Вашингтонские Фантазии часть 2
В рояле заключён какой-то добрый дух, ангел во плоти, сложное и милосердное существо, которое тонко чувствует любую фальшь, но снисходительно позволяет играть на нём всем без разбору и всё без разбору. И лишь немногим удаётся слиться с роялем в гармонии воспроизведения в те редкие мгновения, когда искренность и свобода чувств живёт, пусть недолго, в согласии с твоей техникой и со строгими законами гармонии и ритма.
Рояль, как женщина: есть разные инструменты. К одному стоит прикоснуться, и он сам начинает играть, вдохновляется сразу и вдохновляет тебя, долго не отпуская, ещё и ещё. К другому нужно привыкнуть, приспособиться, понять, какие клавиши у него фальшивят, а какие лучше вообще не нажимать, иногда лучше звучит бас, иногда верхние октавы. На некоторых роялях можно сыграть, только испытывая вдохновение, а без оного лучше вообще не садиться. Есть инструменты, которые, несмотря на всё старание, не звучат, а звуки, извлекаемые из них, музыкой не назовёшь. Есть рояли, которые увлекают тебя незаметно: ты сел, начал играть, вроде ничего особенного, но через пару тактов тебя уже несёт и качает, и невозможно остановиться. Есть рояли, которые берут тебя сразу, целиком, и ты уже принадлежишь не себе, а джазу. Из лабуха, ремесленника рояль, пусть на мгновения, превращает тебя в маэстро, возносит тебя, возвышает, заставляя чувствовать и верить и в себя, и в то, что играешь.
Возраст рояля, как возраст женщины сильно влияет на его состояние: чем старше, тем хуже. Этот инструмент в студенческом зале, куда я забрёл, был особенным: он, разбитый, обшарпанный, как кокотка поздних пятидесятых, под моими пальцами вдруг преобразился, словно сбросил пару десятков лет, словно ждал, что кто-то вновь испробует его натянутые, скучающие по мелодии струны.
Я играл джазовый стандарт 1918 года «Когда ты ушла – After you’ve gone», которому было больше лет, чем этому роялю, и Сэдж, на удивление, знала эту вещь – вот, что значит американская культура, – и стала тихонько подпевать. Мы встретились ещё раз. Было прохладно – поздняя осень…
Вообще эта пора, в отличие от других, включает множество ощущений: паутина бабьего, как говорят в Америке индейского, лета, в котором запуталось и никак не выпутается – ни туда, ни сюда – самое жаркое время года. Природа не хочет нарушать идиллию встречи-расставания лета и зимы. Прозрачный, ломкий, как хрусталь, воздух: осень в расцвете. Нет лучшей поры в Вашингтоне: покрасневшие, пожелтевшие кроны, как проступающая седина, воздух, как духи, полный запахом-воспоминанием лета, как слабое вино, бродящий-бередящий душу, – всё в природе будет так же мудро и гармонично, будет всегда. И плачущая осень, как вдова, как беженка, временщица, гонимая бессердечной зимой… Есть страны, где долгое лето, в других – долгие зимы. У осени нет пристанища, она – вечная странница, Странству- ющая Еврейка, и только где-то в Британии ей рады…
Мы встретились с Сашей в последний раз поздней осенью. Она пила горячий шоколад, но всё равно ей было зябко. Это теплолюбивое дитя Флориды собиралось в Россию, как на Северный полюс. Мы строили планы о наших будущих встречах здесь и там, но я наверняка чувствовал, что больше не увижу эту девушку: я явно не вписывался в её точный дорожный маршрут – совсем незачем сворачивать в сторону, терять время и горючее, когда фривей 95 несёт в ослепительно-провинциальный Майами. И она уехала, а я снова сел за рояль, чтобы уже в одиночестве сыграть After you’ve gone:
«After you’ve gone, and left me crying; after you’ve gone,
there’s no denying; You’ll feel blue, you’ll feel sad, you’ll miss the dearest pal you’ve ever had. –
Когда ты ушла, мне было так больно, когда ты ушла, подумал невольно:
Без тебя жизни нет, ведь ты единственный мой свет…».
…Натали жила со мной в одном доме гостиничного типа, что-то вроде меблированных комнат. У неё были чешские корни, и Натали было её второе имя, а первое – Элехи, то есть полное Элехи-Натали, и мы остановились на втором, так проще, ей тоже так нравилось: звучало молодо и романтично. Натали было за пятьдесят, она ещё сохранила привлекательную фигуру, но её лицо немолодой уже женщины потеряло привлекательность – уставшее, циничное лицо женщины, у которой всё лучшее было позади, а в будущем были только привычки.
Натали действительно много повидала: она работала в информационном агентстве правительства США, объездила весь мир и занималась обработкой опросов общественного мнения в тех или иных странах по тем или иным проблемам, скажем, по развитию производства в Коста-Рике или по отношению к выборам в Лесото. Она была верной слугой системы, послушным подшипником в механизме, который, износившийся, выбрасывается на свалку.
Работа для Натали была и смыслом, и содержанием жизни. Всякий раз, когда я звонил, она отвечала коротко, но дружелюбно, и, пригласив меня в гости, спешила прощаться. Её ждали новые отчёты, данные, доклады, поездки. Я стал часто у неё бывать, заходя на несколько минут. Она смотрела на меня, как смотрит женщина, давно забывшая, что такое мужчины. Последние годы Натали смотрела на мир из своей тесной, замкнутой квартиры через свой удобный компьютер Тошиба и музыкальный центр Ямаха.
О Натали я не вздыхал по ночам как о женщине, она была интересна как тип, как человек. С ней было удобно говорить: несмотря на её занятость, она умела слушать и умела говорить так, чтобы её слушали, – качества, выделяющие человека из разряда самовлюблённых идиотов. Натали работала как пчёлка, как вол, как раб на плантации, и часто жаловалась на недостаток сна: «Вот завтра сдавать отчёт, а времени в обрез».
Я не знаю, чем она занимается после смены правительства, когда к власти пришли республиканцы: «После выборов, ты не поверишь, весь город приходит в движение: массовая миграция, люди уезжают и приезжают». Надеюсь, Натали осталась при деле. Она курила и пила, несмотря на проветривание перед моими визитами, запахи дыма и алкоголя стойко напоминали о себе, прячась по углам. Натали
любила классику и часто ставила мне Баха, Бетховена и Вивальди, но на вопрос о её отношении к джазу ответила как-то странно: «Я очень люблю джаз, но боюсь его слушать: становиться так грустно, а это мешает работе».
И в этом ответе была вся она, вся её жизнь и жизнь таких, как она. Один раз, правда, она призналась, что была на концерте Уинтона Морсалеса в Кеннеди Сентер, впрочем, наверное, для престижа: «Ты знаешь, там были все знаменитости Вашингтона!»
Мы с ней во многом расходились, спорили – мне нравилось выводить её из узкого, однокамерного пространства её устоявшихся с осадком взглядов. Она сердилась: «Что за манера? Совсем не по-вашингтонски!» – но, казалось, ей самой это нравилось. На праздники Натали уезжала куда-то к друзьям, которые тоже куда-то уезжали, оставляя её одну с компьютером: она работала у них дома, просто меняла обстановку. Но всякий раз возвращалась обратно под крышу, где прожила последние 17 лет. Потом мы некоторое время не виделись, мы поспорили о Фила- дельфии. Натали обожала этот город: «Там же вся американская аристократия!» – «Есть же такое, – парировал ей я, – противоречие в терминах: как же может быть аристократия американской?» У меня к этому городу была нелюбовь с первого взгляда: город напоминал мне наших грязных монстров – Харьков и Одессу, та же атмосфера нужды и злыдней, и рабочего люда. Особенно её покоробила фраза: «Положение так плохо, что я бы предпочёл быть в Филадельфии» – предсмертные слова американского комика Уильяма Дюкенфилда, известного как Филдс.
Натали очень не любила, когда я употреблял заумные выражения:
«Говори просто, меня раздражает метафора».
Накануне моего первого отъезда из Америки я зашёл к ней попрощаться в строгом костюме и с букетом красных роз. «Свежесрезанные розы! Только доллар за букет!», – нараспев, как заклинание, повторял невысокий коренастый малый, по виду провинциал из-за отсутствия рафинированного налёта. Но «свежесрезанные розы» плохо расходились холодными ноябрьскими вечерами: ежась от холода, прохожие спешили по домам, чтобы изменить свой статус на «обывательский»… Так вот, Натали была тронута моими розами. От избытка чувств, кроме дежурного чая и клубники, от которой я неизменно отказывался из гордости, она попыталась сообразить какой-то салат, но безуспешно: раздавались звонки. Минут через сорок мне пора было уходить. Натали уезжала к очередным знакомым на праздники, торопилась, но хотела продолжить беседу. Я напомнил ей, что пора собираться. И она спохватилась, словно я уличил её в слабости. Но уже возле дверей она вдруг сильным, уверенным и опытным движением притянула мои губы к своим, наперекор всем зазубренным урокам политкорректности, которые, как она понимала, и я хорошо вызубрил…
С Джен меня познакомила Лена, моя коллега из Москвы, проживающая с ней в одной квартире в Вирджинии. Она сказала, что делит жилье с интересной творческой девушкой, и нам нужно познакомиться. И я отправился в пригород Вашингтона.
