Посещение
Посвящается А., которую не искали,
прежде чем потерять
В погожее мартовское утро, осторожно и бесшумно ступая по нагретому солнцем паркету, Елена Стальская остановилась на носках возле папенькиного кабинета. Ее с крупными сплошными веками глаза застывают широко раскрытыми, обращая все внимание в слух. Выпростается и бесшумно ниспадает длинная челка по склоненной голове и замирает над пропастью. В свежей тишине ее сердце начинает колотиться все безудержнее и плотнее, точно просясь куда-то. Расслышать ничего нельзя. Но как будто можно и уловить голоса.
Накануне. Отдаляясь от дома под неустанный ночной стрекот, шаги делались все легче, свободнее. Замирало и снова пускалось биться сердце. Неожиданно Елена попалась на глаза старому кучеру Никите, под светом газовой лампы скобливший ножом что-то со своих заскорузлых пальцев, и это ее тревожило потом до времени.
В назначенной подворотне поджидала верхом на вороном с подвязанными копытами, в полковничьем мундире и с грубой рогожей наготове мадам Р., сверкнувшая при виде Елены в глазах алчущим восторгом. Она молча подсадила легкую барышню на седло и, переваливаясь станом на переступившем с ропотом коне, по голову закутала Елену рогожей. Потом внизу поехала земля. Нахлынувшее волнение барышня унимала мысленным составлением маршрута, покорно заключившись во мрак и в объятия мадам Р. – он следовал куда-то в сторону Новофорштадской.
Впервые они увиделись два года назад на Ярмарочной площади, когда известный воздухоплаватель устраивал показательные, по большей части оглушительные своим ревом полеты всей губернской публике. В черной вуалетке, с крепким носом и мужской оживленностью плеч при ходьбе, мадам Р. усердно ловила цепким взглядом глаза молодой гимназистки, повергая ту в неизведанное доселе сиюминутное зарево стыда и сладострастия. Затем, уже несколько недель назад, на шумном и смешливом вечере в честь Романовских торжеств Елене передали письмо от той самой мадам, причем оно не было подослано лакеем или подсунуто под шумок, но со всей непринужденностью, словно сахар, прошлось через весь стол под видом приглашения куда-то в синематограф. Через мелованный лист мадам просила о встрече.
Встреча эта продлилась недолго. Обливаясь ужасом, досадой, темным чувством неведомой измены перед хмельной мадам Р., Елена стала хныкать и проситься домой. Возвращались в густом молчании. Неизбежностью рассвета пугали пущенные по горизонту полосы облаков, пугали первые петухи, смолк стрекот, будто разом заморозило всех кузнечиков. Холодный воздух ежеминутно наполнялся напряжением, а приближающийся дом – немилосердной угрозой.
От свежести воспоминаний Елену вмиг передернуло, точно вытряхнуло из головы картины ночи. Дубовая дверь кабинета осталась неприступной, сплошь и безупречно глухой. Гневно запылав еще не снятым с тех пор платьем, Елена двинулась назад, наверх, в свои покои. Когда она завернула на изломе лестницы, внизу ненадолго отворилась кабинетная дверь и выпустила голоса. Цепляясь за перила, Елена торопливо спустилась назад. Вышедшей из кабинета была Мавра – давно обрусевшая немка, с неуемным беспокойством исполнявшая в доме роль ключницы, экономки, порой и секретаря папеньки, и неизменно облеченная в траур. Елена застигла ее врасплох – она будто опешила, но помимо привычной озабоченности, на лице Мавры не было того, что было бы, знай она о ночных похождениях барышни.
– С добрым утром, – небрежно сказала Елена и обернулась уходить.
– И тебе, милая, – болезненно косясь впалыми круглыми глазами, осталась внизу Мавра.
Погодя дубовая дверь разошлась совсем – оттуда многоконечным топотом выгружались какие-то господа, сдержанно вынося и распространяя наружу предмет недавнего разговора. Папенька в числе последних яростно шептал кому-то – «друг мой, но как это возможно…» – вероятнее всего, Мавре, отношение к коей Елена прощала отцу, списывая на счет его вдовьей слабости. Мавра взволнованно шептала что-то в ответ, покуда, прищемив их голоса, барышня не заперла свою дверь.
За обедом были из гостей: почтенный старик Иван Поликарпович – гимназийский преподаватель богословия, получивший в прошлый раз статского советника, молодой тифлисский врач Михаил Михайлович, в округлых воротниках и клетчатом сером сюртуке, с персидским укором в глазах, подозрительно зачастивший в последние полгода к Стальским, и безвестный ремесленник с улицы Грязной. Иван Поликарпович неспешным хриплым баритоном, от которого хотелось есть, рассказывал, обращаясь к профилю Елены, о своей Насте, пошедшей преподавать сразу по окончании, о Ваньке, который все ездил по Европе. Михаил Михайлович строго и кратко посматривал на барышню, словно смакуя минуту перед воплощением какого-то долгожданного замысла. Елена же наблюдала за папенькой – который стучал перевернутой трубкой по столу – находя сходство его черт, особенно бровной дуги и глаз, с чеховскими.
– Если б успел состариться, – негромко заключила самозабвенную мысль барышня и обернулась к старику, который продолжал говорить о своих детях уже другим. Терпеливо уличив минуту, когда Иван Поликарпович прервался, тифлисский врач спросил у Мавры:
– А она всегда так бледна?
Мавра чуть подалась вперед, поднеся тонкое, трогательно согнутое запястье к губам, чтобы пристальнее осмотреть барышню.
– Уж не захворала ли ты? – спросила она громко. Только было черкнувший спичкой, Аркадий Стальский на минуту прервался от трубки на другом конце стола, не хмуро, но напряженно посмотрел на них. Серник судорожно задрыгал над чашей с табаком, цепляясь гранями о пальцы, его держащие.
– Признаться, не спала всю ночь, – не поднимая глаз и еще больше пряча подбородок в шею, ответила Елена. Михаил Михайлович подобрал пальцами зубочистку и откинулся на спинку. Невозмутимые персидские глаза отвлеклись от барышни на старика богослова, который начал неловко сыпать новостями. Некоторое время спустя Елена среди прочего говора различила – «нет, Джиоконда не вернется». Говорили по большей части отец и старик, изредка обращаясь к врачу с расспросами, -- мол, он часто бывал в Европе -- спрашивали о каком-то съезде врачевателей, путали имена с их носителями. Видно было, что ремесленник был несколько насторожен, словно спешил куда-то, но заметив его несмелые ерзания и учащающиеся движения, отец и его вовлекал в разговор, в котором то делили паи, то горело здание, и немилосердно отзывались о народовольцах. Мавра молча передавала и принимала чашки на прием к самовару, временами тревожно заглядывая в душу Елены.
Вечером, после десерта и шоколада, папенька сообщил дочери, что намерен отправить ее в Швейцарию, в материнское имение в Цолликоне.
– Наш общий друг, – сказал он, протягивая ладонь в сторону Михаила Михайловича, – задает бал в честь своего дня рождения. И он непременно хочет видеть тебя.
