его покупал не для еды, а потому, что к этому йогурту прилагалась пластиковая игрушечка в виде собачьей головы.
Какое-то безумие.
– Тоня, помоги нам записаться на ПЦР, я не могу понять, сайт на немецком…
– Зачем вам тест? – Тоня изумляется. – В Турцию не нужен.
– Мы не в Турцию, – «раскалываюсь» я. – Мы летим в Россию.
Тонины прекрасные глаза становятся двумя окошками дзота. Вот-вот оттуда выглянет дуло автомата. Она садится за стол, скрещивает руки и чеканно говорит:
– Мне, конечно, все равно. Поезжай, куда хочешь, но я вот что хочу узнать… Как ты там будешь жить?
– Как?..
– Там же игрушек нет, русские солдаты их воруют в украинских селах. Унитазов нет, они их не видели никогда, из Украины везут! Они там украинцев пытают, кто приехал или бежал. Детей насилуют!..
Мне становится неуютно.
– Тонь, я же к родным еду, там у меня дядя, двоюродная сестра…
Я вспомнила дядю Сережу и тетю Таню из Анжеро-Судженска. Нет, Анжерка, это, конечно, совсем не Париж, но унитазы и игрушки там точно есть. И они явно не из украинских сел.
– Ты новости почитай! – заводилась и метала молнии Тоня. – Они же телевизоры у нас воруют и вывозят, стиральные машины, гигиенические принадлежности, кукол. И бегают по нашим домам – все маленькие, беззубые, пьяные. У них же даже газа нет в селах, у них дороги плохие, у них медицина, как в каменном веке! Ничего не умеют, только пьют и воруют, и живут там, как свиньи.
Я стояла перед гневной Тоней, как на суде. Я была в ее глазах дезертиром и предателем.
– Тонь… Мне больше некуда… Я еду к родным…
– Дело твое!.. – Тоня встала, хлопнула ладонью по столу и как отрезала. С этого момента я стала для нее невидимой. Быть для человека невидимым, если делишь с ним 12 метров жилплощади – невыносимо.
И мы снова собирали чемоданы, планировали дорогу, запасались перекусом в путь. Пытаясь облегчить багаж (дорога неблизкая, опять нести это все на себе я уже не смогу), мы что-то откладывали, выбрасывали. И от этого опустошения чемодана, от этого избавления от вещей я чувствовала себя старой комнатой, в которой слой за слоем сдирают старые обои. Вот слой, который клеили, когда родился сын. Вот это клеили перед институтом и тут я писала номера телефонов своих друзей, этот слой помнит мои походы в сад и даже сохранил детские рисунки в углу, под книжной полкой…
Я потеряла дом. Я выбросила часть одежды. Я оставила там, на помойке возле «Лидла», часть лекарств, что на всякий случай брала для ребенка в дорогу.
Слой за слоем, слой за слоем… Когда останется голая штукатурка или даже она осыплется – останусь ли я? Или вот так вся рассыплюсь и растеряюсь в пути, все убегая и убегая…
На ПЦР-тест мы пошли в маленькую будочку возле одного из отелей. Такие будки стояли по всему Марсу, но большинство уже не работало – пандемия ввиду последних мировых событий как-то подзабылась, страх заболеть притупился. Больше никто не носит маски и не ругается с теми, кто не стал прививаться.
Я подала в окошко тощему высокому немцу в белом халате записку, которую написала, переведя через онлайн-переводчик:
«Мы из Украины, мы не понимаем немецкий! Нам нужен ПЦР-тест, результат которого будет не только в электронном, но и в бумажном виде. Мы планируем авиаперелет и это требование перевозчика. Извините, но мальчик будет плакать, он не любит медицинские процедуры».
Немец покивал, поулыбался и поковырял шпателем у меня в носу. Дарвин смотрел на процедуру с недоверием, но был готов подождать, пока меня будут исследовать и подвергать анализу. Но стоило ему догадаться, что анализ будут делать и ему, мой херувим превратился в демона. Он бегал вокруг стеклянной будки лаборатории, орал, плевался и даже хотел в прыжке, как Джеки Чан, выбить стекло в окошке для сдачи анализов. С его метровым ростом план этот был очень амбициозен, так как прыгать в любом случае пришлось бы выше своего роста. Но настойчивый малыш проделал как минимум три попытки. Из-за неудачи он стал еще злее и заорал еще громче.
На помощь тощему немцу пришла миниатюрная блондинка, она улыбалась, крутила в руках шпатель для анализа и ласково ворковала на булькающем немецком. Дарвина это не обмануло.
В результате шпатель вручили мне. Я демонстративно проделала им пасы возле Дарвиновского носа и отдала его обратно. И мы все сделали вид, что мы свершили медицинские манипуляции по всем правилам.
Через двадцать минут у нас была готова распечатка с негативным результатом.
Впереди был путь в Штутгарт. Неизвестность. Новые страхи.
И радовало во всей это ситуации только одно – у меня нет коронавируса.
Тоня не стала нас провожать на автобус. Она демонстративно ушла на работу в клуб чуть раньше, на прощанье пожелав, чтоб мы оставили ключ под ковриком.
Немного поревев и погрустив, что так все складывается и что я, теряя себя и, возможно, последний шанс вернуться домой, теряю еще и подругу, я написала Тоне короткое письмо с благодарностью и надеждой на мирное небо. Ключ положила под коврик. Взяла в одну руку чемодан, а в другую – крошечную ладошку Дарвина и сказала:
– Пойдем, нам пора на автобус!
– Домой! – обрадовался мой малыш, подумав, что это просто окончился наш маленький отпуск. А я сглотнула комок в горле и закусила губу.
Мамы должны быть сильными, Дарвин. Мамы не должны плакать.
Однажды мы вернемся домой.
Я тоже устала. Я тоже скучаю. Потерпи, любимый, мы скоро вернемся домой и у нас все будет хорошо…
Глава 6. Круг четвертый. Золотая груша
Автобус до Штутгарта отбывал в 17 часов 10 минут. По традиции, введенной в нашей семье папой, я прибыла на остановку с хорошим запасом по времени. Сидела на чемодане, угощала Дарвина печеньем, ковыряла носком кроссовка идеальный немецкий асфальт, глазела по сторонам. Остановка, на которую прибывает междугородный транспорт, в поселке Марс расположена рядом со знаменитым клубом. Между входом в клуб и киоском с кебабами – второй местной достопримечательностью. Так что народу тут было много, как всегда, много. Тут ждали трансфер, дурачились, некоторые держали в руках сувенирные игрушки чуть не в человеческий рост, другие угощались булками и уличными закусками и почему-то хохотали. Во всем, даже в самой этой остановке с тремя лавками и навесами, царило странное и вечное ощущение праздника. Почему странное? Наверное, потому, что для некоторых это просто бутафория. Вот, например, моей дорогой Тоне – как оно? Надевать костюм, оголять ноги, красить губы красной помадой, улыбаясь так, что софиты дают блики, вышагивать по сцене, в то время как в душе у нее кипит и обида на меня, и страх за друзей, оставшихся на Украине, и волнения за непутевую сестру, которая никак не может решить – выезжать ей или нет. А рядом пьют пиво веселые немцы, развлекается французская молодежь, отдыхают поляки. Странный, странный наш мир. В нем все так нескладно и зачастую не так, как должно было быть. Спасти бы его от всех бед, спасти и вылечить, и тогда можно хоть в клуб, хоть куда…
Между тем время приближалось к пяти. А автобус не появлялся. Я волновалась, вглядываясь в горизонт и любой приближающийся транспорт. Откуда же мне знать, что в Германии все не так, как у нас? Что автобусы у них не подают за сорок минут до отбытия и не ждут они по два часа всех опоздавших? Не липнут у окон дети, не машут платком заплаканные мамы и бабушки никому не упаковывают свертки с отварными яйцами и куриными ногами. Потому, что немцы – это такой вид часов. У них все строго, быстро, четко и по расписанию. Если надо, они буквально десантируются в автобус – с детьми, чемоданами, колясками и даже, бог с ним, со свертками куриных яиц и ног. Но я, конечно, еще этого не понимала и начала переживать. С переживаниями напали и сомнения. Еще не поздно остановиться, под любым предлогом остаться тут, наврать родным – что не приехал автобус, тест показал, что у меня ковид, да, господи, что угодно придумать и остаться. Неважно где, неважно как. Просто остаться. Вот только знать бы, что лучше, что разумнее…
И, наверное, как это делают все люди на распутье, я попросила у судьбы какой-то добрый знак. И он тут же появился. Вместе с оранжево-зеленым автобусом «Фликсбас».
«Мой или не мой?» – растерялась я и, пробившись через толпу к водителю, который что-то высматривал в своем планшете, я, на чистейшем немецком, спросила:
– Штутгарт аэропорт?
Не смейтесь, но я действительно не понимаю, что в этой фразе могло выдать во мне носителя другого языка. Но водитель поднял на меня лукавые глаза и, с узнаваемым одесским говорком, ответил:
– И туда тоже можно! – заулыбался.
Я растерялась еще больше, стала копаться в смартфоне, отыскивая билет:
– Ой, а что мне вам показать?
– Я бы сказал, что вам лучше показать, но тут дети! – подмигнул водитель.
Я жеманно отмахнулась:
– Да я бы показала, но немцы могут позавидовать.
Водитель хохотнул, что-то потыкал в своем планшете, перехватил мой чемодан:
– Занимай место, я тебя уже отметил.
А тут еще какая-то женщина под левым ухом:
– Послушайте, а куда идет автобус? Я доеду в Карлсруэ?
– И туда тоже можно! – снова захохотал водитель.
А я подумала, что это и правда похоже на знак. Ангел-хранитель не поднимал щита, но он любезно махнул крылом и подсказал – смотри, свои рядом. Путь выбран верно!
Мы забрались с Дарвином в салон, уселись и я выдохнула. Именно там, в автобусе, я впервые за долгое время вдруг почувствовала себя спокойно. Впереди сложный перелет, новые трудности, вопросы, проблемы, но на душе вдруг наступил штиль. Мне писала Юлия из Лара, томский волонтер Валентина Григорьевна списывалась с моим папой, Пашка поднимал на уши весь интернет в поисках отеля для нашего ночлега, и Аннушка точно где-то опять разлила свое масло. А я просто сидела и смотрела на дорогу. И в голове было пусто.
Гладкая немецкая дорога казалась тихой рекой, по которой мы плыли в будущее. Малыш Дарвин положил мне голову на колени, прижал мою руку к своей щеке и задремал. И я – тоже задремала. Была бы жизнь всегда такой ровной и простой, как эта дорога. И пусть бы на ней были пробки, из-за которых приходится ворчать и переживать, но лишь бы никаких резких поворотов, ухабов, обрывов, тупиков. Как много можно было бы за это отдать!
А теперь несет она нас куда-то. Гладкая, как стекло. И мы не знаем, куда нас занесет, что там с нами будет…
Страшно…
Не подведи, мой Ангел, не подведи…
В Штутгарт мы прибыли ближе к одиннадцати. Было тепло и даже как-то душно, как под одеялом. На автостанции, которая казалась особенно разогретой моторами, всюду горели фонари, хотя кругом было пусто – ни автобусов, ни людей. Только где-то в стороне сидели группкой таксисты-арабы, о чем-то беседовали между собой, курили и скучающе глазели, как мы с Дарвином выбрались из автобуса и приняли из рук водителя наш чемодан.
– Ни гвоздя, ни жезла! – пожелала я водителю, но с него уже слетел и одесский колорит, и вся веселость. Устал. Или магия испарилась, кто знает.
Я покрепче сжала в своей ладони маленькую ручку Дарвина и храбро пошла в темную немецкую ночь. С момента рождения Дарвина я не выходила на улицу после заката. Все время нужно было быть рядом с малышом, да и нужды просто не возникало. Стемнело – сидим вдвоем дома, балуемся или спать укладываемся, по сезону. А тут – тьма, чужой город, чужая страна, пустынные улицы. Мне стало неуютно.
Судя по карте, отель, который забронировал для нас Пашка, был где-то прямо перед носом. Но я, сжимая в одной руке детскую ладошку, а в другой – ручку чемодана, только нелепо кружила и никак не могла понять – как выйти из этого лабиринта. Прошли в одну сторону – забор, прошли в другую – какая-то стройка, на которой работает с гулом бетономешалка, снова пошли обратно, попытались обойти забор и выскочили на какую-то дорогу с тоннелем. Ничего не понимаю!
Арабы, сидящие возле своих такси, стали смотреть на нас с интересом.
Я вздохнула и снова пошла в обратную сторону. Наконец-то выбравшись с автостанции, до смерти испугалась какого-то вполне мирного прохожего, протащила засыпающего на ходу Дарвина мимо каких-то свай и пандусов и, обогнув шлагбаум, опять зашла… на автостанцию.
– Господи, что ж это такое!.. – в грустной мольбе я подняла глаза к небесам и… увидела вывеску своего отеля. Она висела прямо в небе, над стройкой и крышами, выше фонарных столбов и даже, казалось, выше строительного автокрана. На ее свет, как на свет путеводной звезды, я и побрела. Уже даже тьма улиц не пугала меня – ужасно хотелось пристроить тяжелый чемодан куда-то в угол тротуара и лечь спать прямо тут, на нагретый за день асфальт.
Просторный холл красавца-отеля меня удивил. Нет, не шиком и лоском, красивые холлы и лобби я уже вдоволь порассматривала там, в поселке Марс, и не приветливостью персонала (был он, впрочем, не самым приветливым), и даже не своими масштабами – отель реально был огромен! А громадной золоченой грушей, которая стояла на постаменте прямо посреди холла, как раз напротив окошек дежурных. Или их сейчас принято называть сотрудниками рецепции?
На регистрацию в отель стояла очередь человек в десять. Это были в основном мужчины с крохотными чемоданами и какими-то брошюрами в руках. Типичные деловые немцы в типичной деловой поездке.
Сделав какой-то неуклюжий круг вокруг золоченой груши, которой почему-то очень обрадовался Дарвин, я пристроилась в конец вереницы на регистрацию и стала ждать. Не могу сказать, что дело двигалось быстро: немцы, с неизменными, очень приветливыми улыбками, долго торговались, приценивались, требовали дополнительные услуги, выясняли меню завтрака, подбирали вид из окна. Дарвин уже давно обмяк у меня в руках, да и я сама уже сделала несколько попыток пристроиться к сияющей груше, чтоб хоть немного дать отдохнуть спине.
