04. Метафизическое понимание языка

Четвёртым догматом эпистемологии является метафизическое понимание связи языка и явлений, колеблющееся между своеобразными аналогами наивного реализма и кондового солипсизма, нашедшее всеобъемлющее выражение в рамках учения одного лишь философа, а именно - Людвига Виттгенштейна, в ранний и поздний периоды его творчества, а также получило дальнейшее развитие среди множества других позитивистов и метафизиков, из которых мы скажем пока что только про Ричарда Рорти, как одиознейшего из них.

Учение раннего Виттгенштейна, выраженное им в опусе, называемом «Логико-философский трактат», в котором нет ни логики, ни философии, зато есть слепое доверие к предложениям, которые, по его мнению, должны выражать некие «атомарные факты», которые, в свою очередь, выражают соотношения неких «простых объектов». Но что они такое, каким образом существуют, откуда взялись, и как мы вообще можем быть уверены в их существовании, Виттгенштейн ничего не сообщает либо потому, что сам этого не знает, либо потому, что знает, но как он утверждает в седьмом постулате своего трактата, о них нельзя говорить и потому следует молчать. Что явно указывает на его склонность к религиозному мистицизму, который, впрочем, он проповедовал отнюдь не столь фанатично, как спиритисты и столовращатели, а скорее стыдливо, по-интеллигентски, и сборников своих видений, грёз и галлюцинаций, в отличие от какой-нибудь мадам Блавацкой, не публиковал, за что ему следует сказать спасибо, так как спиритуалистического дерьма на нашей планете и так более чем достаточно, и разгребание авгиевых конюшен буржуазной идеологии – дело более чем трудоёмкое, чтобы желать к нему прибавления ещё дополнительных суеверий и предрассудков. Как бы то ни было, его основной тезис таков: язык непосредственно описывает реальность, не внося в неё каких бы то ни было искажений – будь то если и не обыденный язык, то по крайней мере речь «просвещённого» эпистемологиста должна быть именно такой, не привнося в эмпирический материал ничего своего, и ничего к нему не прибавляя и ничего не скрадывая. Очевидно, такое предположение находится в тесной связи и духовном метафизическом сродстве с предыдущим догматом, постулировавшим существование каких-то «чистых фактов», и сфабриковано специально под него, чтобы создать хоть какую-то видимость логики и обеспечить переход между чистым фактом в-себе и его теоретическим захватом. Ясно, что такой захват на практике оказывается абстрактным в самом дурном смысле, и даже вовсе нереализуемым, так как всякое слово или знак, который человек бы ни употребил для схватывания того или иного явления в факт, само является симулированным, а потому – случайным, и к тому же зависимым от той сети знаков, в которую оно вплетено. Стало быть, рушатся все надежды логических позитивистов и Виттгенштейна, ставшего после выхода названного Трактата для них большей святыней, чем для либертарианского попа – икона святого Капитала, на создание «идеального языка» или, по крайней мере «идеальной речи» по причине историчности и относительности того и другого. Здесь следует пояснить, что идеальный язык, или метаязык – это спиритуалистическое измышление математика Тарского и позитивиста Бертрана Рассела есть знаковая система, высшая в отношении всякого естественного языка, причём у всякого метаязыка есть свой метаязык, у того – мета-метаязык, у того мета-мета-метаязык, и так до бесконечности. Ясно, что подобная логика ничем не отличается от логики античных гностиков, которые утверждали, что материальный мир сотворён не высшим, а сотворённым богом, творца которого сотворил бог высшего порядка, того – бог третьего уровня, того - четвёртого, и так – до бесконечности. Или, как я сформулировал аргумент против существования в человеческом организме нематериальной души, которая, чтобы передавать волевой или мыслительный импульс должна иметь бесконечное множество душ-посредников, вложенных друг в друга наподобие чудовищной фантасмагорической матрёшки, так что пока один импульс, приказывающий телу например, поесть, до тела дойдёт, то оно уже успеет умереть с голоду – и притом, ещё неясно, не переврут ли все эти бесчисленные и бесконечные мириады душ по пути этот импульс. Точно так же и вся эта теория метаязыков уводит нас от сути дела, то есть от политической практики и борьбы за коммунизм и постобщественное будущее в дурную бесконечность мета-словоблудия, в которой нет вовсе никакой истины, а только скучные и бесполезные формулы, выдуманные Расселом и Тарским для обмана не сведущих в философии лиц. Идеальная же речь означает употребление в сходных целях не нарочно выдуманного мета-языка, а того же самого естественного языка особым образом, так что из практики его употребления оказываются изъяты-ми все непричастные позитивистским догмам обороты и словоупотребления, в особенности те, которые указывают на какое-либо долженствование, так как если и не целью, то по крайней следствием метафизического мышления эпистемологистов является изгнание политического, полемического и проблематического употребления языка, и подчинение его и через него – сознания слушающего и говорящего интересам крупного финансового капитала, что является результатом действия всякой буржуазной идеологии.