Старательно, с притворной искренностью говорил папенька о Норд-Экспрессе, именных визитках для Елены, говорил, что она, как член его предприятия, вполне должна уметь «представлять их интересы», но порой слишком часто искал у нее подтверждения тому или иному сведению. Определили, что с ней поедет Мавра.
– Помилуй, папенька, а ты?
– Нам с Иваном Поликарповичем на пасху в столице быть, у генерала, – ответил он и обратился к старику:
– Давайте, подолью.
Следующие несколько недель Елена была молчаливей обычного, задумчивей, ей трудно верилось в рассказ папеньки, и заметно было, как она гадает и несмело прощупывает подлинную суть этой как будто опрометчивой отправки. Папенька же не только не давал определенных наставлений, но от иных вопросов приходил в тревожное переглядывание с Маврой, озабоченно хмурился и молчал.
II
посвящается А., которую
никто не искал взаперти
В Торне их пересадили на узкоколейку. Стояли они долго. За изгородью вокзала мерно маячили хвосты неподвижно застывших сплошь каурых и гнедых лошадей, щипавших кусты бузины. Молодой жеребенок, головой низко пригнувшись к земле, задним копытом чесал жилистую шею. Долго смотрела Елена из окна вагона, будто томясь чем-то. Ветер долго и неистово чесал мураву на парке вокзала, что засмотревшемуся из окна казалось, будто по лужайке бежит серый дым.
Дорогой Елена думала о сумрачных коридорах Ольгинки, о губернии, пышнеющей в это время года, наблюдала сквозь дрему, как Мавра сидит прямо и грустно глядит на медленное небо, тщетно попыталась вспомнить Цюрих, Цолликон, имение матери…
На все еще плывущем под ногами перроне замолкли все тягучие думы. Их встретил некто Рибо, сухощавый и сухой в обращениях камердинер, который, несмотря на обещания папеньки, повез прибывших в ландо, а не на автомобиле. Елена поначалу принялась высматривать лица прохожих: взрослых, чинно и гладко подвязанных, детей, жмурясь от солнца, остававшихся позади, набирала полную грудь чистого, беспыльного воздуха и шумно выдыхала, потом, заскучав, смотрела на пол повозки, где покоились полусапожки Мавры и тонко, туго шнурованные ботинки камердинера, и зашевелился в ней давний детский страх, будто сейчас, на очередном бугорке провалится это днище.
Зашевелилась память и по приезду в материнское имение, непривычно, без широты и запаса, строго белевшем сквозь цветущие деревья. Пропустив всех вперед, к которым вышли помогать три девушки в голубых передниках и белых колпаках, Елена задержалась у самых ворот, неспешно, но жадно осматривая все вокруг. Безудержно щебетали воробьи, сотрясая изнутри кустарники. На соседской крыше, по-хозяйски метая хвостом, завалилась на бок кошка и наблюдала за происходящим в чужом дворе. Мучительно не давались воспоминания, лишь дуновением намекая на какое-то детство, на его шалости, может быть, прямо вот здесь, на чей-то – а может, свой – искрометный смех и крик.
– И точно – материнское, - сказала Елена и прошла к дому.
По ночам где-то в глубине рощи за домом еле слышно плескалась вода, робко просилась туда всё ненасытная память. Днем приходили какие-то люди, осведомлялись у Мавры о чем-то в передней. За восточными окнами, прямо у подножия молодой, нежно-наивной березы тонул в земле срубленный в неведомое время пятнами замшелый ствол тополя…
Мавра торопливо пронеслась в зеркале, не сводя глаз с кружки шоколада в руках.
– Пей, пока не остыл, дитя мое, – сказала она и, обернувшись на Елену, умилительно захлопала в ладоши. – Ах, до чего же прекрасно, прекрасно!
Закрыв глаза от удовольствия, барышня легонько поводила подбородком, и снова уставилась на себя.
– Скажи Мавра, правильные у меня ключицы?
– Ключицы? Ах, милая, встань тут, пройдись. Хочу поглядеть на тебя.
Елена с зеркала посмотрела на Мавру, мысленно примеряя на ней бальный наряд.
– Что ж ты завсегда в трауре?
– Встань, встань, – говорила она в каком-то слезливом восторге. Елена встала, приглаживая руками стан, и ей вдруг захотелось крепко обняться с Маврой, которая тотчас предательски зашла за нее, сосредоточенно поправляя стеклярусы на платье.
– Не вертись, душенька, – сказала она и попятилась назад, осматривая шлейф.
– А я слышала, что белошвеек для Виолетты Константиновны выбирает ее муж, – проговорила Елена, покорно не оборачиваясь.
– Вот еще вздор. Сейчас, – обронила Мавра и кинулась куда-то. Появилась. – Вот так, - сказала она и окутала барышню батистовой шалью поверх ожерелья.
– Кольца убери, ты в перчатках должна быть.
– А почему ты не идешь со мной? – спросила Елена, отцепляя серьгу от уха. Вдруг канула сережка. Беглую беззвучно поглотил ковер.
– А где кстати папенькин презент?
– Я его поручила Рибо, – сказала Мавра, спешно убирая в несессер ножницы и пилочки.
– А я хочу сама поздравить. Ах, вот вы где, – присела Елена и ногтями подобрала приютившуюся в подоле драгоценность.
– Выпей шоколад, дорогуша, – сказала Мавра и удалилась вместе с несессером.
Недвижный взгляд в зеркале замер на самом себе. Недвижно перекладывал конец внимания с одного глаза на другой. Скользнул по лицу к бесцветным губам, едва приоткрывшимся при обращении, к узкому подбородку, прогладил очертание шеи в ожерелье и застыл на выступе ключицы. Потом сошел в сторону, в глубь комнаты за спиной, проявил зеленый по краям, облучавшийся с испода газовой лампой абажур. Обвел привинченную к полу ножку кровати, с белесым отливом выступавшую из тени. И, вмиг исказив пространство, уставился опять на свое отражение. Лицо искривилось в гримасе.
– Автомобиль приехал, – раздался голос Мавры. – Ты не спеши, негоже являться первыми.
III
посвящается А., которую
кляли и молили явиться
Каждый раз, когда казалось, что вот-вот въедут в пределы замка, в животе Елены вспыхивало волнение, выливалось в бедра и разбивалось о колени, отчего слабели ноги и становились рыхлыми. Из чернеющей хвойной бахромы наперегонки вырастали острые отряды крыш, со слуховыми окнами на лбу и вымпелами на мачтах – с минуту замок сползал с холма и, наконец, блеснув десницей всадника у самых ворот, благополучно подступил.
