Человек со свойствами 28

* * *

Счастье абсолютное — Верона.
Полное — Верона.
Безызъянное — Верона.
Сосредоточь себя вокруг него.
Пять часов пополудни — перекрёсток Via Missoni и Via 24 Maggio.
Солнце уже приняло решение покидать этот октябрьский, так безоблачно злоупотребивший им голубой день и потихоньку затеяло примерять, будто шляпки, верхушки самых высоких домов. То одной прикроется, то другой.
Ещё выс;ко.
Далёко ещё от сплошной непроницаемой вуали горизонта, но уже есть в этом свечении усталость слишком косых лучей, уже началось ежедневное, неукоснительно возобновляющееся помраченье светила, разочарованного конечностью вращающегося мира, который не умеет быть всегда лицом к источнику жизни.
Но вот сейчас ты видишь солнце, и ты счастлив быть лицом к источнику!
Ощущаешь, какая полнота... — ты счастлив?
Счастлив?
А при чём тут счастье?
Счастье — это рабочее состояние, размеренное течение полноценной и сверхценной повседневности.
Тут не счастье, тут другое... — тут блаженство!
Ты блажен — блажен этим октябрьским вечером, блажен провинциальной своею Вероной, камни которой помнят эпоху Октавиана Августа и могут спокойно спать, чуждые амбиций столичности и ­комплексов провинциализма. Ты блажен своими исполнившимися и исполненными шестьюдесятью годами, ибо ты сделал всё... ну ладно, почти всё!.. что должен был, в преумноженье спосланных тебе ­даров, даров немалых. Сделал почти всё, что мог, не повинуясь слякоти мира, не обинуясь отвергнуть соблазн скорой славы на ультимативных условиях падения в авангардистскую псевдость или масскультурную скверну.
Ты блажен ещё и тем, что пощажен здоровьем.
Ведь — благ Господь! — тебе до сих пор объявлен лишь один ­летальный диагноз... — тот, что и всем.
Тебя вновь, как много лет назад, покинули твои подруги?
Но ты ведь не досадуешь, правда?
Ты благодарен им за краткую готовность их молодой плоти ­принять твою нежность, за дарованные ласки (как сумели!) и скупые драгоценные капельки натуральных парфюмов (сколько смогли!).

* * *
Ночное кафе.
Нет, не в Нью-Йорке, хотя ощущение совершенно эдвардхоппе­ровское .
Первый час одиночества — она уехала в Лондон на три дня.
Состояние бестолковое... не включается привычка, нет привычки — мы с ней всегда вместе.
Одиночеством корёжить начнёт уже завтра.
Но этот первый час оторванности — глупый, наивный миг «свободы»... от чего?.. от кого?.. от самой любимой?.. от самой близкой? Лодку отцепили от пристани и тихонько пнули ногой. Она качнулась на глади позднего вечера, потом ещё раз, берег стали оттаскивать, и, прежде чем затосковать, лодка испытала краткое головокружение отвязанности.
От чего, дурашка?
От родного причала?
Ну порадуйся, порадуйся...
Сквозь громадные окна кафе — не злой полуночный Нью-Йорк, а ночная улыбка и зелень маленькой, безобидной Вероны.
...фонарики, дождик...
Бармен уже перемыл посуду, отпустил девочку официантку и не спеша попивает caf; lungo в лёгкий послерабочий spuntino .
23.50 — я в кафе один...

(ИЗ ДНЕВНИКА)