Скуку развеял возмущенный полуголый дедок, который выскочил из лифта, размахивая руками, и долго, в красочных немецких выражениях пел в ухо сотруднику рецепции какой-то немецкий гимн. Гневный гимн, рефренам из которого Тилль Линдеманн точно позавидовал бы. Наблюдать за этим гневным дедком было забавно, но он отвлек и на некоторое время занял внимание сотрудника, а тем временем в холл стали набиваться новые гости отеля. Казалось, сейчас тут начнется какой-то немецкий фестиваль.
Решив проблему с возмущенным старичком, дежурный отеля вышел из-за своей стойки, оценивающе окинул взглядом толпу и образовавшуюся очередь и стал что-то умиротворяюще ворковать сначала по-английски, а потом клокотать – по-немецки. Из английской фразы я успела разобрать, что отель большой, места хватит всем, не переживайте! Немецкую фразу, понятное дело, я понять не смогла. Но по ее завершению немцы в холле друг другу заулыбались с новой силой и вдруг выстроились в две очереди. Одна выросла от меня по правую сторону, другая – по левую, а я осталась между ними, возле этой идиотской груши – с Дарвином, моим смешным чемоданом, обмотанным пленкой, документами в руках.
– Что происходит? – попыталась я выяснить по-английски. И даже немного поругалась по-русски, но делу это совсем не помогло. Пришлось снова становиться в конец очереди.
В очередной раз проходя мимо золоченой груши, я заметила, что она сбоку немного оббита и из-под слоя золотой краски проглядывает ее прозаичное гипсовое нутро. Наверное, это какая-то другая мама, застрявшая тут, в бесконечной очереди, уже просто не выдержала и стукнула по глупой золотой фигуре. А может, какой-то другой маленький Дарвин, совсем расшалившись, попытался ее надкусить?
Из-за стойки рецепции выплыли две женщины с подносами в руках, раздали немцам по бокалу. Мне не досталось. Мне даже не стали обещать принести еще напиток или хотя бы просто воды. Конечно, я же невидимка. Мое беженское положение делает меня чумной и нежеланной на этом празднике жизни. И наплевать, что отель я оплатила полностью, не требуя и не ожидая скидок и поблажек.
Поскрипывая зубами и сглатывая слезы злости и досады, я вспомнила, как кто-то из русскоязычных волонтеров говорил:
– Не переживайте, вам всегда помогут, украинцы для европейцев сейчас что-то вроде священной коровы, их никто не обижает!
«Да, уж! – думала я. – Священная корова – не священная корова, а держат за скот, это точно. Спасибо, что еще мясник не пришел!»
Ключи от номера мы получили уже после полуночи. Зевая пробирались по бесконечным коридорам, которые смутно отзывались в подсознании какими-то сценами из фильма ужасов, и наконец-то, упав в постель, уснули без задних ног. Спать оставалось около пяти часов.
Всю ночь меня преследовала золотая груша. Она катилась по моей улице, коряво переваливаясь с одного кривого бока на другой. Спрыгивала по ступеням в сквере. Даже норовила запрыгнуть на лавку в парке. Она была свидетелем всему, но не до чего ей не было дела. Она просто прокатилась мимо.
Мой дом, моя улица, мой город, моя страна, моя планета…
И вот висит где-то посреди космоса золотая груша и не страшны ей метеоритные дожди, черные дыры. Она будет висеть посреди Вселенной даже тогда, когда моя бедная планета будет гореть всеми пожарами всех воин, страдать от болезней, погибать от катаклизмов.
Она будет висеть посреди Вселенной до конца времен. Почему? Потому что совсем она не золотая. Внутри нее обычный гипс. Она бездушна. И никому ничем не дорога.
Страдать может только тот, кто имеет душу.
И сочувствовать – тоже.
Вот так и сказочная немецкая жизнь. Мир, где пекутся такие вкусные булки, где есть такие ровные дороги и где можно уходить из дома, оставляя ключи под ковриком. Золотой плод, который многим представлялся настоящим раем. Сладким соком ты разливаешься только перед теми, кто пришел к тебе в счастье, а для тех, кто искал тут спасение от беды – ты оказался только бутафорным гипсовым болваном.
И я не буду грустить по тебе. В моем сердце только мой дом.
Мой дом…
Мой дом…
Глава 7. Круг пятый. Небо Штутгарта
Когда-то давно, когда я была еще студенткой, была у меня знакомая, добрая наставница, друг. Звали ее Елена. Она часто любила приговаривать, что Бог дает человеку в жизни ровно столько испытаний, сколько он может вынести.
Я слушала и смотрела на Елену. Все руки от запястья до локтевого сгиба у нее были в шрамах – в молодости она часто резала сама себя, будучи не в силах пережить какой-то стресс или переживания. А переживать было из-за чего – мать была наркоманкой, отец – туберкулезный больной, который не вылезал из тюрем, а в очередной раз выйдя – ушел из семьи. Так и умер в другой семье, оставив Елене только фамилию.
Елена росла с бабушкой, работать начала в 14-ть – торговала с выносного столика выпечкой. Но с такой жизнью не только не пропала, но получила высшее образование, нашла хорошую работу.
Дальше – больше. Погиб первый сын, попал под машину. Дочь – уже от второго брака, родилась очень хилой, хронически больной. Второй супруг, не выдержав вечных болезней и проблем, ушел, и Елена растила дочь сама.
Я часто смотрела на нее и думала – Бог знал, что ты такая сильная. Бог всегда это знал, и ты справилась.
А потом я думала о себе – я слабая? Мне никогда не выпадало ничего такого, о чем я могла бы сказать, как о громадной, непреодолимой, страшной трудности. У меня в жизни все хорошо и я счастлива. Я не спорю с великим промыслом, мне не за что на него обижаться, но… значит, я слабая. И самолюбие мое от таких мыслей немного тревожилось.
Но вот – теперь Бог испытывает и меня. Взваливая на плечи трудность за трудностью. А я только и могу – плакать ночами и каждую ночь просить: «Не пытай меня! Останови все это! Я слабая, мы слабые, мы крошечные, мы бессильные. Верни нам покой. И мы никогда не будем сомневаться в тебе!»
Не пытай меня, Боже. Не пытай…
Цок… Цок…
За время путешествия мой чемодан как будто стал хром – уже не так задорно катится по дороге и не так весело стучит по ступенькам. Покрыт грязью, пленка на нем уже местами прорвана, а глупая надпись, которую я сделала на листике маркером, чтоб быстро узнать свой багаж в аэропорту – «Mom and son» – сейчас мне кажется какой-то жалкой и стыдной.
Мы бредем с Дарвином вдоль галереи из стекол в поисках дверей в четвертый терминал, откуда у нас будет вылет. Невольно любуемся. Штутгартский аэропорт прекрасен – такой современный, такой удобный.
– Мы сейчас полетаем на самолете! – пытаюсь я подбодрить сонного Дарвина. Малыш на секунду оживает, заглядывает через стеклянные панели (вдруг самолеты уже видно, вдруг они где-то там), но потом опять обмякает, бредет очень грустно. Мне тоже тревожно – раньше я летала на самолете только как турист, тогда меня всюду водили за руку, я даже не особо вдумывалась – что нужно для регистрации, сколько должен весить багаж, в какое окно подавать документы. А сейчас вопросов больше, чем ответов – а вдруг меня не пустят на рейс? Что тогда?
Папа ругает меня по телефону – зачем я надумываю проблемы? Билет на мое имя продали, официально, в кассе, значит, этим рейсом не запрещено лететь иностранным гражданам, путь мой вполне легальный и законный – какие проблемы могут возникнуть?
Я слушаю папу, но не могу сказать, что его уверенность и безапелляционность меня успокаивают. Вот так же холодно и уверенно он отстаивал бы свои права и на регистрации, а я… что я? Я смогу только согласиться с тем вердиктом, что мне вынесут. Я устала. Мне страшно. Мне нужно быть рядом с ребенком, который тоже устал и хочет есть. Завтрак в гостинице нам не полагался, купить ничего мы не успели и одна надежда только на «Дьюти фри» и заветные десять евро, что я припрятала в нагрудный карман куртки.
– Зарегистрируемся – поедим, потерпи немного! – уговариваю я сына, хотя он даже не жалуется. Вяло и покорно бредет следом, когда я пытаюсь найти нужное окно регистрации на рейс, занимаю очередь.
Красивый высокий немец на регистрации долго смотрит мой паспорт, отстраняя рукой свидетельство о рождении Дарвина, и говорит на таком безупречном английском, что ему бы позавидовала наша классная дама, преподававшая иностранный:
– Зачем вы летите в Россию? – уточняет. – У вас есть там родственники?
– Да, – испуганно говорю я и начинаю перечислять всех, – тетя Таня, дядя Сережа, потом еще в Томске и в Белгороде, и мой папа тоже родился в России, правда, это было еще при Советском Союзе…
Немец смотрит без интереса, снова погружается в изучение моих документов:
– А у ребенка есть паспорт?
– Нет, – я пытаюсь вспомнить, как по-английски будет «вклеен», но вспомнить не могу, пытаюсь показать это на пальцах. Мой жест, наверное, получается очень странным, так что немец, конечно, ничего не понимает и зачем-то переходит на немецкий. Пару минут смотрим друг на друга в полном смущении и замешательстве. Дарвин висит на моей руке, ноет, у меня болит спина, я становлюсь в какую-то кланяющуюся позу, пытаясь утешить ребенка, и, на всякий случай, пытаюсь изобразить перед немцем на регистрации, что я не злоумышленник, документы у меня не поддельные и все правила перелета я очень пыталась соблюсти.
Немец выдает какую-то фразу, встает и, забрав мой паспорт, уходит.
Дарвин жалобно ревет.
Я сажусь прямо на пол и беру ребенка на руки. Сидим мы так минут десять, пока немец не возвращается.
– Паспорт у ребенка есть?
– Нет, – говорю я, и немец снова уходит.
Мы опять сидим на полу.
В этот момент мой Ангел-защитник решает первый раз явиться ко мне в женском обличье. Он отходит от соседнего окошка регистрации под руку с импозантным турецким мужем:
– Здравствуйте, – говорит Ангел, и голос у него тоже ангельский, певучий. – Вас не пускают на самолет?
– Не знаю, – говорю я с пола своему Ангелу. – Этот немец забрал мой паспорт и куда-то ушел.
– Ясно, – говорит Ангел и поясняет. – Я говорю по-немецки и по-русски, давайте я помогу вам поговорить с этим немцем и мы вместе разберемся, что ему нужно.
И мой Ангел терпеливо дожидается рядом со мной, когда вернется работник аэропорта с моим паспортом, подробно о чем-то его расспрашивает, даже, кажется, пытается заглянуть в дисплей его компьютера:
– Какие еще документы есть на ребенка?
– Свидетельство о рождении!
Я сую свидетельство о рождении Дарвина, которое немец до этого никак не хотел брать, мой Ангел улыбается:
– Он, наверное, просто не знает, что это свидетельство о рождении, в Германии они другие.
И тут случается чудо. Немец удовлетворенно кивает и выдает мне посадочный талон.
– Иди за нами, – любезно говорит мой Ангел и идет к рамкам, где проводят личный досмотр пассажиров.
Там мы разделяемся и я теряю Ангела из виду. У нас с Дарвином начинается новая эпопея: он ревет перед рамкой, не пуская в нее и меня, не разрешает женщине в полицейской форме осмотреть меня и, в конце концов, начинает орать так, что вокруг нас собирается вся полиция аэропорта.
– Уберите ребенка! – грозно говорит женщина, которая щупает подкладку моей толстовки. – Я должна контролировать!
Дарвин бегает вокруг меня, хватает за руки. Наверное, со стороны может показаться, что мы бесконечно передаем друг другу оружие, наркотики и контрабанду. А тут еще и те таможенники, что досматривали мою ручную кладь, затребовали открыть рюкзак и стали рыться в косметичке – там лежит брелок, цепочка и две броши. Возможно, это очень похоже на бомбу.
Вся полиция вокруг нас. Дарвин орет так, что уже просто захлебывается слезами, а мне хочется устроить скандал с небольшой дракой – да что не так с вами?! Я просто уставшая мать с перепуганным ребенком!
Наконец нас пропускают и мы идем к воротам, откуда будет вылет нашего самолета. По пути, ужасаясь ценам, мы покупаем просто бесценную бутылку воды и пачку печенья.
Мне звонит папа:
– У вас все хорошо?
– Да, мы зарегистрировались, – говорю я, опуская подробности нашей регистрации. – Тут бутылка воды два евро…
– В аэропорту всегда так, – с видом знатока говорит папа, хотя в Штутгартском аэропорту он не бывал. Но это же папа, он всегда все знает. – Посмотрите там. В «Дьюти фри» можно купить хорошее спиртное.
– Да у меня места нет, – говорю я, как будто дело на самом деле в свободном месте в ручной клади, а не в моих грустных финансах. А ведь нам еще целый день торчать в аэропорту Антальи – пересадка на рейс до Москвы через шесть часов.
В зале ожидания меня снова встречает мой Ангел.
– Все хорошо? – улыбается она.
– Да, – говорю я. – Теперь хорошо. А вы куда летите, тоже в Москву?
– Нет, – говорит Ангел. – Мы с мужем летим в Анталью, там у него родственники.
И Ангел проницательно оглядывается, изучая собравшихся:
– Но тут многие в Москву летят, русскоязычных много. Сейчас, похоже, это единственный способ добраться в Россию.
– Я не успела заметить других русскоязычных, – признаюсь я. – Но… вы русская? Как вас зовут?
– Виктория, – говорит Ангел. – Нет, мои родители из Узбекистана, а я родилась в Германии. Просто у нас все в семье говорили по-русски.
– Это удивительно, вы так хорошо говорите на этом языке!
Ангел заливается румянцем смущения:
– Спасибо. А вы откуда? Вы же не из России и точно не из Германии…
– Я из Украины, – признаюсь я.
И лицо Ангела становится встревоженным:
– Вы беженец?
– Да.
– Вы решили лететь в Россию, у вас там родные? Вам там помогут?
Конечно, Ангелы – это такие проницательные существа. И я рассказываю Виктории всю свою историю – как уезжала из Украины, как не могла найти себе место в Германии, как на меня разозлилась подруга и даже то, какие страшные истории мне рассказывал маленький мальчик из города Роды.
Виктория грустно и внимательно слушает, кивает и, опустив глаза, тихо говорит:
– Я желаю, чтобы все это побыстрее закончилось. Воевать плохо.
– Пи!.. – вдруг взвивается Дарвин. – Мам, пи!
