Вашингтонские Фантазии часть 3
В Спрингфилде большинство пассажиров вышло, и до Вурстера нас осталось совсем мало. Лил дождь, явно дававший понять, что я теперь не в южном Вашингтоне, а в Новой Англии, где во время первой зимовки вымирали даже прадеды-пилигримы, и он, дождь, здесь хозяин. Автобус опаздывал на час, я беспокоился, будет ли меня ждать Первый Приятель. Но первое, что я увидел на автостанции, – его огромную непокрытую лысину возле автобуса. Вскоре мы сидели в машине его сына, который уж очень походил на отца то ли лысиной, то ли несуетливой мане- рой, то ли умением слушать.
Первый Приятель жил с женой в скромной квартире многоэтажного дома для еврейских иммигрантов, возвышавшегося, как замок, над прилегавшим озером.
Мы много ели и говорили в тот вечер. Здесь пахло Россией. Это впечатление усиливалось множеством философских и художественных книг на русском. Первому Приятелю жилось хорошо. Он, получив статус беженца со всеми льготами и обеспечением, мог позволить себе не думать о заработках. Впрочем, такое без- делье было не в его энергичной натуре, но работы в его возрасте здесь не было. Говорили в основном об Америке, и Первый Приятель не жалел сарказма, описывая местные нравы, просто по прошествии нескольких лет он всё ещё был там. Тот, смешанный, далеко не радостный опыт оставил в памяти, как обогащённая руда, только светлую сторону, придавая прошлому ностальгическую нотку. Потом мы перешли на Израиль – слишком много в нашей жизни было замешено на этом: после совместного пребывания в Иерусалиме мы походили на старых солдат, вспоминавших прошлые сражения.
Первый Приятель здесь в Вустере часто выступал по радио и вообще был заметной фигурой среди местной еврейской неортодоксальной общины. Эти люди соблюдали не все заповеди, установленные нашими мудрыми предками после прочтения Торы. По субботам они просто общались, включали при этом свет или водили машину, что строго возбраняется верующему иудею, ибо нельзя зажигать огня. Мой друг часто бывал в Израиле, он продолжал вести здесь бурную общественную деятельность и хотел организовать еврейский университет.
Супруга Первого Приятеля рассказывала о необычных для нас, привычных для них особенностях жизни: один парень жил на квартире с родителями – не положено, помощь была только для них, соседи донесли (по-нашему) полиции, выполнили (по- ихнему) свой гражданский долг; она училась водить машину, вела неуверенно – подъехала полиция, кто-то из встречного движения известил патруль. Страна закона.
Потом мы говорили о расовых проблемах, и мой приятель с удовольствием сказал, что «нищих чёрных в их районе нет, сюда просто не ходит общественный транспорт, как и в другие богатые районы Новой Англии». Я возразил ему, чёрные – тоже люди, он с готовностью согласился, но было видно, что для приличия.
Поздно ночью раздался звонок из Бостона. Звонил мой Второй Приятель, к которому я собирался завтра утром, чтобы вечером успеть обратно на поезд в Вашингтон. Второй Приятель тоже был с нами в Израиле, и общим у нас было наше еврейское упрямство и беспредельный эгоизм. Первому Приятелю было около 60, второму – около 30. Они прекрасно ладили в Израиле и Москве. Но здесь, я заметил, редко звонили друг другу. Первый смотрел на всё глазами русского интеллигента, спешить ему уже было некуда: в 60 у многих умирают амбиции и остаются устоявшиеся привычки и убеждения, которые трудно изменить. Прибавьте сюда долю здорового еврейского скепсиса – «это слишком хорошо, чтобы быть правдой». Впрочем, в Америке всё переменчиво, как приморская погода, – завтра мой приятель мог получить престижную работу. Но сегодня, несмотря на относительное благополучие, он смотрел глазами постороннего наблюдателя на американское жизнесозидание. А тот, кто не участвует в строительстве, может, например, позволить себе критику в адрес строителей: и стену можно выровнять лучше, и кладку ровней, и шпаклевать аккуратней, я бы всё не так сделал.
Второй Приятель, голос которого в телефоне звучал совсем близко – от Вурстера до Бостона миль 40 – был биологом, он защитился в Москве как раз перед отъездом. Здесь у него всё складывалось: он неплохо знал язык, биология – область конъюнктурная, и его личные качества – приземлённость, практичность, эгоизм – не оставляли сомнений в неизбежности успеха в Америке. Так и произошло. Правда, его первые письма из Бруклина, куда он попал сразу беженцем, были проникнуты мотивом неопределённости – то ли ранней осени, то ли поздней. Но вскоре всё изменилось: Второй Приятель получил грант в Бостоне на три года и теперь жил припеваючи. Он не особенно утруждал себя работой, хотя что-то делал и даже, по его словам, открыл новый ген. Но главное – он открыл для себя чудную страну, где его скромный достаток делал его оптимистом-созидателем, и на все проблемы этой страны он смотрел сквозь Гарвардский грант. Его отношения с Первым Приятелем, тесные в Москве и Иерусалиме, охладели. Второй никак не мог понять, почему Первый не старается пробиться и так прохладен к своей карьере. А Первый… Впрочем, о чём думал Первый в своём пенсионном возрасте, можно легко догадаться…
Мы договорились, что Второй Приятель встретит меня в Бостоне утром, и снова сели за стол. Ночью я спал, как убитый, под шум атлантического ветра, а утром за нами заехала дочь Первого Приятеля. Вообще, и он сам, и его жена, и дети отлично подходили друг другу, как одежда в комплекте, как виноградинки в грозди. В них были спокойствие, неторопливость, уверенность, хотя и сын, и его жена ещё перебивались случайными заработками. Уверенность, что всё это образуется в конце концов, что всё это – мелочи по сравнению с чем-то другим, более важным.
Городок был как на картинке: выутюженные улочки с магазинчиками, чуть ухоженные английские парки. До отхода автобуса на Бостон оставалось совсем мало времени: «Никогда я здесь не ассимилируюсь, – сказал мой приятель, – если бы не сын, можно было бы и в Москве пожить». «Заезжайте к нам, пожалуйста», – сказал мой приятель при прощании и посмотрел на меня своими ясными, умными, прозрачными, как воздух в Новой Англии, глазами. «Конечно», – ответил я. А что ещё оставалось ответить! Не Бог весть, когда ещё придётся быть здесь, в Амери- ке, в Вурстере. Первый был не любитель писать письма. Нам предстояло долгое молчание. Последнее, что я видел из отъезжающего автобуса, как мой Первый Приятель моложаво, совсем не по годам, бежал по холодному воздуху, моложаво размахивая локтями, к парковке…
Автобус был почти пуст. Несколько студентов, по-видимому, возвращалось в Бостон после домашней побывки. Через час мы уже были в пригородах Бостона, который напомнил Нью-Йорк в миниатюре: высокие закопчённые здания конца 19 века – настоящий ад для жителей.
На вокзале меня никто не встретил. Было холодно и уныло. Я покорно сидел в здании в ожидании чуда. После часа ожидания, махнув рукой на встречу, направился к выходу – похожу по городу. А потом на поезд. У выхода мне навстречу шагнула тёмная фигура, почудилось нечто знакомое. Если Первого Приятеля я узнал, то Второго признал с трудом. Он был в чёрном с рыжеватой бородой – новым атрибутом его внешности, и с первого взгляда показался какой-то подозрительной личностью. Второй принялся оправдываться: дескать, новое здание построили, и он искал меня в другом месте. В его машине нас ждали его новая жена и её мама. Второй только что женился, и молодые собирались в магазин посмотреть мебель для новой квартиры. Чтобы не терять время, мне предложили заехать с ними по дороге. Но на моё счастье, магазин был закрыт.
Бостон хорошо смотрелся из окон автомобиля. В нём удачно сочетались даунтаун, деловая часть, банальные американские высотки и старые английские трёхэтажные особнячки, без кричащего перехода примыкавшие к современным зда- ниям. Добавьте сюда Бостон Коммонс – большой парк – и маленькие скверики, и вы поймёте его, Бостона, своеобразие. В городе явно ощущалось свободное пространство, не вполне обычное обстоятельство для американских городов, что роднило его с таким непохожим Вашингтоном.