Впоследствии, Виттегнштейн столкнулся с подобной аргументацией, а также с практическими следствиями симулятивности всякого естественного языка, благодаря которым существуют необычайно разнообразные, удивительные и непредвидимые для всякого наивного словесного реалиста употребления – но вместо того, чтобы исправить свою ошибку должным образом, он впал в иную крайность, которая оказалась ещё худшим невежеством, так что над ним исполнились слова той самой евангельской притчи о нечистом духе, изгнанном из дома, и скитавшегося по без-водным местам, пока тот не обнаружил, что дом, откуда его изгнали, «незанятым, выметенным и убранным; тогда идёт и берет с собою семь других духов, злейших себя, и, вошедши, живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого» (Мф. 12, 43-45) – также и Виттгенштейн, будучи освобождён от прежних филологических и логических предрассудков, не потрудился занять свой ум здравым диалектико-материалистическим учением, и потому в его пустую голову вместо прежних вселились ещё худшие заблуждения и буржуазные идеологии.

В отличие от наивного словесного реализма раннего Виттгенштейна и уверовавших в его идеи логических позитивистов, учение позднего Виттгенштейна и Ричарда Рорти наоборот, утверждает, будто язык есть некая сама по себе довлеющая реальность, никак не связанная с материальным миром, вращающая в себе самой и не имеющая ничего внешнего, представляя собой своеобразную форму филологического солипсизма. В 1945-м году Виттгенштейн написал книгу «Философские исследования» – хотя в действительности там ни философией ни исследованиями даже и не пахнет – где собственно и ввёл в употребление фразеологизм «языковые игры», ставший на долгое время, и даже до сего дня, священным постулатом позитивистского учения. Суть этого термина такова: язык, по мнению Виттгенштейна, вовсе не выражает никакой объективной реальности, а представляет собой множество слов, которыми обмениваются субъект-индивид-личности так, как им в голову взбредёт, произвольно передёргивая смыслы и значения слов в разных контекстах. Ясно, что в таком истолковании язык отрывается не только от объективной реальности, но и от орудийной деятельности, как идеальное выражение которой он некогда и возник. Таким образом, язык оказывается в принципе не способен описать никакие реальные факты, и вся логика сворачивается к обмену означающих друг на друга без какого бы то ни было смысла. Ещё большему извращению эта ложная уже в своём основании гипотеза подверглась в сочинениях Ричарда Рорти, американского идеолога буржуазного капитализма. По его мнению, реально существует лишь языковое сообщество – то есть та совокупность людей, которые говорят друг с другом – а природы вне этого сообщества нет вовсе никакой. Стало быть, когда астрономы наблюдают какую-нибудь планету или комету, то по теории Рорти, они наблюдают не реальный объект, а одну лишь словесную конструкцию. Но каким образом эта словесная конструкция принимает форму множества чувственных явлений, между прочим, улавливаемых и регистрируемых приборами, Рорти объяснить никак не может, да и не хочет, так как в таком случае раскрылось бы его шарлатанство – ведь даже древние туркменты знали ту простую истину, не известную американскому "философу", что сколько ни говори «халва, халва», во рту слаще не станет. По сути дела, Рорти приписывает обществу те же качества, которые христиане приписывают