1943. Медаль за оборону Кавказа
Р. Рождественский
Сюжет этой хроники долгое время был для меня как некая тайна за семью печатями. Он пришёл ко мне без спроса, неожиданно и довольно поздно: мне уже было под сорок лет от роду… Пришёл как некое открытие в собственной жизни. Будто в старых моих архивах кто-то случайно откопал непроявленный негатив, окунул его в проявитель, и вот оно, живое воспоминание сначала нехотя, а затем быстрее и быстрее стало обретать узнаваемые черты. И вот они проступают из-под спуда спрессованной и капитально слежавшейся породы, имя которой ВРЕМЯ.
Породы, сложенной живыми людскими характерами и беспощадными внешними обстоятельствами.
К большому сожалению, ни то, ни другое изменить нам не дано. Как и не было мне дано «нырнуть» в события 1943 года более трёх десятков лет, пока «не созрели» некоторые обстоятельства.
* * *
Работа у меня была, искренне считаю, одна из самых интересных в мире, захватывающая и творческая, сродни труду (и мукам!) композитора или художника: чем больше работаешь, тем больше работать хочется; наконец-таки я сподобился работы ответственной и, главное, самостоятельной, ею была загружена моя голова, считайте – круглые сутки, и успокаивалась только после решения очередной задачи, чтобы приступить... к вызревающей задаче следующей…
Пожалуй, уже и не вспомню: в который это раз я проходил медицинскую комиссию для поездки в служебную загранкомандировку в Перу. Там наши специалисты вели изыскания для огромного гидротехнического комплекса Ольмос; я же был главным инженером проекта (ГИПом) этого объекта. Проектирование велось в Москве, где в основном и должен находиться руководитель проекта. Однако, время от времени необходимо бывать на площадке изысканий, чтобы самому убедиться, как будущие сооружения вписываются в местность, выдать или уточнить задания на изыскания, получить полевые данные и прочая-прочая…Такие поездки на объект, как правило краткосрочные, – на месяц, максимум два, каждый раз требовали оформления так называемого «выездного дела». Причём, – «по полной программе»: составление и утверждение в строгих партийных инстанциях производственной характеристики, прохождение медицинской комиссии с получением справки о здоровье (с непременным заключением «практически здоров»). И каждый раз – с подтверждением действующих прививок и справок из известных диспансеров…
Это уже гораздо позже стали практиковать оформление так называемой «многократки». Она в разы сократила всю «мышиную возню» огромного аппарата, в поте лица занимавшегося бесконечной проверкой «документов» для командирования специалистов. И всё равно, хоть и «многократка», а проходить медицину и партком обязательно… Десять, пятнадцать раз, и всё одно и то же, всё сначала, будто видят тебя впервые. Врач смотрит все анализы, простучит по коленкам, «поинтересуется» не дрожат ли вытянутые пальцы рук, найдёт ли пациент свой собственный нос и попадёт ли в него с закрытыми глазами с первого раза. Это понятно.
– А как у вас с флюорографией? А не было ли у вас лёгочных заболеваний, травмы черепа?
– Не было, доктор, упаси Бог, что вы такое говорите!
Справки я получал исправно, а над вопросами эскулапов серьёзно не задумывался.
Но где-то на двадцатый раз после таких вопросов я и сам вдруг засомневался: если спрашивает, то возможно, что-то увидел, что-то вычислил и заподозрил: врачи вон какие умные, кандидаты кругом да доктора наук… А один из них – старичок дотошный и симпатичный, спросил:
– Вот у вас на снимке виден, правда слабо, но явно, заизвестковавшийся очаг на лёгком…
И вспомнил я себя из одна тысяча девятьсот сорок-голодного года, и картинки безрадостного детства медленно-медленно стали выползать из проявителя моей памяти, «ныряющей» в глубину лет…
1946 год. Весь класс прошёл обследование на реакцию Пирке. У всех ребят реакция положительная. А у одного меня – отрицательная. Раз уж отрицательная, то я решил, что это плохо, тем более, что один из класса такой… Горевал я по этому поводу по темноте своей потихоньку – сухими слезами «в тряпочку». Развеять моё «горе» было некому, да я и не стремился выяснять: плохо, так плохо, ничего не поделаешь. Это уже гораздо позже я узнал, что такой результат означает, что в организме отсутствует (вот он – отрицательный ответ!) возбудитель туберкулёза. Выходит, что и горевал-то зря…
Постой, постой, говорю себе, вспоминая первые свои собственные впечатления и рассказ моей мамы о нашем «исходе» из города в горы в конце августа 42-го… Погружаюсь ещё глубже… Когда мне было лет… три полных года, но память моя крепко-накрепко отпечатала первые картины военного времени… Память детских лет, видимо, не в силах сохранить все события в их действительной последовательности, остались лишь некие фрагменты в разрозненных, но незабываемых кадрах.