Сон... сон... сон... — записываю, пока не рассосалось, не расселось на клочья беспамятства, когда помнишь... что-то снилось, а что — никак... один туман. А и так ничего путного, ни ниточки, ни хвостика связи с реальностью...
Не была она никогда в Киеве, никогда там не жила.
Что может делать её муж в обществе моей жены?
У неё вообще давно нет мужа. У неё там где-то в Москве — друг... «плечо», так она называет. И пользует — как плечо, а он её — ну ладно... Плотное общение... ежевечерний «контрольный звонок в голову» — страстный друг без страстей, одно упрямое постоянство нерасторжимо семейного, нерегулярно посещающего свою незаконную женщину.
Чаще по субботам на пирожки...
...ничего не сказав, я выхожу из комнаты, где он — ну, муж её — с моей супругой решают какой-то благотворительный вопрос... благотворительный?.. с моей женой?.. — это что, месть сновидений?
Быстрым шагом сквозь зимнее утро... нет, не зимнее, но тёмное, как бывает зимой, когда уже проснулись, а снаружи ночь... Вверх, круто вверх по Фёдорова, иду к ней и знаю, что иду к ней, хотя точно знаю, что не могу идти к ней, она не живёт ни на Предславенской, ни выше, на Анри Барбюса, ни на Ульяновых... — улицы старых названий... совок, детство, память моей доистории — нет, это я всё потом... а пока иду.
Вот кончилось круто вверх, обравнялось, вдали — метров 70 — тёмный дом советского убожества — пятиэтажка, что ли... — чёрный, ни одного освещенного окна, как будто ­подходишь к ночующему на путях товарному составу, хотя дом-то кирпичный... да какая разница вообще...
Крайняя входная дверь, я её не знаю, никогда не входил...
Но знаю, что сюда, что здесь...
Окно первого этажа... я не вхожу в подъезд, я стучу в окно... грубо так стучу... там вспыхивает свет — вот она... распатланные волосы, словно только что с кровати вскочила, а может быть, и вскочила... халат на ней... она включает свет на кухне — это кухня, в окно которой я стучу — и, ахнув... рот открылся немо, я понял, что ахнула — заметалась в кухне, потом почему-то погасила, и я видел, как она мечется в коридоре... потом хлопнула дверь и вот она с ключами в руке выскочила наружу — я ей: холодно же!.. ты с ума... — хотя ничего и не холодно, я сам в рубашке... что-то смято пытаемся мы делать друг с другом, она то ли отталкивает меня, то ли так странно обнимает... нет... вот ухватилась руками за дверной косяк, а я почему-то отдираю её и пытаюсь сорвать с неё халат, срываю... ниже, ниже... а тела нет... какое-то бесполезное рытьё в ткани, штапель, что ли?... или что-то сермяжно-ситчиковое, в чём ­полнеют и старятся ­русские женщины... вдыхаю запах её волос... который я не помню, не могу помнить... не запомнил, хотя обнимал её и был так близко...
...как?
Как близко был ты с ней, если не помнишь запах её волос?
Да она вообще пострижена коротко, чему там распатлаться... но поди поспорь со сном...
...вдыхаю запах её волос, слабый, волшебный, жестокий...
Светочка, девочка... как же жить?.. Господи!.. а если б я умел любить?.. что было бы, дура ты окаянная, безвременное ты моё алканье, саблезубое искушение лимфой, тихая резекция без наркоза, покорная смиренница без желаний... размноженное отчаяние... бесполезные объятия... — что если б я умел-таки любить, а?.. Как убийственно ровно дыханье твоё! Какое же счастье, какое счастье, что я безлюбовен нежностью, что челюсти твоего прозрачного призрачного обаяния смыкаются лишь на нечувствительной к болям плоти моего воображения.

я не могу
не могу я не могу
ну не могу она повторяет одну фразу как заведенная и крепко держится за дверной косяк обессилев срывать с неё халат не бить же в самом деле это маленькое туловище я начинаю целовать её затылок всё до чего добираюсь губами она отдаёт мне шею всю голову не обернувшись не отпустив дверной косяк перегибается откидывается на меня я не вижу я не различаю черт держу двумя руками её голову как держат каску полную воды целую её лицо наоборот лоб брови глаза уши нос только потом уже губы и подбородок сухо сухо сухо... никогда не держал я её в такой сухости она всегда... — ха! всегда... те две встречи + пыточные сессии в нелюдском авто... — бывала умыта моей слюной... отчаянные поцелуи в машине... была в постели сырая и чуть скользкая а тут сухость сплошная какая-то сушь вся влага ушла покинула эту кожу просохла не... не... гу не... мо... гуя... понима...ешь не мо гу уродованная её речь задохнувшаяся разбитая поцелуями... провалившееся в мой рот
эхо внутри головы немогуянемогу....................................