своему богу, а именно сотворение чувственно-воспринимаемой материальной реальности одними лишь словесами – но если для христианина, который верует в чудеса ещё сохраняется какая-то минимальная логика, так как всё же можно себе вообразить такую фантастическую картину, что из невидимого и бесформенного божества исходят колебания информационного пространства, и превращаются в мультивселенную, или как в учении епископа Беркли, бог своим словом вызывает бестелесные явления разных вещей в опять же нематериальных душах людей и ангелов – то каким образом общество у Рорти слова преобразует в чувственно-воспринимаемые образы, представить в принципе нереально. Тем не менее, из теории Рорти следует, что природа не существовала до возникновения языкового сообщества, а наоборот, появляется по мере того, как о ней начинают говорить, так что все археологические находки плезиозавров, археоптериксов и питекантропов указывают не на историю биологической эволюции, а на то, что у некоторых членов языкового сообщества разыгралась фантазия, благодаря которой все эти окаменелые скелеты и материализовались из ничего. Наконец, данная теория служит оправдание для всяческого спиритуализма, мистицизма и визионерства, так как поскольку языковых игр в обществе много, и все они отличаются, то значит, они создают для своих участников свои собственные реальности. Потому в равной степени истинными должны считаться и экономическая теория Маркса, и теории вульагрных экономистов, и конспирологические теории, приписывающие развитие экономики и исторический процесс масонам и иллюминатам, или инопланетянам, или ещё каким-нибудь неведомым покемонам. Короче говоря, данная теория, отказавшись от понятий истина, реальность, и всех связанных с ними категорий, оказывается в болоте мракобесия ещё худшего, чем религиозное, так как уравнивает науку и философию с любым бредом как равноправную «языковую игру», тогда как феодальная схоластика хотя и возводила в ранг догмы ряд определённо бредовых и антинаучных идей о существовании богов, чертей, ангелов, призраков, потусторонних миров и т.п., всё же подвергала сомнению и отрицанию все прочие виды бреда, обозначая их как ересь и искореняя их порой весьма жестокими средствами. Вместе с тем, Рорти в своих сочинениях не только проповедует теорию «языковых игр», но и применяет её на практике, сочетая идеи самых реакционных отбросов европейской мысли или в лучшем случае, просто мелкобуржуазных посредственностей, и ссылаясь на них как на великих авторитетов. В своём безнадёжном предприятии борьбы против истины, реальности, разума и прогресса, он берёт себе в союзники датского фанатика и святошу Кьеркегора, немецкого мелкобуржуазного писателя Ницше, опять же немецкого философиста Хайдеггера, французского полусолипсиста Сартра и американского прагматиста Дьюи, надеясь, будто этот субъективно-идеалистический по форме и мелкобуржуазный по содержанию интернационал, набранный по задворкам и подворотням полуразложившейся идеологии умирающего капитализма, придаст его книге авторитет и важность в глазах невежественного читателя, и поможет ему убедить того, будто реальность и в самом деле создаётся "творчеством" реакционных интеллигентов, оторванных от общественного производства и классовой борьбы, и потому – от истины, реальности, разума и прогресса, за торжество которых сегодня борются здравомыслящие и просвещённые люди на всей планете.