– Простите, – говорю я Виктории и ее импозантному мужу, который, впрочем, похоже, по-русски совсем ничего не понимает, но терпеливо ждет, пока его жена наболтается с какой-то странной женщиной, которая только что сидела на полу аэропорта.
Мы бежим в туалет. Дарвин делает свое мелкое дело и идет мыть ручки у высокой раковины, я неловко его подсаживаю, мы хохочем.
– Женщина, – вдруг окликает меня какая-то тетка. – Эй, вы, с ребенком!
Голос строгий, с рубленными, истеричными нотками.
– Да, – я оборачиваюсь. Может, проблема в том, что я повела мальчика в женскую уборную? Кого и чем он тут мог смутить?
– Зачем вы врете! – говорит мне разгневанная тетка, и я вижу маленький вздымающийся кулачок, который в сердцах стучит по откосу двери в туалет.
– Что? – не понимаю я.
– Ну, врете, про войну. Вы там сами в себя стреляете, какие-то фейковые новости выпускаете, развели черт знает что, а мы из-за вас еще и санкции терпим. Сидели бы уже у себя, в своих селах, и помалкивали! А то рассказывает она тут, как ей тяжело!
И тетка уходит, хлопнув дверью.
Удивляясь самой себе, я ловлю себя на том, что даже не злюсь. Спокойно говорю сыну:
– Мы скоро на самолете полетим… Хочешь полетать на самолете?
– Да, – радостно говорит малыш и, брызгаясь, бежит в зал ожидания.
В самолете мы теряем из виду Ангела Викторию и ее мужа, занимаем наши места, смотрим в иллюминатор. Небо Штутгарта тихое, безмятежное, теплое. Вот-вот сменится небом Антальи.
– Боже, – шепчу я. – Это все не правда! Я не сдамся. Я сильная! Я буду стараться… Ты только… пожалуйста… не будь ко мне слишком жесток. Дай мне столько, ровно столько, сколько мне по силам. И я буду бороться.
И слезы катятся сами собой.
А из иллюминатора земля кажется лоскутным детским одеялком. Накрыться бы им с головой. Спрятаться бы. И чтобы никакие беды нас не нашли.
Глава 8. Круг шестой. Небо Антальи
В подростковом возрасте я, конечно, любила Сартра и Камю. Все маленькие бунтари из интеллигентных семей в пубертатном возрасте любили именно Сартра и Камю. Конечно, уважала Булгакова и Достоевского, каждые каникулы перечитывала «Петра Первого» Алексея Толстого, но для души… для души, а не для бунтарства у меня всегда была «Птичка певчая» Решада Нури Гюнтекина. Волшебная книга, в которой чудесная Фериде бросала своего избалованного Кямрана и становилась простой провинциальной учительницей. Именно благодаря «Птичке певчей» я, еще никогда не бывая в Турции, уже любила ее всем сердцем.
Кто же знал…
Из Штутгартской весны, которая разогрела воздух до +15, мы ворвались в душный, горячий и солнечный полдень Антальи. Тут градусник показывал +25, так что моя толстовка, как и курточка Дарвина, стали нам пыткой.
Дарвин после самолета был вял и мрачен, жаловался на заложенные ушки, но еще пытался проявлять любопытство, заглядывая в смешные пасти нарисованных животных, которые оформляли стойки выдачи багажа, подбегал к фонтанам, которые окружали аэропорт, бросал в них какие-то камешки и щепки, шалил. Вообще, мы считались транзитными пассажирами, багаж нам не выдавали, но выйти и зайти обратно в аэропорт все же нужно было. Мы вышли…
Знойное турецкое лето уже украсило все близлежащие кусты цветами и сделало небо горячим. Мне бы прогуляться после самолета, перевести дух. Конечно, на душе было мутно, ведь мы не туристы – мы беженцы, но так хотелось подышать воздухом.
Мы немного потоптались, прошли вдоль аэропорта, посмотрели на закусочную. Может, что-то съесть? Но бедолага Дарвин все чаще просился на руки, а на руках обмякал, прижимался к моей шее горячим лбом.
– Что с тобой, малыш?
Дарвин горел, начинал дышать ртом, губы пересохли.
– Потерпи, дорогой, мы скоро прилетим, нам помогут, все будет хорошо!
Никаких лекарств. Никакого жаропонижающего. В ручной клади не разрешают везти сиропы… Может быть, в аэропорту есть какой-то медпункт? Но обращаться страшно, заподозрят коронавирус – и никуда мы тогда не полетим. А оставаться тут негде, Турция не принимает беженцев.
Я пошла обратно в аэропорт. До регистрации еще три часа. До вылета – шесть.
Дожидаясь регистрации на рейс, мы, уже по сложившейся традиции, уселись на полу аэропорта. Уже не первый раз. Сели прямо перед окном, где регистрировали на Сеул, а потом должна была открыться регистрация на Москву. Дарвин взобрался ко мне на колени, я стянула с него куртку, и он, свернувшись клубочком, как котенок, затих у меня на руках. Горячий, вялый, грустный.
Нет, мы были не единственные, кто тут сидел на полу – в аэропорту Антальи очень мало мест, где можно посидеть как обычный человек. Я увидела только одно место с тремя рядами стульев, но все были плотно заняты. Потому я сидела на прохладном полу, что было даже приятно в такую жару, отпаивала ребенка водой и пела какую-то песню, которую сочиняла тут же – не помню, кажется, у нее был рефрен: «Есть ли что-то в моей жизни дороже, чем ты?»
Горячая щека задремавшего малыша прожигала мне руку. Рядом дожидались своей регистрации молодая пара. Они точно так же сидели на полу, рассматривали фото в телефоне и весело что-то обсуждали. Потом девушка встала, подошла к нам и протянула несколько конфет. Дарвин только отвернулся. Ему было плохо. Я в растерянности взяла, поблагодарила по-английски.
Какие-то люди подходили, уходили, садились точно так же на пол, рылись в своих чемоданах. Несколько раз красиво, как в рекламе, каким-то журавлиным клином мимо нас прошли стюардессы и стюарды – в одинаковых формах, с маленькими чемоданчиками и сияющими улыбками. Интересно, такой проход по аэропорту они тоже репетируют, это обязательная часть должностных обязанностей или они просто так выделываются перед нами, рожденными ползать?
Дарвину было плохо. Я носила его на руках, баюкая, как младенца. Предлагала что-то съесть, но он соглашался только на воду. Уже даже не ныл, не жаловался, просто жался ко мне поближе, обнимался.
Приближался час открытия регистрации, мы встали в очередь. Шестнадцать килограмм трехлетнего Дарвина держать было очень трудно, я уселась на железный ящик, который был призван измерять габариты багажа. Очередь за мной заняла колоритная семья русских туристов.
Я клянусь, что русских туристов я узнаю всегда! Только у них бывают такие красные лица, только они испытывают такую нежную любовь к сланцам и только у них будет так много багажа. И рядом с ними всегда весело, так как русские туристы всегда устраивают какую-то возню и суматоху. С виртуозностью танцора лимбо протискиваются между какими-то стойками и ограждениями, чтоб взвесить свой чемодан на весах у окна регистрации, суматошно перепаковываются, обряжают бабушку (такую же красную, в сланцах) в три кофты, которые вываливаются из чемодана, теряют шляпу, ругаются из-за негабаритного сувенира, который вручают все той же бабушке:
– Мама, повезете вместо ручной клади! В крайнем случае, вот сюда, под кофту уберете…
И в их компании обязательно будет телефонист. Он все десять дней звонил всем своим знакомым и отчитывался о том, как проходит отпуск. Он за весь год столько не звонил, а вот сейчас его звездный час. Ему нет дела до моря, даже шведский стол в отеле его не впечатляет. Он просто все время звонит. И на работу тоже. И дяде в Тюмень. И бывшей жене дяди, которая уже несколько раз просила ее не беспокоить. И вот сейчас, в аэропорту, он продолжает звонить.
Начинается регистрация. Женщину от соседнего окна почти сразу отправляют делать ПЦР. Я немедленно впадаю в панику. Уже от вида того, что у кого-то что-то пошло не по плану. Чувствую, видимо. А Дарвин, все так же жмущийся к моему плечу, уже кажется тяжелым, как пушечное ядро.
Да, девушка, которая регистрирует на рейс, немедленно сообщает, что мой ПЦР просрочен. По правилам он должен быть за 48 часов, сейчас уже 50.
– Но я транзитный пассажир, – пытаюсь втолковать я. – Я лечу из Штутгарта.
Девушка теряет интерес к моему тесту и смотрит на мой паспорт. Она не понимает, что это за паспорт. Она подзывает сотрудника авиакомпании. Так начинается моя казнь.
Их трое. Высокий, похожий на артиста, самый главный из этой шайки (я называют его Кямран, такой же желтоглазый скорпион), двое среднего роста – близнецы-братья Твидлдам и Твидлди.
– Вы летите в Россию? – спрашивает Кямран и крутит в руках мой паспорт так, как будто это не паспорт, а какая-то головоломка.
– Да, лечу, – даю я очевидный ответ на бессмысленный вопрос.
– И вы живете на Украине?
– Да, живу.
– Зачем вы летите в Россию?
– Я лечу к родным, хочу побыть у них.
Твидлдам и Твидлди пока стоят молча. Но ловят каждое слово своего босса.
– По правилам у вас должны быть документы, подтверждающие родство. И ПЦР-тест!
– Я лечу из Штутгарта, я транзитный пассажир, мой тест на момент вылета был актуальным! И вот фотокопии паспортов моих родных…
На фото – паспорта, свидетельство о рождении. Кямран сосредоточенно смотрит и, как мне кажется, подмигивает своим подопечным. Сейчас начнется.
– Но я не могу понять, родственники вы или нет, так как я не знаю русского, а это русские документы!
Его фраза сшибает меня с ног. Бедолага Дарвин, чувствующий мое волнение, слазит с рук, прижимается сзади к моей ноге и начинает ныть.
– А какие еще я могу показать документы, если я лечу в Россию к гражданам России?
– Свидетельство о рождении.
– Вот оно! – я не понимаю, чем может облегчить ситуацию свидетельство о рождении, если оно тоже заполнено на русском языке. Но оно у меня есть!
– Но в нем нет фото.
Дарвин переходит на плачь. Я – на крик:
– В свидетельстве о рождении не бывает фото!
– У вас есть документ с фото? – это начинает помогать шефу верный Твидлдам.
– Фото документа с фото? – подхватывает Твидлди.
– И ПЦР-тест с актуальностью 48 часов, – говорит Кямран и самодовольно улыбается.
Пытка длилась больше часа. Все трое куда-то писали и звонили, перебирали документы и рассматривали их фотокопии. Уточняли, есть ли что-то еще. На чем есть фото. На чем есть фото с фото. На чем есть российский герб. Печать.
Твидлдам, кажется, даже два раза нюхал мой паспорт. Я все ждала, что откусит уголок от ПЦР-теста, как персонаж «Бриллиантовой руки», но он только посмотрел его на просвет.
Дарвин плакал, засыпал на руках, снова плакал. Я тоже несколько раз начинала плакать. От злости. От досады. Как минимум несколько раз из очереди на регистрацию снова выходил мой Ангел, прикинувшись кем-то из пассажиров, ругался с Кямраном, предлагал взятку, пытался что-то перевести на любой из языков.
В какой-то момент Кямран совсем разошелся. Он наклонился ко мне и, глядя прямо в душу своими мерзкими желтыми глазами, сказал:
– Вы же из Германии летите? В Россию?
– Да.
– Почему вы не остались в Германии?
– А с кем вы хотите быть, когда вам трудно? – сказала я. – С родными или с… немцами?
Не думаю, что Кямран что-то понял. В конце концов, он просто подлый скорпион, который любил только себя.
Не знаю, что было решающим. Наверное, какой-то большой босс написал этим троим что-то в духе: «Посадите эту шальную бабу в самолет, пусть она станет проблемой Москвы, а не Антальи».
Кямран и прихвостни прервали экзекуцию на полуслове, выдали мне посадочный, махнули рукой. В их глазах читалось: «Лети-лети, шальная баба. Впереди еще много интересного, еще вспомнишь теплую Турцию».
– Куда мне? – изумилась я, сжимая посадочный и горячего, просто пылающего Дарвина.
– На второй этаж, – показал рукой один из сотрудников аэропорта.
Девушка в форме охранника проверяет наличие посадочного, делает какой-то жест рукой:
– Что, маску? – не понимаю я.
– Нет, – смеется она. – Все, коронавирус закончился!
«Да, – думаю я. – Скажите это моему ПЦР-тесту за двести евро».
На втором этаже душно. Воды почти нет, денег – тоже. Потихоньку набираю воду в бутылочку для Дарвина прямо из-под крана в женской уборной.
Рейс задерживают. Сначала на час. Потом еще на час.
Когда, наконец, объявляют нашу посадку, у Дарвина случается истерика. Такой страшной и сильной истерики я не видела у него никогда.
– Милый, милый… – я пытаюсь хоть как-то успокоить его. – Сейчас еще немного полетаем и отдохнем, все будет хорошо!
Он кричит и плачет и тянет меня уйти. Накричавшись – затихает, засыпает на руках.
А в самолете у него начинаются судороги. Прижимаю к себе его горячую голову, целую ручки и волосы. И в голове тоскливый каламбур о том, что в метро хотят запретить надписи на дверях «Выхода нет». А то они очень вдохновляют самоубийц.
У меня тоже больше нет выхода.
Пути назад больше нет.
Глава 9. Круг седьмой. Небо Москвы
– Просыпайся, сынок. Просыпайся… – маленькая, горячая кудрявая голова никак не хочет отрываться от моих колен. Разноцветный кроссовок укатился глубоко под сиденье, и наше детское одеялко почти полностью упало на не очень свежий пол салона самолета. Душно, но Дарвина знобит, он кутается и жмется ко мне. Мне и самой плохо – голова болит так сильно, что почти ничего не видит правый глаз. Еще и стюардесса подсовывает какие-то бланки – это нужно заполнить до прилета и предъявить на паспортном контроле. А мне бы просто поспать… Совсем чуть-чуть поспать, прижав к себе маленького, уставшего, больного ребенка.
Одной рукой пытаюсь удерживать обмякающего и снова сползающего на мои колени сына, другой держу бланк. А в нем и цель прилета, и паспортные данные, и даже данные организации, которой был выдан ПЦР-тест. Интересно, а у той будки на стоянке отеля в Марсе есть какие-то «данные организации»? Наверное, есть. Ничего не помню, ничего не понимаю. И Дарвин ноет, не дает пристегнуть его ремнем. Самолет уже заходит на посадку.