Наконец, мы добрались до старой квартиры Второго, где он жил холостяком. И откуда собирался съезжать. Его жена бойко управляла машиной, живо комментируя дорожно-транспортную обстановку. Вскоре мы остались одни. Квартира Второго была типичным холостяцким убежищем, логовом: небольшая комнатка, санузел, кухня, где можно было либо предаваться отчаянию, либо быть в гармонии с самим собой, в зависимости от того, Вы – холостяк по душе или по неволе. Эта тёмная каморка, где явно отсутствовал женский запах, вызвала у меня массу ассоциацией, вычитанных из жизни других. В такой комнатушке в Сан-Франциско писал, наверное, Мартин Иден; вот так же жила и Дженни Герхард в семье стеклодува в Коламбусе, Огайо, или Карл Сэндберг, сын железнодорожного кузнеца, писал свою поэму «Чикаго» в чикагской квартире… В таком мрачном помещении хорошо коротать бостонские мрачные осень и зиму, но здесь трудно жить в более яркие времена года.
Я представлял, как Второй Приятель, получив хорошую должность, возвращался сюда поздними осенними вечерами, как покупал на распродаже старую мебель, как одиноко ему было в квартире после прогулок по яркому Бостону. Впрочем, я представлял, конечно, себя в иммиграции на его месте, здесь, в его квартире. Второй не любил скучать и не был склонен к меланхолии. Украшением комнаты был вращающийся стул на колёсиках, куда мой приятель сразу же сел, я примостился в кресле, и начался обычный разговор людей, не видевших друг друга несколько лет. Потом мы продолжали говорить в кухне, где он угощал меня сардинами, сэндвичами и прочей нехитрой холостяцкой снедью. Второй надел передник, отчего стал походить уже на персонажа мультфильмов, занятого обустройством жилища.
Разговор не клеился. Говорил всё время мой приятель. Говорил уверенно, искренне. В основном о себе, без сомнения в интересе темы. Меня он совсем ни о чём не спрашивал и, задав для вежливости вопрос, продолжал монолог, не дождавшись ответа. Да и спрашивал он о моих американских реалиях: смогу ли я остаться здесь в университете или приехать в ближайшее время. Жизнь там для него вообще не существовала, жизни там не было. И людей там не было – так, существа второго сорта. Ну, какая жизнь, и люди какие могут быть там, если я здесь! И я, хотя и был его приятелем, и даже по его меркам человеком неглупым, моё «там» сразу относило меня к таковым, второсортным. И его тон, и апломб, и моё часовое ожидание на вокзале не оставляли в этом никаких сомнений. Я слушал с усилием, поддерживая разговор, угрожавший угаснуть, подбрасывая из вежливости Второму дровишек – задавая новые вопросы, совершенно мне неинтересные, и Второй воспламенялся, разгораясь всё новыми подробностями.
Потом речь зашла об Израиле. После возвращения в Москву Второй стал чем-то вроде директора московского бюро организации, учившей нас в Израиле, но оказавшись в Штатах, остался не у дел. Еврейской организации нужны были евреи из бывшего Союза, возможные репатрианты. На евреев в Штатах надежд было мало – можно любить свою историческую родину на расстоянии, испытывать ностальгию, но жить припеваючи вдали. Второй сокрушался, что он теперь не нужен, в голосе звучала уязвлённая гордость…
Я всё слушал моего приятеля в наступающих бостонских сумерках и невольно сравнивал его, острого, практичного, живого по-нашему прошлом знакомству, со многими другими нашими в Израиле, Германии и США. Многие из них, сменив одну страну обитания на другую, спешили отвергнуть, забыть, зачеркнуть всё прошлое, тем самым зачеркивая часть себя, причём не худшую часть своей жизни. Эмиграция не меняет личность, хотя иногда смена места жительства открывает невиданный доселе творческий потенциал. И обратных случаев тоже немало.
Например, Иванов или Берг, перебравшись из Подола в Бруклин, и в Бруклине остаются жлобами, если таковыми были на Подоле. Однако ни первый, ни второй таковыми себя не считают. Обитая в Нью-Йорке, Дюссельдорфе или Тель-Авиве, они относят себя к существам другой, благородной родословной породы, основанием для чего, по их мнению, является гражданство другой, более развитой страны. Впрочем, обыватель – понятие интернациональное: «Обыватели всех стран соединяйтесь!» – с разными национальными вариациями.
Об обывателях написано много. Конечно, все мы отчасти таковы. Для нас не существует внутреннего – высокой добродетели и высокого профессионализма, мы превозносим внешнее – успех, должности, награды и звания, страну проживания. Внешние атрибуты, которым, в отличие от атрибутов внутренних, несть числа. И поэтому мы так легко создаём себе кумиры, и так легко свергаем их. Ведь за их широкими спинами легче укрыться от проникающего жизненного ветра, легче, чем думать и быть кумиром самому. Чтобы плыть против течения и думать иначе, нужно быть личностью, иметь убеждения и мужество их, убеждения, отстаивать. И судим мы других на свой куцый аршин, отказывая другим и в праве быть собой, и выбирать свой, отличный от нашего, путь…
Итак, мой Второй Приятель стал совсем другим за время жизни здесь. Все мы меняемся в зависимости от места проживания, чей климат, среда и прочие хитросплетения всяческих условий лепят наш изменчивый образ. Я мог послушать его, поспорить, в чём-то согласиться. Всё можно понять, всё, кроме одного: неприкрытого убеждения в своём превосходстве над низшими, оттуда, существами, говорящими на его родном языке.
После ужина мой приятель заботливо спрятал оставшиеся сардины, и мы отправились на прогулку по смеркавшемуся сверкающему Бостону. В это вечер город был взят с моря сильным ветром восточного происхождения, и ветер, не чувствуя никакого сопротивления, беспрепятственно шнырял по городу, празднуя победу. Всё так же уютно горели огни и витрины магазинов, и нищих было немного, что не мешало эстетике восприятия. Здесь, в городе «браминов» – Лонгфелло, Лоувела и Холмса, в старом колониальном очаге всех наук и искусств, им было неуютно. Если я был нищим, непременно просил бы где-то южнее, где теплее.
В этот вечер Бостон, свидания с которым я так ждал, не обнаружил ничего примечательного. Мы шатались по улицам, заходили в книжные магазины, пили кофе, и нам всё большего труда стоило находить темы для разговора. Мой приятель относил себя к верующим и старался соблюдать еврейский религиозный образ жизни. Но странное дело: он не носил кипу. Для непосвящённых замечу, что ношение этого головного убора обязательно для верующего иудея, без кипы нельзя пройти более четырёх шагов – тем самым признавая власть Всевышнего над собой… Так вот, в Израиле мы все постоянно носили кипы, ведь наше религиозное начальство, заплатившее деньги за наше обучение, просто не поняло бы нас – это всё равно, что в былые годы прийти на похороны очередного кремлёвского вождя в яркой одежде и ещё напевать при этом песни «Битлз»…
Второй кипу не носил, несмотря на свои религиозные убеждения, хотя и поносил реформаторов-иудеев за то, что те и Шаббат не соблюдают, и традицию не чтут. Конечно, носить шапочку в Америке куда удобнее, чем у нас, но не так удобно, как в Израиле. Здесь в этом было нечто нечисто-американское, раз- бавленное нечто, не наши кукурузно-голливудские ценности, которыми мой приятель так стремился овладеть. И так хотел побыстрее разделаться со своим неголливудским прошлым…
Мы вернулись после прогулки в его квартиру и слушали джаз – Чарли Паркера. Возможно, эта была запись его выступления 29 декабря 1945 года в Лос-Анджелесе с Майлсом Дэвисом и Диззи Гиллеспи. Или 24 декабря 1949 года в Карнеги-Холл с Ча- том Бейкером на трубе? Или 16 июня в Нью-Джерси, за роялем Росс Фримен? Чарли Паркер, как настоящая Птица, без усилий взлетал в небо и парил там, на воздушных потоках, выдуваемых из раструба своего альт-саксофона. На полувдохе, отталкиваясь от невидимых секунд и терций, отрываясь от магнитного притяжения ритма, повинуясь волшебной магии синкоп, он, Птица, взлетал над земными законами гармонии, размера и ритма…
Под музыку Паркера стало спокойней на душе – не нужно было придумывать темы для разговора. Моему приятелю тоже нравилось, или он делал вид – Паркер, всё же, Чарли! И я, уже поставивший диагноз его болезни и написавший готовый рецепт, засомневался: тот, кто любит джаз, не безнадёжен… Да и нередко такая простодушная наглость, святая уверенность в том, что я – лучше, что я непременно добьюсь, эта детско-наивная самоуверенность – продукт явно выраженного эгоизма, и яркие личностные качества зачастую делают невозможное возможным, недо- стижимое достижимым…
Мне пора было двигаться к поезду на Вашингтон – обратно, домой. Второй Приятель предложил мне остаться, я так и не понял: из вежливости или из побуждения, но я отказался. Времени до отъезда на Родину оставалось мало, дел много. По дороге нам встретилась группа пенсионеров, обсуждавших на русском языке цены в супермаркете. «Вот опять эти», – брезгливо поморщился Второй. «Что ты так? – удивился я. – Ты ведь тоже экономишь!» – «А, не люблю», – отмахнулся он.