Елена собрала в кулак складки платья, продвинулась вприпрыжку по креслу (встать мешала крыша автомобиля) и завертелась вдруг у отворенной дверцы, не зная какую из двух рук вложить в учтиво повисшую ладонь камердинера. Его другой рукой была обнята и прижата к боку глазурная бонбоньерка – подарок папеньки имениннику, наполненная, по рассказам Марвы, ландриновскими монпансье. У парадной замка тянулись граненые колонны, венчаясь капителями наверху; сторожевые львы покоились на паперти, к мрамору приросшие; а под ноги лестница расстилала свои черные длинные ступени, которые, вероятно, заставят ступать по два шага меж ними. В нескольких витражах, измельчаясь в фацетах, уже сновали и почковались головки теней, но во дворе кроме швейцара с кудрями, примятыми кепкой, никого не было. «Я веер забыла» – холодно промолвила Елена, оглянувшись на Рибо.
Пока она поднималась, швейцар оставил свои фалды и заключил, что «находит у фрейлин сегодня особенное лицо». Последовавшее в ответ рассеянное «Ich danke» со значительной миной вернулось туземным «merci vielmal».
За гардеробной перегородкой тоже никого не было, только чья-то папироса томилась в серебряной визитнице, зато возросся шум, и вместе с тем, щекоча память, повеял мучительно знакомый запах. Отложив пелерину с себя на стол, Елена стала ждать гардеробщицу, чтобы спросить веер. Откуда-то из глубины всё начинала стенать слезливая скрипка и всё прерывалась. Вдруг, вторично потревожив переливчатые колокола, вошел тот же швейцар, и, отставив папенькину бонбоньерку, он поспешно выхватил тлевшую папиросу, затянулся и стрельнул в сторону, между делом виновато удивляясь тому, что Елена прибыла одна. Зайдя по пояс за перегородку, швейцар задул визитницу, взорвав пепел, принял пелерину, и с обещанием самолично ручаться за её сохранность, не выдал номерка. К великой досаде Елены, веер, предложенный кудрявым швейцаром, был безнадежен.
Сотни гостей вдруг расступились, шурша платьями и скрипя подошвами, прижались к стенам, торопливо отошли под арки антресолей и притихли. Вновь вошедшую, особенно после тусклой передней, зала встретила ослепительно, – зала, ничуть не померкшая под натиском тысяч людей, и с громадным воздухом над головами до далекого потолка, откуда на золотой паутине спускались окатом эпохальные паникадила. Объявили танец дебютантов. Со всех концов залы выпорхнули в середину напомаженные молодцы и напудренные девицы и образовали лицом к лицу несколько рядов. Оркестр загрохотал и грянул – пустился волнами танец. Елене тотчас приметилось, как у одной танцовщицы некстати отказал каблук, – несмотря на который танец беспощадно гремел, продолжался, лился; ближайшие же пары оставляли неудачливой чуть больше пространства, чуть сторонились, – она же, при каждом рывке и при каждой остановке, чуть припадала на одну ногу, а улыбка приобретала временами мученический вид.
Оттененные аркой, с верхнего яруса глядели и провожали Елену поворотами шей двое в черных фраках, стоявшие ближе всех к краю и оттого как бы выступавшие из своего окружения. Один из них казался молодым, был выше соседа, дороден и в очках; повернувшись ко второму, он о чем-то заговорил. Из тени выступила трубка и окурив в воздухе речь хозяина, поднеслась ко рту. Второй господин, которого косо охватывал мрак, отцепив взгляд от Елены, неторопливо повернулся навстречу собеседнику, и в движении, в невольном усилии держаться прямо, читалось, что он в летах довольно преклонных. Что-то их потревожило в невидимом просторе в глубине антресолей, и, закрывшись спинами от залы как занавески, они отступили в тень. Почувствовав на себе чьи-то сальные взгляды, и решив, что одними дебютантами пляска не ограничится, Елена поспешила прочь, подальше от удушливого события. Проходя позади толпы, она с содроганием отличила среди них затылки тройняшек – из Генуи, что ли – которых знавала еще ребенком, и которых с тех пор боялась. Засуетившаяся вдруг память обдала их чем-то очень неудобным, очень досадным – такие воспоминания как-то вмиг высасывают силы, выпроставшись оттуда, где их вроде так надежно прятали. Сколько помнится, тройняшки эти, даже в самые невинные лета, имели свойство вселять в каждого, кто возымеет несчастье сойтись с ними, троякое чувство отвращения: семенили они неустанно, растянув бессмысленнейшую улыбку на три рта, с ревнивым упорством держась близкого расстояния друг дружке, и всегда казалось, что это трехпалое передвижение делит один разум: невнятно заговаривала одна, что сопровождалось хихиканьем другой, а получив обращение к ним или ответ, разражалась неуместным хохотом третья. Они, не переглядываясь, старательно наблюдали за дебютантами.
Между тем, невольно улыбаясь своему поведению, Елена завернула в столовую, где на длинной скатерти сквозь сутолоку пестрели угощения. Цветы и деревья чесали комнатные углы и колонны; гости почтительно останавливались в шагах двух друг от друга, кланялись знакомым или знакомясь; на многих лицах было задержано пущее приличие, – правда, представить их, скажем, в бешенстве или слюняво спящими Елене было нетрудно. Две девицы с выспренними перьями на тюбетейках, жеманно дергая подбородками, беседовали с одним старым человеком в мундире. С одной стороны было отрадно, что отсутствие знакомых освобождало от утомительной болтовни ради приличия, но с другой, Елена досадовала все лютей оттого, что подтверждались ее догадки об истинной цели посещения именно ею, ибо рекомендоваться здесь было решительно некому, а наставления, данные на этот счет, были крайне неопределенные. С неудовольствием глядя в глаза молодых людей, которых, кстати сказать, было не так много, как бы заранее отпугивая от себя, вскоре она решила и вовсе оставить борьбу с нервным ожиданием и повиноваться неизвестности. В конце столовой, за висячими вдоль арки ширмами, раскатом доносились бильярдные звуки. Дав себе слово вернуться за безе и ананасом, Елена направилась к ширмам. «Как вы выросли!» – вдруг прояснился из попутной массы какой-то господин – его брови выдавали себя за коршуньи крылья, а сапоги кричали бличьим блеском. Сузившееся было в предвкушении довольствия его лицо, не выдержав недоумения Елены, вдруг засомневалось и отрезвело. «Агния? Нет? Простите, я, кажется, обознался». Словно не находя в себе силы поверить в оплошность, бровастый господин лишний раз обмерил её взглядом, головой поклонился и посторонился туловищем.