– Москва…
По правую руку от меня летят вот те забавные, краснолицые, в сланцах. И их бабушка все так же держит в руках сувенир, который не влез в чемодан. Они бранятся, спорят, стоит ли вызывать такси или позвонить кому-то из знакомых. Бабушка обмахивается платком и косит злым глазом. Говорит что-то в духе: «Вы мне столько крови выпили, что никакая Турция не поможет». А я слежу за ними боковым зрением и малодушно завидую – они прилетели домой. Они сядут в такси или позвонят друзьям, приедут домой, помоются в своей ванне, наденут удобные домашние тапки и пойдут пить чай на кухне. Или сразу спать…
Из душного самолета, который еще сохранил весь летний зной горячей Антальи, мы выходим в промозглую Москву. На градуснике -2. Два вдоха, автобус, паспортный контроль в терминале Домодедово.
Перед будками паспортного контроля я долго мнусь, пытаюсь заполнить на себя и Дарвина те бумажки, что мне дали в самолете, к нависающей надо мной из будки строгой женщине в таможенной форме подхожу одной из последних. Она смотрит на мои документы так, как будто я навалила перед ней кучу. Брови ее двигаются и, кажется, я даже вижу шевеление носа, брезгливо подергивающегося в ответ на запах:
– Вы откуда?
Я мямлю, как плохой студент, пытающийся все же вырулить на экзамене хотя бы к заветному «удовлетворительно»:
– Из Украины. Вообще прилетела из Штутгарта через Анталью.
Строгая женщина роется в моем паспорте:
– Так, а в Германии вы как оказались? Не вижу отметок…
– Там есть… Через Польшу… Ну, должно быть, что я заезжала в Польшу…
– А, Польша… В России транзитом, куда дальше?
Я, несмотря на повисшего на руке Дарвина, пытаюсь принять гордую, а не просящую позу:
– Никуда. Я тут хочу остаться.
– Понятно, – говорит строгая женщина. Деловито загребает мои документы, берет свою кружку, гасит лампу и слезает с постамента. – Пойдете со мной.
Я тащусь следом. В моей голове крутятся какие-то бесполезные мысли, невольные ассоциации, что пустой ночной аэропорт так странно похож на пустой театр. И вот эта будка паспортного контроля – как будка суфлера. Вот только из нее не подсказывают текст, но все равно – есть же во всем этом что-то театральное. Вообще разделение мира на границы – это какой-то очень сценический акт. Условность театрального мира. И момент пересечения этих границ – это тоже немного пьеса. Иногда драма, иногда – комедия.
Дарвин просится на руки, прилипает щекой к плечу. Дышит тяжело. Горячий, как печь. И моя голова тоже как-то странно себя ведет. Я болею. Я думаю о «Гамлете» и «Мнимом больном». Наверное, в горячке тоже немного теряю связь с реальностью.
Мы едем в лифте, строгая женщина-таможенник заводит нас в каморку, где сидят полицейские. Передает меня кому-то из них. Опять лифт и небольшой зал с рядом кресел. В одном из них спит… краснолицый в сланцах! Я рада ему, как родному. Один его вид навевает покой и уверенность, что все будет хорошо. Ведь он просто спит – не нервничает, не сомневается, а просто спит. И лицо у него обгоревшее. И он в шортах. И его теща только что увезла на такси в черную московскую ночь самый идиотский из сувениров. И его кожа, наверное, еще соленая от морской воды.
Рядом с нами садится какая-то дерганая девушка, чуть подальше – несколько мужчин, которые, наверное, являются выходцами из Дальнего Востока. Оба страшно худые, черные, как головешки, и какие-то очень истрепанные. Неужели они тоже прилетели из Турции?
Ждем. Очень хочется спать и урчит в животе. Но мы просто ждем. А краснолицый – спит.
Сначала меня на беседу отзывают к какому-то мальчику. Я иначе и сказать не могу – просто мальчик. Тощий, кадыкастый, в джинсах. Он стоит перед столиком, но присесть и ему, и нам негде. Так как все семнадцать килограмм спящего Дарвина давят на мою спину с полной безжалостностью, мне ничего не остается, как снова сесть на пол. Что ж, теперь, видимо, я буду сидеть на полу во всех аэропортах мира. Это уже становится привычкой.
– Вы откуда приехали?
– Из Украины.
– Почему сюда?
– Потому, что у меня тут есть родственники. В других странах мы не нашли место для жилья и никому не были нужны.
– Как вы ехали по Украине?
– На автобусе.
– Можно ваш телефон?
Я вспоминаю, что отключила телефон на время полета, но так и не включала. Подумала, что и включать нет смысла, все равно не работает.
– Он не работает.
– Почему? – из мальчика вместе с этим вопросом выглянула какая-то демоническая сущность. Что-то он надеется в моем телефоне найти. Верит, что он выключен потому, что я там что-то прячу.
– Так оператор же украинский тут не будет работать…
– А, – мальчик разочаровался. – Это ничего, я так посмотрю.
И стал рыться, задавая попутно какие-то бессмысленные вопросы:
– Хорошо работает гуманитарный коридор, вы быстро доехали?
– Наверное, хорошо, – ответила я, потому что не знаю, что в данном случае хорошо, а что – плохо. Я ничего не знаю про гуманитарные коридоры.
– А указатели на дорогах есть? С названиями городов?
– Не знаю, – честно отвечаю я. – Я не смотрела.
– А блок-посты, укрепления, перемещение техники?
– Не видела, – говорю. А я и правда не видела.
Мальчик разочаровывается. Отдает мне телефон, просит сесть обратно.
В телефоне я чуть позже увидела скрин своей галереи. Мальчик перефотографировал своим телефоном что-то в моем. Наверное, вот эти странные миллионные фото Дарвина – на качели, в песочнице, за столом, на диване, в синем тазике в душевой кабинке… Да, я просто мать, которая очень любит своего ребенка. Я не секретный агент и никаких данных в моем телефоне нет.
Мы садимся и ждем дальше. Дарвин охает, на какое-то время просыпается, осматривается.
Дерганая девушка рядом начинает рыться в карманах:
– У меня конфеты есть, ему дать конфет?
– Нет, спасибо, он просто сейчас уснет.
– Ага. А меня вот так всегда задерживают. Привыкла уже.
Я вежливо улыбаюсь.
– А вы из Украины?
Киваю. Общаться не хочу. Мне страшно. Я устала.
Краснолицый все еще на месте. Спит.
Меня снова отзывают. На этот раз человек в форме. Он уводит нас с Дарвином на лифт, везет вниз, в какие-то казематы, ведет по гулкому коридору в полупустой кабинет. Сам садится за стол, а мне приходится сесть на какой-то ящик. Сонно думаю: «Пыточная, что ли?» И стены сплошь серые. На одной – календарь. Дата выставлена не правильно.
Допрос проходит медленно. От меня требуют все подробности – биография, дата рождения родителей, к кому приехала. Очень долго. В кабинет время от времени заглядывает второй полицейский. Что-то шутливо-матерное сообщает коллеге. Уходит и заходит опять. Опять матерится. Дарвин на руках хмурится сквозь сон, пытается отвернуться от света, охает.
– Моему ребенку плохо, – поясняю я. Не думаю, что это может беспокоить кого-то, кроме меня. И в целом ничего не меняется, но полицейский вдруг становится человечнее.
– Вы не волнуйтесь, – поясняет он. – Это просто такая процедура. Мы не хотим вам зла. Все в порядке.
Я прислушалась. От его слов во мне ничего не отозвалось. Нет, я уже не волнуюсь. И мне даже не страшно. Было только обидно, что меня допрашивают где-то в подвале, как преступника, хотя я ничего плохого не совершала.
От стресса, от недосыпания, от общего утомления мое сознание начинало шутить со мной. На мгновение мне казалось, что я уже не в аэропорту, а в цирке, и рядом по коридору (я клянусь, я видела это боковым зрением!) кто-то провел цирковую лошадь.
Не знаю, сколько тысяч лет длился допрос. Меня снова вывели, посадили в зале. Краснолицый спит. Нервная девушка ходит туда-сюда с зарядным устройством от телефона в руках. Заглядывает под кресла.
Время идет. Наверное, можно даже жить тут, в аэропорту. Только бы багаж отдали.
Нас снова отзывают, уже в каморку к полиции, не в подвал. Там еще несколько вопросов. Обещают отпустить. Но не отпускают – отводят обратно в зал.
Дарвин тяжелый, как пушечное ядро. Когда он засыпает, он как будто тяжелеет в два или три раза.
Краснолицый спит. Только позу поменял. Сбросил сланцы, закинул одну босую ногу на соседнее кресло. Он похож на перебравшего рыбака. Счастливый, умиротворенный, спокойный, спящий краснолицый человек.
Нас опять отзывают. В этот раз я вижу у полицейского в руках свой паспорт. Отдадут? Отводят на паспортный контроль. Там строгая женщина из будки почему-то на нас ругается. Беззлобно, просто по факту нашего существования. Ставит пометку в миграционную карту.
Куда теперь? Куда мне?
Бреду почти наугад. Аэропорт пуст. Коридоры, коридоры. Где-то вдали вижу как путеводную звезду – свой розовый рюкзак и чемодан, наш багаж!
– Ваш посадочный талон? – требует женщина, караулящая наши сумки. Я, все так же пытаясь удержать на руках спящего ребенка, копошусь в карманах, вынимаю из сумки и роюсь в папке с документами. Уже совсем ничего не соображаю – какой талон? С какого рейса? С трудом нахожу нужный.
– Забирайте! – мне подпихивают мой чемодан. В руках ребенок и сумка.
– Да вон же, тележку можно взять, – говорит женщина и, глядя на меня почему-то с нескрываемой жалостью, добавляет: – Это бесплатно!
Я беру тележку, укладываю на нее чемодан и рюкзак, сверху, уже почти не глядя, впихиваю папку с документами. Дарвин садиться в тележку отказывается, все так же виснет на руках. Горячий, сонный, чумазый.
Мы выкатываемся в ледяное московское утро. Оно стоит заревом над домами, постройками аэропорта, над пустой необъятной парковкой.
Так приятно наконец-то дышать. Даже Дарвин вскидывает голову и смотрит на небо, на меня, срывается убежать по парковке, но потом опять возвращается, просится на руки.
Мы находим такси, спорим о цене. Да и вообще – обо всем спорим. Как-то же я должна добраться в отель, если у меня в кармане только десять евро.
До отеля далеко. Водитель запрашивает больше. Мы немного спорим, потом начинаем хором ругать политику, потом – погоду. Потом водитель вспоминает, что у него дома дочь по возрасту – точно мой Дарвин, потому неплохо бы помочь.
Небо над Москвой становится совсем светлым, чистым. Холодное, совсем не весеннее. Но мирное, тихое небо.
Мы забрасываем в багажник наши чемоданы, садимся в теплый салон автомобиля. Дарвин прилипает к окну. Кажется, что от свежего прохладного воздуха ему стало легче. И едем, едем…
А где-то там, на парковке номер 4Д аэропорта Домодедово в тележке для багажа остается лежать моя папка с документами.
Не спеша, любуясь рассветным небом, к ней уже идет человек. И одежда на нем странная – разве кто-то носит такое широкое, такое мятое пальто? Потом неверный утренний свет играет над человеком странную шутку, и в какой-то момент может показаться, что это совсем не пальто на нем, а просто ангельские крылья, мирно сложенные за спиной.
Человек вынимает из корзины мою папку, неспешно изучает ее содержимое.
– Беженцы, значит… Из Украины…
Вздыхает, зажимает папку подмышкой и уходит.
Глава 10. Круг восьмой. Подземелье Москвы
Когда-то, еще в студенчестве, меня посетил странный инсайт. Ранним утром я ехала в университет. Села на троллейбус и, наверное, задремала, глядя, как мелкие крупинки снега залетают в щель под дверью.
Тогда мне привиделись пять ярусов мира.
Первый – это для самых бедных, для чернорабочих муравьев. Тут холодно, серо. Муравьи, в одинаковых дерматиновых курточках, цепляют друг друга квадратными спинами, хмурятся, цепляются за холодные железные поручни черными загрубевшими руками, под двери заметает снег, сиденья жесткие, окна потрескавшиеся.
Второй ярус – это для тех, кто еще не опустился вниз, но еще и не поднялся выше – для учащихся, студентов. Тут тоже холодно, но зато всегда весело. Рассыпаются книги из школьных сумок, кто-то зубрит конспект. Щель под дверью не такая большая, но мороз рисует узоры на окнах и изо рта идет пар. Сиденья с дешевой обивкой, но все скрипит, трещит, лопается.
Третий ярус – для публики средней руки. Чисто, тепло, сидения мягкие. Тут ездят учителя, инженеры, библиотекари. Они вежливы, не толкаются. Уступают друг другу место, могут обсудить погоду.
На четвертом ярусе собирается местная элита – директора малых предприятий, университетские профессора, театральные актеры. Тут тепло, стоят диванчики, у стюарда можно купить чай, кофе, свежую газету. Людям не тесно, они вольготно сидят, здороваются за руку, обсуждают последние новости.
Пятый ярус – президентский люкс. Доступный единицам. Диваны с кожаной обивкой, в вазах всегда свежие фрукты, стюардесса на высокой шпильке разносит бокалы с вином. С треском разлетаются жемчужины с лопнувших бус, но никто их не собирает. Все смеются.
И вот, я, как Бог, вижу сразу все пять ярусов. И маленького чернорабочего муравья, стоящего там, внизу, у обочины. Что с ним случилось? Какое прозрение? Но он вдруг в первый раз в жизни поднимает голову и смотрит в серое, грустное, холодное небо. И в этом небе, в смоге и зимней мгле, он вдруг видит одинокую горячую красную звезду, которая стремительно летит вдаль.
Слеза проступает на белесом глазу муравья. Ему кажется, что он увидел что-то прекрасное. Что эта звезда – его жизнь. Короткая, яркая, стремительно тающая в смоге непроглядной ночи.
Чудесная звезда!..
Вот только не звезда это вовсе, а только окурок, выброшенный из окна пятого яруса.
Москва встретила меня холодом. После жаркой Антальи и перелетов было радостно окунуться в прохладный весенний воздух. Как будто пить холодную воду после горячки.