Второй проводил меня до остановки метро, точнее – смеси метро и трамвая, называемого в Бостоне Т. «Жетончик я тебе дал?», – услужливо спросил он, давая понять: «Чего же тебе ещё!» На прощанье я зачем-то обнял его, хотя не чувствовал такой потребности, наверное, положение обязывало, и сказал:
«Пожалуйста, не превращайся в обывателя!», на что он ответил: «Да, нет. У меня иммунитет». И мы расстались.
Мне казалось, что эта сцена на метро-трамвайной остановке – последняя, последний кадр, теперь пойдут титры, мы были друг другу одинаково малозначимы – я для него неудавшийся умник из индейской резервации, он для меня – приспособленец-жлоб, которых я перевидал в избытке. В стране последних голли- вудских сплетен, вечерних ток-шоу с миллионами зрителей, интервью со звёздами, знаменательными, лишь своими, примелькавшимися лицами, в стране немедленного успеха и незамедлительного удовлетворения – сейчас, любой ценой, быть в центре, на сцене, а лучше – на экране, я иногда и сам себе казался музейным экспонатом в тихом зале, куда редко заглядывает широкая публика. Но странно: после всего этого и после того, как я написал Второму очень жёстко всё то, что я пишу сейчас, мы продолжали писать друг другу, отчаянно ругаясь и хвастаясь. И наша переписка держалась на извечном еврейском упрямстве: прекратить писать значило бы признать свою уязвимость. И наше еврейское общее прошлое, большое и малое, и память, держали нас вместе…
Обратная поездка из Бостона в Вашингтон, несмотря на американскую респектабельность, хорошо напомнила мне наши реалии. Кафе закрылось перед моим носом, пришлось есть гамбургер, поезд подали с опозданием, без объявления, и обеспокоенные пассажиры сами искали нужную платформу. Но всё это были цветочки. На полпути, в районе Нью-Джерси, что-то случилось с двигателем и системой отопления, и мы простояли три часа. За окном, кажется, была наша тёмная украинская степь: ни огонёчка, ни деревушки, ни деревца. Видимо, для американцев ситуация была нештатной – пассажиры громко переговаривались и искали утешения у проходивших проводников, а те сами нуж- дались в поддержке. Моя соседка всё время повторяла, как кукла Барби: «But is’s ridiculous! – Но это смешно!». Потом дамочка сразу плавно перешла на эксплетивы – «Shit!», потом логично по- следовало «Fuck!», но уже вполголоса. Было зябко, и быстрей хотелось в тёплый Вашингтон, но ничего – постояли три часика и поехали, у нас ещё хуже бывает.
Когда поезд всё же тронулся, Amtrak пригласил всех на бесплатный ленч и обещал вернуть половину стоимости билета… Вашингтон нас встречал дождём. Видно, осень взялась за дело не на шутку, без дураков, без разбору…
БЕЗ НАЗВАНИЯ
Однажды во время очередного паломничества по книжным магазинам я увидел на распродаже книгу Натана Дрейка «Шекспир и его эпоха» – о времени драматурга, культуре, реалиях, предрассудках и прочем. Красный квадратик-ценник вещал, что книга стоила 9.98. Страницы дохнули на меня другой эпохой, пылинки, как встревоженные птицы, разлетелись врассыпную из открытых страниц. Пылинки давно свыклись с мыслью чувствовать себя в безопасности на этой полке.
Я думал, мне повезло: последний, единственный экземпляр. Но нет: в других магазинах лежали такие же малиновые книги с морковным квадратиком 9.98. В Америке нет дефицита, включая время Шекспира и его самого.
Стоял конец октября. Погода этой осенью в Вашингтоне отличалась весенним непостоянством. Осень словно не решалась вступить в свои права, сохраняя приличия и условности в городе социальных условностей и приличий. Погода показывала своё истинное лицо в более отдалённых от столичного меридиана го- родах. А здесь никак не решалась. Солнечно-прозрачные деньки, продуваемые дружелюбным ветром, сменялись тёмно-серыми влажными днями.
Обычно по утрам я спешил в университет, чувствуя себя связанным на предстоящий день мелкими делами, заботами, звонками, свиданиями, встречами. В Америке легко стать неудачником или страдать от сильного комплекса неполноцен- ности, если у вас нет чёткого плана на сегодняшний день. Заполненный образ жизни побуждает вас, как в муравьиной куче, спешить, бежать, хлопотать, чем-то наполняя всё наплывающее неиссякаемое время. Пусть даже эти хлопоты, дела и встречи оказываются пустой мышиной вознёй, они помогают поддерживать иллюзию вашей занятости и стремления к успеху.
Так вот, по утрам я объявлялся на университетском кампусе и с деловым сосредоточенным взглядом, как и полагает молодому учёному, спешил слушать иногда неплохо сработанные, иногда порой скучные и халтурные лекции моих американских коллег. Иногда я читал показательные лекции сам, потом спешил съесть свой ленч, уткнувшись, как и подобает учёному, в свои записи – нельзя же есть просто так и смотреть в окно – это не принято! Потом шёл в Библиотеку Конгресса или спускался в компьютерную комнату – своего компьютера у меня тогда не было, и, выходя из университета, обнаруживал звёзды на небе.
Незаметно Джорджтаунский университет стал моим вторым домом. Я уверенно чувствовал себя на его территории, знал, куда мне идти и что делать в отведённое для этого время. Корпуса университета, постройки конца 18 века, напоминали замок, надёжное убежище от всего того, что начиналось за его стенами. Так живут многие американцы, главное – найти свою нишу, иногда, правда, на это уходят годы.
Ночью я проходил мимо старых башен университета, в библиотеке ярко горели огни, студенты спешили к своей ночной светской жизни. Потом я проходил по гулким улочкам Джорджтауна, было пустынно – обитатели района прятались под защиту уютных оконных штор. Воздух был наполнен одиночеством, ожиданием чего-то необычного, как рождественское чудо. Я выходил на М-стрит, здесь, как всегда, были толпы прохожих в ярких огнях витрин. Наконец, я сворачивал на тихую 25-стрит и, нажимая на кнопку, толкал стеклянно-непроницаемые двери. Если бы вещи умели говорить, эти двери рассказали бы много о постояльцах и их характере: по тому, как их, двери, толкают можно судить о человеке. Двери были бы очень критичны к нам, людям. Как, впрочем, и прочие неживые вещи: стены, например, деревья, мебель и другие предметы, обитающие с нами, людьми…
Внизу часто дежурил Йозе, полный невысокий негр из Эфиопии. Он работал в компании Мэдисон, сдававшей дом жильцам. Йозе жил в Мэриленде и приезжал сюда на работу. Постепенно перебрасываясь словами, мы установили дружелюбные отноше- ния, естественные для портье и постояльца. Йозе смотрел за почтой, передавал жильцам сообщения, вручал и забирал вовремя утюг с гладильной доской, проверял телефонные счета и исполнял другие мелкие обязанности, отрабатывая своё скромное жалование. Компания Мэдисон процветала. Компания Мэдисон всё время повышала уровень жизни жильцов и качество услуг, не забывая, конечно, и цены.