И обратно с яростью обрывая воздух хлёстом шага не могу я не могу я не может видите ли она бескровное отродье графин с лимфой чего ты не можешь ничего ты не можешь я так и не оторвал её от дверного косяка там оставил неплачущую тупо застывшую лицом в косяк спиной к моему уходу жертва русского народа блин плечо он у неё друг твою мать всегда придёт на помощь плотное общение три тарелки солянки за раз и ­счастье в доме тёмное ты пятнышко украденный ты свет не знаешь ты зачем сама се бе да на бы ла не знаешь назначенья твоего а помочь чем?.. не поможешь тут понимаешь ничем потому что нечем не че мм... н е ч е м
нечем потому что ничем не заменить твоё узнанное и нераскрытое тело
твои жалкие и всё равно желанные груди твои маленькие бёдра
живой мрамор моей униженной памяти да униженной
ты унизила моё близкое прошлое равнодушием
твоим так и не покинувшим тебя смирени
ем хм смиренница моя нет не был то
бою счастлив я не разделила ты
мой пламень поневоле ну
может быть чуть-чуть
но сколь меньше
чем я желал
чем ждал
звал
дал
да

Всё.
Разомкнулись вежды.
Пробуждение возвращает синтаксис.
Вот он, провал... глубина нашей сексуальной несвободы, отчаянно пытающаяся романтически формулировать тривиальную нескончаемо нарывающую поэзией прозу.
Ancora
ancora
ancora
perche’ io da quella sera
non ho fatto piu’ l’amore senza te
e non me ne frega niente senza te
anche se incontrassi un angelo direi:
Non mi fai volare in alto quanto lei
E’ notte alta e sono sveglio
e mi rivesto e mi rispoglio
mi fa smaniare questa voglia
che prima o poi faro’ lo sbaglio
di fare il pazzo e venir sotto casa
tirare sassi alla finestra accesa
prendere a calci la tua porta chiusa chiusa...
Ancora
ancora
ancora
Ещё
Ещё
Ещё...
Потому что я без тебя больше не мог любить
без тебя мне вообще на всё плевать
Даже если б встретил ангела, сказал бы:
ты меня не поднимешь так высоко, как она
А ночь глубока и я не сплю
Я одеваюсь и раздеваюсь
Это желание сводит меня с ума
Рано или поздно я таки натворю глупостей
у меня хватит безумия прийти под твои окна
бросать камни в твоё освещённое окно
дубасить ногами в дверь, которая закрыта... закрыта...
Ещё
Ещё
Ещё


Включи, включи опять эту желанную машину наслаждений! Не прерывай, не останавливай... никогда не останавливай, чтоб было всегда... чтоб каждый вечер... ogni sera!
Этот бред Эдуардо Де Крещенцо.
Там, где говорят на твоём языке, песен Де Крещенцо скорей всего не знают вовсе.
Тут мелькнуло ему, что в одной из его книг, которые никто не чи­тает, уже использовано словосочетание: этот бред.
Бесполезное, ибо не самокритика... и не констатация.
Это страстная потреба, это жажда без смысла и оправдания.
Не оправдываться же в самом деле инстинктами, репродуктивными командами природы. Да и миновала уже давно для мальчика пора необходимой репродукции.
Это иго... это вечный идол (Роден правильно все построил!).
Всё с женщиной — бред... всё с нею — униженье и жадная воля.
Как минимум до бёдер её распахнутых унижение.
Без этого бреда,без этой лишённой всякого оправданья и всякой возможности преодоления жадной воли не просыпается алчность, не воскресает иссякшая в смертельной регулярности падшего времени кровеносность кавернозных тел.
Не оживают они...
...без её тела, состоящего из мякоти, слизистых и выделений...
Нечем бредить без этого бреда...
...этого бедра...
С нежностью, уколовшей где-то в районе эпигастрия, он припомнил маленькое мраморное бедро и одновременно фразу, которую Светочка произносила периодически с грустью и без надежды:
«Я знаю, что всё будет хорошо! Я только не знаю, когда...»
Как сквозь лопнувший полиэтиленовый кулёк, хлынул на ноги ароматный рассол скудных дорогих воспоминаний.
Она сама никогда не пахла так остро и свежо, как эти хлынувшие из него соки послевкусий.
Будто тяжкая овуляция, воспоминание вновь дало ему боль и желание...
Что ж вы дуры-то такие?
Что бежите от руки протянутой?
Что предаёте себя —
...не меня предаёте... себя!
Или неможется вам без знаков препинания?
Не способны на потерю синтаксиса?