В отеле, который был просто домиком в поселке Домодедово и возле которого, сидя на деревянных поддонах за грубыми деревянными столами, постоянно закусывали водители такси, мы с Дарвином немного отоспались и помылись. Администратор была так добра, что даже передала нам немного денег, что перевели мои родственники, моя принимающая сторона. Должно было хватить на перекусы и дорогу до автовокзала.
Воспользовавшись интернетом в отеле, я на клочке бумаги прокладывала маршрут – электричка, потом садимся на метро, потом пересадка с ветки на ветку… Не близко. С чемоданом, рюкзаком, сумкой с перекусом, ребенком. Но… где наша не пропадала?
Мы мило общаемся с администраторшей отеля. Она подшучивает над кудрями Дарвина, рассказывает о Домодедово какую-то чепуху. Общаясь с ней, я с каким-то особым удовольствием повторяю это слово – Домодедово, Домодедово. Оно перекатывается во рту, как карамель. Не то, что ваши Марсы или Штутгарты. Верблюжьи колючки, а не слова.
И это… о, Господи!... это же Москва. Как удивительно.
Я созванивалась с родными, отсылала им наши фото. Папа передавал слова тети Полины, которая уже ожидала в Белогорье: «Купила вам с Дарвином копченую курицу, застелила диван, вас ждет квартира, только за котом нужно будет следить и за попугаем».
Мне казалось, что я оживаю. Я снова могла спать, есть, дышать не сдавленной грудью.
Мы просто немного отдохнем у тети Полины, поживем в безопасности и вернемся назад, да, Дарвин? Все будет хорошо!
Из отеля, как я пыталась рассчитать дорогу автостанции, прокладывая маршрут туда вместе с администраторшей отеля, мы вышли с хорошим запасом времени. До остановки электрички рукой подать, и настроение было приподнятое. Светило солнышко, прохладный воздух был кристальным, и мир казался таким прекрасным. Смешно, но я любовалась даже стихийными кучами мусора у обочин – они казались чем-то родным. Какой-то символ будничной обыденности, близкого и родного человеческого головотяпства, широкой славянской души, которая не мелочится и мусор, раз уж пришлось, может бросить просто себе под ноги.
Дарвин, влюбленный в поезда, высматривал электричку, как охотник в прерии высматривает бизонов на горизонте. Я посмеивалась над ним:
– Дарюш, ты только кричи погромче, как только увидишь электричку! Хорошо?
– Да, – очень серьезно отвечает Дарвин и всматривается вдаль. И через пару минут действительно кричит: – Эпо, эпо!
На его тарабарском языке это значит электричка. Но это не наша, она едет в другую сторону.
Через какое-то время прибывает и наша. Подхватываю сумки, с волнением втискиваюсь в двери, которые, как все время кажется, всегда захлопываются слишком быстро – просто с крокодильей хищностью. Разве что не чавкают. А Дарвин ликует! Электричка!
Час пути, пара съеденных печений и дрема на маминых коленях.
На нужной станции пересадка на метро. Все это вдруг оказывается слишком долгим – чемоданы досматривают, нужно проходить через рамку, сняв, а потом снова надев в нужном порядке поясную сумку, ридикюль, рюкзак, вытащив и обратно разложив все по карманам. Дарвин нервничает во время этих досмотров, он еще помнит Штутгарт. Очередь в кассу за билетом. Путаница в бесконечных лестницах и переходах. И чемодан с каждым шагом как будто наливается свинцом. И Дарвин, испугавшись толчеи, заводится – хнычет, просит на руки.
– Дорогой, ну как я тебя возьму… У мамы заняты ручки…
А он хнычет и хнычет, и через каждые пару шагов норовит забежать передо мной и встать, вытянув вверх свои маленькие ручки – возьми, возьми меня.
Садимся на нужную электричку метро, пять станций до пересадки. Нервно слежу за часами – мне кажется, мы уже в цейтноте. Снова перекус печеньем, дремота на коленях.
Всего пять станций, почему они занимают двадцать минут?
Пересадка. Путаница в переходах, лестницах, эскалаторах. Дарвин таки забрался на руки, а чемодан кажется цельнолитым стальным валуном.
– У вас чемодан? – человек в форме отсеивает меня из общего потока. – Пройдите на проверку…
Досмотр. Чемодан как будто становится еще тяжелее. Его заполняют взгляды, чужие пинки, прыжки по ступеням. Мне тяжело. Дарвин плачет возле турникета. Какой-то прохожий дает ему шоколадку.
Еще семь станций. Становится понятно, что мы не успеваем.
На автовокзал я влетаю бегом. Опять досмотр вещей. Проходя через рамку металлоискателя, я слышу, что объявляют мою фамилию – пассажир, пройдите на посадку.
– Куда, куда нам?
Кто-то машет – наверх, направо.
Бежим. Для выхода со станции на платформу нужно показать документы. Я лезу в рюкзак. Вот тут, в отделе с ноутбуком должна быть моя черная папка с документами, в ней паспорт, свидетельство о рождении Дарвина.
Нет.
Я еще не до конца понимаю, что происходит:
– Подождите, подождите, мой автобус…
– Документы?
Продолжаю рыться. Папки нет. Ее нет в рюкзаке, сумке, а чемодан, который все так же обмотан пленкой, я еще не открывала. В растерянности я пытаюсь обнаружить свою заветную папку в поясной сумке.
Ее нигде нет.
Автобус уезжает без нас. Растерянная и испуганная я стою посреди автостанции. На руках притихший ребенок. У меня нет документов. Никаких. Диплом, медицинская карточка Дарюши, даже окаянные ПЦР-тесты – все было там.
Я бомж. Я московский бомж.
Что делать?
У меня есть странная надежда, что я, толком не спавшая и плохо соображающая, забыла свою заветную папку в отеле.
Мы снова спускаемся с ребенком в метро. Станции, станции… Вот тут была пересадка. Опять эскалаторы, переходы, галереи подземки. Пять станций, на которые уходит двадцать минут. Ну как так-то, их же всего пять, а ехать так долго… Пересадка на электричку.
Администраторша отеля смотрит на меня так, как будто увидела привидение. Наверное, я и правда выгляжу как-то не особо хорошо.
– Простите… Простите… – задыхаюсь от усталости и волнения.
– Вы не уехали? Что случилось?
– Простите… Там, в моей комнате… В той комнате, в которой я ночевала, может быть, там осталась моя папка?
– Папка? – женщина ничего не понимает, моргает глазами.
– Папка с документами…
Администраторша идет к моему номеру, открывая его, все так же изумленно и ничего не понимая оглядывается на меня.
– Черная такая, – подсказываю я. – В ней все мои документы.
Администраторша скрывается за дверями, пару мгновений я пребываю в глубокой надежде, что сейчас все решится. Но администраторша выходит из комнаты и руки ее пусты:
– Нет, там ничего нет.
– Посмотрите внимательнее… – молю я.
– Я там уже убирала и сейчас всюду посмотрела, нет там ничего…
Сердце в очередной раз обрывается.
– Вы потеряли документы?
Срывающимся голосом я рассказываю, как не села на автобус и что у меня нет моей заветной папки со всеми моими документами.
– В аэропорту осталась, – вместе с администраторшей решаем мы. Нужно ехать туда. Там наверняка есть бюро находок. Вдруг…
– Послушай, – говорит мне администраторша, – давай ты вещи тут оставишь и поедешь в аэропорт, тебе же с ребенком тяжело. А там найдется твоя папка, возвращайся и будем решать, как тебе дальше ехать. Автобус же не последний был, может, и на поезд еще сесть успеешь, на ночной.
Я снова бегу на электричку. Час дороги. Очередное съеденное печенье, очередная дрема ребенка у меня на коленях. Нервы, страхи.
Как? Как такое могло со мной случиться? Без денег и документов в чужой стране, с маленьким ребенком?
Я корю себя так, что мне хочется себя избить.
Огромный терминал Домодедово кажется бесконечным. Пока я доношу сонного сына до информационной стойки, спина просто разламывается.
– Подскажите, где тут бюро находок?
Идти нужно в обратном направлении, мимо отделения полиции и камер хранения.
После нервных поисков я нахожу нужную дверь, заглядываю.
В небольшой комнате, которая почему-то напоминает мне помещение нашей школьной библиотеки – полупустые стеллажи, такая же казенная старенькая мебель, несколько человек с толстенным журналом учета перед ними.
– Здравствуйте, – от волнения я становлюсь особенно вежливой. – Извините, простите, пожалуйста, я вчера (или это было уже сегодня?) потеряла тут папку с документами…
– Какого цвета была папка? – переспрашивает девушка и пододвигает к себе журнал.
По ее вопросу я вдруг понимаю, что шанс есть. Она уточнила цвет, не отказала однозначно, значит, какие-то папки у них тут все же обнаружились.
– Черная, – говорю я.
Девушка засовывает руку куда-то в боковую полку своего стола и вынимает мою папку.
– Да! – кричу я, и Дарвин, который, в целом, наверное, не очень-то понимает, что происходит, тоже кричит: – Да!
И мы скачем на месте и ликуем.
– А вы знаете, что вам очень повезло? – говорит мужчина, сидящий сбоку.
– Почему?
– Вы свою папку на стоянке забыли, а нам со стоянки никогда ничего не приносили, тем более документы. Их вообще редко возвращают.
– Да?
– Да, а тут вот, я смотрю, у вас все – паспорта, бланки какие-то, кто же такое богатство вернет?
– Это правда, – подтверждает девушка. – Документы, еще и со стоянки! Никогда не приносили, а я восемь лет тут работаю.
Я, переполненная счастьем, расписываюсь в журнале и вприпрыжку, как школьница, дождавшаяся каникул, бегу по аэропорту обратно – на станцию.
В Москве вечереет. Заметить я это успеваю как будто между делом. Совершенно непонятно, куда исчез день? Тут же, в электричке, мне приходит в голову странная мысль – вот в космосе для больших объектов время бежит иначе, быстрее. Так, может быть, это для больших городов – точно так же? Это в моем, сравнительно небольшом городе, который никак не дотянет до миллионника, ты за день столько всего успеваешь, а в Москве только проснулся и станцию метро нашел – вот и вечер. Зато как хорошо, как долго тянется время где-то там, в тихих далеких поселках… Утром встала, надоила корову, покормила кур, убрала в сарае, сварила варенье и испекла хлеб, а еще и полдень не настал. Вот жизнь! Жизнь, которую можно успеть прожить.
До отеля мы добрались уже в темноте. Во дворе на поддонах за грубыми деревянными столами сидели и закусывали таксисты, громко играло радио.
Администратор встретила нас приветливо, искренне разделив радость от того, что мы все же нашли наши документы. Мы сели на диван в холле и стали искать билеты на поезд. Ничего не находилось. Завтра первое мая, студенты и те, кто проживают в других регионах, уже давно выкупили билеты на автобусы и поезда, чтоб на выходных побывать дома.
Дарвин засыпает у меня на коленях. Добрая администраторша не предлагает нам тут остаться, но она нас и не гонит, потому ночь мы проводим тут – в холле недостроенного гостевого дома, отеля в Домодедово, под песни радио, которое играет во дворе у веселых таксистов.
В три часа ночи я нахожу и выкупаю билет на поезд до Белогорья. Чудом. Единственный. Классически – на боковушке возле туалета.
Сквозь дрему и под песни, доносящиеся из радиоприемника, мне в голову лезут забавные глупые мысли – о том, как в семнадцать я мечтала, что приеду сюда и стану звездой. У меня тогда была гитара, три тетради стихов и море амбиций. И вот теперь я тут. Без стихов и гитары. Без амбиций. Что бы мне сказала я из того романтического прошлого? Что бы себе сказала прежняя версия меня? Наверное, выслушала бы историю и, подмигнув, отметила бы:
– Слушай, а ведь не отпускает Москва, да? Не хочет отпускать. Может, это судьба? Может, нужно просто верить в себя?
Сквозь дрему хохочу. Уметь видеть во всем добрые знаки – это тоже искусство. Правда?
Утром администраторша будет так добра, что впустит нас умыться и совершить утренний туалет в одном из номеров, откуда только что выехал постоялец. Мы с Дарвином на скорую руку перекусим булками и кефиром возле одного из магазинов, потом снова взвалим на себя наши сумки, чемоданы и рюкзаки и снова сядем на метро.
Два дня в Москве и два дня в подземелье. Температурящий Дарвин все время просится на руки, мы долго сидим с ним на какой-то станции – отдыхаем, потом обедаем в каком-то торговом центре, выход в который есть прямо из метро. Вечером садимся на поезд. Уставший ребенок уже ничего не соображает, и о том, что он ехал ночь в поезде, он успевает сообразить уже утром, изумленно глядя в окно на другие поезда и технические постройки вокзала, к которому мы подъезжаем.
Москва, наверное, прекрасный город. Но для меня она так и осталась той самой звездой, что пролетела над головой и погасла в смоге. Я провела два дня в адище подземки, и на память о посещении самого из чудеснейших городов мира у меня остался только красный билетик – на все виды транспорта, на одну поездку. И пусть я знаю, что где-то там, над моей головой, тогда кипела совсем другая жизнь – счастливая, интересная, богатая событиями и встречами. Пусть я множество раз читала о театрах и музеях, культурных центрах этого чудесного города. Тогда я была только маленьким муравьем. Беженцем. Маленькой песчинкой, которую терли и бросали из стороны в сторону волны жизни.
Какая же ты огромная, Москва, если даже твое подземелье может стать отдельной главой моей маленькой муравьиной жизни?
Глава 11. Круг девятый. Белый город, черные бабочки
С бесконечной благодарностью тем, кто рядом! Спасибо Валентине Григорьевне, Оксане, Ирине, Наталье, Марине, Екатерине, Марии и многим другим.
Стоит жара. По городу летают черные бабочки. Тревожно от их вида, как будто это не бабочки, а зола, разлетающаяся от пепелища. Малыш Дарвин смотрит на этих бабочек широко распахнутыми глазами, скачет от восторга и, разбаловавшись, машет на одну чешуекрылую, когда она садится на забор совсем рядом от него.
– Дарюша, не пугай бабочек. Маленьких нельзя пугать. И обижать нельзя. Никого.
И Дарвин улыбается мне и бежит по дорожке вперед. Ему нравится, заигравшись, убегать от меня. Но не слишком далеко, чтоб, оглянувшись, все же найти меня глазами в толпе. Я бреду сквозь жару, уставшая от бесконечных кабинетов, документов, очередей. Выгоревшая изнутри до золы. Измотанная бессонницей, страхами, сомнениями и тревогами. Наше будущее представляется мне смутно. Даже в обозримой перспективе. Работы нет, денег нет, в садик можно пойти только после получения статуса, а на это нужно время и деньги, которых нет. И никого рядом с нами тоже нет. Никого. Даже просто ради того, чтоб, сцепив зубы, побиться головой ему в грудь и повыть.
