Расщелина Глава 25
Мирясь с участью пленника, запертого в собственном доме, ничего не различая в темноте, Фома, однако, отчетливо расслышал, как скрипнула калитка и, по всей видимости, озабоченный Василий вышел со двора.
«Совсем потерял совесть человек, коли дозволяет своей душе издеваться над старым человеком, — в тревоге размышлял Фома. — И как же я так, по легкомыслию и доверчивости, не разглядел в нем ирода и бандита, доверился и даже помогал. Вот и плата пришла, ждать не заставила; знать поделом», — продолжал укорять себя старик.
Оказавшись в мрачном плену сарая, поневоле задумаешься над собственной участью. Поранил его душу Василий: «Собаку со двора увел, патроны забрал, взаперти держит, а придет Шершень и вовсе добра не жди… — и так тошно стало Фоме от предстоящих объяснений и унижений, что хоть плачь. — Кого просить, перед кем стоять на коленях; перед этой нелюдью, которые по сути взяли его тихую и независимую жизнь на хуторе, в полон, унизили и повязали, посадили на цепь, как нечто недостойное свободы и солнечного света. Неужто вышел весь Фома, неужели раздавили его волю нехристи, подломили старого и хитрого охотника, нагнули, поставив на колени, за доброту и старания его. Нет, добрые люди так не делают. А вольный ветер, он всегда лучше сырости, да прели…»
Возмутился Фома, взбунтовалась его терпеливая душа, повидавшая на веку всякое: «Сам строил сарай, мне ли его слабые места не знать, — оживился Фома от мысли нужной. — А то не смогу?.. А то не выберусь?.. Да нет же! Не может того быть. Хоть стар, а силенка еще найдется!» — уговаривал себя дед, готовясь к подвигам.
Поднатужился и подломил, таки, старую доску у одной из стенок, что к малому огородцу выходила; знал, куда приладить, помнил, от того сразу и нашел. Подалась гнилушка, хрупнула посередке. Два удара ногой совсем лишили ее устойчивости. Пришлось потрудиться Фоме; подкопать землицу руками, чтобы вынуть разломанные половины. Радовался удаче дед; даже вспотел от удовольствия и волнения, что не зря взялся высвобождать себя из полона бандитского: «Негоже так-то со старым Фомой; он, вон, как обидеться может…»
Получасом спустя, Фома уже радовался солнцу и хорошему дню, благодарил все же в первую очередь гнилую доску, нежели собственную смекалку.
— Ну, что же, если взялся; взад ни-ни… — вслух обозначил свои устремления и цели хозяин хутора. — Хватит, поиздевались над стариком, теперь моя очередь, а то совсем не солидно опытному охотнику позор терпеть, да самого себя после стыдиться. Так что, Василий, придется тебе собаку вернуть и за разбой ответить. — Упрекал Фома постояльца.
И стало ему гордо за себя, словно самому Захарию, перед могилой его, клятву стариковскую давал; быть таким же как он, а стало быть стойким и честным к себе самому, и не водить больше дружбы со злыднями. В то и уверовал… Кинулся в избу. Осмотрелся; ружье на месте, свое Василий забрал и патроны тоже. Но знал, Фома хитрость одну; «не клади добро в одну кучу, по углам рассуй» — хранится вернее…
Сам этого не знал, опять же друг Захарий надоумил: «Мы, — сказывал, — охотники. В лесу обитаем, а здесь люд всякий бывает. Один с добром по тайге ходит, а иной с занозой окаянной в душе. От таких вот и надо хитростью обороняться».
Ох, как прав он был тогда. А после наказа «изыскателей», которые его припрятать патроны надоумили, старик и поделил их на две кучи. Василий только одну забрал, знать и он, Фома, теперь при патронах.
— Ну, что же, — поохотимся, стало быть… — Решил дед.