Моя комната преображалась на глазах: новый секретер из коричневого дерева, новые удобные кресла, новые литографии, кажется, средневековый японский рисунок. Далее последовало: «Сегодня с 1 до 3 в Вашем номере будет установлено кабельное телевидение. Просим извинить за причиняемые неудобства», потом – автоответчики для всех жильцов. Правда, скоро вся система вышла на время из строя, о чём ехидно-злорадствуя сообщил мне Йозе: «Видишь, даже великая передовая американская технология иногда даёт сбои», – с притворным соболезнованием вздыхал он, но в его маленьких, глубоко запрятанных эфиопских глазах вспыхивала злобная пламенная племенная радость. Бедный Йозе! Неужели 10 лет жизни в Америке коту под хвост! Неужели ты ничему не научился! Сделают этот войсмэйл, не пе- реживай. И точно – сделали. И снова Мэдисон Компани настилала новые полы, обшивала коричневым деревом клетку лифта; взад-вперёд сновали уставшие, но улыбающиеся чернокожие юноши: всё для клиента, всё для блага человека. И снова: «Завтра с 2 до 3 будет временно отключена вода, в связи с… Просим извинить за причиняемые неудобства».
Кроме Йозе, мне нравилось здороваться с Чу, невысокой миловидной японкой, менеджером, она отвечала за полный порядок на всех этажах. Но вскоре она исчезла, и эта должность вместе с обязанностями перешло к Дженнифер, высокой озабоченной блондинке. Но и Дженнифер исчезла через две недели, и её место заняла миссис Браун. Видно место было такое, горячее – долго не усидишь. Миссис Браун походила на голливудскую кинозвезду. Меня волновали её ноги, сами вылезавшие их коротковатой юбки, которую миссис Браун безуспешно пыталась поправить, что ещё более привлекало к ней внимание. Ночью, на жёлтых постелях – компания Мэдисон почему-то выбрала своим постояльцам именно жёлтое бельё – после очередного сексуального боевика я волчком катался по огромной двуспальной крова- ти. Я проклинал и миссис Браун, и Америку с её политической корректностью, из-за которой миссис Браун было неловко принять моё недвусмысленное предложение и подняться ко мне в номер. Но вскоре мои ночные видения ослабли, потеряв опору дневного вожделения: ноги миссис Браун исчезли вместе с остальными частями тела. «Мало платят, – объяснил мне Йозе. - Начальство прибавило себе круглую сумму. А нам – чикенфид! Мне прибавили 16 центов в час». Будь я на месте начальства, непременно прибавил бы миссис Браун за её ноги.
Мэдисон Компани процветала. С будущего года – как жаль, что мне нужно уезжать – цены должны были возрасти в 2 раза. Что ни говори, а номер со всеми удобствами, в Фогги Боттом, самом сердце Вашингтона, возле Джорджтауна, был моим убежищем. Это особенно чувствовалось тёмными промозглыми осенними днями, когда после непогоды ненастных улиц, как в лагере после штурма вершины, меня ждали мягкие ковры, тепло искусственного воздуха, уютный свет ламп и 64 программы кабельного телевидения. И я был один наедине со всем миром в своей удобной клетке. И это было и моим благословлением, и моим проклятием. Благословение, ибо мне было куда торопиться после университета, проклятием, ибо в этом номере мне нужна была женщина. У меня было много знакомых американок, но все они явно не подходили на роль Страстной Любовницы. Мне нужен был не просто кто-то, но звезда – одна из тех многочисленных, ослепительных, мелькающих на экране всех 64 каналов. Зачем же брать кого-то из массовки! Сам того не ведая, бессозна- тельно, я пытался повторить американскую формулу успеха.
И тогда я обратился к городской газете «Служба Для Взрослых», с неуверенностью, правда, что это – для меня. Это было то, что нужно, по крайней мере, на бумаге: на любой вкус… Ах, если бы у меня было много времени, неограниченные половые способности и толстый кошелёк, не стеснённый скромным университетским грантом! «Внимание, джентльмены! Я – Дженнифер, мне нужен зрелый вежливый джентльмен у меня на дому!». «Кристина, в минуте ходьбы от метро. Насладись расслабляющим полднем или роскошным вечером с интеллигентной кра- сивой шатенкой». «Роскошная блондинка для сопровождения! Я унесу тебя в фантазию, которую тебе не забыть!» «Наши женщины заставят Вас попотеть, наши мужчины…», – стоп, это не для меня… «Не потеряй этот номер. Студенки универ- ситета с тобой тет-а-тет. Начались занятия, и нам нужен отдых. Наша красота, энергия и смышлёность заставят тебя ‘приходить’ снова и снова!» «Не трать время на другие объявления, насладись компанией двух прекрасных сопровожденок за одну низкую цену, или одна красотка на два часа со скидкой». «Никакой проституции, стриптиз в дюйме от Вас, танцы на руках. Мы открываем двери, чтобы Ваше воображение стало реальностью». «Выбери-ка или попробуй их всех: дебелые блон- динки, экзотические азиатки, горячекровные латинки, эбонитовые прелести!»… И так до бесконечности.
Вскоре Городская Газета Вашингтона стала моим любимым еженедельным изданием. По вечерам, заходя, как обычно, в книжные магазины, я подбирал по четвергам бесплатные номера моей любимой газеты и жадно вчитывался в объявления Службы Знакомств. Не я один. Немало солидно-приличных джентльменов спешили заполучить газету, устав от рутины одиночества и политической корректности… Впрочем, до ДЕЛА у меня так и не дошло. В ответ на мои запросы вежливо-сиропные, чуть уставшие женские голоса предупредительно называли цену – 180 долларов в час: «…все девушки прекрасны, можете не сомневаться!» И я уже был почти готов выложить две сотни долларов за любовь, но как-то не сложилось: нужно было и то, и это, и потом было непривычно платить деньги за обоюдное удовольствие, и я продолжал смотреть голливудские боевики и читать, когда было время, о Шекспире и его времени…
В другой раз я остановился в большом доме в противоположной части города – Кэпитол-хил, да, да, читатель, – тот самый Капитолий, недалеко от него. Целый дом, хотя и небольшой, стал моим домом. Мне и сейчас, человеку убогого прошлого, скромного настоящего и безнадежного будущего, трудно поверить, что я жил сам почти полгода в отдельном доме в Америке, в Вашингтоне, на Кэпитол-хил. Хозяева, учёные, уехали в Европу, и мне повезло с жилищем, и, хотя цена была не маленькая, я не прогадал.
Здесь уже не было увеселительного Джорджтауна, это был район политиков, служащих, клерков, до Библиотеки Конгресса – рукой подать, а до Джорджтауна уже приходилось ездить.
МАКБЕТ: БЫТЬ ИЛИ НЕ БЫТЬ?
За месяц до своего первого отъезда я познакомился с Маргарет. Она работала в университете администратором и курировала иностранных учёных и студентов. Ей было лет 35, крупное некрасивое лицо, крупная некрасивая фигура, и ходила она вразвалку, как медведь, не заботясь нисколько ни о походке, ни о фигуре, ни о лице. И одевалась Маргарет небрежно или не придавала этому особого значения – один из подвидов распространённого в этой местности Femmina Occupata – Женщина Деловая.
Мы несколько раз пили кофе во время ленча. С Маргарет было приятно и просто говорить – она не была обременена излишками американского мышления. Есть люди в Америке, которым сложно объяснять наши реалии, эти люди живут с мыслью, что всё американское – самое верное, самое единственное. Маргарет, однако, всё понимала, она работала с иностранцами. Мы стали с ней чаще пить кофе, это было удобно
– в соседнем университетском здании и совсем недорого, тем более что Маргарет за кофе платила сама. К Маргарет я ничего не чувствовал, даже не представлял её с этой медвежьей походкой рядом в постели. Но было приятно вот так сидеть и болтать в тёплом зале.