* * *

Господи... на что даришь Ты столько вдохновения?
Зачем вливаешь столько?
Ведь не на кого излить!
Так он думал, сидя под тентом в своём привычном кафе, уже из­расходовав кратко освежающий cafе sciaccierato, заплатив, но не чувствуя в себе сил встать и просто уйти... расстаться с этим яростным июньским вечером...
Семь часов.
В глазах сраженье золота и сини.
Схлестнувшись, они взаимно уступают друг другу: золото смягчает сверканье, переходя в медь, синева густеет в приливе фиолетовых сумерек.
Но сумерки ещё не скоро.
Счастья ещё много даровано тебе.
Счастья быть здесь... и вдохновенья сознавать это.
Италия сама по себе вызывает чувство счастья.
Без усилий.
Без всякого намеренья.
Самим фактом неторопливого бытия под этим небом, в тиши дружественных улыбок давно узнающих тебя cameriere.
Что-то уж совсем страшное должно произойти на свете, чтобы ­нарушилось это блаженное, почти элизиумное бытие.
Непобедимость Италии в разливаемом ею тихом блаженстве.
Оно так густо, что его можно резать ножом, как ночной джельсоминовый воздух. Его можно выражать простыми рифмами и буквальными словами, встав под липами на набережной и наблюдая шевеленье лоз в тихой воде.
Ещё не явленный стих уже очевиден тебе как шедевр.
Только сложить нехитрую тему из покоя благотекучих вод, слабого трепета лоз и шапок уже вполне расцветших лип:

Ласточки стремительный клинок
Выхвачен из тёмных ножен тени,
Речка колыханием растений,
Расплетает статики венок.

Чёрною резьбой пичужьих стрел
Юный день, как древний нож, покрыт.
Чтобы мир от счастья не сгорел,
Липы тихой зеленью ланит

Чуть толкают воздуха струю,
Чуть колеблют светлым выдыханьем
Эту невозможную страну
С неземным её очарованьем.

* * *

Это и есть твоё сбывшееся пророчество, да, Игорь?
Северянинова трагедия жизни, грёзофарсом обернувшаяся.
Ну что теперь — об лёд?..
...разобьёмся?..
Или будем жить дальше, как будто не было лимфоидных обаяний, мраморных открытий — тёплая скульптура, живое бедро — как будто не выдыхала ты согласие, когда я открывал тебе рот поцелуем... как будто не было этих влажных миллиметров от крылышка ноздри до уголка рта... потому что всё, всё делалось мокрое, что оставалось ещё на тебе сухим.
Ни миллиметра не отдавал я смерти, ибо смерть — это сушь, а жизнь — это влага.
Я хотел жизни...
Я хотел тебя как жизнь, новоявленную и нововмещающую, дающую право и место цветению, а получил лишь как бессильную тень, крадущую свет моих желаний, энергию моей нежности.
Но ведь и тень, скажешь ты, тоже форма жизни!
Соглашусь... ma che vita ; questa?

* * *

Он рождается, чтоб сделать это.
Она рождается, чтобы позволить ему сделать это.
А отвергшее да будет отвергнуто!
Таково золотое правило взаимности чуждых тел.

* * *

...когда у меня была моя маленькая бриошь, запершись в моей комнате, я тотчас находил бутылку в глубине шкафа; какие добрые глоточки я делал там совсем один, прочитывая несколько страниц романа!
Константин Батюшков
Не знаю, как там кто, а я всей душой откликаюсь на эту Батюшкову интимность. Нет, не искать мне бутылочку в глубине шкафа, и запираться тоже ни к чему! Но какие добрые глоточки сопровождает это милое кулинарное легкомыслие итальянцев. Кто-то наставительно различает бриошь и круассан, вот, де, у французов всё как надо!.. — А итальянцы называют круассан бриошью, да и пусть! Пусть пренебрегают галльской сдобной тщательностью, пусть! Когда cappuccino пушист, когда синеет небо, а добрые пинии над тобой хранят в меховых шапках тишину, которая глубже, чем весенний шум детской площадки, когда всё так, как бывает только в Италии, — какие добрые, какие несравненные глоточки дарит тебе чашечка ароматного завара под шубкой взбитого молока. Италия улыбает тебя и улыбается тебе. Это надо уметь пережить.