А куда идти Фома догадывался; уж больно часто Черепаший увал стал его к себе звать. Видно и вправду люди там чего-то не поделили…
Семен Загребайло рвался в тайгу. Этот, ставший вдруг столь заметным факт, не мог не ускользнуть от осторожного и наблюдательного Шершня. Ему становилось все более понятным, что уполномоченного ЧК интересует не столько преследование бежавших по горячим следам, сколько перспектива не упустить единственную связующую с золотом нить, а по ней выйти наконец-то на того самого, пропавшего Павла Рагозина. Поняв, не случайно возникшее, сильное стремление Семена к операции по поимке преступников, Шершень увидел в нем уже не подельника, руками и властью которого он пытался добраться до Павла, а вовсе ненужного ему, в сложившейся ситуации, конкурента. А такой, в случае удачи предприятия, затребует не слабую долю…
Шершень тут же решил сбить его с толку:
— В тайге миллионы троп, о которых нам с тобой совсем ничего не известно, Семен, — завел он разговор, — а ты рвешься в погоню, словно там «медом намазано». Мы не знаем, куда они намереваются идти, а шарить по лесу и бить ноги о кочки, я не собираюсь.
— Ну а как же наше дело тогда, наш план? Или ты соскочить решил; поводил меня за нос и в сторону.
— От шума толку не будет, ты бы лучше своими способами достал их. Подумай, пораскинь мозгами, нужных людишек на поиск беглецов организуй. Не мне тебя учить. Пусть весь город перевернут, а их словят. Далеко ведь они не пойдут и прятаться им негде. Где-нибудь все равно залягут. И то уже хорошо, что мы жену Гордея взяли, а за домоуправом его последить надо. Беглецы могут мимо усадьбы не пройти… Ты Семен, тут разберись с тем, что я тебе обрисовал, а мне до Сидора, тоже для дела, дойти надо. Ближе к вечеру свидимся.
— Хорошо, доверительно согласился Загребайло, провожая своего верного сотрудника до двери.
Торопливо следуя к дому Сидора, Шершень напряженно рассуждал: «Вот, Сема, и все, закончилась наша совместная деятельность, дальше я как-нибудь один. А то, неровен час, подсидишь еще; ишь каким клещом въелся, не отцепишь. Золото, оно выходит, и запах и вкус имеет; вон как на него слетаются. Обождешь малость; гляди уж и дело не твоим станет, другие к рукам приберут. Этому только дай; клешней прищемит так, что куш потеряешь. Надеюсь до этого не дойдет; зубами клацнет и займется, наконец-то, делом по призванию, а мне дорога в тайгу. Игнат наверняка свою банду на хутор поведет, тропы знает, а в город им соваться глупо».
Мысли сбились, Шершень торопливо влетел в дверь. Сидевший у печи Сидор, от неожиданности, вытаращил глаза:
— Чего такой взъерошенный, случилось что? Не ждал тебя к полудню. Дай хоть на стол накрою. Я то все больше один, а много ль в один рот положишь; для самого себя то стол почитай завсегда накрыт. Гость это другое дело…
Однако, Шершень сразу озадачил хозяина:
— Ты, Сидор, собирайся по быстрому и уходим. Время пришло. И нечего вопросы задавать; по дороге все объясню. Главное ружье возьми, патроны и, ну там, на пару дней, чтобы без нужды, выпить да закусить было чего.
— Что так скоро? Куда идем вообще?..
— Я же сказал, вопросы по дороге задавать будешь, а сейчас быстро пакуй мешок, да ноги делать будем. Тайга по нам скучает и Василий ждет, не дождется. Мхом уж поди взялся от безделья, как и Фома старый. Сам понимаешь, без догляда на хуторе живут; натворят чего, не расхлебаешь. Вот и надо нам поспешать, а для тебя и там дело найдется; гляжу уже брюхо бездельем нажил. Растрясу я его тебе; давай живей и хату запереть не забудь. Я выйду пока, осмотрюсь.
Сидор знал, что лучше не возражать; только хуже самому себе сделаешь. С Шершнем надо соглашаться — это затвердил он уже давно, еще с прошлой, «тревожной жизни». Это качество стало неотъемлемым для выживания и покоя…
Убедил себя Шершень в мысли, что Сидора никак нельзя было оставлять в доме одного. После обмана, о котором Семен догадается завтра же, по тревоге будут подняты все его ищейки и из недотепы Сидора, вытрясут все, что знал не только он, но даже его бабушка. В стойкость приятеля Шершень не верил, поэтому твердо решил вести его с собой на хутор. Сдать Фоме под присмотр, а там видно станет, как его способности использовать для общего блага.