Подобных же воззрений придерживался французский социал-фашист и казённый либерал Жан-Франсуа Лиотар, зашедший в своём умопомрачении даже дальше, чем Рорти и Виттгенштейн, утверждая, что даже общество, говорящее на одном языке – уже есть некая тоталитарная субстанция, и потому каждый человек должен придумать себе язык, и сам с собой на нём общаться. Понятно, что подобная «философия» может быть популярной только в сумасшедшем доме, да ещё среди буржуазной профессуры, как о том писал ещё Ильич в «Материализме и Эмпириокри-тицизме». Впрочем, было бы ошибочно думать, будто такой вздор оказался в принципе слишком диким для масс атомизированных мелких буржуа как в странах ядра мировой капиталистической системы, так и в странах периферии. Как показала практика, данный дискурс лёг на благоприятную почву – либерально-настроенные мелкие буржуа и обуржуазившиеся интеллигенты живо восприняли его как новое благовестие, сулящее им избавление от ужасов крупного машинного производства, упраздняющего их как класс, экспроприирующее их капиталы и все средства производства, и пролетаризующее их респектабельную натуру. В самом деле, как и все прочие идеологии, данное учение имеет свои корни не в себе самом, а в области производства, а именно тех фрагментарных остатков «свободного рынка», которые до сих пор сохраняются в современном обществе, и в той психической стихие, которую усваивают вращающиеся в данных экономических условиях живые человеческие тела из их взаимодействия друг с другом, вещами, идеями и общественными институтами – и эта психическая субстанция принимает разнообразные конкретные формы, которые в просторечии и называются идеологиями, упуская тот факт, что всякому идеологическому учению предшествует нездоровое состояние психики больших масс людей, которому, в свою очередь, предшествуют противоречия в способе производства, выражающиеся в стрессовых состояниях тех или иных групп. Подобным образом, стоимость как общественное отношение, предшествует деньгам как её идеальному выражению, но поскольку в повседневной жизни мы имеем дело со стоимостью, выраженной при помощи денег, то невежественные в политической экономии люди склонны смешивать и отождествлять стоимость с её денежным выражением, как и идеологические учения с самой идеологией, им предшествующей. Так, идеология тоталитаризма, согласно которой существуют некие «тоталитарные» государства, контролирующие все действия всех объектов на своей территории, вплоть до движения субатомных частиц, или по крайней мере, стремящиеся к этому с большим или меньшим успехом, проистекает из ужаса мелкого буржуа перед поглощением свободной рыночной стихии крупным машинным производством, вместе с которым исчезает и он в качестве мелкого буржуа, либо в редких случаях становясь олигархом-монополистом, либо наёмным рабочим, пролетарием, чья заработная плата оказывается априори во власти чуждых ему сил крупного финансового капитала, и лишь посредством коллективной экономической и политической борьбы, конституриующей «всеобщее» - common/totum, он достигает удовлетворения и своих личных интересов, реализуя тем самым хитрость исторического разума, принуждающего буржуазию взращивать своего собственного могильщика – класс наёмных рабочих. Таким образом, концентрация и дальнейшее обобществление средств производства представляются мелкому буржуа чем-то невообразимым, громадным и гибельным, что подчиняет его жизнь и практику не его собственному произволу, а историческому движению производительных сил, взрывающих капиталистические производственные отношения и все политические и идеологические надстройки, сдерживающие их рост и развитие. Отсюда и происходит материал для идеологии тоталитаризма, в которой чем-то ужасающим, несущим тотальное порабощение представляется с одной стороны, рост финансовых олигархий, монополизирующих все отрасли общественного производства, и сращивающихся с буржуазным государством, представляющим собой не что иное, как комитет по управлению делами крупной буржуазии – а с другой стороны, перед силами всеобщего, вызревающими в рабочей среде, объединённой общим делом в процессе материального производства и общим интересом в деле борьбы против эксплуатирующего их капитала, какую бы форму в ходе своей монополизации и сращения с государственными аппаратами тот ни принимал. Теория «языковых игр» на словах отменяет то конституирование всеобщего, которое грозит гибелью массам мелкой буржуазии и реакционной интеллигенции, и потому не может ими не восприниматься как новое евангелие, благовествующее о прекращении воздействия тех общественных сил, которые их так страшат и грозят им гибелью как классу – естественно, не отменяя его конституирование в реальности, как не отменяют заклинания шамана или молитвы попа предстоящие общественные или природные явления, но по крайней мере, дают призрачную надежду на сохранение старого положения дел и одурманивающее успокоение, за эффект которого идеология была справедливо названа Марксом и Энгельсом «опиумом народа», который тот принимает, дабы забыть о тех противоречиях, которые терзают его тело. Тоталитаризм Рорти и Лиотара целиком и полностью объясняется