Северный Кавказ, предгорья Эльбруса, уютный и живописный городок Микоян-Шахар на берегу речки Теберды. Как раз летом 42-го у меня врачи выявили серьёзные подозрения на туберкулёз: на одном лёгком было обнаружено затемнение величиной с крупную монету. А тут – война, отец ушёл на фронт, под Новороссийск. Мама продала что-то из книг, – у родителей была приличная библиотека, – и купила мне рекомендованное «лекарство» в двух небольших бочоночках. В одном – свиной топлёный жир – «см;лец», второй – с мёдом.
Я себе не могу представить, как это мама, со мной больным на руках, с сумкой самых необходимых вещей, двумя этими бочонками, нашла в себе силы и смелости двинуться из города в горы с толпой беженцев в туманных поисках неизвестного приюта, для того, чтобы пережить-переждать нашествие, выскочить из-под нависшей оккупации. Люди шли по единственной дороге в горы вдоль берега Теберды, используя единственный транспорт, – собственные ноги…
Вот такая была эвакуация, которая фактически… не состоялась.
Через много лет мне, уже достаточно повзрослевшему, на учёбе ли, в ВУЗе или на работе, приходилось заполнять анкеты, так называемые личные листки по учёту кадров. Я спрашивал маму, были ли мы в оккупации, на что она всегда твёрдо и однозначно отвечала «нет». Тоном, не допускающим ни расспросов, ни обсуждения.
Это уже когда я «окончательно» сам вышел на пенсию, мама мне рассказала о некоторых деталях нашего «исхода» с беженцами в горы. Не то, чтобы она сначала крепко забыла, что; тогда произошло с нами, и даже «при моём участии». Это она хорошо помнила и все эти годы – почти 70 лет! – хранила в себе, оберегая и оставляя меня в искреннем неведении, принимая скрываемое на свою чистую материнскую совесть. И – всего-то одна-единственная деталь того похода, которую я тогда не запомнил то ли из-за малого возраста, то ли – болезни, то ли того и другого вместе взятого. Или просто этот эпизод стёрся в моей памяти по той причине, что столько лет о нём не вспоминалось и ничто о нём не напоминало… Будто бы существует некий закон, по которому всякое настоящее, имеющее естественную перспективу стать устойчиво запомнившимся прошлым, при отсутствии длительного обращения к нему теряет эту перспективу, полностью пропадает и безвозвратно вытирается начисто из памяти – раз и навсегда. А тут мама сама открыла завесу…
Толпа навьюченных беженцев, превозмогая трудности подъёма, продвигалась по берегу речки Теберды в горы, не имея никакого понятия где было бы можно найти более или менее человеческую ночёвку-остановку. Может быть, – в местечке Верхняя Мар;, куда вступила наша толпа и уже располагалась на привал-отдых ли, на остановку?
И в это время нас настиг отряд немцев. Не знаю, как вышло, но получилось так, что в одном зале, вроде столовой, среди беженцев расположилась и небольшая группа немцев. Демонстрируя нам свое миролюбивое настроение, один из немцев, по всей видимости, старший группы, взял меня-ребёнка из рук сопротивляющейся мамы и поставил себе на колени. Этому я резко воспротивился, будто бы понимая, кто передо мной, и пытался освободиться. Выпустить меня из рук не входило в его намерения, да, может, у него самого в Германии свой киндер моих лет остался… Контакт складывался бурным, а развязка получилась моментальной: я своей ручонкой со злостью ударил его по лицу, он тут же ссадил меня на пол и подтолкнул в руки перепуганной до смерти моей мамы. К счастью, ни жёсткой реакции немца, ни пагубных для нас последствий не было.
Завеса за этим случаем закрывается… Я практически ничего в нем не помню, всё это рассказала мне мама. Только один раз рассказала, и я запомнил. Больше никогда она этот случай никому не пересказывала, ни мне одному, ни тем более компании. Может быть, отцу после войны, но этого уже не проверишь.
Так и получилось: сзади немцы, здесь и впереди уже тоже они, так что и уходить-то от них некуда. Пришлось возвращаться обратно в родной город, который, к нашему тихому ужасу, оказался уже оккупированным.
Благо, хоть наша комнатушка сохранилась никем не занятой.
На улице погулять – не погуляешь: обстановка тревожная и страшная, да ещё и болезнь с постоянными простудами, в сопровождении опротивевших капель датского короля, смальца и мёда… Так что подоконник в нашей комнатке на втором этаже стал единственным моим наблюдательным пунктом.