Мы стали почти друзьями, и появилось ощущение, что мизансцена затянулась, пора переходить к другому действию и поменять декорации, иначе публика начнёт скучать. Тогда я пригласил Маргарет сходить куда-нибудь «на культуру», как потом определила она. Тем более что посещение культурных мероприятий до 150 долларов мне оплачивало правительство США.
В эти дни в Вашингтоне шло много спектаклей, как и подобает столице. Но авангард смотреть не хотелось, мюзиклов – вот, что нужно смотреть в Америке – there is no business like show business – ни одно дело не сравнится с шоу-бизнесом – не было, за мюзиклами нужно ехать на Бродвей, поэтому я выбрал классику – «Макбет» Шекспира, тем более – в Шекспировском театре Вашингтона, труппа которого только то и делает, что играет спектакли Барда.
Я вообще сомневаюсь, был ли Шекспир реальным человеком, кажется, у него нет ни возраста, ни пола, если Шекспир и существовал, то вне времени и пространства. Его пьесы – энциклопедия человеческого характера в различных жизненных коллизиях, его сонеты – тоже драма, где есть сюжет со всеми атрибутами, включая развязку. Вот Сонет 55: в нём о том, что написанное поэтом переживёт и мраморные, и позолоченные монументы вождей; пусть войны и смута разрушат творения человека из камня, но Марса меч и пламя войны не сожжёт вечно живую запись рифм, наперекор смерти и вражде забвения, рифмы эти будет жить в грядущем до Страшного Суда…
Ни мрамору, ни золоту могил
Величье этих строк не пережить.
Но ярко воссияет этот стих
Над грязным камнем, временем седым.
Войною памятники превратятся в тлен,
Работы зодчих в прах обращены,
Но Марс мечом войны, огнём своим
Не сможет сжечь творения мои.
Забвенью смерти и вражде наперекор
В глазах потомков строки оживут.
Величье их искупит наш позор,
Когда наступит Божий Страшный Суд
И этот Суд разбудит песнь мою.
И будет жить она в глазах любви, в раю.
Или Сонет 66 с другим вечным сюжетом о социальной несправедливости, актуальном и тысячи лет назад, и в наше продвинутое время: устав от всего, герой жаждет отдыха-смерти, здесь – добро в плену и прислуживает злу; и искусство, которому власть закрывает рот; и невежество с учёным видом; и сила, ослабленная шаткой властью; и чистая девственность, которую хулят как девку; и достоинство, нищее от роду; и жалкое ничто в роскошестве и величии; и славы позолоченная фальшь, и истинная вера, от которой вероломно отреклись.
О смерти я взываю, нет уж сил
Мне видеть честь, рождённую в нужде.
Ничтожества наряд мне так не мил
И веры истинной отступников везде.
И славы позолоченную власть,
И девственность, погрязшую в хуле,
Поруганное совершенство всласть,
И силу у бессилия в узде.
Искусство, власть ему закрыла рот,
Невежество с учёным видом правит,
Простая правда простотой слывёт,
Добро у зла в плену всё изнывает.
Устал я от всего, уйти бы прочь,
Но как любовь к тебе мне превозмочь!
Сонет 66 перекликается с известным монологом Гамлета «Быть или не быть»:
…кто выдержит удары времени, его обиды,
и угнетателя неправедность, и гордеца презренье,
любви неоценённой муку, и закона промедленье,
циничность власти и пренебреженье неправедных,
что добродетель терпеливо сносит…
Или Сонет 90. Оставь меня сейчас, когда весь мир против меня, в начале цепи неудач, чтобы я сразу смог ощутить всю жестокость силы судьбы, сейчас, а не потом, в конце, когда я смогу устоять, победив горе, чтобы потеря тебя не сломила меня совсем. Ведь это и есть самое страшное, когда после ветреной ночи наступает дождливое утро…
Другое дело – Сонет 91. В нём у лирического героя всё в порядке. Он, в отличие от других, гордится не своим богатством или силой, не соколами, гончими или лошадьми, не новым причудливым одеянием или происхождением, но у героя другая мера – любовь избранницы, которая дороже богатства, роскошней одеяния, приятней лошадей и гончих. И она, любимая, сделает героя самым несчастным, если разлюбит…
Итак, Макбет, сначала – Шотландия начала второго тысячелетия, пустынная горная земля, разделённая на враждующие кланы. Здесь вождя выбирают по принципу силы, чтобы победить в войне на смерть за землю, власть, богатую добычу и скот – источник богатства и символ престижа в то время. И нет закона, кроме закона меча и кинжала. Скотты, пришедшие из Ирландии, основывают королевство Альбион с первым королём Мак Альпином. Короля сначала назначали не по принципу первородства, но избирали наиболее достойного громкими криками, тряся щитами. Неудивительно, что такая избирательная кампания приводила к междоусобным войнам, дворцовым переворотам и смертельным схваткам за трон. Из 14 королей, правившими Шотландией с 947 по 1097 годы, 10 были убиты соперниками. Спустя 150 лет после смерти Мак Альпина Малькольм Второй стал королём и потратил все 30 лет своего правления на удержание власти, беспощадно расправляясь с возможными претендентами. Его внук, Дункан, описанный в пьесе, сменил деда на троне. Но Малькольм Второй не успел убрать главного претендента на трон: через 5 лет Макбет на поле боя убивает Дункана и правит Шотландией 17 лет. Он был справедливым и мудрым правителем. Но английский король, желая подчинить Шотландию, снаряжает сына Дункана Малькольма Канмора, который в сражении побеждает Макбета и становится королем. Такова историческая быль.
Впрочем, история, реальность, быт в их вульгарном воплощении всегда отличаются от продукта творчества. Для любого Мастера всегда важно не поверхностное видимое течение событий, таких важных, на первый взгляд, но вскоре растворяющихся, как утренняя дымка, и уходящих в прошлое, в никуда. Для художника важно, как всё это могло бы быть при определённых обстоятельствах, и чем неумолимей и жизненно убедительней это сослагательное «если бы», тем выше Поэт. Для Артиста важны не бесхитростные события сами по себе, но их влияние на творящего, его переживания при этом и то, как сильно его чувства выражают чувства других при подобных обстоятельствах, что стоит за простыми событиями, как они отражают время…
Итак, я пригласил Маргарет в театр на «Макбета». Билетов пока не было, и мы условились, что в день спектакля я постараюсь что-то достать. Загодя я решил прогуляться пешком к театру. На карте это выглядело совсем несложно: с 25-стрит, где я тогда жил, через Вашингтонское кольцо выйти на К-стрит, потом шагать прямо до поворота на 7-стрит, где и стоял театр имени Шекспира. На деле всё оказалось гораздо дольше, чем 18 «блоков». Я шёл из одного Вашингтона, города чиновников и благополучного среднего класса, в Вашингтон другой – Чайна таун, расположившийся возле театра, – город закусочных, магазинчиков, лавчонок со всевозможными товарами, палаток, торгующих прямо на улице простой снедью – пицца, хот-дог. Стали чаще попадаться люди с характерными азиатскими чертами лица, на улице стало заметно грязнее.
В кассе театра, как только я спросил билеты, услужливая клеркша устроила мне настоящий допрос с пристрастием: где я живу, где работаю, как часто хожу в театр – всё это девушка усердно занесла в компьютер. Смысл допроса я понял несколько позже. Уже перед самым отъездом мне позвонили из театра и вежливо спросили, не мог бы я пожертвовать что-либо на его, театра, нужды. Я жил в престижном районе, в тот вечер взял самые дорогие билеты в пятом ряду – несложно было увидеть во мне респектабельного джентльмена с твёрдым доходом, который мог позволить себе и даме в этой трудной жизни такую слабость, как театр. Чтобы поддержать эту иллюзию, я соврал предупредительному голосу, что собираюсь ехать в Европу преподавать, но после приезда обязательно займусь меценатством…
Я позвонил Маргарет, и она вскоре подъехала на машине. Здесь, у входа в театр, было немало красивых девушек, и моя спутница на их фоне выглядела тускло, как Чайна-таун на фоне Джорджтауна. Я для вежливости извинился, что отвлёк её от работы, но Маргарет великодушно заметила: «Ну что ты! Это – культура!», как будто отметиться на культурном мероприятии было необходимо, так же как чистить зубы по утрам – время отнимает, но нужно для гигиены.