страхом мелкого буржуа перед неведомыми и враждебными ему силами общественного производства, и им объясняется вся сущность данной разновидности идеологии и всех идеологий того же рода. Однако, Лиотар в дополнение к своеобразному истолкованию теории языковых игр присовокупил ещё некие исторические соображения, которые заключались в том, что будто бы вся история человечества подразделяется не на общественно-экономические формации, судя по тому способу производства, который характерен тому или иному обществу на той или иной стадии его прогресса, а на эпохи сообразно идеологии, господствующей в ней. По мнению Лиотара вся история человечества делится на три эпохи: премодерна, модерна и постмодерна, первая из которых обозначает все докапиталистические общества, смешивая в одну кучу и первобытных безидеологических коммунистов, и различные стадии разложения родо-племенного строя, в ходе которых возникают элементы магической идеологии, и добуржуазные государственные формации, будь то рабовладельческий строй, феодализм, азиатский способ производства, или ещё какая иная форма; вторая охватывает историю капитализма от эпохи Просвещения и заканчивая второй половиной XX века, а третья, собственно эпоха Постмодерна, начинается с книги Жана-Франсуа Лиотара «Состояние постмодерна», и которая, подобно гегелевскому Абсолютному Духу не могла начаться, пока Лиотар её не осознал и не провозгласил, что нам уже говорит о его необычайной скромности. Эта самая эпоха Постмодерна понимается Лиотаром как эпоха господства языковых игр, в которую совершенно упраздняются так называемые «метанарративы» - то есть такие теории, согласно которым объективно существуют те или иные сущности, будь то материя, бытие, разум, прогресс, история, класс, государство, революция, наука, человек, жизнь, реальность, законы природы – и так далее, а предшествующие эпохи определяются как её несовершенные предшественницы: будто бы в эпоху премодерна эти самые «метанарративы» сложились, в эпоху модерна начали разрушаться, но криво, косо и не до конца, и только благодаря ему, Жану-Франсуа Лиотару, теперь разрушились окончательно – что выражается, впрочем, не в том, что законы природы перестали действовать, государство испарилось, революции прекратились, а те, что уже случились, ликвидировали собственные последствия, бытие уничтожилось, а реальность распалась на части, как можно было бы предположить исходя из смысла самих этих понятий – а в том, что люди «перестали в них верить» - как будто объективная реальность обладает свойством изменять свою структуру, законы и способы их осуществления в зависимости от веры или неверия хоть одного человека, хоть десяти миллионов. По такой логике следовало бы думать, что раз в средневековье люди не верили, что земля вращается вокруг Солнца, то она и в самом деле не вращалась, или раз в ту же эпоху люди не верили, что жизнь на нашей планете произошла естественным путём около 4 млрд. лет тому назад, то и в реальности она возникла по прихоти христианского бога! Впрочем, астрономия, геология и прочие естественные науки давно опровергли претензии разного рода идеалистов на выведение природы из больного воображения и прихотей пустословов-мудрецов. Тем не менее, Лиотар имеет наглость утверждать буквально следующее:

«Упрощая до крайности, мы считаем "постмодерном" недоверие в отношении метарассказов. Оно является, конечно, результатом прогресса науки; но и прогресс в свою очередь предполагает это недоверие. С выходом из употребления метанарративного механизма легитимации связан, в частности, кризис метафизической философии, а также кризис зависящей от нее университетской институции. Нарративная функция теряет свои функторы: великого героя, великие опасности, великие кругосветные плавания и великую цель. Она распыляется в облака языковых нарративных, а также денотативных, прескриптивных, дескриптивных и т. п. частиц, каждая из которых несет в себе прагматическую валентность sui generis. Каждый из нас живет на пересечениях траекторий многих этих частиц. Мы не формируем без необходимости стабильных языковых комбинаций, а свойства, которые мы им придаем, не всегда поддаются коммуникации. Таким образом, грядущее общество соотносится не столько с ньютоновской антропологией (как то структурализм или теория систем), сколько с прагматикой языковых частиц. Существует много различных языковых игр - в силу разнородности их элементов. Они дают возможность своего учреждения только через места сбора и распределения информации - это локальная детерминация. Решающие инстанции могут, тем не менее, попытаться управлять этими облаками социальности по матрицам "input/output" в соответствии с логикой, содержащей взаимосоразмерность элементов и определимость целого. Благодаря ей наша жизнь оказывается обреченной на рост продуктивности. Оптимизация рабочих характеристик системы, ее эффективность становятся критериями ее легитимности, где социальная справедливость понимается как научная истина. Применение этого критерия ко всем нашим играм сопряжено со своего рода террором, мягким или жестким: "Будьте операциональными, т. е. будьте взамосоразмерными или убирайтесь."»

