Фрагмент романа Ускользающая эстетика эволюции

(ПРЕДПОСЛЕДНИЕ ГЛАВЫ, расширенная версия-2)

* * *
Это происходило темными парижскими ночами. Отсвет фар проезжающих автомобилей, проникая через окно в комнату, на мгновение освещал ее лицо, касался губ, откуда выплывали как боевые корабли викингов слова жрицы, той, которая помнила навеки ушедшее время…
В те дни я полностью уничтожил в сознании давящие воспоминания недавнего прошлого. Я работал с неистовой силой. Отпечатанные страницы падали на пол рядом с пишущей машинкой, словно осенние листья, сорванные ветром. Книга была завершена.
Я хотел поделиться радостью с Надин, но как раз тогда она надолго уехала к родственникам в Гамбург, и мне пришлось в одиночестве наслаждаться своим триумфом. Сидя на террасе, увитой декоративным виноградом, и смакуя каждый глоток холодного Don Perignion (я похитил четыре бутылки из запасов Надин), я беспрерывно перечитывал девяносто шесть страниц, испеченных в моей творческой мастерской. Книга выросла естественно и легко,в своем совершенстве совмещая противоположное и четко пропагандируя то, чему и была посвящена - эстетику живой природы. Мой труд стал антагонистом современной дисгармоничной уродливой жизни.

* * *
Из рукописи Алексея Андреевича Ладникова «Ускользающая эстетика эволюции» (Париж,1925 г.)
«Эстетично всё то, что радует взор стороннего наблюдателя: кроваво-красный восход над сухими прериями; приливная волна у древнего рифа; муссонный дождь, заливающий джунгли; река, ревущая перед водопадом; падающий снег над еловым лесом; ветер над простором океана. Эстетичны все твари, возникшие в течение миллиардов лет. От низкого – к высокому, как завещал учредитель термина, Баумгартен, при написании диссертации «Mediationes philosophicae de nonnullis ad poema pertinentibus». Эстетика живой природы безгранична, поскольку эстетика вообще не может иметь границ. Эстетику нельзя понять, ее надо слышать, как слушают музыку, или как оценивают живописные полотна. И здесь мы вправе увидеть нечто теологическое...
Работа Бога может показаться бессистемной, а главное – бессмысленной. Заложив общие принципы строения и разрушения материи в виде трех законов термодинамики, Он отошел в сторону, не касаясь ни одним волокном своей порфироносной ризы дел мира сего.
Бог провидел на миллиарды лет вперед. Тонкими струями время стекало в лужу как тающий сугроб, и вот на поверхность Земли выползло одно из самых немыслимых существ – мелкий паразит вселенского уровня по имени Человек, появившийся случайно в результате длительных мутаций.
Теперь, после долгих размышлений и бытовых зарисовок, сделанных с натуры, я могу убедительно и недвусмысленно продекларировать еретическую мысль: целью Господа не является человек. Это промежуточная форма жизни, обреченная на гибель в ближайшие столетия.
Лишь гордыня позволила  нам считать себя высшим творением Бога. Цели Его для нас скрыты, как и судьба Вселенной. Но всё вышесказанное вовсе не означает, что у Человека нет шансов. Шансы есть всегда. И у отдельного индивида, и у всего универсума. Люди могут изменить свое случайное бытие. Они могут прорваться к вечности. Они могут стать богами.
На этом я  и завершаю свою книгу».