* * *

Теперь ещё и Ахмадулина.
Ну так что там, Белла?..
Что встретило тебя на том конце замедленного жеста?
Не скажешь?
Знаю, что не скажешь, проказница без чувства меры... избранница богов, так и не удосужившаяся воспитать свой стих.
Ты — на семьдесят третьем, а Марио Моничелли — на девяносто пятом.
Какая разница, если в тот же день!
Оба — в один и тот же.
Он снял 70 фильмов, у него сыграли все... а Гассман если и сыграл вообще великие роли, то именно у Моничелли, у этого burbero — буки и ворчуна, который ставил одни комедии, а в жизни почти не улыбался и в конце концов выбросился с балкона своей персональной палаты на пятом этаже дорогой римской клиники.
Он — старый ворчун — выбросился.
Тебя — испившуюся музу — выбросило.
Счастье? Благополучие?
Дикий слалом между несчастьями других.
Пока везёт...
Смертельные болезни, случившиеся не со мной, и пожары, охватившие не мой дом, войны и революции, разразившиеся и успевшие утихнуть до дня моего рождения, землетрясения, разрушившие до основания чью-то жизнь совсем рядом, но до меня пока не добравшиеся.
А ещё ж сосчитать трогательные возможности каждого дня: налетевший автомобиль, оборвавшийся лифт, асфальт, провалившийся под ногами, сливовая косточка, скользнувшая в дыхательное горло... — но автомобиль налетел не на меня, не я оказался в кабине оборвавшегося лифта, не под моими ногами просел асфальт и сливовая косточка угодила в дыхательное горло не мне...
Надолго ли хватит удачливости?..
Слалом, которым нельзя управлять... — сила однажды запущенной жизни несёт тебя прямо на несчастья. Их столько вокруг, что, кажется, — не миновать, но чья-то (ничья?) слепая воля увёртывает тебя вякий раз перед коллизией, которая... вот-вот, казалось, неотвратима. Ты видишь лица тех, кого не миновало... кем пренебрегли, уворачивая тебя. Они плачут над тем, над чем должен был бы плакать ты, сокрушаются о несправедливо постигшем, о чём бы следовало сокрушаться тебе, если бы это постигло тебя... а ты?..
Ты завершаешь жизни круг,
Глядишь по сторонам тоскливо
И говоришь себе — «А вдруг?..»
И в небо смотришь боязливо.
Прости, Боря, что я перевираю твои строки, но они настолько обо мне, так беспощадно, так укоризненно обо мне, что твоё философическое «мы» само собою переходит в разоблачительно-рефлексивное второе лицо.
Я завершаю круг жизни и всё ещё с надеждой гляжу вверх: «А вдруг?..».
А вдруг минует меня чаша горькая.
А вдруг дикий неуправляемый слалом счастья и благополучия донесёт-таки меня безбедно до финального предпосадочного пасс­контроля, до самой зоны duty free, куда живых не впускают, куда они сдают своих мертвецов.
Вдруг я умру без болезни и страха!
Вдруг подарена мне будет смерть во сне!
Вдруг в мгновенье ока — упал, и нет!
Есть мыслители, которые уверяют, что смерть им очень интересна. Лгуны... лгуны — ещё один способ заглушить страх. Мне смерть не интересна нисколько, а то, что после (безбожники презрительно хмыкнули, агностики пожали плечами)... да, то, что после, я приму, просто потому что... а куда ж деваться? Выбора у меня не будет, как нет и сейчас.
Родиться тебе или нет — решают на тайном совете яйцеклетка и сперматозоид. Умереть тебе или нет — решают они же, поскольку если решено тебе родиться, то смерть уже не предмет дискуссии.