Уж и пение птиц, и лесные тропы, стали настоль манящими, что не чувствовать, и не раствориться в ароматах цветущих трав, попросту было невозможно. А оказалось, нет…
Сидор не воспринимал это, настолько заскорузлым стало его содержимое; полные ноги, вяло хромая, готовы были подломиться и обнажить неспособность двигать упитанную тушу в глубь тревожной, погружавшейся в сумрак, тайги. Почувствовав это, Шершень объявил привал. Следовало выпить, закусить и воодушевить приятеля.
— Ох и наел же ты себе бока, Сидор, возись теперь с тобой. Думаю, нам не два ночлега в лесу предстоит, а все три. Если хочешь поскорее после всего отоспаться, шевели ногами, иначе не дойдем.
Но каким бы соблазном не успокаивал его Шершень, тот все больше уверялся в одном; темнит пахан, правды не скажет… Тревога нарастала с каждым привалом, а вот заставить себя понять; зачем он здесь, для какой цели волочет его Шершень на Погорелый хутор, был не в силах. Он попросту служил давнему приятелю, а фактически был не у дел…
Умница «Гром» скоро вывел Василия на след, по которому спешно прошли его обидчики. Хоть и чувствовал он душою согревающее присутствие самородка, но презрение и ненависть к сыну переполняли его, оставляя горький, нерастворимый осадок. И факт того, что Павел в тайге не один, тревожил его с каждым шагом: «Если это Игнат, который таскается с ним всюду по тайге, то внезапной встречи надо избегать; этот бородач пойдет на все, чтобы защитить своего напарника».
И, выйдя на след, Василия все больше начинало беспокоить присутствие с ним собаки. Она с некоторой поры стала лишней; он теперь и без нее разберется. А собака способна была каждую минуту обнаружить себя и тем самым обозначить преследование, слепо подчиняясь естественному чувству инстинкта. Отпустить, отправить «Грома» домой; он уйдет конечно, но там Фома взаперти. Случиться может всякое…
Неровен час и Шершень явится; в городе ему больше делать нечего и он наверняка знает, что Павел в тайге. Тогда его явный обман, может стать для него последним. Без сомнений Шершень, используя собаку, немедля отыщет его в лесу. Тогда уж если решился идти с ним в разрыв, то за собой прибрать надо… Оставалось одно; тихо ликвидировать пса. Свое он сделал, а служить старику, означало бы — подарить врагу бриллиант…
Окончательно убедив себя в намерении избавиться от собаки и улучив для этого удобный момент, Василий подозвал «Грома». Бессердечным ударом сунул нож меж ребер и под слабый взвизг, прикрыл ему пасть, навсегда лишив собачью душу сокровенного дара; жить и радовать старого Фому. Прибрав за собой, Василий отошел в сторону. Время торопило и, подкрепившись наскоро дедовой зайчатиной, довольствуясь полной тишиной и покоем, не способным помешать тайному преследованию, он продолжил идти по следу…
Передохнув после долгого ночного перехода, Анна подошла к стоявшему на вершине увала, Павлу. Стоя рядом и глядя на великолепие открывавшееся взору, она была восхищена величием и мистическим притяжением таежных далей. Дремучая и властная, тайга стелила к их ногам зелень пушистых вершин сосен великанов, цепкими корнями сплетенных и связанных с матушкой землей; хранительницей и покровителем всего живого, что радовало взгляд, служило миру во имя жизни…
Павел задумчиво смотрел вдаль. Тревожила мысль, что заночевать на увале не удастся и надо будет скоро уходить. До места захоронения Марии, дорога отцу была знакома и очнувшись утром, он непременно пойдет по их следу. Поэтому надо было спешить. Выбора нет, оставался лишь один путь — к Расщелине. Лишь она способна уберечь их от безысходности и назойливого преследования отца.