Множество людей вокруг и никого рядом.
А Дарвин бежит и бежит, и хохочет, а потом замирает возле очередной бабочки, которую растоптали на асфальте:
– Мам, жук спит! – говорит он и грустно показывает на расплющенную бабочку, от которой остались только блеклое пятно и пара черных дрожащих крыльев.
– Да, малыш, – говорю я. – Бабочка спит. Сейчас она отдохнет и полетит домой…
Говорю и вдруг начинаю давиться слезами. За последнее время у меня развилась какая-то странная особенность – плакать от каждой мелочи, просто не имея сил себя контролировать, или вдруг впадать в восторженную радостную эйфорию – точно так же, от мелочи. И чем ярче радость, тем острее потом моя тоска. Постоянные американские горки с эмоциями. Взлет и падение, взлет и падение. И каждый новый кульбит, каждый новый пик все круче. Боюсь, однажды совсем упаду, провалюсь в яму. Внутри оборвется все и рухнет. В пропасть. В полную тьму. В безнадегу. Навсегда. Интересно, когда это случится? Что станет последней каплей? В раздумьях как будто препарирую свои эмоции. Если еще могу удивляться и замечать такие странности – может, еще не все потеряно?
Недавно на детской площадке в песке я нашла украинскую монетку, пятачок. Зажала в кулак и ревела, перепугав всех прохожих. Удивительно, откуда он тут, если их и у нас уже с год как отменили? Почему тут? Наверное, тоже добрый знак – привет из дома, привет от Ангела. Теплое напоминание о том, что было когда-то дорогим, важным, пусть и казалось мелким. Пятачок в кулаке. Копейка, которую и потратить уже не получится. Но которая может быть так дорога! И я снова то реву, то смеюсь, разглядывая монетку. Натираю ее до блеска, прижимаю к щеке. Что со мной? Что же со мной? Совсем сошла с ума...
С той поры постоянно ношу этот пятачок с собой. Натыкаюсь время от времени, когда роюсь в карманах. Вздыхаю и тру на счастье. Какой глупый талисман. Глупый, но дорогой.
В Белогорье мы с Дарвином уже два месяца. Дни то тянутся, то летят галопом. Мы смотрели, как неприветливо холодная весна сменилась летней жарой, потом отлетел пух с тополей, а теперь город заполонили черные бабочки. Тревожные черные бабочки.
Мы снимаем квартиру. Тридцать квадратов, в которых нет даже кровати, а в ржавой ванне нет пробки, но стена украшена лепниной в виде сакуры. И весь блеск и нищета – в этом гипсовом дереве. Все наше отчаянье. Все наши беды.
В сакуре. В черных бабочках. В отлетевшем пухе. В одиночестве, которое можно испытывать, только находясь среди людей.
Тетя Полина, которая сулила нам жилье в Белогорье и поддержку с оформлением документов, как оказалось, сильно приукрасила свою возможность и желание нам помогать. Мы проделали такой долгий путь с такой надеждой в сердце, а тут оказались жестоко обмануты. Тетя Полина открыла дверь хмурая и тут же возле ее плеча появился не менее хмурый, что-то жующий пасынок Рустам. Он был не рад. Тетя впустила, указала на диван и пустую полку шкафа и пошла чем-то угощать любимца Рустама. Кругом сновали коты и было одиноко, тревожно, ничего не понятно. Нам никто не поможет. Нас никто не приютит. Вместо квартиры тетя Полина смогла выделить нам только диван и короткое одеяло, которое, которого сильно пахло котами. Вместо помощи с документами мы выслушали строгие упреки за то, что, видимо, мы имеем намерение жаловаться на судьбу, а ведь есть и те, кому хуже, чем нам. На этой войне есть раненые и даже убитые. И тетя Полина призывала думать о них, а не о том, как нам жить дальше. И даже выдала с презрительным укором: «А ведь ты должна быть благодарна, а ты вот так непонятно ко мне относишься!».
Приезд Рустама тоже никто не прогнозировал, но теперь все внимание и вся любовь была отдана ему.
Я была благодарна тетке. Но разочарована. Судьба странно и очень неуместно подшутила надо мной. Хотя я могла бы смириться даже с этим, но веселые посиделки Рустама, пока тетя Полина была на даче, сильно пугали малыша Дарвина. Как и сама тетя Полина и сам Рустам, гуляющий по квартире в одном нижнем белье и всегда говорящий на повышенных тонах. Тетка была глуховата и тоже любила говорить громко, много и строго, как учительница на пенсии. Временами тетя Полина была сильно не в себе и заговаривалась, начинала орать, говорить какие-то странные вещи. Она говорила, что ее коты летают и что нам с документами может помочь ее подруга, которая работала в миграционной службе, но умерла десять лет назад.
Малыш Дарвин, который и так был беспокойным после наших переездов, теперь стал постоянно просыпаться ночью в истерике, бежать в прихожую, надевать свои кроссовочки и с криками: «Домой, домой!» – пытаться открыть двери и уйти. И даже когда я его хватала на руки и старалась утешить и убаюкать, он долго потом еще ревел, показывая на чемодан и на свою обувь – мол, мама, давай уедем. В его присутствии нельзя было говорить слово «домой», так как он немедленно начинал куда-то спешить и собираться. Он кидался на улице к машинам, которые были похожи на машину деда, и кричал им в след: «Дед, дед!»
Я и сама совсем извелась – я перестала спать, я постоянно ревела в трубку, общаясь с Пашкой где-то в мессенджерах, я стала прокладывать путь домой, каждую ночь изучая предложения перевозчиков и какие-то чаты. Мне не выехать через Польшу, мне нужно лететь в Румынию. Но как лететь, если денег уже нет. И я раз за разом изводила себя все сильнее – зачем я уехала? Как я могла совершить такую ошибку? Я не выживу тут. Мне негде жить, нечего есть, я не могу претендовать на работу, если у меня на руках ребенок. Что мне делать? Мне надо домой…
Я чувствовала, что от меня стали отдаляться родители. Теперь нам сложнее общаться, почти нет связи. Они устали нервничать из-за меня. Они предлагают стиснуть зубы и бороться, потому что выхода нет. Потому, что никто не знал, что у тети Полины такие странности. Потому, что нужно быть взрослой. И папа, который продолжает верить в Россию, как в небеса обетованные, дает один абсурдный совет за другим – пиши песни, вдруг пробьешься, заводи знакомства, вдруг заметят, ищи заказы, вдруг заработаешь. Реально ли хоть что-то из этого? Не сюжет для фильма или сериала, не передача по первому каналу, а жизненный совет и перспектива? Или лотерея, в которой шанс выиграть еще меньше, чем шанс побывать на Луне? Стоит ли тогда затевать игру с такими шансами?
А тетя Полина… Ах, милая наша тетя Полина… Как жаль, что тесная квартира и ваш душевный ресурс не рассчитан на всех, кто хочет быть с вами рядом, укрываясь от бед и пережидая штормы судьбы. Знать бы наверняка... Знать бы... Но, на беду, все стечение обстоятельств может стоить нам с Дарвином жизни…
Потому, бесконечно благодаря за доброту приютившую нас тетку, погладив на прощанье особенно полюбившегося нам черного кота Василия, у которого были уже побелевшие от седины усы, мы собрали вещи и съехали на съемное жилье. Первый взнос за наши заветные 30 метров был оплачен частично моим дядей, а частично – добрым меценатом из числа волонтеров. И вот так мы оказались одни в чужой стране, в чужом городе. И никто, кроме квартирной хозяйки, особо не интересовался – живы ли мы, если по какой-то причине долго не выходим на связь, если сами не кричим на весь мир, что мы еще живы и очень хотим выжить, несмотря ни на что.
А жить все еще хочется.
Бам, бам!
Дом подскакивает и я, лежа в постели, скриплю зубами от злости. Засовываю в дыру в пододеяльнике то одну, то другую ногу. Куда бы мы не бежали, война не отпускает. Нельзя просто отвернуться, закрыть глаза, забыть. Уехать в другую страну или на другую планету. Это наша война. Мы должны ее пройти. Прожить. Выжить в ней.
В ту ночь совсем рядом, только пройти 10 минут по тенистому парку, от взрыва ракеты погибло 5 человек. Они бежали из обстреливаемого Харькова, спасались от войны, но она не отпустила...
А мы с Дарвином продолжали жить и бороться. Проехав почти три тысячи километров, но оказавшись всего в трехстах километрах от дома, мы не можем к нему никак пробраться. Износившие нашу одежду, растерявшие вещи и игрушки, мы, в сущности, так ничего и не обрели. Ни покоя, ни надежды. И мы продолжаем просыпаться от громких звуков. Продолжаем пугаться автомобильных сирен. И мы продолжаем бежать... Мы беженцы.
Тяжелее всего нам в этой борьбе достаются две вещи – общение с людьми и хождение по кабинетам с документами.
В первом случае все просто – люди, как это ни очевидно, попадаются разные. При этом ранить они умудряются не только своей ненавистью, но даже желанием помочь и облагодетельствовать.
А ненавидят тут многие. Журналист Ирина с острым бородавчатым носиком пожилой крысы – она считает, что лучшее, что тут может получить украинский беженец – это возможность выехать в Европу. Во мне она видит садомазохиста, который сознательно окунается в пучины ненависти по национальному признаку, и очень удивляется тому, что я о своей ненависти к кому-то не говорю и, очевидно, никакой ненависти не испытываю.
Интересно, глядя на меня, она видела человека или представителя какого-то другого вида, с хвостом или рогами?
Меня ненавидят сотрудники медицинского центра, где мы должны пройти медосвидетельствование, вместе с толпой индийских студентов и гастарбайтеров с Ближнего Востока. Для них мы все «понаехали», а у нас с Дарвином еще и отягощающий фактор, мы же беженцы, потому мы не просто «понаехали», а вообще приползли и чего-то требуем.
Меня ненавидят сотрудники миграционной службы, для которых мы работа и головная боль.
Меня ненавидит сотрудник технической службы одного мобильного оператора и очень зло реагирует на оговорку, когда я вместо «рубли» говорю «гривны».
И я сдаю экзамен по русскому языку, заплатив за него семь тысяч, чтоб иметь возможность на законных основаниях оставаться в этой стране. И я мочусь в баночку в медицинском центре, заплатив за анализы три тысячи, потому что беженец не должен иметь опасных заболеваний или принимать наркотики.
Беженец – это не про людей. Это про расчеловеченную биомассу, в которую тебя перемалывает жизнь.
А для остальных, с кем меня сводит судьба, я почему-то становлюсь каким-то болеотводом. Даже не вникая в мою историю, даже не узнав, откуда я, люди спешат рассказать мне о своих горестях – больных детях, своих болячках, своих переездах, потерянной работе, умерших друзьях, о плохом урожае на приусадебном участке. Наверное, боль – это как магнит для чужих страданий. Но, конечно, это еще и повод сохранить дистанцию. Боль презираема. Так что в день я слушаю или читаю от двух до пяти чужих горьких историй, и каждый раз они оканчиваются поучением – мол, «твои беды – чепуха, и не такое бывает!» Зачем мне это? Кто-то считает, что это вдохновляет и лечит? Мотивирует, затягивает душевные раны?
Я стала называть это одним из ликов русской души. Не зря тут всегда любили юродивых, которые на паперти показывали свои язвы – это, по русской трактовке, признак богоизбранности. Потому предъявлять друг другу свои язвы – тут как правило хорошего тона. И, не приведи тебя Господи, послушать чужую грустную историю без достаточного благоговения. Это от Лукавого, тебя не простят.
Но что делать, если нет душевных сил на эти чужие язвы? У меня и на свои уже сил не осталось. Я не могу сейчас болеть и за всех вас. А ведь болею. И всегда болела. Ведь я живая и у меня есть душа. За весь наш многострадальный мир. За нашу странную Вселенную, где ни одна история не оканчивается счастливо – всех нас ждет одна и та же тьма. Но этими чужими грустными историями мне пытаются навязать еще и чувство вины. Вины за то, что мне тяжело. Сегодня и сейчас. За то, что мне плохо. За то, что я просто пытаюсь выжить и иногда попадаюсь кому-то на глаза.
– А вот моей бабушке в 41-м было тяжелее!
– А я от рака чуть не умерла!
– А у меня сын в больнице!
А у меня черные бабочки в сердце. Черные, как зола. Не топчите их.
С другой стороны, и это я тоже должна признать, эти истории, рассказанные шепотом и под покровом ночи, когда Дарвин спал, а я сидела на полу возле дивана, прячась от тети Полины и ее настойчивого внимания, иногда становились откликом из бездны. Как пароль-отзыв, свой-чужой. Просто звучали они не в назидание, не публично и ради бравады, а открывались как самый большой секрет – «я тоже с черными бабочками в сердце, мне тоже болит».
И с кем-то там, по другую сторону экрана, мы тихо плакали вдвоем. Или, уже не имея слез, вглядывались в бесконечную пустоту, оставшуюся там, где боль что-то навсегда вырвала из сердца.
Черные бабочки кружат и кружат, и танец их не остановить.
В вечернем парке нам с Дарвином попадается тихий и уютный собеседник. Наверное, один из тех, кто в этот вечер решил пройтись по улицам пешком, а не пролететь по облакам. Снял крылья и нимб, надел мятую синюю рубашку и сел на лавочке. Отвлекся от книги, засмотрелся на Дарвина:
– Какой кудрявый. На моего внука похож, такой же сорванец...
– Да, он маленький сорванец, – я просто повторяю за собеседником, это активная имитация беседы, когда этой самой беседы очень хочется избежать, но все же нужно остаться вежливым.
Мужчина вздыхает, снимает очки, протирает глаза:
– Мой внук в Харькове живет, в марте они выехали в Польшу, теперь переехали в Германию. Ждут окончания всего этого безобразия, хотят вернуться домой.
Мне хочется прокричать на весь город: «И я! И я очень хочу!» – но я молчу и улыбаюсь, никому не нужны мои проблемы. Никому не нужны мои язвы. Чужому сердцу – точно.
– Вы извините, что я это все рассказываю, – говорит собеседник. – Просто скучаю по внуку.
– Я понимаю, – киваю я. – Ничего страшного.
– Просто знаете, что я думаю? Мы справимся. Мы просто переживем эти непростые времена и в скором времени сможем воссоединиться с родными, семьями, друзьями.