Таким образом, Лиотар повторяет на новый лад раскритикованные Марксом и Энгельсом ещё более чем за сто лет до него басни младогегельянцев – Бруно Бауэра, Рейхардта, Эдгара, Прудона, Шелиги, Макса Штирнера и прочих метафизических идеалистов, идеологов, путанников и утопи-стов о том, что будто бы оторванные от материального производства и вытекающей из него клас-совой борьбы идеи определяют ход мировой истории, в свою очередь воспроизводя смехотворную пародию на учение самого Гегеля, поднимая на знамя тот идеализм и метафизику, что были в его учении, и отвергая то, что в нём было ценного – диалектику как логику, метод и теорию познания. Но этого мало, вслед за воспроизведением софистических побасенок полуторавековой давности, он приспособляет их для оправдания господства крупного финансового капитала – который хотя и путём террора, но всё же обеспечивает рост продуктивности, а потому достоин царствовать надо всем миром ныне и присно и во веки веков, как тот ветхозаветный «господь Саваоф», который проклял мифических Адама и Еву только за то, что они не вписались в рынок – то есть не сообразовали свои действия с его прихотями и заключили сделку с его конкурентом – говорящей змеёй. Данную теорию Лиотара о подмене реального исторического движения общественного производства сменой господствующих идеологических учений, к тому же произвольно приписанных историческому процессу, в той форме, в которой те ему были не свойственны, ещё больше усугубил российский метафизик и идеолог смешения вульгарного социализма с националистическим капитализмом, Сергей Кургинян. В отличие от Лиотара, он значительно активнее практиковал «языковые игры» в телевизионных и интернет-выступлениях, благодаря чему ему удалось собрать не то партию, не то секту, а такое сборище взбесившихся от ужасов капитализма мелких буржуа, которые верят в него, как в святого бога, и в его идеи о том, будто не только постмодерн, но и все прочие исторические эпохи наступают не иначе как по произволу того или иного собрания интеллигентов, которые выдумывают законы развития для следующей эпохи, и те материализуются. Так вот, согласно его учению, эпохе постмодерна соприсутствует ещё эпоха контрмодерна в странах третьего мира, и обе они готовят пришествие гностического антихриста, таящегося в космическом пространстве, в глубине так называемой «тёмной материи», и готовящего так называемую «чёрную весну», заключающуюся в «расчеловечивании» всех жителей планеты Земля – и задача Кургиняна вместе со всеми верующими в него – противостоять силам тьмы и запустить какой-то «проект Сверх-модерна», заключающийся, впрочем, на практике, в разного рода политических махинациях в поддержку власти всем известных капиталистов, бюрократов и олигархов, занимающих руководящие посты в системе власти, и попытках смешать учение Маркса с воинствующим национализмом и религией – в рамках всё той же теории «языковых игр».