Дорогу Павел себе, более или менее, представлял, однако лишь со слов матери, да и то не во всех подробностях. Жаль, что не было подходящей обуви; идти предстояло вдоль холодного ручья и долго. Хотя на ногах сапоги, но холод ледяных родников способен проникать и через них. Спустившись по крутому склону к подножью увала, подошли к ручью, веселое журчание которого, вселяло настрой и дарило надежду на удачный исход дня. Погрузившись во мрак леса, куда солнечные лучи проникали лишь местами, Анна ощутила жуть и таинство колдовской тишины и теней подступавших отовсюду. Павел, осторожно ступая, шел по ручью первым и ей оставалось лишь идти следом, ничуть не беспокоясь. Поэтому она шла, ступая по холодной воде, так же уверенно и спокойно, как это делал ее стойкий, веривший в удачу проводник.
Днем раньше и картина, представшая перед Шершнем на Погорелом хуторе, была бы совсем иной. Но сейчас их никто не встречал, не ждал и похоже не собирался этого делать… Поселок был пуст и настежь распахнутые двери дома, невольно вызывали в душе вновь прибывших гостей тревогу, настороженность и неясные опасения. Шершень успел уже обежать и обшарить почти весь, по сиротски брошенный двор Фомы, когда измождённый трехдневным переходом, хромой походкой к калитке приблизился Сидор. Он смотрел на Шершня утомленными, непонимающими глазами, словно требуя пояснений; куда они пришли и зачем?
— Вот, пока что так, Сидор! Нет здесь никого; ни Васьки нашего, дружка твоего верного, ни Фомы прикормленного. Никого нет! А где их искать, я что-то в толк не возьму?
— Может на охоте? — Это был единственный вопрос Сидора, который соответствовал ситуации и времени, когда его необходимо было задать.
— Тогда почему такой растреп и хаос в доме, и во дворе? Где они?.. — Шершень силился, но не мог понять.
В предчувствии недоброго, он велел Сидору, чуток передохнув с дороги, прибраться в хате и найти чего-нибудь повечерять.
— У Фомы в кладовых все есть; найдешь, накрой стол, а я по хутору пробегусь, да окрест посмотрю, может следок какой подскажет, куда хлопцы подевались.
Шло время; Сидор действительно нашел все необходимое, чтобы перекусить и выпить с дороги. Шершень же, обегав округу, по прежнему явился к дому Фомы с тем же вопросом на лице — никаких следов. И лишь любопытствующий Сидор, обшаривая сараи, обнаружил и указал ему на выломанную, полу гнилую доску в одном из строений, хотя снаружи оно было заперто на засов. Выходило, что кого-то здесь держали взаперти.
— Дело к вечеру… Дождемся, может в тайгу ушли? — недоумевал Шершень. — Кто-то же должен вернуться. Заночуем, а по утру пойдем искать пропащих. Сейчас в лес глупо соваться.
— Ну тогда хватит суетиться, лучше к столу садись, — позвал Сидор. — Тут, у твоего Фомы, есть чем поживиться — домовитый дед.
Небо под закат разъяснилось. За разговором и не приметили гости, как россыпью звезд засияла над хутором ночь. Переливая горящими во тьме кристаллами, ароматная благодать тайги успокаивала потревоженные дурными мыслями и подозрениями головы усталых гостей, баюкала их расслабившиеся после долгой дороги тела. Разомлев от сытного вечера, мысли Шершня никак не строились: «А ведь не воротился из тайги никто, — размышлял он, — выходит что-то не так пошло; не по его плану. Оставалось додумать; дело ли это рук Игната и всей его компании или все здесь порушил Павел. Опять же, где старик?»
Один вопрос, рождал новый, а ответов не было…
— Не отправиться ли нам спать, Сидор? — Убедил себя Шершень, не в состоянии просчитать хитроумные ходы премудрой компании, включая самого Фому.
— Идем, — согласился Сидор, — утро мудрее нас будет…
Он лежал на траве. Открытые глаза блестели, словно накатившая, желавшая пролиться слеза, так и не смогла этого сделать. В них еще жила непогасшая вера; видимо сердце собаки не успело сменить милость на гнев. Так и застыла в скорбном плаче душа, не осознав; чем не угодила этой жизни…
Ноги Фомы подкосились и дрожащие колени коснулись неживой головы собаки. Он заплакал, горько и безудержно, тихо всхлипывая и поглаживая искрившуюся шерсть загривка. Сердце старика стучало и рвалось, норовя покинуть натруженную, сухую грудь, стремясь достучаться и донести: «Хватит, мол, не могу такое терпеть, больно мне!..» Сердце «Грома» перестало биться, а ведь он его любил: «Как же так? — все не верилось Фоме. — Кто же тебя жизни лишил,.. бросил,.. не прибрал?..»