Шекспировский театр в Вашингтоне мало отличается от наших, даже провинциальных театров, разве что фойе скромнее – ненужная площадь. В фойе некоторых театров гораздо интересней, чем на их спектаклях: тут и портреты покойных гениев, и история, и сцены из спектаклей. А сам театр мёртв. Здесь тоже продавались всякие сувениры, среди прочего – бейсбольные кепки. И публика была как публика: как во всех театрах мира. Внимание на себя обратила группа молодых людей – все, как на подбор, 33 богатыря. Позднее выяснилось, что это – кадеты военной школы, их организованно привезли на просмотр – спектакль всё же был на военную тематику.
Мы с Маргарет заняли свои места в пятом ряду. Зал постепенно заполнялся. Многие зрители в поисках мест просто перелазили через ряды кресел, как на стадионе, хотя им мешала вечерняя одежда – брюки и пиджаки. Через кресло от нас молодой человек спокойно положил каблуки своих туфель на бархат изголовья переднего кресла – туда, куда через несколько минут благополучно водворился белоснежный воротничок дамы средних лет. Правда, молодой человек свои каблуки предупредительно снял. Вот, что значат хорошие, столичные манеры! Итак, музыка, занавес, спектакль пошёл.
Я уже писал о том, что эта трагедия мне ближе из всех созданий Барда. История падения – восхождения на трон: как шаг за шагом доблестный воин под наркозом власти вначале поверил предсказанию ведьм, затронувшему его самые тайные струны, затем долго колебался и лишь потом под влиянием жены склонился к убийству. И всё же – как трудно сделать этот последний шаг: Макбет колеблется – Дункан, король, его гость под крышей замка, но выбор уже сделан, и тогда, полубезумный, страшно сожалея о содеянном, Макбет, как и подобает храброму воину, идёт до конца, защищая то, что уже нельзя защитить. И гибнет.
Я сам не раз играл отрывки из «Макбета», особенно часто самый драматичный из второго акта, не раз слушал и смотрел трагедию в исполнении, как правило, британских актёров, например в изумительной постановке Лондонского Королевского Театра.
…В главной роли был маститый актёр Стейси Кич; как писала программка, лауреат многих престижных премий, включая Тони на Бродвее и Оби вне его, Бродвея. Стейси снимался во многих вестернах, играл Хемингуэя и внешне был настоящим мачо – смесь Макбета и Эрнста.
Начался спектакль, и сразу же пошла первая сцена сражения Макбета с восставшим графом (таном, по-ихнему) Кодором и норвежским королём. Самой сцены сражения у Шекспира нет, но режиссёр поставил её, чтобы окунуть зрителя в эпоху. Бросалось в глаза, как лихо расправлялся Стейси-Макбет со своими врагами, словно на экране в вестерне, лихо скручивая им набок шеи приёмами из военных искусств. Появляются ведьмы:
Когда мы встретимся опять:
В гром, бурю, молнию иль град?
– Когда сражение пройдёт,
И ясен будет уж исход.
В ночной глуши, где вереск лишь цветёт
Там встретим мы Макбета, он придёт.
Явление ведьм народу было обставлено со всеми техно- и пиротехническими эффектами, которые оказали бы честь и «Звёздному путешествию» – «Стар Трэк». Дальше спектакль потёк по накатанному руслу: окровавленный капитан сообщает Королю Дункану о победе, три ведьмы предсказывают Макбету, что он будет королём, а Банко – что его дети взойдут на престол, Дункан благодарит Макбета за храбрость и прочее. Было видно сразу, что настоящей игры на сцене не было, а всего лишь представление. Или актёры были не в настроении, или я многого ждал от Шекспировского театра, но становилось скучно. Сидящая рядом Маргарет, однако, не скучала – она живо реагировала на представление. Чувствовалось, что в театр она выбиралась нечасто, и развлечение – кто-то бегал по сцене, кто-то громко кричал, кого-то убивали – ей нравилось. Хотя в перерыве она призналась, что плохо понимает текст. Ничего страшного, снисходительно объяснил я: писал ведь не американец, а англичанин, к тому же лет 400 назад.
Тем временем я ждал начала второго акта – первые две сцены. Именно здесь – кульминация трагедии: Макбет, под влиянием своей супруги Леди Макбет решается на злодейское убийство Короля Дункана, гостившего в его доме. Потрясающие по силе сцены. Макбет держит кинжал в руке:
…ты ли фатальное виденье так осязаемо для зрения и чувств?
Или созданье ложное ума горячного…
Меня ведёшь путём, который выбрал я.
Мои глаза обмануты другими чувствами или напротив: верить мне глазам,
На лезвии и рукоятке капли крови, которых прежде не было…
Нет, крови нет, но замысел кровавый так отражается в глазах моих.
Природа спит на этой части света, лишь мысли злые мирный сон тревожат…
Проклятье колдовства – Гекаты приношенья.
И страшное убийство, по-волчьи крадучись зловещими шагами
Тарквиния, чтоб замысел коварный воплотить, Стремится к цели подлой…
Пока я угрожаю, он живёт…
Дыхание слов так холодно к кипению поступков.
Вот колокол звенит, Дункан! В рай или ад ступай!
Стейси Кич явно провалил этот прекрасный монолог. Он трагически шептал, сжимая в руке кинжал, чувствуя, что драматизм момента его к чему-то обязывает. Но не было самого главного – сомнения Макбета перед чертой между Добром и Злом, и, наконец, его решение убить Дункана. Хотелось кричать «Не верю!», как когда-то Станиславский из зала.
И вот следующая сцена. Леди Макбет ждёт мужа у опочивальни Короля Дункана. Ей мерещатся крики, но это сова. И хотя вино, опьянившее пажей-охранников Дункана, придаёт ей храбрость, Леди Макбет уже сожалеет о содеянном: «Разве Король не похож во сне на моего отца!»
Появляется Макбет, его руки в крови, эта сцена – конфетка для драматического актёра: в полубреду, в полузабытьи Макбет только теперь осознаёт, что он совершил. Было много крику и ходьбы по сцене, Стейси «рвал страсть в клочья», но сцена была провалена. И зрители чувствовали себя неловко, как будто их поставили в неудобную позу, заставили делать нечто неприятное или то, к чему они не привыкли, или тронули за больное или интимное место, за которое трогать нельзя. Положение обязывало публику сопереживать, волноваться и негодовать, но ему, зрителю, нужно было совсем не то, и её, публику, принуждали думать о том, о чём думать не хотелось, – ведь позади и впереди были трудовые капиталистические будни.
Но вот в следующей, комической, сцене на сцене появляется привратник. Прежде чем открыть ворота на стук Макдуфу и Ленноксу, он воображает себя сторожем ворот ада – как много прибывающих, как часто нужно открывать ключом! Гений Шекспира написал эту небольшую смешную сцену, чтобы дать зрителю передышку между тягостной сценой убийства и последующими драматическими событиями – как в жизни: трагичное и смешное рядом. То, что впоследствии Брехт довёл до совершенства: трагичное содержание в форме буффонады… Итак, подвыпивший сторож говорит, что «вино возбуждает похоть, но ухудшает её, похоти, реализацию».
Что здесь началось в зале! По рядам зрителей пролетел ветерок, как капли дождя в летний зной: «Вот этого-то мы и ждали! Сразу бы так! Развлечения, двусмысленных намёков. Здесь всё ясно, чего уж там соображать!» Публика с пониманием переглядывалась, она по достоинству оценила великого Шекспира, как отстающие школьники, решившие несложную задачку. Вот так незначительная реплика стала кредо зрительских стремлений…
Моя соседка, Маргарет, тоже оживилась. До этого скованная тяжёлыми обручами драматического искусства, она повеселела, как будто до неё дошло нечто замысловатое. Хотя сторож сказал незамысловато: «Пьяный более возбуждён и кончает быстрее, чем трезвый».