Елена неровно ступила шаг за ширмы, где-то за картами съежился лоб, в неведомом углу говорили по-русски, и несся, воздвигнув над собой поднос, схваченный за пояс шелком половой. От дыма, не замечающего растворенные окна, при поворотах головы становилось больно глазам – временами то, что съезжало на край взора, покрывалось как бы чешуйками, точно пораженное лишаем; между тем, что-то набухло под порогом памяти, набрало жизнь, натянув вершиной покров, – но лица гостей, их разговоры и движения не пускали внимание Елены. «Небось скрючило бы от холода» – подытожил где-то русский голос. Елена поспешила в главную залу, которая гремя и волнуясь, куда-то неслась в это время – и вышла с другого конца напротив входных дверей, где правее лестница венчала наверху аркаду антресолей и раздвигала их выходом на балкон. Следовало подняться на верхний ярус. Гости в зале танцевали какой-то сложный танец: боясь ошибиться, женщины глядели нерешительно и пугливо; у мужчин от пота липли волосы ко лбу, и после очередного маневра чесались макушки, а музыка, сотрясая стены и паркет, мучительно долго не кончалась, набирала все новые и новые обороты. Лишь один плешивый старик заметно плясал от души: поначалу с благодушной улыбкой, словно он наконец дождался любимого танца; но потом – когда начал подталкивать одну, направлять в нужный круг другую, подсказывать третьей – его улыбка сменилась озадаченной миной. Однако общий вид – вид, поднимающийся по лестнице, впечатлял изрядно: вся кишащая зала то обнажала лощеный паркет, когда пары соединялись, – то снова застилали ее вертящиеся платья и фалды, и когда все вдруг взялись за руки и закружились в хороводе, то стали похожи на рождественский бумажный люд.
Спиной и локтями Елена почувствовала движение воздуха, обернулась – и чуть не столкнулась с тройняшками, которые тотчас сделали такие лица, будто были уличены за непристойным занятием. Молча и брезгливо принялись они мерить взглядами Елену, которая спрятав глаза и дыхание, теперь медленно обходила их боком по направлению к балкону.
– Зябнут ноги? – вдруг спросила одна из них, криво скаля свои крупные зубы, а вторая, хитро жмурясь, прыснула в ладонь.
– Ноги… да, точно, зябнут, – рассеянно, едва подняв глаза, сказала Елена, и вот уже миновала их, сначала поравнявшись, потом становясь выше. Третья было хохотнула, но передняя из них осадила её жестом, и все трое без тени смущения продолжили разглядывать удаляющуюся побледневшую Елену.
Ветер дохнул в лицо, обволок шею, завертелся у ног, в складках платья. Людской гвалт и оркестр с танцами, с тройняшками, остался там, внизу, в глубине и за стенами, и стало необыкновенно свободно дышать. Балюстрада балкона от густоты ночи оцепляла дюжину столиков, которые здесь, при слабом свете, на глаз казались коваными. На одном из них кто-то собрал и оставил десяток канделябров без свечей, и раскинув в вопрошании ручки, они с причудливой укоризной требовали огня. Елена подошла к краю и положила руки на перила, разглядывая сквозь темноту безлюдный холм, где в топких грядах виноградника блестела, должно быть, вода. Пахло свежей, только орошенной землей. “Нет, не дождь” – прошептала она, погладив сквозь перчатки сухие перила. Бредя по пышным и пышущим деревьям, взгляд Елены как-то неожиданно провалился в зияющий мраком пролет среди листьев, словно в усиленную тень, где пропадало содержание пространства, и в течение затяжных мгновений невозможно было осмыслить то, на что смотришь.
– А все уже знают, – вдруг раздался голос позади и потряс рассеявшееся и незащищенное внимание Елены. Совладав с испугом, она неторопливо обернулась и увидела мужчину средних лет, который сидел, протянув ноги под столик, и в поднятой руке рассматривал что-то на свету.
– Простите? – спросила она и, рассмотрев его, – по развязанному галстуку, по распахнутой до груди сорочке под небрежным сюртуком, и по тому, как он развалился на стуле, – заключила, что он тут сидит уже долго и вероятнее всего пьян. “Но я не могла не заметить его” – подумала она и торопливо принялась перебирать все свои действия с тех пор, как осталась одна, но что-то будто упускала из виду, роняла в спешке мыслей и болезненно сознавала, что это что-то и дало невыгодный повод скомпрометировать её.
– Я говорю, какую страшную двойную жизнь вы вынуждены вести, ваша светлость, – ответил он, не отнимая взгляд от предмета. Елена озабоченно поглядела мимо него, неспешно подошла и опустилась напротив. Мужчина вертел в ладони, лишенных нескольких ногтей, черную склянку, а остальные ногти разъедала грязь, но увидев за склянкой его лицо, Елена позабыла все, что хотела предпринять. Одна сторона его нечистого лица вплоть до шеи была как-то болезненно перечеркнута и искажена, с оттянутой губой и потухшим, ничего не отражающим зрачком; вторая сторона была более жива, со сверкающим сапфировым глазом, – но невозможно было сказать наверно, что эта половина выражает прямо сейчас. Безжизненная половина будто бы нарушала гармонию действительности, отвлекала на себя взгляд, и будто бы все основное заключалось именно в ней – будто бы именно эта половина слагала ваше впечатление, и сообразно с этим казалось, что перед вами очень утомленный жизнью человек. Но если оставить безжизненную часть, а глядеть только в живую, то можно было ужаснуться разительной несхожестью частей; казалось, с тобой присутствует только одна половина этого человека, а вторая лишь безучастно наблюдает за вами двумя. Не в силах отвести взгляда, Елена самозабвенно предавалась созерцанию этой странности все долее и долее, – пока наконец не вспомнила, что незнакомец, хоть и смотрит на склянку, но вполне может видеть и её самую.
– Что это с вашим лицом? – с участием спросила она, по своему свойству прямо ступать в те минуты, когда уязвлена застенчивость.
– Каракатица очень злопамятна, – прохрипел незнакомец, несколько помолчав, и поставил черную склянку на стол, продолжая вертеть ее пальцами. – Всё помнит.
– Кажется, вы сказали, что все что-то знают.
– Ты, верно, не читала папенькин швейцарский дневник?
Елена вопросительно насупилась.
– Что за век! – устало протянул он, со вздохом оглянув одну сторону.
– Вы читали папенькин дневник? – недоумевая спросила Елена. Незнакомец как-то невольно усмехнулся. Елена нетерпеливо заерзала на стуле: – Ну, прошу, скажите, кто же это и о чем знает?
Мужчина, глядя прямо на нее, с оттенком насмешливости и задумчивости сдвинул брови. Сознавая себя действительно сидящей напротив этого уродливого, скошенного человека, говорившего загадками, Елена испытывала чувство, соизмеримое с таким, будто обнаружив в беседке позади дома маньяка, подсаживаешься к нему из разумного страха, и, чтобы заверить вас обоих в собственной доброжелательности, намеренно громко велишь нести чай. Будто визг, выпавший из естественной принадлежности звуков к своим источникам – нет, не так; будто не понадобившийся злокачественный кусок в постройке мира, он казался чем-то иным, скверным гостем, беглецом из государства уродов, выпущенным засвидетельствовать своим видом о загробных ужасах. Каким-то добавочным, побочным сознанием, протекающим как бы по инерции под основным, где обычно мотаются мотивы давних песен или стихов, Елена сравнивала между собой его ноздри, разрез глаз, уши, одно из которых было цельное с живой стороны и будто содранное с другой; разбирала его лицо по кускам и собирала вновь сверху вниз, пытаясь заново прочертить ту грань, отделившую когда-то жизнедеятельность лица от кажущейся теперь апатии. С неким отзвуком стыда спускаясь по шее, до груди погруженной в тень, и поперек которой иногда виднелась бороздочка, какие оставляют слишком тугие и жесткие воротники, Елена мысленно обнажала его тело с целью выяснить, насколько оно соответствует лицу, – однако наблюдение, что обе руки послушно змеятся на столе, остановило представление.