В этот момент я точно уверена, что со мной говорит мой Ангел. Ведь так не бывает, что случайный прохожий на улице вдруг начинает отвечать на твой внутренний диалог.
– Мы научимся ценить то, что раньше не ценили. Свое спокойствие, спокойствие своих родных, стены своего дома. Вот я в юности как думал, что нет ничего лучше, чем уехать с одним чемоданом в руке и путешествовать, путешествовать, пока силы есть. Спать под открытым небом, пить из рек, знакомиться с людьми, попадать в приключения. А сейчас, когда увидел беженцев, которые вот так... с одним чемоданом... Нет, думаю, можно пережить любое приключение, когда ты сам это выбирал, но пусть всегда будет дом и люди, которые тебя в этом доме ждут, вот это лучше всего! И важнее всего!
Мы оба замолкаем и пару минут смотрим на Дарвина, который бегает на детской площадке. Я глотаю слезы. Собеседник продолжает:
– Любая война оканчивается миром. Мир всегда побеждает. Побеждает мир, а не какая-то из сторон. Просто нужно чуть-чуть подождать. И все будет хорошо.
Черные бабочки летают над городом. Они все так же похожи на золу, поднявшуюся над пепелищем в ветреный день. И в моем сердце все такая же черная яма.
Просто пока рядом мой Ангел, я не одна.
– Не забывай, – говорит мой Ангел, закрывая свою недочитанную книгу и убирая ее под мышку. – Все будет хорошо. Обещаю!
И он тает в полумраке вечернего парка, хотя я чувствую, что незримо он все так же остается рядом. Да, мой Ангел рядом и у него тысяча лиц, тысяча рук, тысяча сердец.
У меня на подоконнике стоит баночка меда от Ирины из Москвы и маленький, очень милый чайничек от Марины из Белгорода, и Наталья подарила Дарвину книжки.
Спасибо...
Я вдыхаю, выдыхаю и снова открываю глаза. В очередной раз выбравшись из эмоциональной ямы, я вдруг замечаю, что Белогорье – красивый город. Побывать бы тут при других обстоятельствах. И люди тут добрые, встретить бы их при других обстоятельствах. И быть бы мне не в такой эмоциональной дыре... При других жизненных обстоятельствах, да.
Плохая вода, разъедающая краны, но чистые улицы, ухоженные дворы и всюду тюльпаны. И транспорт ходит регулярно. И очень нравятся эти оригинальные скульптуры из камня и кованых элементов, которые украшают центр. И детские площадки, на которых Дарвин сходит с ума. И возле каждой площадки – беседка. Так уютно.
И тетя Полина... Она хоть и ворчливая, но, в сущности, не злая. И помогла, как никто в этом мире. И варит вкусный компот. Потому в этом городе мы держимся за нее, как за единственного родного человека. Пусть ворчит... Пусть злится на нас. Пусть терпит. И нас, и Рустама, и всех шестерых котов. И мы потерпим.
А у нас на балконе поселился белый голубь. Как добрый символ, как верный Ангел. Он прилетает каждый вечер ночевать, и, глядя на него, я снова и снова думаю, что мир обязательно наступит.
И в очередях у нас с Дарвином иногда случаются истории, о которых можно было бы писать новеллы. Как мы стояли в многочасовой очереди в медицинском центре и перед нами все пытался без очереди пройти очень бойкий выходец из восточных регионов. И даже несколько раз пробегал вперед, совершенно игнорируя возмущенные окрики всей очереди. А потом, видимо, его настигла карма – в каком-то из предпоследних кабинетов внимательный врач обнаружил в его документах опечатку и отправил все переделывать. Все печати и подписи заново.
Маленькое чудо однажды случилось и в миграционной службе. Наверное, это было чудо, сродни тому, как воды Красного моря разошлись перед Моисеем. Так страшные очереди однажды разошлись перед нами с Дарвином. Мы просто однажды вошли в помещение и там никого не было. Мы взяли талон и тут же попали к инспектору. А инспектор, продолжая являть чудеса, даже лично исправила ошибки в подаваемых документах и приняла их.
Так что черные бабочки улетят в свое время, а меловые горы будут стоять. Тьма рассеется. А белый голубь, снова залетевший на балкон, однажды станет добрым вестником. Он принесет, обязательно принесет нам новость о том, что наступил мир и мы можем возвращаться домой.
Глава 12. Круг десятый. Домой!
На столе блокнот со стихами и красная машинка Дарвина, которую он называл Мими. В шкафу – новая, еще с биркой, оранжевая рубашка, которую я так хотела надеть на фестиваль. Моя гитара в черном кофре. Моя розовая подушечка с головой обезьянки. Мои тапки. А на подоконнике пыль, море пыли. Как много ее успело накопиться...
Как сомнамбула иду по квартире. Это мой дом. И само мое тело помнит и чувствует тут все – скрип пола в гостиной, тепло белого покрывала с красными цветами, шероховатую поверхность двери в кладовку, куда после ремонта так и не прикрутили ручку. Наклейки с машинами, которые криво приклеивал маленький Дарвин, его резиновые сапожки на полке для обуви, брошка-булавка с собачкой, которую приколола мне мама к свитеру перед отъездом, а я хотела положить в карман, чтоб не потерять, но так и позабыла на столе.
Перед отъездом... Перед каким отъездом? Где я была? Зачем? Разве могла я быть где-то еще, разве должна была я выходить за дверь своего дома? Туда, в этот жестокий и страшный мир, где взрываются бомбы и гибнут люди? Разве могла быть где-то на земле такая сила, которая вынула меня из самого уютного места во Вселенной и швырнула на чужой продавленный диван, в чужую, пахнущую котами квартиру? Почему? За что? С меня как будто сняли панцирь. Защитный хитиновый слой. Кожу. Меня выпотрошили и вычистили, лишив сил, опоры, чувств и воспоминаний. Лишив всего. Лишив самой себя. Лишив дома.
А сейчас я вернулась. Хотя бы просто во сне.
Утром я проснусь на чужом диване, в чужой квартире и первым делом буду смотреть в телефон – вдруг там, сквозь весь шум и сор соцсетей и мессенджеров, я все же увижу главное сообщение, которого я жду: «Мир. Наступил мир. Пора возвращаться домой!»
Потому, что эта история должна окончиться именно так. Я приеду домой, обниму маму с папой, выпью чай с Пашкой и буду долго-долго мыть окна, чтоб на них не осталось никаких следов от липкой ленты, которой мы крест-накрест клеили стекла. Больше никаких светомаскировок, никаких матрасов в прихожей, никаких правил двух стен, никаких сирен и никакого страха. У меня будет дом и мне будет в нем спокойно. И под окнами моего дома вырастет высокий-высокий дуб, о котором Дарвин расскажет: «Мы посадили его все вместе», но никогда не будет добавлять: «...тогда, когда началась война». Потому, что дети забывают все плохое. Мы будем дома, и это будет главное.
Потому, что все хорошие книги оканчиваются именно так. Все грустные истории. Все приключения, в которых было место и чудесам, и бедам.
Домой. Я скоро вернусь домой.
Когда-то мне показалось таким странным и неуместным назвать волонтерскую группу, помогающую беженцам – «Десятый круг». Что-то адское и дантовское чудилось мне в этом названии, и грустно было мне от этой аналогии. А теперь я поняла, что там, ниже девятого круга, ниже льдов реки Коцит, лежит самый страшный из адских кругов – беженство.
Не знаю, за какие грехи, но не дай вам Бог даже заглянуть в этот круг...
А я, побывав на самом дне ада, сейчас мечтаю только об одном: чтоб маленький Дарвин, пройдя со мной весь этот путь, который сломал бы даже взрослого, спустя годы вспоминал бы не мои слезы, не чужие квартиры, не пол турецкого аэропорта, не крики тети Полины, а белого голубя, залетевшего на балкон, велосипед, который ему подарила хозяйка немецкого магазина «У Гиты», забавные улочки маленького поселка Марс, добрую улыбку девушки в немецком аэропорту, суетливые поезда метро московской подземки (ведь Дарвин так любит поезда!) и ваше добро, мои друзья из Белгорода – подарки, сладости, прогулки по красивому городу, в котором так много интересного. Вашу помощь, поддержку и дружбу.
Да, дети забывают плохое, но всегда помнят хорошее. Ведь все знают, что жизни они должны учиться по хорошим вещам.
Я скоро вернусь домой.
Я обязательно скоро вернуть домой.
Вместо послесловия
Жанна и диван
Дописав главу, я пытаюсь унять дрожь в руках. Я правда верила, что мой рассказ, как очень долгая молитва, будет иметь какую-то волшебную силу и остановит, прекратит эту ужасную войну. Что люди услышат друг друга и с полей сражения уйдут за столы переговоров. Что мы с Дарвином вернемся домой. Но белый голубь пока не принес мне долгожданную весточку. Может, завтра? Я буду с надеждой ждать утра...
Вместо голубя утром на пороге появляется хозяйка 30-ти метров, которые мы с Дарвином арендуем за огромные деньги. Что поделать, город переполнен, и если не хочешь уезжать вглубь страны, а продолжаешь надеяться и верить, что там, всего в 60 километрах (я готова сейчас же пробежать их пешком, если мне сообщат, что наступил мир!), скоро все наладится, то плати много и радуйся любому углу.
Хозяйку зовут Жанна, и это тот случай, когда человек очень похож на свое имя. В ней есть и ершистость колючей буквы «Ж», и кошачья двуличная вкрадчивость палиндрома «анна». Она пришла торговаться.
Когда я заезжала в квартиру, мы условились, что за покупку спального места Жанна сделает мне скидку. И я, несколько ночей проведя на матрасе, и правда купила подержанный диванчик, а волонтеры привезли разобранную кровать, на которую я до сих пор смотрю с беспомощностью человека, который никогда не собирал мебель. Жанна смотрит на диван и кривит губы – нет, ей не кажется, что она должна давать мне за это скидку.
– Это же не диван, какая-то раскладушка... Разве можно за это заплатить три тысячи?
– Он так мне и обошелся – покупка и доставка.
– Спросили бы у меня. Я думала, у вас есть свой.
– Был бы он мой, вы бы сделали скидку?
Жанна дергает бровью:
– Он из «Икеи»?
– Я не знаю. Но тут еще кровать. Съезжая, я не смогу это все забрать с собой, что-то точно останется тут. Вы обещали скинуть.
Жанна стоит, как скала. Она недовольна диваном. А, справедливости ради, обстановка квартиры от Жанны точно не тянет на квартиру мечты – шкафы были собраны так, что разваливались от прикосновения, и волонтеры потратили день своей жизни, перебирая их и укрепляя. Стиральная машинка, о которой Жанна говорила – «при стирке вытекает буквально рюмочка», бьет фонтанами и выключается, так и не набрав воды. Холодильник урчит, как трактор, но не морозит. Еда, которую с запасом привезли волонтеры, частично протухает. Проржавевшая ванна без пробки. И сама квартира – это Франкенштейн, где полы с громадными зазорами у плинтусов, криво устелены линолеумом, стены ободраны и все, даже шкафы, завалены неизрасходованными стройматериалами – мелом, цементом, какими-то кусками мебели и ДСП. Но плох именно диван. Он не стоит обещанной скидки...
В объявлении у Жанны было сказано: «Можно украинцам». И обращаясь по объявлению, я чувствовала себя негром, которого кондуктор не пускает на переднюю площадку в трамвай. А если и впускает, то требует платить по двойному тарифу и не разрешает садиться в пустое кресло. Знай свое место, второсортный человек.
Я часто слышу, что нужно быть благодарной за все. Что я не должна спорить или спрашивать, почему так или иначе, что я должна принимать все, даже если не хочу или не могу. Должна терпеть. Должна смириться.
Послушайте, а там, в темных водах северной Атлантики, где тонул «Титаник», тонущим тоже кто-то говорил: не кричите, не тяните руки, не спрашивайте, почему вам не хватает места в лодке? Не торгуйтесь за этот чертов диван?!
Не ругайте меня. Я просто хочу выжить.
Я не виновата, что я в воде. Барахтаюсь, как получается.
И я не стала хуже от того, что я не в лодке. Пусть по жизни я не всегда была пассажиром первого класса, но и такого высокомерного презрения я не заслужила. Я защищала слабых. Помогала нуждающимся. И всем сердцем любила и люблю жизнь.
Я хочу жить.
И я очень, очень хочу домой!
Нет, нет. Эта история должна окончиться хорошо. Ведь Ангелы не встречаются людям просто так, а белые голуби не так уж часто селятся на балконе двух потерянных, испуганных беженцев. Мамы и сына.
Я рассказала эту историю и верю, что кому-то она напомнила, как важно совершать добро. Кому-то напомнила, как важно верить и бороться. А кого-то укрепила в надежде, что однажды, через тысячи километров и спустя тысячи часов, все будет хорошо.
Слушайте! Вы тоже слышите? Шум белых крыльев... Подождите, подождите, там, на балконе, белый голубь... Схожу узнаю, какую новость он мне принес.
Три неба
Загробный мир по Данте – это не только адские круги, это еще и райские небеса. Мое путешествие было бы не полным, если бы не этот свет, который и есть любовь.
Конечно, я не Данте, у меня нет сил на все десять небес, потому оставлю себе только три, зато самые чистые и добрые.
Небо первое. Тоня и Люба
У Тони был тяжелый день. Сегодня ей пришлось выйти вместо подруги на кордебалет, всего один взмах ногой, а сразу дернуло и в спине, и в бедре. Видимо, возраст дает о себе знать, нельзя уже на сцену не разогревшись. Но она ни на мгновение не выдала себя – вот и сейчас, уже выйдя из гримерки, даже успела пококетничать с жонглером Жозефом. Конечно, она же артист! Она всегда будет улыбаться! Она всегда будет лучше всех! Клуб сегодня был особенно шумным и переливался огнями. Был предпраздничный день, и гостей было много. Все работники бегали и суетились. Над немецким поселком Марс сгущалась тьма.
Уже дома, переодевшись в майку и спортивные штаны, забравшись в постель и подложив под больную спину подушку, она достала телефон и открыла мессенджер. Сестра снова не выходила на связь. Она читала сообщения, но ничего не отвечала. И Тоня не знала, что делать. Никогда в жизни она никого не пыталась в чем-то убедить, заставить что-то делать, не стремилась принимать за других решение, но сейчас она чувствовала, что судьба Любы в ее руках. И она, сжав и разжав в нервных раздумьях маленькую ладонь с хрупкими длинными пальцами, стала набирать: «Люба! Время идет, и решение нужно принимать быстрее! Если у тебя нет денег, я куплю тебе билет на автобус до Штутгарта, потом пересядешь на электричку и через два дня будешь у меня».