* * *
- Замечательно!  Написали вы просто замечательно!
Редактор Стаховский положил мою истрепанную папку на край стола. По виду это был  типичный петербургский барин. Он мне сразу напомнил толстовского Стиву Облонского. Весь его облик принадлежал к семидесятым годам прошлого века. Даже чеховское пенсне смотрелось на его аристократической физиономии как проявление модерна.
- Замечательно, если только не думать о том, кто сие будет читать. Вы вообще представляете нашу аудиторию? Молодежь плевать хотела на все эти эволюционные и исторические росказни. Им нужна технология, le developpement industriel. Какая литература, батенька?  Это пожилые дядьки и дамочки гораздо старше бальзаковского возраста благодаря своей ностальгии могут сунуть свои носы в такие книги, но более никто.
Он закурил  и нервно передвинул коробку папирос.
- И потом неужели вы со своим умом и образованием не понимаете, что в науке, как и в религии, нет места еретикам? Наука – незаконнорожденная дочка христианства, что же вы хотите? Если прежде еретиков казнили – четвертовали, сжигали, вешали или, в лучшем случае, бросали в темницу, то теперь найден самый действенный способ устранения нежелательных персон – их предают забвению.  Даже здесь, в Париже, где можно напечатать любую галиматью на любую тему, всем понятно, что читать будут лишь тех, кого знают, кто в моде. Остальное можно смело сразу после публикации отправлять в качестве оберток в рыбные и мясные лавки.
Я собрался резко возразить, но Стаховский затушил папиросу в темной пепельнице с изображением аргонавтов по краям и поднял вверх руку:
- Не говорите ничего, а лучше послушайте… Гнусный Горький по-своему был прав. Человек действительно звучит гордо.  Только есть очень разные человеки. Большинство по-прежнему всего лишь обезьяны. Но есть и те, кто приблизился к званию богов, о чем вы мечтаете.  Если эта порода сохранится, то без сомнения сможет прорваться ввысь и даже, как недавно написал чудак Циолковский,  заняться колонизацией других планет.  Вопрос лишь в том, что кричать об этом  не следует.
Стаховский поднялся и подошел к окну. Не оборачиваясь, начал говорить жесткими рублеными фразами:
- Молодой человек, возможно, вы и родились в рубашке, но явно не в свое время. Литература, эссеистика да и эстетика похоронены мировой войной. Ныне нужен не Дарвин, которого вы возводите на пьедестал. Сейчас надобны Ницше и Шпенглер. А еще хлеб с маслом.
Он  развернулся, снял свое чеховское пенсне и бесцеремонно указал рукой на дверь:
- Приходите со своей рукописью лет через десять. Тогда она, возможно, и найдет отклик у читающей публики.

* * *
Как-то вечером, проходя мимо комнаты Надин, я почему-то решил просмотреть свои письма к ней, отправленные в разное время. Я знал, что вся моя корреспонденция, аккуратно завернутая в пожелтевшую газетную страницу, хранилась на верхней полке небольшого шкафчика. Он никогда не запирался, поэтому я быстро нашел то, что искал, отодвинув в сторону две резные шкатулки красного дерева, где Надин держала свои скромные украшения.
Развернув лист Figaro (почти весь разворот занимала речь Вудро Вильсона 1919 года, посвященная открытию Версальской конференции), я сел в кресло у окна и стал перебирать затертые, много раз перечитанные Надин собственные послания. Вглядываясь в свой неровный летящий почерк, я мысленно отправился в путешествие по времени, на сей раз не покидая пределов последнего воплощения.
Когда я разворачивал очередное письмо, отправленное в Петроград накануне злосчастного Февраля, сокрушившего Империю, мне в руки выпала небольшая фотография. Я невольно нахмурился - на снимке был запечатлен незнакомый мужчина средних лет, одетый по довоенной моде, на улице какого-то европейского города. На обороте вилась аккуратная вязь слов, написанных красными чернилами. Когда до моего сознания дошел смысл нескольких фраз, я застыл. Сердце забилось учащенно, как после долгой перебежки во время фронтовой атаки.
«Вольно ли дышится в столице российской Ускользающей Луне? Я вживаюсь в берлинский ритм. Напишу подробно в начале месяца. Целую твой взор. К. Б-ргин. 26 февр. 14-го».
Я вскочил с места, и все письма рассыпались по ковру. Открытка, направленная по петербургскому адресу Надин, была написана за полтора года до нашего знакомства. За полтора года до того, как я ВСПОМНИЛ. И кто-то, некий неведомый мне К. Б-ргин, уже тогда все знал?!
Я долго вглядывался в его лицо. И постепенно, с каждым мгновением, все более и более убеждал самого себя, что оно мне знакомо. Определенно мы когда-то встречались. Но когда? Где?
Только через два дня, исследовав все полуистертые куски воспоминаний, я наконец уверенно определил и место, и время. Это было в самом начале войны, в петербургской квартире моей тогдашней пассии Катеньки. Был какой-то ничем непримечательный вечер, сидели, пили шампанское, играли в фанты. Барышни, похорошев от игристого вина, стали раскованны, вся обстановка вела к счастливому флирту. Но неожиданно возник серьезный разговор, который завел странный человек, весь вечер тихо сидевший в углу. Представился он нам Константином Сергеевичем (кажется, это был дальний родственник Катеньки). Выйдя на середину залы с бокалом в руке, сказал слова, тогда меня поразившие:
- Сейчас, господа, началось крушение мира. Нет, нет, я не имею в виду эсхатологию. Не конец света. Но уничтожение цивилизации. Сколько протянется, сказать сложно. Думаю, что сотня лет у нас еще есть...