– Похоже, вы слишком пьяны, чтобы додумать. Не утруждайтесь развлекать меня этой шуткой далее, – холодно произнесла Елена, оживлением стана грозясь уйти, тогда как внутренне положила доискаться до смысла его слов. Однако незнакомец остался неприступен, отчего Елену начало утомлять маленькое отчаяние. Невозможный вид странного господина будто требовал от собеседницы правильного ключа – слога что ли, или настроя, в противном случае обещая безразлично безмолвствовать.
– Скажите наконец, кому же о чем известно?
– Ты больна, Елена, – сказал он, придвинувшись со спинки стула и скрестив на столе запястья. Елена смутилась, опустила глаза, теребя пальцами концы съехавшей за спину шали, и ей стало тоскливо от навернувшихся губернских воспоминаний, которые до этого не позволяли себе проясняться.
– Кто вы и откуда вам известно?
– Обязан знать, ваша светлость. Я нанят был вашим прадедом, чтобы охранять ваше семейство (Елена быстро подняла глаза, и нерешительная улыбка замерцала в уголках губ) ...но с вами приходится трудно.
Елена вспыхнула в ироничном отблеске бровей и лукаво воскликнула:
– Так вы стражник! Слава прадеду! Почему же я вас никогда не встречала, да и никто в семье никогда об вас не упоминал?
– Когда я встретил вас впервые, вы еще не назывались княжной, – невозмутимо продолжал незнакомец. – С тех пор я и не отлучался от вас. Мне строго заказано вмешиваться, покуда не нависнет серьезная угроза вашей жизни.
– Признаться, хоть и мне кажется, что вы изволите шутить, но мне ж однако любопытно, что из этого выйдет.
– Неважно что вам кажется…
– У вас все? – деловито покрыв плечи шалью, выпрямилась Елена.
– И что же, вы туда хотите вернуться? – покосился он в сторону здания.
Соглашаясь с его пренебрежением, Елена игриво сказала:
– Ну раз вы знавались с моим прадедом, должно быть, бывали и на настоящих ассамблеях, там, с менуэта начинавшихся… или с полонеза – оттого и эти вам досадны.
– О чем вы толкуете, Елена? – болезненно нахмурился незнакомец. – Очевидно, вы совсем не сознаете свое положение. Никогда прежде не приходилось мне так трудно, как с вами.
– Как это уже скучно.
– Я долго наблюдал, теперь же решаюсь вмешаться. Вы сами стали угрозой своей жизни. Ведь вас надобно спасти, Елена.
– Ну так спасите, не то огорчите прадеда, – дерзнула она в отместку за пренебрежение ее остротой, пущенной по поводу старинных балов, и вместе с тем, досадуя на то, что разговор поворотил в другое русло. Двуликий незнакомец продолжил повелительным тоном:
– Ты очень и очень больна. Тебя поразил недуг, и ты, к тому же, согласна с этим жить. Ты в отчаянии, прислушайся к себе.
– Тем не менее меня устраивает, – раздраженно процедила Елена.
– Действительно? – вопрошающе пронзил незнакомец её взглядом, и склонив голову набок, стал с презрением задавать один за другим вопросы:
– Что же ты скажешь отцу? Кем была госпожа Р., если не отчаянием твоим? Что ты скажешь матери, когда встретишься с ней? Ты превратилась в какое-то балластное существо. Назови мне хоть одного кровного друга. Покажи хоть одно движение души. Покажи, что есть ты, или это пустая скорлупа?
Елена отвернула взгляд и молчала – не столько потому, что не находилось ответа, – напротив, одна за другой выдавались мысли; она молчала, боясь сказать лишнее. Незнакомец, клонясь ближе и дыша в лицо Елены, приглушенно спросил:
– Что может вернуть тебя к жизни, Елена?
– К чему эти расспросы? – с вызовом подняла она глаза.
– К тому, что я знаю ответ. К тому, что к жизни надо вернуть не только вас, но и вашу maman…
– Не говорите о ней. Не смейте, – решительно прервала его Елена. Впервые в жизни, – впервые за долгий опыт столкновения с людьми, она едва не упустила самообладание; её защитная наивность обращалась в бесполезный пух, но вместе с тем, впервые в жизни она ощутила некую расположенность к другому, готовность участия к судьбе другого; возможно, впервые в жизни загадкой была не она, а другой, ближний, прямоту и честность которого она внутренне поощряла и вызывала, – но Елена больше всего в жизни дичилась подобных чувств к людям, и, гася порыв, она держалась с полной независимостью, что впрочем, ей удавалось без особого труда.
Послышались шаги, по звуку которых угадывалась намеренная направленность их в сторону балкона. Отвлекшись, Елена заметила, что окружающие тени как-то выцвели, исподволь сменили места и подсохли – стала искать причину, которая, освободив луну от облаков, нашлась в её убывающем лике. Умеряя разговор, словно пряча его в междоусобный карман, показались двое в черных фраках. Это были те двое господ, наблюдавшие за Еленой давеча с антресолей. Молодой из них был уже без очков и казался отрешенным, озадаченным чем-то посторонним. Он остановился у самого выхода, высоким своим туловищем загородив часть света и умножив количество теней. Чинно заложив за спину руки, приблизился другой, невысокий старик, с изрядной сединой в слегка раздвоенной бороде и в волосах, отступающих по вискам, и с выражением спокойного довольства во взгляде, которое по мере его шага появлялось и терялось в глубоких глазах. Елена почтительно встала со стула.
– Добрый вечер, мадемуазель. Не холодно вам? Я – Юджин, – запросто пожал он, не целуя, руку Елены.
– Елена. Рада знакомству. Нет, не беспокойтесь.
– Имею честь выразить отцу вашему почтение и благодарность за его подарок.
– Так это вы – именинник! – радушно произнесла Елена. – Примите мои поздравления. Я, право…
– Ну, что вы, спасибо, спасибо. Скажите, как вам тут, нравится?
– Ох, конечно! Правда, признаться, я еще не имела случая, мы только вчера, позавчера… – заторопилась она
– Вы сядьте, сядьте – мягко прервал старик. – Как ваш отец? Все так же, по железным путям работает?
– Нет, он – ювелир, – с невинной улыбкой сказала Елена, желая показать, что семейная честь не может быть принижена подобной невнимательностью. – Вы ведь получили бонбоньерку?
Старик кратко оглянул своего спутника, наблюдавшего поодаль, потом еще раз, представляя Елене:
– Его зовут Карл, – и обратясь к ней:
– Скажите, вы ведь не из Ростова?
– Не совсем. Но рядом, тоже Кавказ.