Тех, кто отправляется в Вирджинию на общественном транспорте, я прошу быть осторожными: это всё равно, что путешествовать по пустыне – надежды добраться никакой. Нет, метро из столицы вас довезёт по назначению, а вот с автобусом – сложнее. Нужно точно знать расписание, которое чаще нарушается, чем соблюдается. Предполагается, что всякий нормальный человек перемещается в автомобиле, а на автобус здесь, как, впрочем, и в пригородах других городов, полагаются лишь неблагополучные члены общества. Однажды, когда я оказался в подобной ситуации, мне пришлось часа два шагать до ближайшего метро. Но в этот раз обошлось: прождав около часа, я вскоре оказался в чистом, ухоженном месте, где меня уже ждали Лена и Джен.
Джен, родом из Небраски, была народной умелицей – делала часы, огромные циферблаты с толстыми стрелками на раскрашенном дереве. Сейчас я уже не помню технологию производства, но этот товар даже покупали, а Джен этим кормилась. Часы мне не понравились, и тем восторженней я расхваливал их. Джен была тронута, мы немедленно стали друзьями. Она молчала весь вечер, присматриваясь ко мне, а я сыпал шутками, которые она не всегда понимала. Джен была не от мира сего (у кого-то в её семье были нелады с психикой), но подкупала чистосердечием, чистотой и органичностью своей природы.
С Джен было удобно дружить: у неё была старая машина, которую она скоро сменила на более презентабельную «Тойоту» пятилетней давности. Мы часто общались втроём – Лена, Джен и я. Я навещал их в Вирджинии, а они приезжали в мой большой пустой дом, где, за неимением достойного угощения, слушали достойную музыку – классику и джаз.
Потом мы стали посещать бесплатные концерты в Центре Кеннеди и Национальной Галерее. Мы приходили заранее, занимали места или становились в очередь в ожидании начала. Подобные дармовые зрелища для широкой публики устраиваются во многих городах Америки, я ходил на них в Лос-Анджелесе и Новом Орлеане, но столицу отличает особенная щедрость напоказ, что было на руку.
Итак, мы подружились и проводили вместе свободное время.
Однажды мы отправились за город за покупками. Оказалось, что покупать вещи в Америке лучше всего в глубинке, вдали от больших городов, где в чистом поле стоят огромные торговые комплексы, стоянки для машин и больше ничего нет. Джен ловко управляла машиной: и место водителя, и ответственность за двух пассажиров повышали её авторитет и уверенность.
Мы долго бродили по гигантскому торговому центру, покупали вещи, расставались и встречались, чтобы расстаться и встретиться вновь. Потом отправились обратно в столицу, пара десятков миль – сущий пустяк по светлому шоссе в потоке других машин. Нам, троим чужакам, было комфортно вместе, как отверженным и одиноким среди себе подобных.
В последний раз мы встретились с Джен на Union Station, так называется центральный вокзал во многих городах Америки. Это место лишь отдалённо напоминает наши аналогичные учреждения, и ассоциация с поездами не представляется очевидной – просторное, светлое, трёхэтажное строение нашпиговано дорогими магазинами и ресторанами, здесь есть и обширные залы, и салоны красоты, и книжные лавки, и прочее, что делает Union Station похожим на торговый комплекс. И только, присмотревшись внимательней, можно заметить, знакомые железнодорожные символы: залы ожидания, кассы и выходы к поездам. Но главное различие между нашим и их вокзалом – это запахи: запах поезда, настоявшийся на вековой загадке славянского характера, и аромат тонких духов из дорогих бутиков. Сюда, на вокзал, приходят просто так, посидеть, провести время, встретиться, сделать покупки, что едва ли возможно в нашем сознании.
Мы сидели в скромном ресторанчике, Джен великодушно позволила мне угостить её в последний раз. Вообще, нужно просто уметь добраться до общечеловеческого в каждом человеке, заслужить его или её доверие, и тогда многие национальные условности отпадут сами собой, если они не противоречат их природе. Она подарила мне шарф, который был слишком тонким для нашей суровой зимы, но я надеваю его всякий раз весной, когда становится теплее. Джен сказала на прощание: «Знаешь, я думала, что все русские – лентяи, преступники или проститутки, но знакомство с Леной и с тобой изменило это мнение».
Я был не русским и даже не украинцем. И кем я был, и кто я есть, и кем буду – не знаю. Но всё равно было приятно, что я не лентяй, не преступник, не проститутка. Она направилась в метро и медленно исчезала из моей жизни, опускаясь с эскалатором, а я махал ей рукой, как в замедленной киношной съёмке…
Но однажды в Америке у меня действительно были серьёзные отношения с женщиной Тиной. Я встретил её на одном из официальных приёмов, которые устраиваются для участников программ обмена. Вот уж где раздолье для любителей поесть, попить и пообщаться на халяву! Часто на такие мероприятия приглашаются всякие пожилые дядьки и тётки в отставке или на пенсии, старые… ну, те, у кого проблемы с пищеварением, никому уже не интересные и не нужные, кроме послов мира из бедных развивающихся стран. Там-то они и расправляют крылья, исходя долгими речами.
Случаются иногда и ещё действующие политики, и члены правительства, которым не хватает внимания и которые находятся на задворках власти – кому ж из активистов взбредёт в голову терять своё время, деньги и возможность засветиться в более толковом месте, – но их речи не становятся короче. И те, и другие говорят об исторической миссии Америки в просветлении остального дикарского мира. Небольшое учебное пособие на тему, что следует ожидать на подобных мероприятиях, включает следующее: 1) одеваться следует поофициальней, поприличней;
2) Вас часто называют «цветом и гордостью вашей нации», так что будьте на высоте положения, в которое поставлены: Вы – мессия, которому суждено спасти свой народ от деградации, пройдя небольшой ликбез в Америке; 3) однако здесь, в Штатах, не следует преувеличивать свою значимость: кто бы Вы ни были там, здесь Вы – никто, просвещать – потом, а сейчас – только внимать; 4) отвечать на вопросы американцев следует чётко и ясно во избежание недоразумений; следует разборчиво произнести название своей страны, ни к чему правдиво называть свой город, лучше ограничиться столицей государства, так понятней, например, если Вы из Чехии, следует сказать «Прага», из Польши – «Варшава», из Украины – «Киев»; 5) самое главное – не теряя времени после выступлений, спешите к шведскому столу, иначе – не протолкнёшься, ведь и гости, и хозяева всегда охочи поесть задарма; 6) не следует придавать большого значения комплиментам и знакомствам на подобных мероприятиях: первые – дань условностям, вторые обречены на забвение, несмотря на восторженность минуты; 7) многие участники из кожи лезут, чтобы выделиться из серой массы, словно они – часть истории; лучше вести себя скромно и незаметно, и на Вас сразу обратят внимание.
Вообще, желание просвещать и поучать в крови у американцев. Говорят, Колумб открыл Америку. И принес дикарям-американцам плоды средневекового прогресса: огонь и меч. Правда, и сам брал натурой: помидоры, картофель, кукуруза и подсолнечное масло. Говорят, история повторяется в виде фарса
– теперь роли переменились: просвещенные американцы приносят нам, дикарям-туземцам, новинки поп-культуры: брюки-слаксы, политкорректность и продвинутую технологию. И вроде бы ничего не просят взамен: у нищих не принято брать – нищим подают. Но здесь главное – не спешить: не следует так сразу из канализационных люков карабкаться на Пики Коммунизма. Так и тянет совершать ритуальные танцы вокруг мессий-миссионеров под грохот тамтама и прочую символику. Ведь белые волосатые ноги кажутся атрибутами богов.
Теперь мне придётся сделать лирическое отступление, представив на суд читателя свои почти научные наблюдения мужчины-иностранца на тему «Американская разновидность женской особи (породы)». «Женщины вдохновляют нас на гениальные поступки, и сами мешают их совершать», заметил Оскар Уайльд. И здесь же добавил: «Я люблю женщин с прошлым и мужчин с будущим». Впрочем, эти изречения 19 века викторианско-чопорной Англии «свиньи-шовиниста» мужского пола вызвали бы стихийное бедствие среди прекрасных амазонок Америки 21 века.