* * *
Я, конечно, сразу же бросился наводить справки об этом Константине Б-ргине. Напрашивалось назвать его древней фамилией «Басаргин», и я именно так решил поступить. Но, к сожалению, ошибся. Я выяснил всего за несколько часов, поговорив с десятком знакомых, что среди Басаргиных никто не носил имени Константина. О Катенькиных родственниках не было известно ровно ничего, да и сама она бесследно исчезла в первый год гражданской войны. Правда, две дамы, ныне работающие билетершами в синематографе Шали, подруги Надин, довольно ярко описали эти петербургские вечера, утверждая, что бывали там постоянно. Но я их не знал совершенно. А они в свою очередь божились, что никогда не встречали никакого Константина Сергеевича, а вот меня, извольте, отчетливо помнят. Впрочем, память избирательна. Кому, как не мне, в конце концов, с этим не согласиться?!
Целую неделю я потратил на разгадывание ребуса под названием «Константин Сергеевич Б-ргин». Я, бесспорно, учитывал и вероятность некоей игры слов, но положил на время подобную несерьезную идею под сукно. На двух десятках бумажных листов я выписал все возможные и невозможные варианты фамилий c буквами «б», «р», «г», «и», «н». Брагины, Бурагины, Барыгины, Брягины, Борогины, Берегины и прочие очевидные кандидаты, занимавшие почетные места в самом начале моего исследования, постепенно стали вытесняться Варягиными, Ворогиными,Габиниными, а потом и Берндштауфами, Брандами, Вартманами, Гербгольцами.
Чем дальше, тем больше моя затея начинала зло веселить меня дикой абсурдностью. Была во всей этой истории неестественность, театральность. «Константин Сергеевич» - почти Станиславский. И «Ускользающая Луна»! Если посмотреть на дело непредвзято, получалось подходящее творческое имя для актрисы кафешантана. Или поэтессы, нечто вроде Черубины де Габриак.
Я горько усмехнулся. Может, мне тоже пора перестать быть Ладниковым? В эмигрантских кругах меня прокляли, ко времени назваться провокационно - Луначарский. И написать историю своих жизней, узурпировав декадентский стиль фамилии пролетарского идеолога!
Надин не звонила, и гамбургские номера ее родни не отвечали. Шли дни, никаких обнадеживающих сведений я не находил. Мне тогда впервые пришла в голову мысль о диком розыгрыше, автором которого являлась романтическая сестра милосердия. Что если ее несказанно воодушевила идея влюбить в себя раненого офицерика, которому в бреду явилось осознание множественности его жизней, а среди них блистательным светлым пятном по горизонту тысячелетий ускользал образ вечно любимой женщины? Когда, в какой момент ВСПОМНИЛ я про Ускользающую Луну? Почему эти два слова, однажды явившись в мой субъективный мир, уже оттуда не уходили, став «путеводной звездой» судьбы?
На фоне бледных, как ночные пейзажи под лунным светом, причудливых и фантастических воспоминаний прежних жизней ясными солнечными лучами были залиты пространства памяти моего реального бытия. Отвратительный запах карболки в коридорах, переполненных ранеными. Телеги с окровавленным тряпьем, которое два инвалида везли сжигать в котельной. Грязный госпитальный двор, где курили забинтованные калеки. Укромная скамейка у забора, скрытая от любопытных взоров густыми зарослями акации. Там состоялось наше объяснение. Там я сидел, смотря на нее влюбленными глазами, и видел соответствие сна и яви, отчего голова туманилась сильно и резко, как от двух стаканов неразведенного медицинского спирта. Там впервые и прозвучало это волшебное имя. Кто же произнес - «Ускользающая Луна»? Я или Надин? Кто был первым?
«Я помню, я отчетливо помню ваше лицо, вашу улыбку. Это невероятно. Но поверьте - помню», - слышал я собственные слова. Она сидела, немного опустив голову, беспрерывно поправляя свой белый платок с красным крестом. Ей было неудобно, она чувствовала неловкость от безумных признаний больного, потерявшего рассудок. Ей захотелось помочь несчастному. По большому счету в том состоял ее патриотический и христианский долг – долг сестры милосердия, которой надлежало делать всё, чтобы уменьшить страдания раненых воинов, чудом уцелевших на поле брани.
Было тогда у нее иное побуждение, иное стремление? Рождалась ли уже тогда любовь? Я никогда не сомневался в ее чувствах ко мне. Но женщин понять немыслимо. Всё произошло позже. Симпатия, живой интерес, жалость, восхищение могут привести к влюбленности, к страсти, а могут и раствориться в быте, суете, иных переживаниях и увлечениях, как сахар в стакане чая. Если мои слова ее задели (мы так привыкли к высокопарному слогу, что даже про себя я чуть не произнес «струны ее души»), на помощь долгу выдвинулись боевые порядки истинного участия, из которых впоследствии вырос наш тяжелый и прекрасный роман.
Оценить логически. Измерить штангенциркулем. Вывести формулу. Утвердить. Вот что я хотел в те дни, часами бесцельно шагая по бульварам. Я ощущал себя необычно. Вероятно, впервые за многие годы чувство в размышлениях о Надин полностью уступило свое первенство рассудку. Я словно стремился рассмотреть ее душу насквозь через рентгеновский аппарат разума.
Если она внушила мне слова «Ускользающая Луна», если она их озвучила, выволокла из своего прежнего опыта, будто побитую молью шаль из шкафа, то вариантов было лишь два: либо Надин и правда Ускользающая Луна, либо все ее признания – ложь, а откровенной я видел ее единожды, в ночь нашей самой жестокой ссоры.
Но память не могла меня обрадовать. Я твердо уяснил только тот факт, что именно после нашего разговора Ускользающая Луна скатилась с небосвода ко мне в руки как спелый плод.