– О, снова принесло каспийские мозги! – воскликнул Юджин и добродушно хохотнул. – Карл питает слабость к женщинам из Ростова. (Карл кашлянул в кулак) А что же это вы не танцуете, а тут, сидите в…
– О, прошу вас, не беспокойтесь. Я просто вышла подышать, – сказала Елена, краем глаза отражая осуждающий взгляд изувеченного мужчины за столом. – У вас в стране чудный воздух!
– Не советовал бы вам дышать у нас, когда дуют эти ветра. Мы зовем их Фёном, – прищурившись одним глазом, сказал старик. – Простите, голубушка, у меня совсем ослабла память. Как вы сказали вас именовать?
– Елена. Княжна Елена Аркадьевна Стальская.
Утвердительно кивнув, Юджин промычал в знак освоения.
– Илена, вы уж извините великодушно моего товарища. С недавних пор он сам не свой. Говорят, у него разногласия, как бы это сказать, с отцом.
Елена улыбнулась из своего места молодому человеку, который задумчиво хмурый стоял поодаль, и обратилась к старику:
– Что ж, не каждый же день – праздник. Хоть и сегодня он мог бы сделать исключение. Ради вас.
Юджин, понизив голос, сквозь усмешку сказал:
– В моем возрасте дни рождения больше огорчают, – и потом, выпрямившись:
– Ну, Илена, оставляю вас самой себе. Что-нибудь будет нужно – не стесняйтесь, зовите санитара и спросите кого-нибудь из нас. Пока же долг зовет.
– Благодарю, господин Юджин. Приятно было познакомиться. Я скоро спущусь, – привстала Елена.
В пристальном взгляде Юджина, в напряженно дрожащем блике в них, как это бывает у большинства пожилых людей, Елена не смогла разобрать ни одного определенного впечатления. Уходя, он сказал:
– Постарайтесь не простудиться. Вы нам нужны здоровой.
С задержанной улыбкой, которая перестала излучать тепло в миг, когда старик отошел, Елена опустилась на стул.
– О каком чудном воздухе вы говорили, княжна, ведь вся страна пахнет навозом, – сказал незнакомец, лениво откинувшись на спинку.
– Не мучьте меня, прошу вас, – жалобно сказала Елена. – Вы Бог знает что затеяли. Я бы вас представила, но до сих пор не знаю кто вы.
– Везалий Вольт.
– Уже неважно, – утомленно вздохнула Елена. – Везалий Вольт… Защитник рода Стальских.
– Ошибка. Я был нанят дедом вашей матери.
– Прекратите поминать ее! – заволновалась Елена. Вольт, прищурив живой глаз, некоторое время глядел на нее.
– Вы отвергаете то, что не можете узреть.
– Почему же? Бога я не отвергаю, – запальчиво бросила Елена – и мать я не отвергаю, просто её нет.
– Однако уверовать тоже не можете. Те, кто, отвергая Бога, тратят жизнь на семью и прочую дребедень, в крайней степени непоследовательны, – небрежно сказал Вольт. Но вдруг, метнувшись вперед, словно внезапную мысль спасая от забвения, он продолжил:
– Если не будет суда, значит, я, как смертный, пришел в этот мир лишь для удовольствий. Следовательно, на что мне мать, да? На что мне вся ваша мораль и человечность, так получается? – я должен успеть получить все наслаждения, которые мир мне может предложить. Вот последовательность, что тело это, – ткнул он холодным пальцем плечо Елены – родилось только для того, чтобы стать трупом, и пока оно им не стало, я должен был бы вобрать в него все удовольствия этого мира.
Елена, которую всегда пугали разговоры о Боге и смерти, внутренне смутилась и, чтобы поскорее сменить его, придала себе скучающий вид.
– Хотите сказать, что мы сами выбираем чем быть: душой иль телом? – несколько рассеянно спросила она, чтобы не молчать, хотя за мгновение до этого набрела на другую совсем мысль.
– Но многие из тех, кто верует, равно непоследовательны, – продолжал Везалий. – Вот вы. Чем отличаетесь от иных? Разве вера в Бога не ставит перед вами какие-нибудь требования? Если бы кто-то действительно уверовал, то стал бы неуязвим.
– Господин Вольт, сжальтесь надо мной, если вам действительно… – продолжая о чем-то умолять, уже не слышала себя Елена, поскольку заметила приближавшегося полового с подносом и с повисшим мехом на локте. Повеяло шоколадом. Подошед, он безмолвно, не глядя на барышню, расположил перед ней кружку на блюдце, которая установившись на стол, принялась дымиться снова; согнувшись до уровня стола, чтобы не выронить мех, бережно спустил поднос с тревожными бокалами, и выпростал мех, который оказался пелериной Елены, – отчего, недоуменно наблюдавшая за его движениями, она мгновенно пришла в восторг и принялась торопливо оборачивать шалью шею.
– Какая, право, заботливость! Спасибо, спасибо! – говорила она, плечами помогая лакею укрыть себя и, скрестив на груди запястья, затянула пелерину изнутри.
– Шеф велел, – сказал половой, и когда он попал под свет, стало заметно, что он немного косил. – Ваш… эмм… сосед. Что-нибудь желает?
– Отчего же вы не спросите у него? – сказала она с видом, все еще полным благодарности.
– Что-нибудь желаете? – учтиво наклонился половой к Вольту, но повернув голову как-то книзу, словно боясь заглянуть ему в лицо. Везалий угрюмо молчал. «Почему вы не отвечаете?» – вопрошали брови Елены, на что Вольт будто бы желчно отвечал: «Пусть сначала как следует посмотрит на меня, каналья», – а Елена, как бы оправдывая лакея, сокрушалась: «Помилуйте, ведь у вас такое лицо!». Лакей, застыв в согнутой позе, ожидал, Вольт все мрачнел, смотря на Елену в упор, а Елена, в свою очередь, отвернулась, унеслась разочарованным взглядом вдаль, как бы навевая тем самым соседу мысль, что она такое не приемлет, что ей такое совершенно не по нраву.
– Сейчас отстанет, – вдруг злобно выдавил он. Половой нерешительно отделил бокал, словно бутон из букета, поставил перед Вольтом, шепнул про себя «Заузер», и, взяв двумя руками поднос, унесся вместе с ним. Строптиво дергая подбородком, Елена сказала:
– Какой вы, однако.
– У меня был кот, – громко произнес Везалий, и медленно, сверля стол воспоминаниями, продолжил: – Благородный, хоть и пришел из улицы. Весь белый, с голубыми глазами. Шел дождь, когда я его нашел, и в одном глазу у него застрял камешек. Я его извлек, котенка оставил у себя. У него была привычка залезать на дерево и протяжно там мяукать, поэтому я назвал его – Орфей. Когда я возвращался домой, он неизменно встречал меня по дороге, и шли мы дальше вдвоем. Чем взрослее он становился, тем благороднее становился. Был спокойным, чутким на мое настроение, очень любил ласкаться, но сам никогда не просился – знал свое место. И вот однажды он исчез на три-четыре дня – загулы у него и прежде бывали, но не такие долгие. Как-то, выезжая в город, я нашел его на дороге, за версту от дома, мертвого, с вылезшими глазами – короче, раздавленного копытами и колесами. Завернул в несколько листов, понес домой и схоронил. На следующее утро меня разбудил с поздравлениями сосед, мол, одной жизнью меньше, выхожу – и здравствует Орфей…
– Невероятно, – выдохнула Елена, настороженно внимавшая рассказу.