(лампа светит ровно)

Ужас жизни, — я всегда искал его и вот теперь, кажется, нашёл, — ужас жизни в том, что нам ничего не остаётся, кроме как жить. Жить вперёд (назад нельзя), то есть наслаждаться, не выбирая пути. Нет выбора. Есть вариант правоверных — отвергнуть наслаждения в наказание грядущих потусторонних блаженств. Нет возможности отказаться от жизни вперёд... нет возможности, уснащена она ядами необоримых волений. Да, мы можем творить, надеясь обмануть жизнь и обмануться от жизни, но это ли панацея? На сколько хватит нас? Поэты кончают с собой (вызывают смерть на дуэль), либо долго чахнут в неосознанном позоре поэтического маразма. Сходят с ума великие словесники и учителя жизни, о которой они не знали главного — что нет пути назад и нет пути вперёд, есть только жизнь вперёд, но жизнь вперёд не путь, ибо путь без свободы предпочтения — тупик в глухую стенку. А что ж за предпочтение, если родился в окончательном, как приговор, обетовании смерти? Нет, конечно, если ты строишь церковь, а лучше — собор, который и не надеешься увидеть достроенным, тебе, может быть, удастся счастливо обманываться от жизни по самый трамвай.
«Приходи завтра... чтоб нам с тобой успеть сотворить ещё немного прекрасных вещей!» — но скольким из нас выпадает такой впечатляющий самообман?
Скольким даруется это пожизненное «завтра»?
Да и трамваев рассчитано не на всех.
Жить вперёд — лишены права на предпочтение.
Жить вперёд — понукаемы ядами необоримых волений.
Жить вперёд — вед;мы сквозь расстрельный коридор, каждый день ожидая сюрприз в затылок?
Жить вперёд под пугалом животного страха и сражаться с ним ­совершенно неадекватными человеческими средствами?
Жить вперёд, подбирая со смертных одров и опуская в прямоугольную ямку законного тления трупы всех дорогих, потому что гниющее нельзя складывать на поверхности?
И всё это — в наказание грядущих блаженств?
Какой странный торг ведёт с нами корпорация небесных менял: Отца, Сына и Духа!
(пламя внутри лампы слегка подрагивает)
Философствование кажется мне признаком неудачи в судьбе. А то и предпосылкой даже.
Гибельно это открывание громадных умопостигаемых пустот, которых эхо громогласно, а роль всегда негативна, ибо они накапливают галактическую пыль мысли между тобой и жизнью, делая её далёкой, а путь к ней непреодолимым.

(пламя успокаивается... лампа ярче, уверенней)

Доверчива и свежа, как ребёнок.
Моя несмышлёная, моя дорогая Верона, освобождённая от двух зол: жары и туристов — обретшая вновь достоинство покоя и размеренный шаг, внимательная ко мне и просящая внимания у меня, ручная, безысходно красивая, древняя, героически несущая величественное и обязывающее начало формы.
А как иначе?
Пьяцца Эрбе разостлала свою торговлю на месте форума, который имели тут римляне. Portone Borsari (улица менял) — рукав влево от Эрбе — упирается в римские ворота эпохи Августа, Via Sant’Anastasia — рукав вправо — упирается в готическое чудо Santa Anastasia (величественную церковь из кирпича, выстроенную иезуитами в XII веке).
Вечер солнечного дня... октябрь.
И нет возможности выразить всю вошедшую в грудь нежность к этому городу, всю благодарность Господу, который промыслил привесть тебя сюда и дать тебе тут мирное сосуществование с холстами облезлых стен, бархатом древних камней и ослепительно прозрачной синевой итальянского неба.
Нет возможности!..
Не целовать же облущенные штукатурки!
Не приложить щеку к уцелевшим фрескам под карнизами.
И палаццо Маффеи не приласкаешь.
Не дотянешься погладить чёрную от многовековых дождей мраморную гриву страшного льва, этого ручного зверя св. Марка, символизирующего властную стопу венецианского протектората.

Я прощаюсь с тобой, Верона, опять прощаюсь!
Опять — в Москву, в скрещенье Лаврушинского с Большим Толмачёвским. Опять туда, где Светочка задыхалась морозом, пока мы прорывались сквозь немилосердный январь к ужасной машине, а там ей предстояло задыхаться от моих поцелуев. Опять в писательский дом, который слышал крики и сладострастные изумления Дины, ­вы­едаемой изнутри, как чуть-чуть сваренное куриное яйцо.
В Москву... в Москву! — даже чеховской иронии нет.
Потому что нет надежды.
Вру — надежда есть всегда...
...даже когда за компанию соступает с тобой в могилу, вежливо пропуская тебя первым в смерть, как я Дину — в оргазм.


Рецензии