* * *
Что есть любовь? Где она? Вымышленная картина моих снов?
Я думал об этом, когда опять безуспешно звонил Надин в Гамбург. Она не отвечала.
Недоумение и негодование жили во мне, усиливаясь с каждым днем. Я потерял всё. Я был уже безумен, расхаживая по бульварам Парижа, которые помнили Надин, Надежду моих прожитых столетий.
Я ненавидел себя. И я уже не мог любить ее. А самое главное - я возненавидел свою суть, творчество, собственную написанную книгу. Моя судьба, как некогда шутили студенты предреволюционной поры, стала "капустой", шелухой подлинных воспоминаний.
Именно тогда мне встретился отец Петр.
Биография его внушала уважение. Петр Аристархович Покровский принадлежал к древнему иерейскому роду. Явившись на свет в годы царствования Александра Освободителя (этот Романов, впрочем, никаким освободителем не был и заслужил, по моему мнению, закономерную гибель), при начале правления проклятого Николая уехал в Германию,учиться в Гейдельберге. Он увлекся физикой, которая тогда была подлинной "царицей наук", а оттуда, из немецких краев, вернулся в Россию, в Киевский университет, где преподавал до начала Мировой. Его рукоположение после профессорской карьеры представлялось загадочным.
- Мне говорили о тебе, - произнес он, улыбнувшись мягко и добро, что было характерно для священников тех лет, ушедших в эмиграцию по зову души. У него был совсем маленький приход, небольшая православная церковь в предместье, даже близко несопоставимая с Сент-Женевьев-де-Буа.
Я пришел туда по рекомендации двух однополчан, которые несколько лет назад хоронили там своих офицеров. Наверное, этот разговор я считал не только важным, но решающим.
У его храма, около стальных оград, располагалась беседка.
- Я вижу, что тебе плохо. Болтаешься, как ботало коровье.
Я кивнул. Это было сущей правдой.
- Видишь ли, что...
Отец Петр долго размышлял о том, имеет ли право произнести то, что задумал.
- Я читал твою книгу. И вот что я скажу тебе... Это не повествование о мире в научном или философическом понимании, это, увы, всего лишь поэзия. Ты поэт, просто поэт. Вроде Бальмонта.
- Не признаю Бальмонта. Из всех наших знаменитых "Б" чту лишь Блока, - сказал я.
Петр Аристархович молчал. Сидел, потирая руки и смотря на буйно живущий сад около храма.
- Я, Алеша, странный поп. В годы былые прозван бы был еретиком. Бога-то нет, - он усмехнулся и светло взглянул на меня. - Точнее, он есть, но...
Скворец, неожиданно слетевший прямо к ногам отца Петра, словно утверждал его слова.
- Я ученый. А ты лирик. Твоя "Ускользающая эстетика эволюции" суть поэма. Следом за Данте. А физика... Физика поборола мои сомнения. У меня своя Троица, совсем особая. Первый Бог Троицы - законы мироздания, законы термодинамики, Ньютон. А с недавнего времени ещё и Эйнштейн. Дарвин увидел лишь свет в конце тоннеля. Эволюционирует всё - от атома до твоего сознания. И это дал Господь, Первый Бог, Бог законов, но не молитв. А далее... Твой эволюционный деизм останавливается именно тут.Вселенной миллиарды лет, она бескрайняя во времени и космосе. И ранее того, как появились здесь мы, куда-то в миры иные, следуя закону Первого Бога, пришли разумные существа, подобные нам. Их можно назвать Богом Вторым. Но и это еще не всё... Мы, живущие здесь, есть коллективный Третий Бог.
Тихий перезвон колоколов прерывал нашу беседу. Священника ждала служба.
- Ты написал очень хорошую книгу. Но в ней нет открытий. Это может заинтересовать разве что их, коммунаров, - он указал рукой в сторону условного Востока, где располагалась Россия. - Поезжай туда. Здесь ты погибнешь. Ты выдумал свою эволюцию. Да и свою любовь тоже. Уезжай. И да хранит тебя Господь.
Он медленно поднялся и ушел по тропе к своему небольшому храму, скрытому среди деревьев.