Шел Фома копать могилу, а дороги не видел; слезы застили глаза. Утихла тайга, слушая и проникаясь печалью. Она всякое видела и пережила, но перед зверством, которому не было оправдания, клонила голову и принимала рвавшую душу боль, качая вершинами вековых стволов. Поставил дед малый, наскоро сработанный, сосновый крест:
— Ничего, «Гром», ты пока через него в небо гляди, после я новый срублю. Спи мой друг, коли уж так вышло, а мне поспешать надо. Хочется в глаза Василия поглядеть, а может и плюнуть в них даже. Нет, мстить за тебя я не стану, потому как человеком нарек меня Господь; им и останусь, а вот спросить, спрошу…
И ушел Фома, не оборачиваясь, словно и не осталось недосказанного. Мало они вместе побыли, а любовь большая развилась; знать душа с душою ладили…
Следуя вдоль ручья, приходилось то и дело останавливаться, искать выходы на сухое место. Холод студил ступни и, опасаясь за Анну, Павел велел ей отогревать ноги, стоя на кромке берега. Во время непродолжительных привалов, он все больше узнавал местность и лес, об опасностях и каверзах которого предупреждала мать. Ориентиром был огромный камень, запиравший ручей. Он стал их целью; куда необходимо было дойти, прежде чем наступит ночь. Там есть место для ночлега и костра. Ощущение нехватки тепла, с каждым переходом, становилось заметнее, а берега ручья круче и обильнее усыпаны камнем. Павла все больше начинал волновать, затянувшийся, последний по его мнению, переход. Хлябь, сырость и холод окончательно застудили, не желавшие двигаться, ноги. Анна терпела, ощущая на себе тревожные взгляды, то и дело оборачивающегося в ее сторону, Павла. И вот, наконец-то цель; за очередной, заросшей излучиной, их взорам предстал огромный каменный уступ, преграждавший ручью путь. У его подножья вода собиралась в небольшое, зажатое с обеих сторон, озерко. С одного его края, вода вытекала, найдя себе путь и плавно исчезала в дебрях непролазных кустов. Место выглядело хмуро и неприветливо, но было их первой целью. И этим радовало…
— Дошли, Аня, мы дошли! — Воскликнул Павел, оборачиваясь. — Здесь, справа, нам нужно взобраться наверх и там, на площадке, устоим привал с ночлегом. Как-нибудь обустроимся, сейчас главное согреться.
— Скорее, Паша, я уже не чувствую ног! — болезненно морщилась утомленная холодом Анна.
Небольшой подъем оказался не сложным. Оставалось собрать дрова для костра и обустроиться. Место, как успел заметить Павел, было действительно тупиковым; со всех сторон маленькое плато окружал плотный дикорастущий кустарник, защищая оказавшихся на нем путников, даруя им отдых и покой уединения.
Дрова нашлись; от части сырые, но множество сухостоя и падших листьев, помогли быстро разжечь желанный огонь и, в первую очередь, отогреть посиневшие от холода ноги. Скоро разморило, однако возникшее ощущение голода, не давало забыться и заснуть. В спешке, ребята совсем не позаботились о еде. И теперь, лишь новый день мог обещать им хоть какую-то перспективу стать удачливее предыдущего. Из старых запасов осталось лишь несколько сухарей, которые показались Анне вкуснее любого жаркого, а родники изобиловали чистой и приятной водой. В счастливый миг ощущения тепла, этого было достаточно.
Теплый вечер, совсем не чета, тихо журчавшему в ночи, холодному ручью. А звезды, ох уж эти звезды; они радовали взор вечно живым сиянием далеких галактик. Павел знал о них от Сергея Николаевича, поэтому охотно делился со своей спутницей тайнами их глубокого, скрытого общения, тем сокровенным, о чем они неслышно шепчут людям во снах. Под убаюкивающий шепот любимого Анна заснула и почти сразу, повлекла его, за собой; в страну неземных сказок, о которых он только что ей рассказывал.