Если Вам вдвойне не повезло – Вы иностранец и мужчина в Америке, – больше всего, наряду со зданием Капитолия в Вашингтоне, Бродвеем в Нью-Йорке, двумя океанами и Великими Равнинами, не говоря уж о Великом Каньоне, Вас поразит фено- мен, именуемый Американская Женщина – Femmina Pax Americana.
Всё началось ещё в 19 веке, когда русские Татьяны и Ольги спокойно варили себе вишнёвое варенье. Первые съезды американских женщин в защиту своих, женских, прав состоялись в конце сороковых. А 12 сентября 1852 года газета Нью-Йорк Херальд разродилась яростной передовицей, в которой шокированный автор призывал женщин «вернуться в их естественную среду», так как подчинение женщины мужчине – «закон её природы». В конце статьи автор растерянно вопрошал: «Кто такие эти женщины? Чего они хотят?» Но было уже поздно.
В начале прошлого века феминистское движение нашло своего лидера в лице английской писательницы Вирджинии Вулф. На вопрос «Что такое женщина?» она ответила: «Я уверяю Вас, я не знаю. Я не думаю, чтобы кто-либо узнает её до
тех пор, пока она не выразит себя во всех искусствах и профессиях, открытых человеческому уму. Но для этого ей нужно иметь две вещи: собственную комнату с ключом и замком, и достаточные средства, чтобы себя содержать».
В 1980 году менеджерам крупнейших американских компаний был разослан меморандум, нечто вроде правил приёма на работу. Он стал известен широкой публике в апреле 1987 года после публикации в журнале Харперс, и был тотчас отнесён к яркому примеру «дискриминации по признаку пола». В нём среди всего прочего было: «Работник-женщина не должна быть красивой или сексуальной, но опрятной и чистой, и без капризов… добросовестной, финансово-независимой… она не должна выглядеть как будто ищет приятелей в ночных барах… Для понимания женщин нужно иметь в виду, что Бог был он, и он создал Адама по своему образу и подобию… ни одна из религий не имела женщины-лидера… Женщины по статистике более честны и сознательны, чем мужчины… Женщины не доверяют мужчинам… они более лояльны… более заинтересованы в поддержке друг друга».
В феминистских кругах распространено мнение, что и «Анна Каренина», и «Мадам Бовари» не передают особенностей женской природы, поскольку эти книги написали мужчины. Разумеется, трудно набросать групповой портрет американской Джоконды, но то, что отличает американок – это деловитость: каждая чем-то занята, хочет сделать карьеру, найти себя или выразиться в жизни.
Итак, отечественному представителю сильного неандертальского пола следует на время забыть свои пещерные привычки, приняв правила другой игры, более цивилизованной и утончённой. Нужно твёрдо усвоить, что кроме зачатков интеллекта, твёрдой валюты и внешности, Вам нужно сделать вид, что Вы –
джентльмен, чтобы убедить Её в честности и искренности своих намерений. Или искусно притвориться, или просто дать ей веское основание, чтобы она притворилась, что верит.
Очень неловко себя чувствуют и наши дамы в Америке. Одна моя знакомая жаловалась: «Нет, наши мужчины гораздо лучше. Они как возьмут… Эти американцы на женщин в метро смотреть боятся. Довели их феминистки». В Вашингтоне, городе чиновников и служащих, в определённом окружении действительно существуют жёсткие социальные условности. В метро, например, если не в час пик, и женщина не сделала Вам глазами «иди сюда», мужчина садится на свободное место к мужчине, а женщины ведут себя гораздо свободнее. Здесь не вполне принято знакомиться на улице. Многое, однако, зависит от ситуации, окружения – среди молодёжи отношения гораздо проще, а вечером в районе увеселений ещё проще. Хорошие манеры, однако, нигде не помешают.
Гораздо свободнее нравы в других городах Америки, по сравнению с казённым, холодным Вашингтоном. В Нью-Йорке, например, публика очень разношерстная, и, открывая дверь перед тамошними дамами или пропуская их вперёд, я неизменно слышал признательное «Благодарю Вам, Сэр!», с низким поклоном и пронзительно-томным взглядом, при этом было видно, что в их глазах я совершил какой-то редкий поступок, поступок, к которому они, не привыкли, например, рискуя жизнью, вырвал их, дам, из лап гангстеров. Хотя, возможно, всё дело в хороших дамских манерах, которыми мы не избалованы. На Западе США, особенно в Новом Орлеане, люди более открыты, сердечны и не обременены социальными условностями. Хотя и остальные американцы, как кажется, сами страдают от засилья этих условностей и пользуются малейшим предлогом, чтобы ими пренебречь.
При сравнении двух особей того же рода, нашей и американской, обнаруживается ряд различий. Американок отличает более разнообразная внешность – здесь можно встретить и жгучий восточный, и холодный скандинавский, и эмоциональный южно-европейский типы. Хотя наши женщины кажутся мне интереснее, американки больше следят за собой, они просто помешаны на здоровом образе жизни: правильное питание, пластическая хирургия, таблетки, занятие спортом (бассейны, спортзалы, бег, роликовые коньки, гимнастика, велосипед и прочее) – в любую погоду, при любой занятости. И курят они гораздо меньше – либо раскованные студентки, либо степенные дамы поздних пятидесятых. В личных отношениях американки стремятся сразу к откровенности, открытости, не дай Бог ввести в заблуждение. Сразу рассказывают свою краткую биографию, и будьте готовы также отвечать на их прямые анкетные вопросы. Однажды в отеле, открывая свой номер, я столкнулся с соседкой по этажу и после слов: «Я не знал, что живу рядом с такой интересной леди!» – услышал: «Да, я буду здесь ещё две недели, отдыхаю с братом. Очень приятно познакомиться». В другой раз, произнеся то же банальное: «Я не знал, что живу рядом с такой интересной леди», от незнакомки последовало: «Да мы здесь с мужем. До свидания».
Американки, как правило, практичны. Здесь, конечно, случается немало романтических историй, но в целом женщины привыкли подавлять чувства в угоду рассудку. Мужчины выбираются по принципу надёжности, перспективности и удобства в эксплуатации. Общаясь с американками, я всегда умалчивал, что пробуду в Америке несколько месяцев или просто бессовестно лгал, что приехал насовсем, иначе трудно рассчитывать даже на чашку кофе. Кстати, кофе здесь пьют охотно и охотно общаются по-дружески, в отличие от кофе, скажем в Израиле, где такое
приглашение мужчины и согласие женщины означает весьма серьёзный шаг, имеющий мало общего с потреблением ароматного, хорошо утоляющего жажду напитка. Разница в возрасте также существенна, 7 лет, как правило, уже критичны, хотя в стране исключений немало исключений.
Впрочем, если Вам надоели условности и кофе по- американски и хочется израильского кофе в Америке, выход есть – «Услуги для взрослых». Все покупается, и все продаётся. Если есть извечная формула: «товар – деньги – товар», есть и старейшая профессия. И расценки достаточно скромные: если у Вас есть деньги – в среднем 200 долларов в час за час райского блаженства. И услуги на любой, самый утончённый вкус: можно взять двух девушек и двух мальчиков, заказать французскую и греческую любовь, можно получить доминацию – Вас отхлещут и унизят по Вашему желанию, или наоборот. Всё, однако, честно: не нужно тратить время на всякие социальные условности, гони монету и обладай самой красивой женщиной, неудавшейся кинозвездой или бывшей моделью. – Да, да, сэр. Вы сделали правильный выбор. Наши девушки свежи, как первый декабрьский снег, и так искусны, что заставят Вас «приходить» снова и снова… Можно наличными, можно кредитной карточной… Что? Нет, извините, чеки не принимаем, ненадёжно. Для регу- лярных клиентов и на праздники скидка… В таком сервисе работает немало студенток университетов. Девушки зарабатывают деньги на учёбу, или им просто нравится. Правда, такая свобода нравов царит в столице и мегаполисах. В соседнем провинциальном Балтиморе на Взрослые Службы устраивают облавы: на экране телевизора очаровательные девушки нервно курят и дают пояснения в полицейском участке. Впрочем, семейные ценности всегда в цене, особенно, на патриархальном Юге и Среднем Западе.
Вообще, в свободной Америке много границ между тем и этим: городом и деревней, расами и штатами, климатическими зонами и регионами, интеллектуалами и бизнесменами. Один из таких водоразделов пролегает между «красными» и «синими» штатами. «Красные» – это республиканцы, консерваторы, обыватели глубинки, финансовые олигархи, кровопийцы трудового народа; «синие» – демократы, либералы, интеллектуалы, жители больших городов. Никто точно не знает, как возникла такая цветовая ассоциация. Могу предположить, что «красные» происходят от выражения red neck – «красная шея», относящегося к босякам и беднякам южных штатов, главного электората республиканцев. В то время, как «синие» восходит к blue chip – «синие жетоны в покере высокой деноминации» и, как следствие, «надежные, пользующиеся доверием акции», возможна ассоциация с высоким происхождением, «голубой кровью», поскольку к аристократии в Новой Англии, месте высадки колонистов и колыбели идеологии страны, принадлежат в основном демократы.