Правда, реплика реплике рознь. Помню, как давно, ещё в застойную советскую эпоху я смотрел спектакль в известном московском театре. В пьесе случилась одна фраза, одному Богу известно как просочившаяся в то цензурное время (не досмотрели граждане-товарищи!), смысл которой был в том, что мы двуличны: говорим одно, а думаем другое. Надо было чувствовать, как встрепенулся зал, до того академично-благосклонно, как подобает московскому искушённому зрителю, принимавший спектакль. Как будто подул свежий ветер. Ведь это было то, что ждали люди, что у них было на сердце – это было правдой. Как и сейчас здесь публика ждала правды своей – лёгкости, двусмысленности, шуток и развлечений. И тогда, в Москве, ещё несмышлёным юношей, ещё сомневаясь, где же правда: ту, что говорят, или ту, что я вижу, после этого шороха в зале, тишины и тревожного замирания – предвестников будущей бури, я нашёл ответ из реакции других…
В антракте я пошёл в туалет. К одному из писсуаров подошёл симпатичный, интеллигентного вида молодой человек. Одной рукой он открыл ширинку и начал делать по-маленькому. В этой операции не было ничего примечательного – я сам делал это десятки тысяч раз. Моё внимание привлекла вторая рука, цепко сжимавшая сэндвич, и рот, жующий мягкое индюшачье мясо. Лицо незнакомца выражало райское блаженство. Так, наверное, чувствовал себя Адам, пребывавший в райском невежестве. Ещё бы! Одновременно утолять голод и испускать мочу, давящую на пузырь. Ах, если бы ещё и женщину любить одновременно, но увы… Человеческая природа явно несовершенна.
В фойе зрители толпились за бутербродами, и как во всех театрах мира желающих было слишком много, а времени и сэндвичей слишком мало, и публика с видимым сожалением возвращалась в зал. Всё так же многие перелазили через ряды, всё тот же молодой человек сидел с каблуками своих туфель на переднем кресле, он о чём-то напряжённо думал – наверное, вспоминал содержание первого акта.
Пошёл второй акт. В зале было шумно: к креслам пробирались последние из очереди за бутербродами, более удачливые жевали в зале – слышался шорох разворачиваемых бумажек. Культура – культурой, а желудок – желудком. Шумно было и на сцене: много убийств и сценических эффектов. И вот вторая сцена четвёртого акта. Макбет посылает убийц в замок Макдуфа, перешедшего на сторону Малькольма, сына покойного короля Дункана. Убийцы, появившись перед беззащитной супругой и её маленьким сыном, вопрошают: «Где твой муж?» Жена Макдуфа, по Шекспиру, отвечает: «Надеюсь, не в таком проклятом месте, где ты смог бы его найти». Вместо последней реплики, актриса выходит на авансцену и говорит зрителям, уже по гениальному замыслу режиссёра: «Что мне муж! Купи мне другого на рынке за 20 долларов!» Я был поражён мужеством супруги Макдуфа: трагичность ситуации, сознание того, что её и сына сейчас убьют, ничуть не повлияло на чувство юмора героини. Её и мальчика тут же на сцене благополучно закололи. Впрочем, зритель не обратил на это мелкое обстоятельство никакого внимания. Кэйтлин О’Коннел, игравшая роль Леди Макдуф, хорошо знала психологию аудитории. Реплика была встречена долгими овациями. Успех был полным, успех обеспечен…
После спектакля я снова поблагодарил Маргарет за её время, учитывая её занятость. И она опять великодушно произнесла: «Ничего, ничего. Это ведь – культура», делая ударение на последнем слове, как ребёнок, не в состоянии понять смысл чего-то особенного, но видя, что взрослые придают этому особое значение. Маргарет подвезла меня в своём стареньком форде и по дороге не переставала спрашивать: «Ну, как этот Макдуф мог оставить свою семью беззащитной! Не понимаю». Логика Шекспира явно не укладывалась в её сознании с логикой Голливуда.
Мы встретились с Маргарет ещё раз в университетском кафетерии, и она угостила меня кофе в благодарность за билет в театр. Мы сидели в огромном зале, вокруг стоял галдёж на разных языках, рядом японец давал урок японского, и во время паузы я сказал то, что вспомнил: «Ватакуши-но намаэ-ва Роман-десу» («меня зовут»), и он, улыбнувшись, повторил фразу, подставив своё имя. Я чувствовал себя почти своим в этом зале, хорошо знал повадки этих людей, что можно говорить и что нельзя, мне были понятны их комплексы, привычки и стереотипы, стандартная реакция в стандартных ситуациях, интонация интереса, когда того и в помине нет, застывшие улыбки, как маски на Хэллоуин – всё это стало моей частью, как и стадные повадки своей страны, страны, где я вырос.
Как просто и сложно знать чужеземные обычаи, как будто надевать чужие непривычные одежды, оставаясь при этом в своём здравом уме, а своими поступками не задевать аборигенов, но и не размывать свою личность.
С Маргарет было интересно говорить, хотя светская беседа в Америке не отличается разнообразием тем – достаточно несколько десятков политкорректных слов и фраз, фраз и слов, трудно переводимых на русский язык: вырванные из языковой среды, они ничего не скажут на другом языке. Джордж Оруэлл, когда писал о новоязе тоталитарного государства, даже не подозревал, что настоящий новояз, внебрачный ребёнок социальных условностей, появится не на берегах Волги, Сены, Темзы или Днепра, но у мутных потоков Потомака…
Социальная корректность и новояз, кажется, придуманы средним классом. Преуспевающие юристы, врачи, клерко-банковские работники, предки которых ещё полвека назад разводили скот и выращивали кукурузу, чтобы дети могли сделать карьеру, согласно сценарию американской мечты, не имеют за плечами ни гербов, ни родословных. Но выделяться им чем-то нужно: как же так – сколько лет тяжёлого труда и никакого отличительного знака – ни клейма, ни герба, ни щита. Они и придумали социальную корректность: вот, мол, мы какие: лучше других! Легко говорить заготовленными заранее фразами или играть на четырёхструнном банджо, чем владеть тонким и сложным языковым симфоническим оркестром. Есть здесь, однако, и сознание своей вины благополучного большинства, и желание её загладить перед униженными и оскорблёнными: расовыми и сексуальными меньшинствами, женщинами, больными и немощными, и низшими классами.
С тех пор я не видел Маргарет. Она, как и большинство бизнес-вумен, погрузилась в свою работу. Ей некогда было заниматься всякими личными пустяками в этом делопроизводительном мире.
И ещё об американской культуре. Почти три десятка театров в Вашингтоне, представляющих и классику, и мюзикл, и авангард, плюс различные студии рангом пониже, картинные галереи и музеи – во всём этом видно внимание Америки к культуре и духовной жизни. Конечно, культурное наследие страны за неполные 400 лет её истории – весьма скромно по сравнению с Европой и Азией. Есть, разумеется, современная американская архитектура, хотя многие города на одно лицо: внушительно-представительный центр, даунтаун, с уходящими ввысь башнями небоскребов, и гораздо менее респектабельные кварталы на окраинах. Приятные исключения – Вашингтон, Бостон, Нью-Йорк, Сан-Франциско и Новый Орлеан. В столице, например, ни одно здание не должно быть выше Капитолия, здания Сената США; «город открытых пространств» просто нафарширован музеями, историческими местами, лужайками, фонтанами, прудами. В Бостоне старая часть города конца XVIII начала XIX века удачно сочетается с современными постройками. Лицо Нью-Йорка – Манхэттен со статей Свободы, мостами через Гудзон, сердцем города – Таймс-сквер, Рокфеллеровским центром и Центральным парком. Горбатый Сан-Франциско – город, словно построенный на американских горках (вверх-вниз), притягивает романтикой прохлады Тихого океана, знаменитым красно-золотым мостом, экзотическим причалом, Эмбаркадеро, где греются морские львы, и Китай-городом, Чайна-тауном. В Новый Орлеан нужно ехать тем, у кого сложились стереотипные
впечатления о стране, чтобы их разрушить. Для этого достаточно пройтись по Бурбон-стрит – сердцу Французского квартала, построенного испанцами, послушать уличный джаз на Джеймс-сквер или прокатиться на старом пароходике по Миссисипи.