От Фомы не уйдешь, старый охотник следом идет. Заскрипел сушняк, сук ли треснул; ну не леший же сюда заглянул, не его это дело — это Василий нашумел, тропою крадучись идет. Боится, от того и явный след оставляет; страх он, неосторожности брат… Бывалый охотник об этом знает, а этот бедолага видно подрастерял свои навыки — медведем ломит… Старик, бесшумно, следом идет, не до лешего ему; позже поговорит, сейчас «зверя» скрадывать надо. Иначе уйдет, не сыщешь, а вопросов у Фомы много накопилось; только вот найдутся ли на них ответы у Василия?
Тронуло лес пузырчатым воплем; ни крик, ни эхо — то ночная, выпь недовольство выказала. Любил Фома слушать, то ли бормотание, то ли россказни ее о жизни болотной. Вот уж птица; нагонит тоску и молчит потом, выжидая, шею из осоки зеленой тянет, подглядывая с любопытством: «Эй ты, бедолага, зачем идешь, куда?..» И как в возникшем, кривом зеркале, отражается на толще битой воды, человеческая тень бредущего Фомы, таясь и прячась, не от птицы болотной, а осторожности ради…
Отследил охотник крадущегося тайком Василия, еще у мшистого валуна. Туда видимо и ушла молодежь. Уверенно и без опаски спустился тот с его крутой стороны, а Фома следом пошел. За угрюмым, морщинистым и древним увалом, отбивавшим всею грудью поклон людям тайги, обрисовал крутизну спуска распадок, что не обойти; путь один — ручей, ледяной и странный, которым и человек то наверняка редко хаживал, жалел себя… «Куда же их несет? — думалось обеспокоенному Фоме. — За валуном лес дикий, гиблый и нехоженый. Ручьи, да болота верховой травою затянуты; шагнешь — пропал… Но если Василий в этакую глушь двинулся; выходит и ребят тропа туда легла. Однако водица стылая, — соображал на ходу старый охотник, — долго горемыка по ручью не пройдет. Отогреться на берег вылезет. Ну, ну…»
Скинул вскорости Василий намокшие кирзачи, да ноги мять принялся, стуча зубами. На Фоме то сапоги от Захария, дареные; со стельками и резиновым окладом по краям, да носками, что и в лето ступни парят. Любил дед ноги в тепле держать, а коли запреют от долгого перехода, то и по колкой траве не стыдно побегать, пользы ради. Лето ведь, не зима… Оно и по тайге, опять же, в легкой обувке не ходят. В лесу добрый уход за ногами потребен; иначе не ходок…
Выставил Фома ствол прямо из ручья. Велел Василию даже не дергаться. Сказал, что в одном из стволов пуля, а по старости не помнит уже; то ли справа, то ли слева…
— Не глупи, Василий — шкуру попорчу, — строго предупредил старик, ошалевшего от неожиданности, знакомца.
Собственное ружье Василия лежало у его ног и, чтобы воспользоваться им, необходимо было до него дотянуться. На босую ногу сделать это стало совсем невозможно.
— Ну-ка пни свою берданку сюда, в ручей; я подниму, не переживай, не намокнет. Не к чему она тебе более.
— Ты чего, Фома, одурел; что творишь? — оскалился было тот, да не тут-то было.
Дед серьезно повторил еще раз, не то лапу, что без сапога, отстрелить пригрозился. Василий, от испуга, сошел с лица и еще больше забил дробь зубами. В лицо плеснул жар, обжигая и отрезвляя незадачливого охотника за людьми. Подняв скатившуюся в воду берданку, Фома отставил ее в сторону, предварительно вынув из стволов патроны.
— А сейчас, ирод, ползи сюда на коленях и садись задницей в ручей. Грех замаливать будешь, — дед угрожающе посмотрел на трясущегося от холода Василия.