* * *
Она приехала из Гамбурга поздним вечерним поездом через четыре дня после моего разговора со священником.
Я, как ни странно, учитывая прошедшие недели, был в нашей квартире. Пил вино на террасе, бросая окурки и сплевывая на листы своей машинописной рукописи, которую возненавидел как врага, обреченного на гибель.
- Алеша, ты дома? – произнесла Надин в передней, когда лакей
внес ее багаж. – У меня есть немецкие подарки.
Я был с револьвером «Уэбли» в руках, как раз размышляя, надо ли убить в первую очередь Надежду или все-таки себя.
Она вошла испуганной, заподозрив неладное.
Я пьяно засмеялся, цитируя «Гамлета»:
- Frality, thy name is woman! Где твой дружок – К. Брагин, я уже обыскался?
Я никогда не видел ее такой. Она сначала покраснела, потом побелела.
- Ты копался в моей переписке?
Коробка с немецкими сладостями упала на пол у моих ног, Haman-taschen треугольными ушами Амана образовали конструкцию рухнувшей Вавилонской башни.
- И выпил твое шампанское, заметь! – весело произнес я, зверски щурясь. – Мне дозволено всё, когда я потерял Ускользающую! Как тебе удалось меня обмануть десять лет назад? Ты же не только копалась в моих фальшивых воспоминаниях, но искажала их в целях своих блудных. Твое место на аллее Булонского леса, лживая ****ь!
Надин вдруг успокоилась и села на кресло передо мной, достала из сумочки американскую сигарету, щелкнула немецкой зажигалкой. Смотрела она на меня точно так, как ее далекое фальшивое подобие из Херсонеса, из-за которого я был казнен за три века до рождества Христова.
- Я не говорила тебе, Алексей Андреевич, очень многого. Ибо ты был болен. И сейчас еще не исцелился. Константин Сергеевич Бергинский, психиатр, мой учитель и даже муж. В Гамбурге у меня не только сестра. Она воспитывает моего сына, сына Кости. А его убили эсеры в марте семнадцатого на вокзале, случайно. Сами испугались содеянного. Он тебя знал по предвоенному Петербургу, уже видел проявления болезни до войны. Ты уехал на фронт и пропал…
Надин, не церемонясь, бросила окурок на мою истерзанную рукопись, изящно раздавив его своей туфлей, сминая титульную страницу.
- Летом пятнадцатого он узнал о твоем ранении. И по его просьбе тебя искали немало сестер милосердия на Западном фронте. А нашла я…
Дикий ужас подлинной моей истории, не расцвеченной выдуманными фантазиями, предстал передо мной.
-. Ты о себе почти ничего не помнил. Начинал жить заново. Уж не знаю, в каком именно бреду ты создал этот немыслимый мир и сделал меня своей богиней.
Она заплакала, дорогая немецкая тушь потекла по ее щекам.
- Я же… Люблю тебя…
- «Милости не проси, когда гордыня сожрала», - процитировал я свой давний афоризм и поднялся. Я был совершенно трезв и на удивление спокоен.
- Всё это очень занятно, для романа какого-нибудь американца подойдет отлично. Но вот только не для меня.
Я с ненавистью закурил сигару, давний дар однополчанина Микляева, которую нашел на подоконнике, зная, что Надин не выносит их запаха.
- Я, как выясняется, пациент, а не писатель. Пошла вон!!!
Мне почему-то вспомнился в тот момент толстовский Пьер Безухов, что-то там разбивающий о пол в сцене объяснения с Элен.
На кресле передо мной сидела уже не она. Сон полутора десятков жизней завершился.
Я даже не стал вызывать лакея.
У подъезда я небрежно бросил два чемодана Надин в багажник «Пежо» и отошел в сторону. Сгорбившись, сразу постарев на десять тысяч лет, она несуразно заняла пассажирское место. Захлопнулась дверца, и такси исчезло за поворотом, как пиратская шхуна триста лет назад.
Ускользающая перестала для меня существовать.


Рецензии