* * *
Гражданские люди, их было достаточно много, стояли в ряду на кромке вырытого вдоль дороги рва. Потом непонятно откуда слух прорезал стрекочущий противный звук, похожий на работу какой-то громадной швейной машинки, а люди пропали – попадали вниз, в ров, из окна мне уже и не видно. На тот момент мой жизненный опыт трёхлетнего ребёнка не знал ещё многих ассоциаций, явлений и их последствий и ограничивался впечатлениями мирной жизни, – вон за столом мама работает – шьёт что-то, швейная машинка стрекочет… Но то, что я понял своим детским умом, глядя в то утро из окна, так это то, что люди падали в траншею, – тут ни при чём никакая швейная машинка… Мама, увидев моё наблюдение, быстро подскочила ко мне и без объяснений довольно резко оторвала меня от окна. Эту зловещую картину я запомнил на всю оставшуюся жизнь, – «расстрел», называется, хотя самого этого слова на тот момент, конечно, не знал.
* * *
Немцы довольно быстро (это сегодня кажется, что – быстро), ушли с Северного Кавказа, опасаясь, как бы не попасть в уже намечающийся котёл, – следующий после Сталинградского. Верхушка из местных, тех, кто приветствовал и хлебосольно встречал гитлеровские отряды, с дорогими подношениями – полными парадными экипировками настоящих джигитов (с золотыми саблями, тонкими белыми бурками, надеваемыми на плечи, белыми папахами на голову и, конечно, – породистыми скакунами), «залегла на дно». Чего в этом предательстве было больше: подспудной веками копившейся ненависти к русским, унаследованной ещё от царского режима, к Советскому Союзу, или – национальной боязни противостоять врагу исключительно из желания сохранить и без того малочисленный собственный этнос, – не мне судить…
Осудил Сталин.
Ещё накануне гражданское население в своих традиционно чёрных одеждах сновало по городку, как вдруг в одну ночь, здоровый кавказский воздух был взрезан рёвом сотен студебеккеров (это, помните? – автомобили повышенной проходимости, поставлявшиеся американцами по лендлизу). Всё, кроме русских, местное население, включая женщин, стариков и детей, с минимально разрешённым скарбом – 5 кг, было вывезено из города. Кто говорил, – на север в район Воркуты, кто говорил, – в Казахстан. А утром – пустынная тишина… И – зима на дворе, мягкая кавказская, не в пример жёсткой воркутинской или такой же по свирепости континентальной казахской.
* * *
Через «каких-нибудь» 75 лет после этого эпизода, в Интернете я увидел некий свет, возможно, каким-то косвенным образом объясняющий произошедшее, а точнее – отсутствие «пагубных для нас последствий».
Советские хроники отмечают, что в конце августа 1942 года группа немецких альпийских стрелков из дивизии «Эдельвейс» под командованием капитана Грота совершила восхождение на обе вершины Эльбруса. Капитан со своими спутниками ещё в довоенное время не раз поднимался на эти вершины в команде с советскими альпинистами, прилично знал не только здешние тропы, но и русский язык. Целью восхождения на этот раз было установить фашистские знамёна на обеих вершинах. Это было сделано, группа спустилась, и рапорт был отправлен в ставку. Однако вместо поздравления пришёл разнос: почему не поставили на вершинах штандарты фюрера? Пришлось команде повторить восхождение на оба пика.
Я безусловно далёк от мысли даже в малости сочувствовать захватчикам: на войне – как на войне.
А наград за двойное покорение Эльбруса команда из «Эдельвейса» так и не дождалась…
И поделом: знаменитый на весь мир альпийский цветок эдельвейс именно в горах Кавказа никогда не произрастал, сейчас не водится, и в ближайшую историческую эпоху его появление здесь явно не предвидится.
2017
P.S.
Возможно, самому Времени надоедает постоянно держать под неподъёмным спудом и в секрете от людей «узловые» сведения в жизни; для разнообразия оно открывает отдельные детали и действующие лица, стоявшие в своё время в истоке и бывшие причиною событий. Картинка постепенно проступает, фокусируется, и вот уже явно угадывается по мере того, как события группируются дружка с дружкой… кто же?
И приходит однозначным ответом через толщу непробиваемых лет: так это же Дед мой родной! Иван Никитич! Священник, протоиерей Иоанн Федосов.
Это он вымолил у Войны своих сыновей: Евгения, моего отца, и Фёдора, моего дядю. Отец, разведчик, был дважды ранен, дядя, танкист, горел в танке. И оба с фронта вернулись живы-здоровы. Так и меня, выходит, ребёнка, защитил в Верхней Маре и вымолил от… туберкулёза.
Прости, мой родной, и спасибо тебе за то, что помог выжить и прозреть. И ещё прости, что в забитой памяти моей это прояснилось так поздно…
2020
Свидетельство о публикации №222081001097