– Ничего невероятного. Я, видать, просто обознался в темноте, – небрежно сказал Вольт, потом задумчиво замедляя слова:
– Правда, у трупика были такие же уши – покусанные на тех же местах… Но потом Орфей долго болел, и пришлось схоронить его по-настоящему, – как-то выжидательно остановил он взгляд на Елене. Зашевелилось неведомое воспоминание, связанное словно цепями с другими, такими же забытыми – норовило воскреснуть, готовилось восстать и обрушиться волной под треск костей и лязг цепей.
- Я отвез его на Туманный ручей, что протекает через вашу усадьбу, моя княжна. Теперь вспомните вопрос.
Елена озабоченно замолчала, мысли вихрем носились в голове, но ухватиться за одну не хватало сил. Везалий промолвил:
– Ничто так не возвращает к жизни, как смерть ближнего. Это и есть путь к вашему с матерью воскрешению.
Елену облило ужасом, что-то будто застряло внутри, не довернувшись до положенного конца. Вольт грустно рассмеялся.
– Посмотри на меня. Это тело давно просится под землю, моя княжна, – указывая себе в шею, сказал он. – Пора бы исполнится этой мечте. Ведь ни красоты, ни уродства не существует, если никто не смотрит и не сознает их.
– Я не понимаю.
– У меня остался последний шаг, и я верю, что этим я смогу соблюсти свой долг, вернуть вас к жизни, и вместе с вами, княжна моя, к жизни вернется ваша мать. Вспомните деревянный мостик – он единственный на Туманном ручье. Я буду ждать вас там же, где и впервые… скоро, на рассвете, – сказал Вольт и взял в руки черную склянку со стола.
Тревожно глядя перед собой, Елена провела ладонями по лбу – выступила крупная жила – и закрыла лицо. Горло стянули спазмы.
Когда, справившись с приступом, она поспешила вовнутрь, на балконе погасили свет.
Глава IV
посвящается А.
Елена лежит у себя на кровати. Тихо и неистово верещат часы, напрягаясь течением времени, и пока на них смотрят, точно задержали дыхание на половине четвертого. На полу у окна лежит решеткой кусок лунного света, заливая иногда беспокойную штору, пасмурно поглядывает зеркало из своего угла, и в стене справа сквозит свет, обнаруживая там двери.
Елена Стальская, подстерегая сон, блуждает мыслями во всем сразу, но боится уснуть; гадает, стоит ли спускаться к Туманному ручью, но и не хочет решать это сейчас – рассеяла волю и не хочет собирать. Едва провалившись в сон, тотчас пробуждается, и таким манером исподволь начинает болезненно бредить: лежит на боку без движений, а вокруг так тихо, что слышно течение воздуха, душа как будто прячется и забивается в глубине черепа, и взору жизнь ненароком раздвигает видимое, словно потайную дверцу: то натянуто отходит, что край кровати кажется безгранично растянувшимся, то сжато подступает; и воображаются то совсем крохотные чьи-то пальчики, то неимоверно раздувшиеся запястья, и будто вот сейчас можно взять их рукой; и пока лежит так в оцепенении, не двигается и слушает воздух, начинает глухо стучать что-то бешеное, тяжело нависшее над ней, проплывает в воздухе близко-близко, и провожает Елена слухом, и еще теснее зарывается в себе; затем, на мгновение барышня приходит в сознание, но искушение бреда берет верх и уносит опять в свои дебри.
А там мертвый Орфей, ветер дергает одежду, мокрые листья путаются, вдруг она падает в яму, ладонями в свежую грязь, – открывает глаза, а над ней Марва, а над Марвой кто-то держит керосиновую лампу, и теряется лицо Марвы в тени, глаза лишь остаются, широко раскрытые; опять истошная луна, отец тыкает в карту, и холодно вдруг ей одной, а внизу колпаки и кресла, и отвратительный запах, кто-то роняет склянку, льется черный ручей, Марва, Марва… “Господи” – открывает глаза девушка и долго собирает свое сознание, словно по осколкам.
Тихо и неистово верещат часы. Луна лежит решеткой на полу. В стене сквозит свет, рассекаясь снизу чьими-то шагами.
Марва все ходила тихонько тенью около дверей, теребила от волнения ключи, хотела знать и видеть, как посещение повлияло на её дитя, но спросить не смела и лишь могла что тенью тихонько ходить около дверей. Затем бессилие вдавило её на кресло, а в сердце изнывало, невыносимо щекотало, что хотелось раскрыть грудную клетку и зачесать, заскрести. Тихо было и тревожно, – однако ничто ничего не предвещало, а шли, или бежали, или ползли минуты. Раз хотела зайти, но сказано - не тревожить, оставить Агнию себе самой до времени. Да можно ли стерпеть? “Невыносимо” – подумалось ей, и хотела она было прошептать это, чтоб как-то изнанку пустить, но забыла слово и стала прислушиваться к стенам и дверям: то заскрипит пружинисто кровать, тут же перестанет, зашелестит что-то ближе к полу. Вдруг у самой двери прозвучал голос Агнии:
– Марва… Вы здесь?
Марва замерла, прислушавшись, но от волнения не решалась пока отвечать. Шаги быстро отдалились, и перебесились вешалки по железной перекладине. Марва встала, ступила два-три тяжелых шага, вдруг подбежала и повернула в дверях ключом. Шаги вернулись и остановились.
– Марва? Вы заперли мою дверь? – сказала Агния, уже не пытаясь шептаться. Марва налегла спиной на двери, и гостиная стала глядеть на неё со всех углов.
– Ну, Марва… к чему это? Марва, я не понимаю, – говорил голос в беспомощном недоумении, и Марве казалось, что она сотворяет всемирное насилие над своей Агнией, горячо любимой и давно потерянной. Задрожали губы, и она их прикусила.
– Марва, голубушка, а мне выйти надо, – приободрился было голос, но на последнем слоге упал куда-то. Марва попыталась произнести “не могу, родная, не могу” – но в горле встал такой ком, точно болотная слякоть, и она начала всхлипывать. Слышно было, как Агния задерживает дыхание и прислушивается, и её тревожные глазки так и стояли перед Марвой.
– Что кому будет, Марва? Марва, вы слышите, мне надо посетить больного, я обещала, я…
– Не плачьте, Марва, вы право, что-то думаете, вы плачете…
– Почему мне нельзя выйти, Марва? Прошу вас, Марва, пожалуйста… скажите мне…
- Это из-за матери, да?