Им, «синим», демократам, всегда сочувствовало большинство американок. Прекрасный средний класс поздно выходит замуж, когда карьера уже сделана, если вообще выходят. А если нет – остаются наедине со своей постылой независимостью, мно- голетними привычками, от которых не избавиться, и устоявшимся образом жизни. А что, разве жить как-то с кем-то просто так, лучше?!
Американки очень пунктуальны и, назначая свидание, всегда появляются вовремя. Я пригласил сотрудницу университета на кофе за неделю и забыл об этом. В назначенное время девушка подошла к моему столу и спросила: «Вы готовы?» С другой девушкой я так и не успел встретиться за четыре месяца пребывания в Америке, хотя она искренне хотела узнать больше о моей стране: часто бывала в разъездах. В общем, американки – тоже женщины, хотя с нашими женщинами сначала проще, потом сложнее, с американскими – наоборот: сначала сложнее, потом проще.
Хорошо, когда стремление к независимости, чувство собственного достоинства и женская гордость выглядят естественно и органически сочетаются с уважением к мужскому полу. Хуже, когда всё это выставляется напоказ, впрочем, что говорить – комплекс трудного детства. В конечном счете, нужно хорошо себя вести и уважать друг друга, и, следуя этому нехитрому правилу, можно чувствовать себя уверенно с любой женщиной мира.
«Чего же всё-таки хотят эти женщины?» — как спрашивал сам Зигмунд Фрейд. «Я думаю, – пишет английский публицист Антони Бюргесс, – несмотря на произведения Симоны де Бувуар, Каролины Берд, Сары Эванс, Бетти Фридан, Джулиетт Митчел и самой Вирджинии Вулф, на этот вопрос нет ответа. Проще сказать, чего женщины не хотят: подчинения патриархальной психологии, сексуальной эксплуатации мужчинами и прочего». Впрочем, так ли это, если они, женщины, сами ничего не знают…
…Но теперь о Тине. С этой американкой я познакомился на одном из официальных мероприятий, устроенном в нашу честь. В этот вечер, помню, как сейчас, было много вина, еды и музыки, хотя всего вдоволь не всегда бывает. Тина ничем особенным не выделялась, разве что громким смехом. Скуки ради, я взял её телефон, и она сказала: «Я обижусь, если ты не позвонишь». И я позвонил.
Тина работала в Департаменте Труда. Она была усердным и исполнительным работником, как и подобает быть клерку в таком серьёзном департаменте: засиживалась допоздна и брала работу на дом. У Тины была старая машина, пожилая мама в Вирджинии и только что купленный новый дом здесь же, на Кэпитол-хилл, недалеко от работы. В общем, Тина неплохо устроилась на вторые сорок лет своей жизни. Правда, Тина была одинока, как это часто бывает с людьми, которые полностью посвятили себя работе.
У неё не было детей, хотя Тина делала всё возможное, чтобы их иметь. Но даже магия американской медицины уже не могла ей помочь. И тогда она решила усыновить ребёнка и стала ждать разрешения на усыновление из Китая. Для этого Тине пришлось расстаться с большей частью своих сбережений – 20 000 долларов. Процедура затягивалась из-за бюрократической волокиты, Тина переживала, а я, как мог, успокаивал её.
Внешне она была малопривлекательная, но в ней были и душевность, и очарование – таким женщинам просто суждено быть прекрасными жёнами, и тем досадней, когда судьба отказывает им в этом предназначении. Мы много говорили с Тиной о наших странах и хорошо понимали друг друга, несмотря на разность культур.
Мы гуляли с ней возле Капитолия поздней осенью, когда деревья постепенно снимали свои роскошные багряные одежды. «Знаешь, как хорошо здесь цветут вишневые деревья весной!», – говорила она. Я знал, как цветёт вишня, но не здесь, а там, вдалеке, откуда я родом. В выходные вечерами, в те волнующие минуты, когда солнце опускается вдалеке за Мемориалом Линкольна по пути в Сан-Франциско, а первые, ещё слабые тени ложатся профилем на мостовые, когда кругом непривычно тихо, а душа мироточит, мы гуляли с Тиной в парках вокруг Капитолия. Нас фотографировали случайные прохожие, и было покойно и радостно на сердце, как только случается, когда человек и природа заключают временное перемирие.
Однажды мы с ней отправились на ярмарку, что-то вроде нашего открытого рынка. В отличие от нас, такие рынки в Америке – экзотика. Здесь были товары народного промысла со всего мира: парагвайские свитера и китайская одежда, японские безделушки и чешская посуда. Тина долго выбирала зеркало для нового дома, и после покупки мне была доверена почётная миссия – нести домой дорогую вещь. Я шёл, держа дорогое зеркало, через весь Капитол-хилл, и публика с одобрением смотрела на нас – нормальная семейная пара сделала нормальную покупку: зеркало – нужная вещь в хозяйстве. Тина вначале нервно поглядывала на меня: справлюсь ли, но моя уверенность внушала доверие, и она успокоилась.
Дом Тины ещё только обустраивался: в нём царил дух неустроенности, незаконченности и пустоты, как всегда бывает во время ремонта и переезда хозяев; в помещениях были свалены вещи, мебель и материалы, и только спальня имела законченный вид. Тина показала мне спальню, предупредив при этом, что
«это – не приглашение». Я осмотрел помещения, сказал всё, что полагалось говорить в таких случаях, и пробыл ровно столько, сколько полагалось пробыть.
В другой раз я зашёл за Тиной на работу. Да-да, в самое логово – Департамент Труда. И меня, представьте, пустили, проверив документы и сфотографировав пару раз. Я просто прошёл через здание к гаражу, где стояла машина Тины. Мы поехали ко мне домой. Мы слушали джаз и классику, пили горький чай, и мне трудно было представить, что ещё можно было делать с Тиной в холодном и просторном доме. Это был наш последний вечер, и мы, кажется, поняли, что нам хорошо вместе, только накануне моего отъезда.
Она приезжала ещё раз, и мы снова прощались. Мы посылали друг другу сообщения по электронной почте, и, наконец, я уехал. Теперь, здесь, в иной стране, среди иных женщин я иногда вспоминаю Тину. Наверное, она всё так же много работает и многое не успевает, она уже обставила дом и усыновила здоро- вого китайского мальчугана. Я надеюсь, что зеркало всё ещё цело в ванной, зеркало, которое я с таким трудом и так трепетно прижав к груди, однажды тёплым декабрьским днём нёс к её дому. И иногда, смотрясь в него, Тина вспоминает обо мне…
Но вернусь к началу главы… Я очень спешил в этот день. Я искал убежища от 100 градусов по Фаренгейту, от тяжёлого, недвижимого, словно на большой глубине под адским давлением воздуха, от огромного, больного то ли желтухой, то ли жёлтой лихорадкой солнца – у светила в этот день явно была высокая температура, и оно яростно вымещало своё нездоровье на всех, кто попадался ему под горячие лучи. Я искал убежище от собачьего зноя. Как всегда, у бесчисленных музеев Национального Молла толпились бесчисленные провинциалы, всякие там техасцы и алабамцы. Как всегда, на перекрёстках осторожно пробирались автомобили, даже на свой зелёный они галантно пропускали прохожих, помахав при этом из окна: столица всё-таки, зеркало, витрина, лицо – здесь всё должно быть красиво.
Я удачно проскочил на красный свет последний перекрёсток там, где проезд Джефферсона упирается в Третью стрит, ещё совсем немного – обогнуть пруд, где по вечерам купаются огни Капитолия, обогнуть кольцо, взобраться по жёстким, надменным ступенькам здания, осторожно обойти это высокомерие и дальше, перейдя лужайку и Первую стрит по Ист-Кэпитол, блаженно погрузиться в освежающие струи самой большой библиотеки мира. На тротуаре возле Третьей стрит я случайно обернулся и увидел её: высокая стройная фигура в майке и брюках с рюкзаком за плечами, каштановые волосы. Она явно не спешила – на переходе горел красный цвет, но машин не было, и девушка стояла, терпеливо ожидая знака светофора. Приезжая из провинции, подумал я, местные не носят рюкзаков за плечами и не так
терпеливо-послушны на перекрёстках. Я спросил её, как пройти в Библиотеку Конгресса, а она, улыбаясь, ответила, что мой вопрос не по адресу, она – приезжая. Дали зеленый, и она языком тела пригласила меня перейти Третью стрит уже по правилам в обратном направлении.