Тот спешно сполз в ручей и, чувствуя, что старик не шутит, послушно уселся в него, как велели. Леденящий холод мгновенно погрузил его в состояние невыносимого страха за собственную жизнь.
— Прости, Фома, я не хотел, так вышло, — взмолился Василий, исходя на нет и трясясь всем телом.
Фома жестко, без жалости и смущения, с презрением смотрел на дрожащего; от страха ли, от холода ли, ненавистного ему человека, способного убивать, быть жестоким и бесчеловечным к судьбам и жизням других, решать за них, себе во благо, а в пору неминуемой расплаты, походившего на ничтожного слизняка, плачущего и просящего о пощаде.
— Ты убил моего «Грома», но я тебя убивать не стану; сам свой жуткий конец найдешь… А вот смачно плюнуть в твою рожу очень хочется, но и этого делать не стану, потому что ты прежде околеешь, нежели в тебя плевок впитается, — зло выговаривал Фома.- Дальше без ружья пойдешь. Кого ты там скрадываешь и зачем, мне дела нет. Или может ты и с сыном так же решил? Ну и подлец же ты, Василий. А то может лучше пристрелить тебя, чтобы бед не натворил.
Василий сник от холода и, не в состоянии что-либо ответить, понуро молчал…
— А нет, лучше отпущу я тебя без ружья — это верней. Зверья то здесь полно. Сдается мне; ты и есть один из них. Вот по совести, промеж собой, и рассудите… Вылазь из ручья и сам свою участь решай. А я так скажу; нет тебе места, ни в сердце моем, не на хуторе. Более неволить не стану, убирайся прочь…
Фома взял ружье Василия и, закинув его за плечо, медленно направился по ручью в обратную сторону. Ночь прошла в раздумье, без сна. Сидел старый Фома, опершись спиной о ствол дерева, где нашел свое последнее пристанище «Гром». Было больно и обидно. Совсем не хотелось ему шагать по этой пустынной жизни дальше; без радости, без смысла, без любимой собаки, а боль невосполнимой утраты все рвала и терзала сердце. Устал Фома за эту ночь; осиротел и обездолил. Не звал его, ни хутор, ни Захарий, ни сама жизнь, столь безжалостно отнявшая последний запас желания остаться… Воротился Фома на хутор усталый и опустошенный, а тут храп на всю избу.
— Кто здесь? Чужой? А ну выходи, не то пальну! — настороженно потребовал хозяин.
Храп прекратился, в глубине темной избы послышалась возня. Фома отошел к калитке, вскинул ружье и взвел оба курка.
— Не признал, дед, чего шумишь? — Шершень немедля обрисовался в проеме двери.
— Эх, явились опять таки; в шею бы вас из дома гнать.
— Ты, Фома, спятил никак? Чего лютуешь?
— И выгнал бы, да только совесть уж не велит. Без того душа в злобу впала, не отойду никак, а тут зверья опять полна изба, — не унимался раздосадованный Фома.
— Ты, старик, дурь то выкинь из головы; чего несешь? Гляди, а то вмиг в сарае окажешься, как пса на привязь посажу, — закипел озлобленно Шершень, никак не ожидая столь неугомонной наглости Фомы.
— А ты меня не стращай, посадил уж было один, так вот сейчас там, за валуном, портки да задницу у костра сушит. Больно прыткий оказался. Пущай теперь без ружьишка тайгу топчет. Сюда явится — пристрелю пакостника.
— Ты, я вижу, дед, перебрал чуток. А ну давай сюда ружья, не то…
Не успел Шершень и шагу сделать, как Фома направил в его сторону два ствола.
— Ты с кем сюда явился, Шершень? Бери-ка своего приятеля и шагайте отсюда, не-то постреляю как куропаток. И спросу на вашу падаль не будет. Здешнее вороньё вмиг похороны сладит, — Фома замер в ожидании.
Шершень, сверкнув глазами, позвал приятеля.
— Эй, Сидор, давай поднимайся! Нас тут стрелять собрались. Фома лютует; никак в толк не возьму — от чего?
У выхода из избы показался заспанный Сидор.
— Мы ненадолго, мужик, успокойся, — видя направленное в их сторону ружье, он чуть было не шагнул обратно.