Люба была Тониной младшей сестрой. Когда-то они обе ходили в балетную школу и танцевальную студию, но лет в двенадцать Люба забросила балет, увлеклась современными танцами, поступила в театральное училище. В 16-ть родила первого сына и стало не до танцев. С первым мужем она быстро рассталась, искала себя на разных поприщах, металась по стране – сообщения от нее доходили то из Львова, то из Одессы, и вот теперь она пишет, что находится в Лисичанске. Тоня не знала, где это, а посмотрев по карте, похолодела:
– Люба, уезжай! Уезжай немедленно!
А сестра отвечала что-то непонятное – мне долго собирать вещи, давай еще думать, я не знаю, как добраться, Максим приболел, тут работа, дела.
Тоня нервно сжимала и разжимала кулаки. Пыталась что-то понять или придумать. Какие сейчас дела? Какая у нее там работа? И это сколько уже Максиму? Семь или восемь? Она видела племянника всего один раз, когда ему был год, и запомнила, что у него темные волосы и черные глаза, которые казались всегда очень удивленными.
– Люба, ты там замуж вышла? Что тебя так там держит?
– Нет, не вышла, – отвечала сестра. – Ничего особо не держит, просто давай еще подумаем. Далеко ехать. Чемоданы долго собирать.
«Что за чепуха! – думала Тоня. – Какие еще чемоданы, что она такое пишет? Бежать нужно, спасаться».
И Тоня ничего не понимала и очень хотела помочь сестре.
А где-то там, в другой стране и в другом городе, над которым прямо сейчас поднимались дымные столбы и пожарища на месте обстрелов, Люба, сидящая возле входа в подвал многоквартирного дома, снова взяла в руки телефон и посмотрела на экран. Заряда было мало, и мобильная связь часто пропадала, но сейчас она еще была, и чудом прорвавшееся сообщение от Тони показалось ей таким грустным и тревожным. Люба не знала, что ответить. Ей не хотелось отвечать, объяснять и всех расстраивать. Потому она просто отложила телефон в сторону и, радуясь минуте тишины и покоя, подставила лицо солнцу и положила руку на огромный живот. Она была на 38-й неделе, куда сейчас ехать? Какой автобус? Вот родит, тогда будет думать. А это уже скоро, скоро...
Маленький человек в животе, который еще не знал ни про какие ужасы мира, беспечно бил маму ногой в районе пупа, и Люба просто прикладывала туда руку, чтоб ребенок чувствовал ее тепло и прикосновение. Через пару минут вернулся Максим с водой, и они еще долго сидели рядом. Молча.
Маленькая Алиса действительно родилась не в Германии. Но и не в Лисичанске. Люба и Максим выехали из города вместе с друзьями, и ребенок родился возле Трускавца. В тихом, мирном, спокойном месте.
Жизнь всегда побеждает. И дети не должны знать, что такое война. Мир. Мы должны подарить им мир.
И Алиса тихо спала на руках своей мамы, не вздрагивая и ничего на свете не боясь, потому что на руках у мамы она была в безопасности. Как в раю.
Небо второе. Артемка
Артемке было десять. Но щуплый и маленький, он уже который год оставался самым низкорослым в классе и очень из-за этого переживал. Старший брат, которому уже исполнилось девятнадцать, утешал Артемку:
– Я тоже сначала был самым маленьким. А потом как начал расти. Как раз как мне одиннадцать исполнилось! Рос, рос и стал выше всех!
Брат и правда был высоким. Хотя тоже – худым. Но Артемка ему верил и всю зиму ждал своего дня рождения – 24-го февраля. И праздничное утро начал не с разворачивания подарков, а с того, что встал у дверного косяка и попросил, чтоб брат сделал пометку, куда он, Артемка, уже достает макушкой.
– А завтра будет еще выше, да? – спрашивал он родных и не понимал, чем они встревожены.
А ночью город первый раз обстреляли. И следующей. И через несколько ночей – опять.
Первые дни Артемка еще не сильно боялся и продолжал просить замерять его возле дверного косяка, но когда мама первый раз сорвалась и плакала на руках у бабушки, как ребенок, Артемке тоже стало не по себе.
Потом становилось только хуже. Во дворе соседского дома погибла пожилая соседка. От обстрелов рядом сгорела машина, и люди из нее прятались в погребе вместе с Артемкой и его семьей.
А когда они собрали вещи и побежали по улице, то встретившиеся им военные сказали, что никого не выпустят: «Идите обратно» – и тогда плакала уже бабушка, чуть не на коленях умоляя их отпустить, дать уйти или уехать.
Выбрались они дней через пять. Шли пешком, ехали на каких-то битых и обстрелянных машинах, потом сели на эвакуационный поезд. До границы добирались три дня, и целый день стояли на самой границе. Бабушка и мама, показывая на щуплого, но высокого брата, которому было уже девятнадцать, говорили таможенникам, что тому только пятнадцать, но документы сгорели. Таможенники качали головой и не соглашались их выпускать. Помог случай – рядом притормозил автобус, который таможенники уже проверили, и водитель на мгновенье приоткрыл дверь. Они быстро заскочили и так выбрались.
Ехать было далеко. К двоюродному брату, который работал в клубе в Марсе. Самая окраина Германии, рядом с французской границей. Там у брата была комната в общежитии, и он обещал пустить всех хоть на первое время.
Так они и жили всей семьей в малюсенькой комнате общежития. Артемка первое время боялся выходить – кругом все, как на другой планете. Потом, когда осмелел, все равно дальше коридора не шел – а вдруг нужно будет что-то сказать, спросить что-то? Как? Тут же кругом только немцы. И грустно ему было так, что хоть плачь. Друзья, школа, игрушки, компьютер... ничего нет.
Он два раза выходил на детскую площадку, один раз на роллердром. Сидел, смотрел и уходил домой.
А однажды шел по улице и ему навстречу – велосипедист. Рослый парень с отросшими волосами:
– Ахтунг! Свали, дурак! – крикнул парень, и Артемку как током ударило – он понял эти слова!
– Стой! Стой! – кричал он и метров двадцать бежал следом.
И парень на велосипеде действительно остановился. Развернулся и изумленно, круглыми глазами смотрел на Артемку:
– Ты че, русский, что ли?
– Я из Украины, – задыхаясь и чуть не плача от сложных, непонятных, внезапно навалившихся чувств, ответил Артемка.
– И я, – ответил парень и протянул руку. – Егор меня зовут. Пять лет уже тут живу. Вон в ту школу хожу. Мне одиннадцать, а тебе?
Артемка приосанился, разогнул плечи и, немного изумленно глядя на такого рослого парня, ответил:
– Я Артем, мне тоже одиннадцать!
И пожал руку в ответ.
Так у Артема появился первый и самый настоящий друг.
Рай открывает тебе двери, если ты верный и если ты не один.
Небо третье. Ева. Мой сны и мечты.
Моему ангелу Ольге. Мои родным и любимым Сергею, Виталию, Наталине.
Ева была нашей семейной легендой. Это та самая двоюродная сестра, с которой неизбежно сравнивают тебя – мелкую, не такую ловкую и не такую талантливую представительницу фамилии. Думаю, с культом Евы росли все девочки из нашей семьи, но я, пожалуй, могла бы дать им фору – у меня в дневнике даже хранилось ее фото. Фото, сделанное в ту пору, когда в девяностых Ева единственный раз приезжала к нам в гости. Какой красивой она тогда мне казалась – светлые волосы, пестрые платья и какая-то удивительная сумочка, ручка которой так напоминала змею.
Потом Ева уехала покорять Америку. И Америка почти покорилась – по крайней мере, время от времени даже до нас доходили статьи о Евиных успехах, о ее достижениях. Нет, она была не актрисой или певицей, она не удивляла Голливуд, но ее миссия была значительно важнее – она была специалистом по медицинскому оборудованию. Работая на износ, она часто была недоступна не только журналистам научных изданий, но даже нам, ее родственникам. Некогда. На пенсии наболтаемся. Стремительная, решительная и всегда добивающаяся успеха, она оставалась для меня такой же недосягаемой, как и сама Америка. Американская мечта на мой лад.
Пока однажды у меня не зазвонил телефон.
Зареванная после очередной бессонной ночи, проклинающая арендованные тридцать метров и сакуру, под которой мы поставили наш маленький диванчик, уже не верящая, что меня ждет в этой жизни хоть какое-то утешение, я сняла трубку.
– Алло.
– Натерпелась, да? А почему мне не позвонила?
– Кто это?
Я даже посмотрела в телефон, как будто вместо цифр я могу увидеть там лицо.
– Как это – кто? Ева!
Мой Ангел-хранитель снова обрел человеческое лицо и вышел из облаков, высоко подняв свой щит и меч.
В полдень мы встретились. Ева завела нас в ресторанчик за пиццей, в которой я, отвыкшая от обычного человеческого уклада, волновалась и терялась, а Дарвин так перевозбудился, что уснул, не дождавшись, когда нам принесут заказ. Зеркала, обильный и сияющий декор, я стала такой нелепой, что как провинциалка кинулась фотографировать люстру. Ева смеялась, и витражное стекло отбрасывало на ее лицо радужную тень. В происходящее было сложно поверить.
– Так как ты тут?
– А где мне быть? В Америке я уже некоторое время не работаю. Надоело, там нет перспектив, такая скука. Зато тут интересно, и работа как раз для меня!
– А я... А меня ты как?..
Ева замахала рукой:
– Детективная история! Сама собралась вывозить вас всех, перевозчиков искала, маршруты продумывала. Но вам же и не позвонить сейчас просто так, говорят же, что телефоны проверяют, потому не могла решиться. А тут звоню нашим в сибирский городок, а там как раз твой номер мне и диктуют. Рассказывай, что с документами?
И я заныла, как будто у меня заболели все зубы сразу. На речь, наверное, это было похоже мало. Мне не удавалось приблизительно ничего. Очереди, в которых Дарвин впадал в истерики, были каторгой. Сбор документов шел так тяжело, что даже горы двигались легче.
Есть вещи, на которые мы не можем повлиять. Например, на очередь. Там, где вместе встретятся три человека, очередь появится обязательно. А там, где по какой-то причине может встретиться пятьдесят человек, будет не просто очередь, а Вавилонское столпотворение. В Белогорье, городе, который принял на себя самый большой наплыв беженцев, все службы были переполнены просителями и забиты очередями. Злыми, измотанными, уставшими. Красный Крест, социальная организация, миграционная служба, медицинский центр – всюду уже с пяти утра, еще до начала выезда на маршруты городского транспорта, собирались огромные очереди.
Я представляла себе ацтекского змея Кецалькоатля таким, который в день равноденствия сползал с вершины одной из культовых пирамид. Таким я увидела это злое божество на пороге медицинского центра. Задремавший на руках Дарвин не особо способствовал моей ловкости в проталкивании вперед, потому, когда к выдаче талонов подвели группу гостей из Ближнего Востока, мне талона просто не досталось. И так повторялось дважды... Рассказывать это Еве было просто стыдно. Как и бесконечную волокиту с анкетами в миграционной службе.
Ева ничего не сказала, сжала губы, и в этот момент я увидела перед собой человека, из которого, если чиркнуть по нему кресалом, можно было высечь искру.
На следующее утро Ева сообщила мне, что талон уже у нее. А еще через несколько дней она отвезла нас с Дарвином на обследование. Восемь кабинетов, в одном из которых берут кровь, а в другом просят уединиться в санузле с баночкой. Три тысячи с соискателя на радость получить разрешение на временное проживание. Три тысячи...
Мы бы с Дарвином и тут не поспели бы, если бы не железная Ева. Она буквально воткнула нас куда-то между юркими таджиками и даже успевала развлекать Дарвина, прокладывая нам путь из кабинета в кабинет. Порой мне казалось, что она входит в толпу, как горячий нож в масло.
Восемь кабинетов ради одного анализа, мне этого не понять. И куча справок – в том числе прививки Дарвина и даже манту, которое ему нужно было успеть где-то сделать.
Во время забора крови из вены мой малыш успел лягнуть медсестру. Та решила отомстить, и синяки у нас двоих остались такие, что ими можно было распугивать наркоманов.
Но медицинская справка оказалась мелочью по сравнению с анкетой. Тут повелось так: заполнить, конечно, ее может попытаться любой и подать ее, конечно, можно в любой форме. Но примут только тогда, когда ты заплатишь за ее заполнение в третий кабинет, а тамошний сотрудник вобьет в компьютере в эту анкету твои данные. Единого стандарта нет. Например, в графе «учится или работает» для трехлетнего мальчика возможны такие варианты ответа: «не учится», «не работает», «находится на иждивении» или пропуск, пробел. Правильным вариантом может оказаться любой, если ты за него заплатил. Как и неправильным, если ты за него не заплатил. А платить очень не хотелось.
И только хитрая Ева придумала оригинальный способ, она распечатала несколько вариантов и сказала: подавай инспектору сначала один, а когда будет придираться, давай следующий.
Так мы вместе победили и эту трудность.
И последнее, что Ева придумала для меня:
– Послушай, а когда тебе РВП дадут, тебе можно в любом месте регистрироваться?
– В пределах региона.
– Замечательно, перерегистрирую тебя у себя в пригороде. Хоть отдохнете с Дарвином на свежем воздухе. И про родителей... ты не переживай, все будет хорошо.
Она улыбается. А я смотрю на нее, и у меня щиплет нос. Это еще не улыбка, но уже не слезы.
* * *
Моя повесть окончена. Я прошу отнестись к ней, как к литературному произведению, где правда иногда встречается с вымыслом, художественным домыслом. Но фабула и сюжет полностью основаны на реальных событиях. Это сейчас происходит с нами, жителями России и Украины, и это то, что разбивает нам души, губит жизни.
Я не даю оценки, я просто хочу рассказать о самых горьких днях своей жизни. О том, что война сделала со мной и моими родными и что происходит с людьми, оказавшимися втянутыми в эти кошмарные события.
Моя повесть окончена, а путь - нет. Впереди нас ждет еще много горя, холода, страха и бед. Наши с Дарвином жизни тут, где мы остались без дома, вещей и средств к существованию, и жизни моих родных там, на Украине, где им каждый день грозит смертельная опасность, до сих пор висят на волоске.
Мы ждем мир.
Свидетельство о публикации №222080800866