Её звали Моника, она была из Праги, неплохо говорила по-английски, почти без акцента, хотя не совсем свободно, по профессии психолог, долго работала в Канаде, а здесь гостила у друзей. Я быстро и мучительно соображал: только бы не проговориться, что я – оттуда, что рядом с Чехией, из нищей, серой и грязной страны, откуда уехали все, кому ни лень, а у тех, кто остался, нет завтрашнего утра, где самые томные, тонкие, тайные девичьи грёзы и юношеские мечты – об отъезде. И странно, что страна эта вообще занимает какое-то место в пространстве, что там есть закаты и восходы, и все времена года, и так нежно пахнет трава в мае, и тихий снег покорно ложится на мёрзлую землю. Но моя главная вина в том, что я ещё там, а самое отягчающее обстоятельство в том, что я не хочу оттуда пока уезжать...
Но Моника приняла моё американство за чистую никелевую пятицентовую монету, она не спросила, откуда я, а я не уточнил, а просто сказал, что временно работаю здесь. Мы сидели на лавочке под косыми лучами солнца, и, Моника, сидя ближе к западу, наклонившись вперёд, искоса, как лучи, смотрела на меня. Я хорошо выглядел в её глазах: ещё моложавый американец, житель столицы среднего класса из научной среды – вполне обеспеченный, приемлемый вариант. А я смотрел на Монику, на её загоревшее стройное тело и гладкую кожу, которые, и тело, и кожа, порочно манили к себе.
И стройность её тела, и гладкость кожи, и вкрадчивые движения, за которыми угадывалась женская искушённость, обтёртость, обтрёпанность, напомнили мне проститутку А., с которой я встречался ещё совсем юным. У неё были такие же жадные полные губы, полные красивые ноги – нет, Моника была гораздо изящнее! – и такая же гладкая кожа. Я обнимал А. в кинотеатре «Октябрь», потом возле памятника Первым Пионерам она придвинулась ко мне, подставляя, раскрыв, цепкие, как щупальца спрута, губы, увлекая меня в пучину. Задыхаясь, с трудом глотая воздух, я всплыл. Во мраке всё так же в вечном салюте стояли обшарпанные бронзовые пионеры из бронзового века. «Ну, это так, ничего, – снисходительно отпустила меня А., – упражнение маленькое». Тогда я смутно предполагал, что мне с А. нужно было делать нечто другое в той заветной и неизведанной для меня области Бермудского треугольника, где высокими сталинскими колоннами, александрийскими маяками, пизанскими башнями и пирамидами-сфинксами сходились её красивые ноги. Через два свидания А. надоели мои бесплодные поцелуи, и в третий раз, появившись в ослепительном чёрном велюровом костюме, А. объявила, что вынуждена была изменить мне с другим мужчиной в автомобиле, уступив вспышке страсти…
Так вот, Моника напоминала спортивную машину в хорошем состоянии, пробежавшую, однако, не одну тысячу миль. Мы встретились в последний раз через день. Она позвонила сама, как мы договорились. Я ждал её там же у трёхликого светофора на Третьей стрит. Шёл дождь, противный, упрямый, долгий, как будто погода решила рассчитаться за все погожие деньки. Дождь, которому невдомёк, что капал он в самое сердце мировой демократии, дождю всё равно, где капать. Стоял туман, и я вспомнил джазовую тему Эрла Гарнера «Туманно»: «И всё расплывается в тумане, когда ты держишь меня за руку…». Моника была одета под стать погоде – в тёмный плащ, делавший её совершенно непривлекательной. Мы зашли в Музей Космонавтики и Воздухоплавания, у входа здоровенные чернокожие ребята продавали зонтики пять долларов штука, в Нью-Йорке я видел такие же за два с полтиной.
В кафе музея мы пили кофе, Моника решительно отказывалась от всего. Но я всё же принёс ей бисквит и ананасы, и она жадно проглотила фрукты, и её полные губы вновь напомнили мне чувственные губы А. у памятника первым пионерам. Мы го- ворили об Америке, о Чехии, о России. Моника окончила Московский университет, любила Петербург – «в этом городе есть загадка». Она неплохо говорила по-русски, и я для пущей убедительности походить на американца спросил, трудный ли это язык, и она ответила, уже не помню что. Я тоже жадно глотал и бисквит, и пирог, было чертовски вкусно, тем более что из-за нашего свидания я не успел пообедать. «Запиши мой телефон в Праге», – вдруг сказала она, и это прозвучало как прощание, хотя она собиралась быть здесь ещё две недели.
У выхода из музея Моника купила зонтик: дождь совсем озверел – хлестал, не переставая, прикрываясь туманом. Туман обволакивал серой ватной массой. И окружающая нас картина становилась наброском. Даже здание Сената в облачно-серой упаковке потеряло свою надменность и апломб. Даже звёздно-полосатый промок, как цуцик, понуро поджав хвост, лизал свой флагшток, и уже нельзя было разобрать, где звёзды, а где полосы. Туман был и у меня на душе – я хотел спросить Монику, что она делала здесь, была ли в гостях у приятеля или друзей, зачем завтра уезжала в Нью-Йорк и почему так внезапно, но я не решался, чувствуя, что вопросы эти будут лишними или тоже попал в сферу влияния тумана.
С тех пор в моей старой квартире, полной всяких книг, исписанных бумаг, давних писем, жёлтых фотографий, рухляди-мебели и другого хлама, где не спеша ступает Прошлое, боясь наступить на что-то ненужное, где-то записан пражский телефон, который звенит в моей памяти ярким солнцем встречи и туманом прощания тех двух дней. Где ты и была ли вообще, Моника?
…Мы расстались там же, где встретились: на переходе у Третьей стрит. «Не грусти!», – сказала она, твёрдым крупным шагом удаляясь в сторону метро. А я начал карабкаться по жёстким ступенькам в сторону Библиотеки Конгресса, которая вдруг потеряла всё свое очарование.
БИБЛИОТЕКА КОНГРЕССА
…Впрочем, если и потеряла, то ненадолго. Вскоре я уже уверенно поднимался по ступенькам самого дорогого и святого для меня места в этой стране. Здесь, вдали от жары и суеты столицы, в царстве рассудка, вся атмосфера настраивала на возвышенный лад. В этих мраморно-холодных коридорах и просторно-светлых залах, как в синагоге, всё мелкое – чувства, переживания и ощущения – проваливалось в бездонную глубину. Здесь не было ничего временного, относительного, переменчивого – здесь было постоянное, абсолютное, неизменное. Не удивительно, что я сразу забыл о Монике, как забывал о других женщинах, и как голодный пёс с жадностью устремился к книгам.
Библиотека была моим царством, моей территорией. Здесь Тщеславие, Успех и Деньги – всё то, чем я не обладал вне Библиотеки – теряли своё значение. Здесь всем одинаково светили настольные лампы. Приглушенно звучали голоса. Послушно мерцали экраны мониторов. Подобострастно подносили книги услужливые клерки. Я чувствовал себя, как рыба на дне в жаркий безветренный полдень. Здесь было равенство и среди посетителей – скромный студент и влиятельный политик, и среди книг – старые умудрённые, пыльные фолианты и совсем ещё невинные, незачитанные, полиграфически юные книжки, и среднего возраста, уже видавшие виды, но хорошо сохранившиеся в переплётах, благодаря неустанному уходу, тома. Книги, как люди, иногда дарят тебе счастье, а иногда просто отнимают время. И Время так незаметно летело в этой доходящей до неба Вавилонской башне вдали от земного Вавилона.
Я спешил в Библиотеку, как на свидание с женщиной, и все- гда знал наверняка, что оно будет удачным. Здесь не было видимости и лжи, претензии и обмана. Здесь я становился умнее и лучше и чувствовал, как уколом шприца в меня просачивался бальзам знаний. Когда я выходил на прозрачный, ломкий, как сухое печенье, вечерний воздух с чувством исполненного, наполненного и выполненного, мне удавалось отстраняться от этого, кажущегося, видимого и зыбкого, и оставаться в тисках того, монолита знаний. Голову обволакивала вечерняя прохлада, обострённые ощущения рефлексивно фиксировали огни зданий, фонарей, машин, запахи ранней и поздней осени, голоса прохожих, и было спокойно на душе, оставалось сознание, что день не прожит зря и впереди ещё много таких дней, прожитых в ногу со временем.