При этих словах, пустившийся уже навзрыд плач неузнанной матери застонал, забесновался как огонь от ветра, и она, с закатившимися глазами, вся мокрая, громко рыдающая, сползла по двери, точно обреченная, и обняла свои колени, а плечи прыгали, метались. Одна створка двери вдруг двинулась и, ударившись о щиколотку Марвы, попятилась было обратно, но Агния остановила её и вышла, испуганно глядя. Высокая оттененная Агния, вся одетая, хрустнув косточками, опустилась на колени, и, не касаясь Марвы, сказала -- «Я ведь хорошая, Марва. Не плачь. Там человек погибает». Потом выпрямилась и, напряженно оглядываясь, торопливо покинула её. «Вы не в ответе за меня!» -- крикнула она из передней.
Марва, заметив на полу около себя ее шаль, тут же подобрала и метнулась вслед. Выбежав на улицу, она не знала, куда следовать, и остановилась в оцепенении, посреди темного двора, одна, пробираемая порывистым ветром. Горестно всхлипывала, грудь распирало, и хотелось пуститься заново рыдать, но холодный и свежий воздух немного усмирил её. Защемило на основании большого пальца, что-то хрупкое как будто выскользнуло с руки, и дрожь обежала все вонзившиеся друг в друга нервы. Марва чувствовала, что в этот миг ей мучительно необходимо решиться на что-нибудь, и она побежала будить Рибо и всех остальных на поиски своей больной дочери.
Цолликон Марва не любила. Всю жизнь она провела в ожидании беды, которая должна была вскорости нагрянуть, к которой неумолимо двигалась судьба, – она была почти уверена, что беда ждет колоссальная, с большими переменами, и что этот бедственный день не за горами – и может, эти горы и есть самая настоящая беда. Каждую новость или решение семьи или повороты судьбы, – словом, каждый сдвиг времени она подозревала зачином трагедии, но когда все вдруг разрешалось порядочно, она безмолвно уверяла себя, что пути беды неисповедимы, что в конечном счете все это своим течением неизбежно унесет в зияющую пропасть, и продолжала смиренно считать дни, – так что даже эта мысль утратила пущую тревогу и сделалась постоянной. Но беда не ворвалась с грохотом, не вдруг опрокинула жизнь, и даже не разбила ничего вдребезги – Марва теперь понимала это – беда всегда живет под боком, холодная и немая, она невозмутимо окутывает при могильной тишине, – так же неумолимо, но исподволь, пуская жертвам пыль в глаза, давая им постепенно привыкать к каждой доле, отчего те лишаются бдительности, слепнут, немеют и склоняют головы под неподъемным игом.
Цолликон был полон странных воспоминаний, не нашедших с тех пор своих объяснений. Однажды утром маленькая Агния подошла к зеркалу, закрыло лицо ладонями и расплакалась. Это было после ночи, когда чета Стальских провела на балу, оставив на попечение гувернантки единственную дочь. Все набежали и стали успокаивать, и когда спрашивали -- «в чем дело? не болит где?» – всхлипывая, через плач Агния отвечала, что больше не похожа на себя, что кто-то другой смотрит оттуда, некто княжна Елена глядит с зеркала. Помнится, отец даже стукнул её ладонью по спине, пытаясь привести Агнюшу в успокоение. Гувернантка клялась, что ничего не заметила ночью, однако Марва потом припоминала, что одежда Агнии, в которой она была накануне, на утро висела стиранная. Связать исчезнувшего Орфея, который прежде этого долго болел, постиранное белье Агнии и её учащающиеся приступы никому не приходило в голову, -- да и не могло, поскольку выявить что-то основное из временной протяженности общего беспорядка событий было непосильно обыкновенному уму. Вскоре Агния перестала узнавать мать, обращалась к ней по имени, и пугливо недоумевала, когда ей пытались втолковать, что Марва её мать, и сама она не княжна. Лишенная с тех пор простого материнского счастья, Марва никогда не роптала на свою судьбу, взялась за себя крепко и с тяжелым сердцем смирилась с участью прислуги, родившей себе госпожу.
– Мадам Стальская, через полгода после вашего отъезда жандармы нашли в роще труп неизвестного мужчины, – запыхаясь на бегу, говорил Рибо. – Я тогда телеграфировал Аркадию Филипповичу. А потом и вовсе забыл. Ведь с тех пор прошло сколько? Пятнадцать лет!
– Рибо, ты меня убиваешь!
– Мадам, рядом тогда нашли кошку Агнии, которую, правда заклевали птицы.
– Господи, Рибо! – задыхаясь от волнения, ломала руки Марва. – Все в рощу! Оставь там – что, нет? – оставь, оставь, Анна, Эмма, она должна быть в роще!
Не теряя времени, все круто поворотили в рощу. Четыре девушки – санитарки из клиники, и невесть откуда набравшиеся крестьянские мужики с сыновьями и лампами, принялись звать и окрикивать в роще Агнию.
– Рибо, веди же! Где был труп? – кричала Марва, дергая за обшлаг камердинера.
– Мадам, мадам, успокойтесь, я не очень хорошо помню. Жандармы сказали, что он пролежал год, не меньше. Сейчас, мадам, сейчас найдем.
– Рибо, что ж это за кошмар! Не выдержу, ей-богу, что происходит, – вырывались слезы наружу у несчастной матери, и она падала, спотыкалась об корни, вставала с помощью Рибо и бежала дальше – Чей это был труп? Кто был убит у нас?
– Осторожно, мадам, тут яма, стойте, люди найдут, ищут ведь! Нам не сказали, чей это труп. Прошу вас, держитесь! Это были дела каких-то поборников евгеники. Жандармы просили, чтобы мы забыли этот труп. Мадам, ох…
– Моя бедная доченька, ох, Рибо! Я ведь потеряла доченьку! – взвыла она, будто разом обрушилась волна, сдерживаемая пятнадцать лет, и не в силах дальше бежать, расползлась по грязи, за руки унося вниз худосочного Рибо, который повинуясь ей, оперся на колено и обнял Марву. «Мадам… мадам» – тихо гнусавил в нерешительности Рибо, борясь с невольным чувством вины и жалости.
Роща неторопливо освобождалась от мрака, наливаясь морозным розовым воздухом.
– Нашли! Нашли! – кричали издали девушки, отчего в Марвиных глазах сверкнула жизнь. «Мадам, нашли» – повторил Рибо, не зная, что еще сказать, и устремил взгляд вглубь рощи. Марва, оторопело смотря в пустоту, выпрямилась, и хромая, потянулась в сторону кричавших. Показались девушки, за ними рослый крестьянин нес на руках Агнию без сознания, чьи до кончиков поседевшие волосы вились над землей. Он прошлепал по ручью, протекавшему в гранитном русле, – остальные перескочили. Некоторые из крестьян остановились вдали, сели на траву и закурили. «Жива» – первый догадался оповестить мадам крестьянин, не смея глядеть на свою ношу.
Палимые в спину громады плечистых облаков поднимались из-за далекой горы, защитив от людских взоров вернувшееся солнце. Так, опередив губернское время на две недели, осторожно наступил первый майский день.
Свидетельство о публикации №222081801715