Ещё более практический характер носит учение американского вульгарного экономиста Стюарта Чейза, совмещавшего при жизни филологический идеализм с вульгарным материализмом, так как его теория, высказанная им в книге «Тирания слов» (1938), утверждает, будто те или иные социальные явления возникают по причине существования тех или иных слов, так что Великая Французская буржуазная революция произошла по причине существования слова «революция» – а без этого слова все те события произойти, по мнению Чейза, и вовсе не могли; и так же, по его мнению, все остальные слова и способы их употребления предшествуют тем явлениям, которые они вызывают к жизни. Тем самым, Чейз уже совершенно открыто выговаривает то идеологическое содержание, которое вкладывают в данную теорию все её поборники: переструктурировать язык и дискурс, то есть словарный материал языка и способы его употребления таким образом, чтобы с их помощью нельзя было высказать и выразить никакой революционной и прогрессивной идеи.

Та же идея получила фантасмагорическое описание в романе-антиутопии Джорджа Оруэлла «1984», вопреки намерениям автора, ставшего знаменем попов, либералов, антикоммунистов и всех контрреволюционеров, по причине глубокого невежества автора в отношении человеческой природы. По его мнению, в будущем обществе правящая партия бюрократов будет контролировать сознание масс, переиздавая словари и всячески переделывая язык, на котором люди выражают свои мысли до тех пор, пока все слова языка не станут полностью непригодными для выражения какого бы то ни было свободомыслия и вольнодумства, а также рациональной критики господствующего класса.

Обе стороны данного эпистемологического догмата, имеющие форму наивного реализма и субъективного идеализма в отношении к логике, опровергаются диалектико-материалистической гносеологией, утверждающей ту простую истину, что хотя все понятия языка и являются сконструированными, как и их дискурсивные употребления, они выражают объективную действительность материального мира, участвуя в регистрации явлений свершений субъект-субстанции как фактов. Существует интенсивное диалектическое противоречие между симулятивной поверхностью познаваемого предмета, являющегося в своих отражениях на поверхности приборов, органов чувств и иных чувствительных и способных к восприятию общественных поверхностей – и симулятивной совокупностью орудийных и языковых практик, схватывающих эти отражения как факты и производящие из них тот фактологический материал, который составляет прочное основание научной картины мира, так что отражающая способность орудийно-языковой деятельности бесконечно совершенствуется, приближаясь к вопроизведению на новом основании свойств познаваемого пред-мета, одной своей стороной бесконечно разворачивающегося под ощупью общественных коллективов в качестве вещи-для-нас, а другой стороной ускользающего в тёмную глубину невоспринимаемого, населённую немыслимыми экзистенциями и их осуществлениями в качестве вещи-в-себе. Эта бесконечная познаваемость материи принимает не только форму ассимптотического приближения к абсолютной истине как соответствию обработанного теоретико-фактологического материала познаваемому предмету, но также форму правды как приведения абстрактной действительности в соответствие её рациональному осмыслению, понимаемой как революционная практика, что может быть изображено в виде следующей таблицы:

Таким образом находит своё выражение тезис Маркса о необходимости не только познания, но и изменения мира, или диалектическое единство теории и практики в партии восходящего рабочего класса, заинтересованного в познании и преобразовании объективной реальности такой, какова она на самом деле, и потому непримиримого в отношении софистики, догматизма и солипсизма, проповедуемого буржуазными эпистемологами. То же самое справедливо и относительно употребления языка и его состава, который буржуазные интеллигенты, идеологи и бюрократы стараются переиначить так, чтобы оторвать его от действительности и законсервировать существующее на данный момент положение дел – тогда как пролетариат и все интеллектуалы, выражающие его объективный экономический и политический интерес заинтересованы в упразднении как наивного сведения широких возможностей языка к протокольным предложениям и формальной логике, так и софистического использования «языковых игр», и такому преобразованию языка и дискурса, которые бы соответствовали теории скепсипоэзиса, то есть отражательно-производственной сущности всего человеческого общества и языка в частности, благодаря каковому преобразованию отражательный и творческий моменты языка могли бы сосуществовать, взаимно обогащая друг друга в языковых и производственных практиках грядущего коммунистического общества.


Рецензии