В Библиотеке Конгресса хорошо запоминаются книги. В Библиотеке Конгресса плохо запоминаются люди, но одного я всё же запомнил. Джим, молодой, высокий и худой негр, работал в гардеробе. Он подавал и принимал личные вещи посетителей, и ему явно это нравилось. Казалось, получить такую работу для Джима, негра без образования, было удачей, в то время как его этнические браться перебивались кое-как и чем попало. Джим вовсю старался вести себя формально в духе Библиотеки, но ему плохо удавалось пересилить свой лёгкий южный характер. Од- нажды я признался ему, что ничего не понимаю в американском футболе, и стал его любимцем. Пользуясь каждым удобным случаем, он толковал мне правила игры и игровые ситуации, с сожалением прерываясь, чтобы обслужить очередного посетителя. А когда я признался, что никак не могу выбрать себе команду, за которой буду следить, Джим с видом человека, который собирается подарить Вам дорогую вещь, сказал: «Я не советую тебе болеть ни за какую другую команду, кроме Бостонских Янки». И я обещал ему до гроба поддерживать эту команду, и, кажется, Джиму повезло: играют они успешно…
БЕТ
Итак, наступала осень. Оказывается, и в этом сказочном городе, населяемом добрыми, преимущественно богатыми жителями королевства, всё-таки случается это время года – время сбора плодов и камней, время перехода из горячесухого в хо- лодножидкое состояние, время сведения счётов, подведения итогов и очередного квартального отчёта, время отлёта перелётных птиц на юг, если Вы на севере, поры опавших листьев, когда Природа напоминает о себе.
Снаружи, хотя было ещё солнечно и светло, охватывал бодрящий, как контрастный душ, воздух. Добрые, преимущественно состоятельные, обыватели неуклонно утепляли свой гардероб. Телевидение непрерывно сообщало о продвижении воздушных масс холодного воздуха в тёплую глубь страны, как о вражеских дивизиях. Сводки погоды напоминали военные. Нам, в Вашингтоне, было грех жаловаться – в Мичигане уже выпал первый снег, а до этого зима нашла брешь в плохо защищённой Канаде – стремительно захватывая одну провинцию за другой, она беспощадно подавляла очаги сопротивления тепла, завоевывая плацдарм за плацдармом к югу: сначала пал Орегон, затем – Иллинойс, потом пришла очередь Вермонта. Правда, были ещё тёплые оазисы: Калифорния, Флорида и Техас, но там и летом не выдержишь – задохнёшься. Хорошо всё же перелетным птицам: летят, где комфортнее – туда, сюда. В магазинах стали больше покупать теплые кожаные куртки, и даже дикие утки, до этого беззаботно дремавшие в прудах, проявляли беспокойство, словно предчувствуя начало отопительного сезона: они вскидывали головы, топорщили перья, собирались в кучки-группы и, кажется, оживленно обсуждали всё тот же вечный вопрос: ехать – не ехать, лететь – не лететь. Сторонники отлёта вспоминали холодные зимы, противники – тёплые. Но лететь всё равно пришлось.
В такое время я тоже себя чувствовал перелётной птицей: пора было собираться в другую страну, через океан, но лететь нужно было на северо-восток. От сознания близкого отлёта столичный город терял реальные очертания, принимая воображаемые контуры знакомых родных мест – пункт назначения моего перелёта. Я всматривался в гранитные монументы, зелёные лужайки и здание Капитолия, пытаясь сохранить эти снимки в памяти. Хотелось увезти частицу этого, такого далёкого для моей плоти и такого близкого для разума, мира – сохранить в себе, сделать эту частицу моей, прибавить её к частям других миров, ставших моей Вселенной.
Поздно вечером, вернувшись в своё тёплое логово, я допоздна смотрел телевизор, переключая программы, как на серфинге с волны на волну: политика, сплетни, новости, фильмы, ток-шоу, пытаясь наполнить себя чужим мироощущением, хоть на короткое время стать полноправным обитателем Города на Холме. И мне удавалось чувствовать себя гражданином этого диковинного царства – меня ждали письма и дела, мне звонили и оставляли сообщения; я был частью этой системы, и ещё месяц мне предстояло послушно быть её частью. И я твёрдо знал, что предстояло мне делать в каждый час отведённого-отпущенного мне времени до перелёта в другую систему координат. И тогда я отправился в дорогу – в одно из путешествий по Америке, хотя жаль было оставшегося времени и не хотелось, как петуху с насе- ста, сниматься с насиженного образа жизни.
Переезд – перемещение из одной точки пространства в другую – всегда означал для меня не только безнадежно потерянное время, но и дорожные тяготы, долгие ожидания, грязь, духоту и вонь транспортных средств, испорченный желудок, бес- сонные ночи и прочие атрибуты нездорового образа жизни. И всё же пора было сниматься с якоря. Потом дорожные невзгоды забываются, а новое, приобретённое в дороге, остаётся с тобой. Тем более, меня ждали, и это так здорово, когда тебя где-то ждут. Я уже несколько раз откладывал поездку, но дальше тянуть было нельзя, и я решился.
В Филадельфии меня ждала девушка Бет. Мы познакомились за год до этого, когда она сразу после школы приехала из Америки в наш город преподавать английский. Жила она тогда в семье у моего знакомого, мы подружились и стали навещать друг друга. Бет, как я понял, была родом из состоятельной семьи из Сан-Франциско. Мне нравилось, как она себя вела: несмотря на молодость, Бет была не по возрасту сдержанна и терпима – если ей что-то не нравилось, она не спешила говорить об этом вслух. Помню, как мы гуляли в нашем патриархальном городе, как говорили о книгах, прочтённых Бет в американской средней школе, как я играл ей джаз на старом пианино в своей квартире, как мы общались с самыми разными людьми. Эти простые и искренние отношения напоминали детство. И я совсем забыл, что старше Бет на 20 лет, а она ещё об этом не знала.
Теперь в Америке я не знал, стоит ли вообще беспокоить девушку – по всем американским и международным меркам я не представлял для неё интереса: кроме разницы в возрасте, положении и гражданстве, я должен был вскоре уехать домой. И всё же меркантильное соображение удобства – побыть денёк в Филадельфии прежде, чем двигаться дальше, взяло вверх, и я отправился в Город Братской Любви.
И вот я снова на Юнион Стейшн, теперь используя вокзал по назначению. В этом сверкающем помещении совершенно не пахнет вокзалом в прямом смысле слова, как пахнут вокзалы у нас: запах бомжей, старых носков, перегара, бедности и злыдней. После подачи поезда среди пассажиров началось лёгкое движение, и я с интересом наблюдал, начнётся ли давка в проходе – неизменный атрибут этой процедуры при посадке в наши поезда. Но, увы, разочарование, давки не было – долгие годы благополучия, видимо, сказались: пассажиры были уверены, что мест хватит всем и поезд раньше не отправится.
В Филадельфии на таком же вокзале меня встречала Бет. Я был поражён, увидев её на костылях. Костыли были лёгкие, алюминиевые, просто чудо-костыли, их было приятно взять в руки, и можно было только мечтать пользоваться такими костылями, как эти. Бет очень ловко орудовала этими конструкциями, как будто родилась с ними. По телефону она не сказала о своей травме, и мне было неловко утруждать девушку в таком неловком виде. Бет успокоила меня, сказав, что я не должен ни о чём беспокоиться, что просто упала, скоро всё будет в порядке. Как истинная американка, она отвергала мою малейшую помощь и чувствовала себя раскованно в моём скованном сопровождении. Кажется, это я был на костылях, а не она.
Мы отправились в город, предварительно заглянув в её квартиру. Жила она скромно, без излишеств, как и все студенты. Был солнечный ноябрьский день, и Город Братской Любви сиял булыжными мостовыми и историческими краснокоже-кирпичными зданиями. Странное зрелище являли мы с Бет в этот погожий денёк в центре города, прохожие расступались, уступая дорогу девушке на изящных костылях и высокому импозантному мужчине. Многие женщины бросали на меня сочувственные взгляды: мол, угораздило тебя, браток, иметь подругу-калеку. Однако жалеть нужно было не Бет, а меня: её нога через месяц будет в порядке, а мне через месяц уезжать в ту страну, где не делают таких легких, удобных и прочноалюминиевых костылей.
Я плохо запомнил Город Братской Любви за эти два дня моего пребывания, но впечатление осталось тяжёлым. Впрочем, это сугубо личное впечатление, и читателям, полюбившим Филадельфию или собирающимся туда, не следует придавать ему, моему впечатлению, особого значения. Я и сам допускаю, что, приехав туда в другой раз при других обстоятельствах, смогу по достоинству оценить и светлые булыжники, и красные кирпичи. Но всё же: никогда не приезжайте в Филадельфию после Вашингтона и Сан-Франциско, только – наоборот, иначе само название этого города будет звучать насмешкой.