Джордж Гершвин и Кол Портер – превосходные джазовые композиторы, но звучат тихо по сравнению с Бетховеном, Моцартом, Чайковским и компанией. А картины американских художников, Томаса Бентона, Марсдена Хартли, Джона Сарджента или Джорджа Инесса привлекают немного посетителей в Вашингтоне и Чикаго, которые толпятся у полотен Рембрандта, Рубенса и прочих. Американская литература, правда, исключение и занимает достойное место на Олимпе. Но здесь особый разговор. Перефразируя известное выражение Э. Хемингуэя, вся она вышла из XIX века, века значительных потрясений в американской истории и становления национальной идентичности: освоения земель Запада, Гражданской войны, войн с Англией и Мексикой, иммиграционными волнами, невиданным техническим и социальным прогрессом.
Американцы, к сожалению, плохо знакомы с мировой культурой. Они живут в изоляции, хотя сама страна – «плавильный котёл», «разноцветная мозаика» или «салатная чаша» – сложена из иммигрантов. Всё, однако, проще: американцы много работают, и среднему трудоголику трудно объять культурное наследие прошлого и настоящего. С утра – долгий проезд на работу, вечером – короткое свидание с семьёй, в уик-энд – на природу или в гости, чтобы переключиться. Всё, что неважно для такого образа жизни, за бортом. Джеймс Болдуин хорошо заметил: «Мы пленники культуры, для которой важны немедленное удовлетворение потребностей и успех любой ценой». И здесь на помощь идёт массовая культура. Именно она, масс-культура, даёт отдушину миллионам «роботам», во всём мире, но в Америке особенно: разрядиться после работы, посмеяться ненавязчивым шуткам, поволноваться над очередными приключениями любимых героев, обязательно со счастливой развязкой. Ведь жизнь обывателя достаточно однообразна, и монотонность такой текучки с лихвой восполняется головокружительными погонями, океанами крови и залихватски закрученными сюжетами.
По телевидению в Америке чаще всего идут новости, ток-шоу, развлекательные программы и фильмы, конечно. Всё это мы взяли у них. Мы преклоняемся перед Западом, они – перед своими звёздами, умилённо мусоля подробности их личной жизни: кто с кем, в чём, где видели, что делали. Правда, одно дело – обывательство с голодухи, по нужде, другое – от сытости, по согласию. В этих условиях человеку нужен определённый характер, чтобы устоять перед напором масспродукции, самому не выйти в тираж, не превратиться в стереотип, в массовый продукт. К счастью, многим и здесь, и там это удаётся. Там – особенно тем, кто познал европейскую и восточную культуры и осознал, что, несмотря на богатства этой страны, ей есть чему учиться у стран других.
Впрочем, духовная жизнь Америки не прерогатива обеспеченных людей. Это – темнокожий саксофонист, играющий на улице за гроши прохожим. И как играет! Джазовую классику Джорджа Гершвина, немыслимые импровизации, которые украсили бы концерт звёзд в Белом Доме. Уже после моего отъезда, в феврале, в Национальной Галерее Вашингтона проходила выставка работ Вермеера. Стоял грозный мороз, были снежные заносы, и чтобы посмотреть картины, люди приезжали за 300-500 миль из Цинциннати, Огайо, Далласа, Техаса, и даже прилетали из Калифорнии – другого конца страны. «Благополучные американские обыватели» занимали очередь с вечера и ночевали в машинах, дрожа от холода. Так что не будем поспешно судить «бездуховную Америку». Здесь трудно делать однозначные выводы…
ЛЮДВИГ ВАН БЕТХОВЕН
Тем временем я заканчивал свои дела в университете, отправил домой мешки с книгами, пришло время подумать о покупках. Выбрать нужную вещь, особенно в Америке, всегда нелегко, если у Вас есть капля вкуса, и Вы знаете, что хотите. Можно одеться недорого, броско и современно, но действительно хорошие вещи стоят куда дороже, и их поиск занимает много времени.
Итак, я отправился в фэшн сентер, который находился далеко за Вашингтоном, ожидая увидеть большой универмаг, но оказался не просто в магазине. Это был гигантский сарай, вокзал, стадион, город, масштабы которого трудно передать. Обычный магазин можно обойти по кругу, но здесь это было невозможно: как лабиринт узких улочек города, вырастали всё новые вывески и витрины известных и малоизвестных брендов. Я искал Мейси, рекламу которого видел накануне в Вашингтон Пост, но Мейси не было. Я был раздражён, подавлен, устал. Здесь, пожалуй, впервые, я почувствовал себя чужеземцем в Америке, существом другого мира. До этого я совсем неплохо справлялся с этой звёздно-полосатой, кичливой и самоуверенной леди, справлялся так, что даже она, избалованная гордячка, отдавала мне, пусть малое, но должное. Я просто разделял силу и слабости этой северной красавицы, научился не принимать её целиком, в пакете, не поддаваться её массовому поп-культурному психозу, которым она так умело подавлять, предъявляя свой счёт своей силой её слабостям. И напротив – не боясь снять шляпу и поучиться её, Америки, достоинствам. Но здесь, в фэшн сентер, эта обозлённая гордячка, чтобы отомстить мне, выложила всё, что создал её практичный ум, сильные руки, смекалка и изобретательность, трудолюбие и творчество – всё, не обременённое идеологическими цепями, всё, что она смогла взять у других народов. И отмстить ей удалось. Это была сладкая месть побеждённому! Я был смят, подавлен, разбит наголову, как британцы под Саратогой, Каупенсом, Йорктауном или южане у Виксбёрга, Геттисбёрга и Чаттануге. Я капитулировал, как Ли у Аппоматокса, после того, как генерал Шерман опустошил всю Джорджию и Южную Каролину в придачу. Чарльстон был взят!
Я ходил по огромным сверкающим переходам, заходил в дорогие и просторные магазины с равнодушным видом – что ещё оставалось – хотя в сердце была пустота, я скользил напускным искушённым взглядом по снующей толпе, но внутренняя тарелка была не моя. Мне казалось, я знаю об этой стране многое, и ей нечем меня удивить, но попался, что обидней всего, там, где попадаются жадные и глупые обыватели, к которым я самонадеянно себя не причислял. Попался в магазине…
Вдруг я услышал звуки рояля, явно диссонирующими с витринами, товарами, жевательными заведениями и всей атмосферой купли-продажи. Играли Шопена. Я взбодрился и пошёл на эти звуки, как голодный на запах еды, как слепой на яркое солнце, пробивающееся сквозь тёмные веки, как умирающий от жажды бежит к заветному источнику, как путник на заветный огонь после долгих скитаний, как насекомое на свет…
В зале огромного магазина стоял рояль, за которым в свете прожекторов сидела дама и играла одну из рапсодий. Мне сразу стало легче: как хорошо, как правильно не забывать о духовном, вечном даже во время прозы покупок. Женщина была удивительно спокойна и отрешена в этом мире суеты и продаж. Теперь она играла Бетховена, моя любимая 17 Соната, любимая 3 часть – Allegretto, я стоял заворожённый. Бедная женщина! Наверное, не смогла найти себе работу по специальности как классическая пианистка и вынуждена не в лучшей обстановке применять свои способности. Это ведь не концертный зал! Разве смогут покупатели и клиенты, ищущие верхнее и нижнее бельё, по достоинству оценить талант исполнительницы.
…Подойдя ближе, я увидел за роялем манекен, а сверху из динамиков, откуда-то с небес продолжала литься Соната № 17 Людвига ван Бетховена…
Свидетельство о публикации №222081401454