— Стой где стоишь! — закричал Фома, ничуть не унимаясь.
Шершень, никак не ожидавший от хозяина Погорелого хутора, столь радушного приема, вконец налился злобой. Не мог знать Фома, что это бывшее доверенное лицо самого Семена Загребайло, при себе еще и наган за пазухой носит, выданный ему когда-то для защиты революционных завоеваний трудового народа. И потом, не в силах был Шершень терпеть и прощать хамских выходок против себя; подобного он не прощал никому, ничуть об этом не жалея. Быстрым и ловким движением он выхватил наган из-за пояса и выстрелил Фоме в грудь.
Все произошло настолько внезапно, что сраженный на месте старик, падая бесчувственно наземь, все же жахнул поочередно из двух стволов. Пуля левого ствола, раздробив косяк дверного проема, с шумом вошла в древесину. А правый ствол, меняя направление, громким выстрелом картечи, протаранил дверной проем в котором, по нерасторопности, застрял Сидор. Толстяк рухнул у порога следом за Фомой. Шершень, стоя неподвижно на своем месте, и видя как пространство наполнилось тишиной и молчанием, шумно выдохнул, словно сняв с себя увесистый, походный мешок, который больше никогда не станет оттягивать его натруженные плечи и не вынудит потеть затылком при виде зияющего чрева стволов.
Жаль было Сидора…
Подойдя ближе, Шершень неожиданно обнаружил, что тот жив. Однако, он не спешил: «Вот незадача; не пристало ему санитаром при раненом подельнике сидеть. На что такая обуза? Стало быть — рубить концы надо».
Решал Шершень всегда жестко. Держа революционный наган он готов был уже выстрелить, да вот только Сидор в себя пришел; взвыл, моля о помощи. Ранило приятеля в руку навылет, вот он и скулил от боли.
— А воплей то, будто убит, — вскипел Шершень, — должен будешь, что не добил; посчитал, что кранты тебе, Сидор — не жилец… Давай поднимайся, крови не много потерял; потерпишь… Так и быть, рану перетяну, а дальше сам выживай. Мне в тайгу, до одного места наведаться надо, может и про Василия узнаю чего. После приберись тут и с места не трогайся; раны лижи, да молись, что второй патрон на тебя не потратил.
«Благо хоть старик с головой в ручей лезть не заставил, не то бы спички пропали, а без них не выжить», — радовался Василий отблескам слабого, едва разгоревшегося костра, который он, дрожа телом, сумел развести и оживить. Об остальном не думалось — мозги застыли…
Ночь минула без единой дремы. Спасение одно — костер… Загасишь — жди гостей; в этой гнилой и мокрой тайге и рысь и волк хозяйствуют, а то, на огонек, и еще кого может уподобить заявиться. Вот и не спал Василий всю ночь; грел продрогшее, донельзя, тело и думал, что же дальше? Как же без ружья по лесу шагать? Опасно, ведь только нож на боку, а куда идти и вовсе, одни догадки. Отстал он теперь от Павла и следа должно не отыскать: «Возвращаться на хутор; смысла нет, да и опасно. Дед за кобеля не простит, порешить не осмелится, но житья не даст… К тому же и Шершень вот-вот явится. Конфликтовать с ним ни к чему, да и самородок сердце согревает, холод ручья прочь гонит. С ним и жизнь становится осмысленной и цельной. Нет, решено однозначно — уходить надо».
Успокаивал себя Василий, все более осознавая и даже чувствуя, что некая неведомая до селе сила тянет его к золоту. Он был убежден — это далеко не все и, что в дорожном мешке, куда он позже упрятал самородок, хранится лишь малая доля того, куда стремит его вполне осознанное влечение, куда ведет сын… Василий уже понимал, что у Павла в тайге совсем иная цель и этот факт был неоспорим; иначе зачем ему вновь уходить в лес; ну не от людей же он бежит, не покоя ищет. Выходит знает сын о чем-то большем, чем стало известно ему. И все сильнее крепли убеждения Василия в реальном существовании золота Марии, о котором он так и не смог допытать Варвару. Именно эта мысль вдохновляла и воодушевленно вела его по следу Павла.
Свидетельство о публикации №222081901178