Держа в памяти чистые просторные улицы столицы, свободные кафе, весёлую, сытую и нарядную публику, вежливых водителей и пешеходов, я вдруг оказался среди другой Америки, напомнившей наши промышленные города-монстры: Харьков, Челябинск, Екатеринбург – на улицах было не чисто, повсюду велись строительные работы, по видимости уже давно, – удачная копия наших ремонтных работ по случаю и без случая. В метро попадались всё больше унылые серые лица, перенесённые из наших городов. Публика была одета скудно, по-рабочему. Красивых женщин было немного, нищих – ещё меньше, что же просить у бедняков? В кафе, куда мы с Бет зашли перекусить, была толкучка, в туалет я тоже попал не сразу и там почувствовал себя дома. Особенно досаждали узкие улочки, где так трудно было разойтись с прохожими. Но главное – вокруг всё дышало нуждой и бедностью, а не благополучием, как в столице.
Впрочем, у Города Братской Любви, как и каждого города, есть много лиц, и в тот день я увидел его не в лучшем настроении. После обеда мы отправились в гостиницу, которую сняла для меня Бет, заплатив за мой ночлег 50 долларов, а я как-то вяло и безуспешно пытался вернуть ей деньги. Гостиница была дрянная – номера в общежитии, за те же деньги в столице можно было устроиться гораздо лучше, и это не прибавило положительных впечатлений.
Бет ушла по делам, а вечером нам предстояло ехать в гости к родителям парня, который работал у нас от Корпуса Мира, куда-то на окраину Филадельфии. Обслуга гостиницы не советовала отправляться нам так поздно так далеко. Получая инструкции по телефону, я растерялся, когда мне сказали дёрнуть за верёвку в метро и сесть на поезд В8. Но с Бет всё оказалось просто. В метро нужно было сделать остановку по требованию, а с вокзала действительно отправлялись два поезда В8 и С7, прибывавшие в пригород с двух сторон. Бет вовремя дёрнула за верёвку, узнав расписание на вокзале, позвонила хозяевам, чтобы нас встречали, и, не теряя времени, увлекла меня в вагон.
На станции нас уже ждал Отец нашего приятеля на старой массивной машине сталинских времён. Вскоре мы были в доме у синьора Хулио и синьоры Глории, выходцев из Колумбии, живших в Штатах уже 20 лет. Но вся атмосфера дома напоминала далёкую испаноязычную родину. И синьор Хулио, и синьора Глория плохо говорили по-английски, отчего нам с Бет всё время приходилось пытаться говорить по-испански. Синьор Хулио делал вино, он долго по-испански объяснял нам процесс его изготовления, мы энергично кивали и переглядывались, затем он подал крас- ную кислую мутную жидкость, оценить которую по достоинству мог только опытный дегустатор. На ужин было жаркое из свинины, при этом хозяин пытался прочесть католическую молитву. Я согрешил дважды: слушал и ел. Мои кошерные друзья-евреи, наверное, встали бы и ушли. Не знаю, поняли ли бы это хозяева. Мы терпимы только к своей культуре, все остальные для нас – варвары.
Ещё звучала музыка: лёгкие, ломкие, синкопированные латинские песни – не схватишь, не поймаешь. Эти разбегающиеся звуки держатся вместе, как бусинки, нанизанные на невидимую нить, ещё мгновение – и они разлетятся, как потревоженные птицы от корки хлеба, и вся мелодия заключена в клетке ритма и гармонии под охраной перезвона гитары: «No hay nada como el primer amor – Ничто не сравнится с первой любовью».
Итак, бессовестно забыв об иудейских заповедях, я ел жаркое из свинины со спагетти, пил кислое вино по колумбийскому рецепту и танцевал с Бет узорчатые, веретенообразные испанские танцы. Бет отложила в сторону костыли и осторожно крутилась под музыку, стараясь не ступать на больную ножку.
Потом синьора Глория показывала нам семейный альбом, своего сына в разном возрасте, в разных местах и разных положениях. Как для каждой матери, особенно, в разлуке с ребёнком, это была её любимая тема. Я старался вежливо смотреть, но было скучно.
Обратно синьор Хулио вёз нас на своей огромной, как советский танк времён войны, машине. Мы неслись по пригородам Города Братской Любви, а внизу, в огнях лежал сам город. Так, со стороны, в динамике, в движении, город смотрелся привлекательнее. Наверно, я понравился хозяевам – много слушал, мало говорил, дав возможность выговориться им. Мне хватало того, что есть: горячего ужина, новых впечатлений, музыки, Бет и удобной поездки в гостиницу. До завтрашнего дня всё было организовано, а завтра меня ждал Нью-Йорк.
По дороге синьор Хулио рассказал о своей работе дантиста. Дела, видимо, шли ни шатко ни валко: хотя была своя клиентура в пригороде среди латинос, и старая машина, и скромная обстановка в доме не наводили на мысль о больших доходах. Мы очень тепло расстались с синьором Хулио и синьорой Глорией.
Потом мы сидели и разговаривали с Бет у меня в гостинице. Бет, молодая чувственная девушка, мне нравилась, даже на костылях. Я видел, как жадно она пила сок за столом, и представил её жадность в других, плотских, утехах. Но держался я осторожно, помня свои американские уроки и просто манеры. Завтра мне снова с путь, и кто знает, увижу ли я вообще эту симпатичную серьёзную девушку. Она тоже была сдержанна со мной, хотя и посвятила мне целый день своей занятой, молодой, университетской жизни. Говорили мы о серьёзном: об Америке и России, о разных образах жизни, и Бет отнюдь не казалась мне инородным существом, на которые иногда смотришь, как на музейные экспонаты под стеклом.
Я проводил её и пошёл спать. Утром, после завтрака на скорую руку, мы расстались, я сел в автобус и отправился в Нью-Йорк. Но прежде, чем продолжить рассказ о моём путешествии и перейти к другой главе, я закончу повествование о Бет.
Нам было суждено увидеться ещё раз, и кто знает, в последний ли. Спустя шесть лет я опять оказался в Америке. Человеку требуется определённое усилие, чтобы войти в тот же поток в том же месте во второй раз, сохраняя при этом девственность и непосредственность восприятия, освободившись из плена предыдущих впечатлений. Но только так можно ощутить гармонию реальности.
Итак, я отправился в Калифорнию, Бет жила в Лос-Анджелесе, где она получала вторую профессию – юриста, разумеется, в Университете Калифорнии в Ла-Ла стране, и впереди у неё маячила успешная карьера. Эти шесть лет мы не поддерживали контактов, и, понимая безнадёжность и бессмысленность идеи, я всё же не устоял перед соблазном разыскать её и договориться о встрече в Городе Ангелов. Уже по тону электронной переписки я понял, что прошлое осталось в прошлом, что импера- тивы настоящего – мой возраст, скромное положение, ещё более скромное гражданство и краткость моего очередного пребывания в этой стране – сделали меня неинтересным в её глазах. Но мне просто хотелось посмотреть на Бет: какой она стала и какой собиралась быть.
Я ждал её на углу длиннющего проспекта Уэлфера и коротенькой улочки Лассо, что рядом с городским музеем, напоминавшим наши краеведческие музеи. Бет прибыла по расписанию, как скорый поезд в царское время. На чёрной Тойоте развевался американский флажок – символ патриотизма после событий 11 сентября 2001 года, а из окна мне помахала её ручка.
Мы проговорили около часа, но о чём – не помню. Это была одна из тех встреч, которые иногда случаются по обстоятельствам, по долгу, по принуждению, после которых остается тяжёлое чувство работы, давшейся тяжким трудом, безнадёжно потерянного времени, злости на самого себя и на собеседника. Я старался, как мог, придать своей безнадёжно проигрышной позиции видимость инициативы, но был обречён: в её теперешних глазах я был лузером из третьей страны, случайным пришельцем в её благополучное королевство. И я принял отведённый мне статус. Единственное, что успокаивало меня, – недостатки, которые я начал открывать в этой милой девушке: обывательство, шовинизм, небрежная, необразованная речь.
Мы расстались как добрые друзья, у которых было общее прошлое, но разное будущее. Она на прощание помахала мне ручкой из машины, над которой развевался небольшой американский флаг.
ДВА ТОВАРИЩА
Если поезда и самолёта в Америке заметно отличаются от нашего транспорта, то автобусные станции своими неуловимыми приметами чем-то напоминают отечественные. Автобусами здесь передвигаются самые скромные граждане. В Америке две автобусные компании: Грейхаунд (борзая) и Питер Пэн, по имени персонажа пьесы «Мальчик, который никогда не вырастет», что попросту означает «слабоумный». На «Борзой» было чуть дороже, и я сел на «Слабоумного». Всю дорогу от Филадельфии до Нью-Йорка я мучился вопросом: Бет встретила меня, потратила целый день и 50 долларов из простой человеческой симпатии. Стало быть, я снимаю шляпу вместе с другими предметами туалета и меняю все стереотипы, сложенные об «ограниченных и самодовольных американцах». Не следует плохо думать о людях и создавать о них ложные представления, думал я, задремав на подъезде к Гарлему.
И здесь я сразу очнулся. Я был в городе, который давно и прочно существовал в моём воображении, метафизике, так давно, что я перестал даже верить в его реальное существование. Если Вы верите в Б-га, то уверены, что его нет где-то рядом в реальной жизни, или наши еврейские мудрецы сказали бы, что Создатель никогда не являет и не может явить свой лик. Кажется, я с полным правом мог бы причислить себя или сойти за одного из наших равов, или основать свою философскую школу. Итак, я был в Нью-Йорке, и Нью-Йорк тоже, оказывается, был.
Если города можно сравнивать с человеческими характерами, то Москва явно походила на дорогую проститутку, Амстердам – на чудаковатого отпрыска богатых родителей, живущего в удовольствие и проживающего состояние, Иерусалим – на пожилого, почтенного, набожного ортодоксального иудея, Нью-Йорк же всегда был в моём воображении городом-злодеем, но не тем бесшабашным гангстером, как Чикаго, способным иногда на великодушные поступки при всей своей жестокости. Город Желтого Дьявола, Большое Яблоко, олицетворял финансовую машину, систему, Молох, где такая мелочь как индивидуум был нужен подобно мелкой детали, которая после того, как изнашивается и перестаёт служить, подлежит немедленной замене на новую, ещё не изношенную деталь. В Библиотеке Конгресса висит такая работа, резьба по дереву, «Женские Рабыни Нью-Йорка – Выжимающие пот и их жертвы», на которой изображено мрачное решётчатое помещение, где трудятся швеи. На переднем плане – женщина с измождённым лицом, ещё миг – и она упадёт замертво от изнурения, а над ней – огромный детина грозит ей кулаком: давай, мол, работай.
Джакоб Риис в книге «Как живёт другая половина» в 1890 году даёт ужасающее описание бедности, грязи и болезней в Нью-Йорке тех лет: «В течение 35 лет после войны 1812 года город с населением 100 000 жителей стал вмещать более миллиона… стоимость жилья резко возросла… большие комнаты были поделены на маленькие… и вскоре были заполнены от погреба до чердака… беднотой, живущей впроголодь, морально распущенной и такой же деградированной и ничтожной, как нищие… Безрассудная небрежность, нужда и невежество сделали своё дело… и весь город вмещал несчастные орды, ютящиеся под протекающими крышами или роющиеся среди крыс во влажных подвалах… Но худшее было впереди. Чтобы сэкономить пространство, кварталы и районы были превращены в бараки. И здесь начались эпидемии холеры, не щадившие никого… В комнате 12 на 12 жило 5 семей, включая 20 человек обоего пола разного возраста… Когда смертность достигла 75 человек на тысячу после эпидемий холеры и чёрной оспы, город был вынужден начать улучшение жизненных условий… Сносились целые районы, а их обитателей полиция силой вышвыривала на улицу… Так началась эра оздоровления Нью-Йорка».
Моё первое впечатление о Нью-Йорке – громадный сказочный город-государство, куда я попал по прихоти злого сказочника, царство зла: угрюмые, огромные, закопчённые здания, неровная поверхность улиц – то вверх, то вниз, и так до самого горизонта. Если ты на возвышении, преобладают тёмные цвета строений, всё стиснуто, сжато, и за отсутствия пространства всё стремится ввысь. Автобус, как подводная лодка, нырнул в туннель Линкольна под рекой Гудзон, разделяющий материк штата Нью-Джерси и остров на Манхеттене, в самом центре Нью-Йорка, поднялся по 42 Стрит, пересёк Седьмую Авеню и упёрся в Бродвей, ещё три блока влево – и мы уже на Таймс Сквер. Сердце заныло – мы в центре Нью-Йорка.
Душно (и это в ноябре!), толпы людей на улице (и это в будний день!); здесь как в любом большом городе, только дома повыше, и пространства поменьше. Сразу же поражают небоскрёбы, потом привыкаешь и не обращаешь на них внимания. Небоскрёбы впечатляют только издали, как дикие животные на свободе, вблизи они – как звери в клетках, от которых исходит неприятный запах, как неподвижные чудища, истуканы. Хороший всё же штамп «каменные джунгли»! Вообще, многие мифы и клише, которые нам вбивали в головы за железным занавесом, оказались на редкость верными. Вся штука в том, что мы знали лишь половину правды, половины которой, как известно, быть не может. И ещё важно не принимать всё это на веру, не
кормиться с чужих слов, а увидеть всё самому и самому обо всём получить представление.
В тот день на Нью-Йорк у меня было всего шесть часов. Останавливаться здесь было не у кого, и я взял билет до Вурстера, городка в штате Массачусетс, где меня ждал Первый Приятель. Бродить по Бродвею шесть часов совсем не хотелось, и я отправился на автобусную экскурсию по Манхэттену. На углу 46 улицы, у Таймс-сквер, я сел на двухпалубный автобус, и за полтора часа мы объехали все достопримечательности Нью-Йорка: Общественная Библиотека и Эмпайер Стейт Билдинг, Гринвич Вилидж и Сохо, китайские и итальянские кварталы, две злопо- лучные башни Международного Финансового Центра, которые через несколько лет в мой второй приезд были взорваны террористами, рыбный рынок и паром к статуе Свободы – сама статуя была еле видна в дымке тумана. Потом мы двинулись по Уолл- стрит, оставив справа Бруклинский мост, связывающий Манхэттен с Бруклином, и дальше вверх на северо-восток мимо здания ООН по Первой авеню, сначала – налево по 49 Стрит, потом – направо по Мэдисон авеню, огибая крайнюю юго-восточную точ- ку Центрального Парка, и вот уже гостиница Шератон, Рокфеллеровский Центр, и мы снова на Таймс Сквер.
Я вышел прогуляться на Бродвей, держась недалеко от вокзала, чтобы не опоздать на автобус. Здесь я снова встретил крупного негра, который сразу по приезду спрашивал у меня мелочь. Моё поведение показалось ему подозрительным – и, правда, кто бы ещё околачивался второй час на том же месте. Негр увязался за мной, повторяя: «Ты, что, убийца? Что здесь делаешь?» Пришлось ускорить шаг.
В районе Таймс Сквер около 200 ресторанов, по словам нашего экскурсовода. Я зашёл перекусить в один из них. Было немноголюдно, кормили хорошо и недорого. Официанты знали завсегдатаев, в центре цивилизации, на Бродвее, царила домаш- няя, даже провинциально-местечковая атмосфера. Казалось, я сидел в бедном восточноевропейском штедтл, где каждый знал каждого, где где-то там, не здесь, бушевали войны и катаклизмы, исчезали страны и народы, а здесь подавали тот же бифштекс с жареной картошкой, дежурный салат и пиво. Для кого-то Нью- Йорк был диким городом, транзитом, достопримечательностью, для меня на этот час в ресторане он стал родным.
Я вновь вышел на Бродвей. Темнело. Но это совсем не означало, что было темно. Темнело небо, а от огней было светло. Светло, однако, было на Бродвее. Свернув за угол 45 Стрит, я оказался в полумраке и сразу вспомнил всё, что знал о преступном Нью-Йорке. Мне, казалось, стали попадаться подозрительные типы, и я решительно повернул обратно на Бродвей. Здесь в субботний вечер пройти было невозможно, как по Красной Площади во время народного гуляния. Самые невообразимые лица, языки, манеры, одежда. Сразу бросалось в глаза, что люди вели себя проще, чем в казённом Вашингтоне, просто люди были разные. Не было официоза, пахнущего выдержанными годами, как нафталин, социальными условностями. Можно свободно смотреть на женщин, заговаривать с ними и так же свободно выдер- живать откровенно-любопытные взгляды.
На улице бойко шла торговля: предлагали часы, зонтики, сувениры. Торговали в основном чернокожие американцы. Зонтики здесь стоили два с полтиной, в Вашингтоне при выходе из метро их уже предлагали за пятёрку. Это было знакомо.
Я поспешил на автостанцию – единственное обжитое для меня здесь место, и вскоре сидел в автобусе, направляющемся в городок Вурстер, что в штате Массачусетс, миль за 300 отсюда. Там ждал меня Первый Приятель, бывший москвич, доктор и профессор философии. Первый Приятель был уже в возрасте, мы познакомились с ним в Израиле, куда нас вместе с другими отобрали для обучения основам ортодоксального иудаизма, чтобы мы потом это самое преподавали. Вернувшись в Москву, Первый Приятель вскоре эмигрировал с семьёй и теперь жил здесь, в но- воанглийской провинции. Он был не любитель писать, но, полагаясь на нашу добрую память, его приглашение и возможность поездки в чужой стране, я пустился в дорогу.
Свидетельство о публикации №222081101355