de omnibus dubitandum 101. 384
ГЛАВА 101.384. ОЧАРОВАНИЕ СЕРЫХ ГЛАЗ…
Случаи, когда Игнатьеву — ввиду командирования из России — предстояло наблюдать вспышки «священного гнева», повторялись с должной периодичностью, а пока ему пришлось находить наименования для множества других явлений.
Пожалуй, никогда в жизни он, по собственному признанию, не поставлял такого количества дефиниций, как в тот, третий, вечер их краткого пребывания в Константинополе — вечер, который он провел, сидя бок о бок с Хеленой ВЕчера в театре, куда попал, не шевельнув для этого и пальцем, а лишь выразив искренний интерес.
Она знала, в какой театр и на какую пьесу идти, как блистательно знала все, что за три истекших дня предлагала их вниманию, и в преддверии грядущего события ее спутник был до краев наполнен предчувствием захватывающих впечатлений, которые, независимо от того, будут ли они отфильтрованы его путеводительницей или нет, выходили за пределы его скромных возможностей.
Лорд Солсбери отказался пойти с ними: он заявил, что уже видел немало пьес задолго до того, как Николай Павлович составил ему компанию, — утверждение, не потерявшее силы, когда его старый знакомый, расспросив, выяснил, что видел он два спектакля и представление в цирке. Вопросы о пьесах, которые он видел, вызывали у лорда еще меньшее желание отвечать, нежели вопросы о том, каких он не видел. Лорд Солсбери хотел, чтобы ему напомнили названия первых, и Игнатьев в недоумении спрашивал их постоянную советчицу, как быть, так как не знал названий последних.
Хелена ВЕчера пообедала с Игнатьевым в отеле; они сидели друг против друга за маленьким столиком с зажженными свечами под розовыми колпачками, и эти розовые колпачки, маленький столик и тонкий аромат, исходивший от дамы — такой тонкий, какого он еще никогда не вдыхал, — все это было для него штрихами невыразимо возвышенной картины. Он, и прежде бывал в театре, даже в опере, петербургской, куда ездил с любимой фрейлиной императрицы - Жуковской Александрой Васильевной, которую нередко сопровождал туда один, но перед этими посещениями не было ни обеда t;te-;-t;te, ни красноватых бликов, ни тонкого благоухания, и теперь он с легкой грустью, но с тяжелым сердцем, спрашивал себя, а почему, собственно, не было.
Точно так же совсем иное, нежели фрейлина Жуковская, впечатление производил на него зримый облик сидевшей сейчас напротив дамы, чье платье с «низким вырезом» — кажется, так это называется, — открывавшим грудь и плечи, во всем отличалось от туалетов фрейлины, и чью шею облегала широкая пунцовая бархатка со старинным — несомненно, старинным, и это только возвышало Хелену ВЕчера в его глазах — кулоном.
Фрейлина Жуковская Александра Васильевна (см. фото) не носила платьев с низким вырезом, не обвивала шею широкой пунцовой бархаткой; но даже если бы она облачилась в такой наряд, ее усилия вряд ли послужили бы тому, чтобы в такой степени завладеть — он почти физически сейчас это чувствовал! — его воображением и обострить его восприятие.
Было бы нелепо со стороны нашего друга прослеживать, да еще во всех подробностях, какой эффект производила бархатка с подвеской на шее Хелены ВЕчера, если бы сам он, по крайней мере на данный момент, не предался неконтролируемым ощущениям. Ибо как иначе назвать тот факт, что, на его взгляд, эта бархатка каким-то образом дополняла все черты его собеседницы — ее манеру улыбаться и держать голову, цвет ее лица, губы, зубы, прическу. Какое, собственно, дело мужчине, занятому мужским делом, до пунцовых бархаток? Игнатьев ни за что не признался бы Хелене ВЕчера, до чего ее бархатка ему нравится; тем не менее, он, не только ловил себя на том, что — пустое, глупейшее и, более того, ни на чем не основанное чувство! — бархатка ему нравится, но, вдобавок, взял ее за отправную точку для новых мысленных полетов — вперед, назад, в сторону.
Ему внезапно открылось, что манера фрейлины Жуковской не драпировать шею говорила о столь же многом, сколько манера Хелены ВЕчера украшать свою. Фрейлина надевала в оперу черное платье — очень красивое, он знал, что «очень» — с отделкой, которая, если ему не изменяла память, назывались воланами. С этими воланами у него было связано воспоминание, носившее почти романтический характер.
Однажды, он сказал ей — самая большая вольность, какую он когда-либо себе с ней позволил, — что в этих волнах шелка и, всем прочем она похожа на королеву Елизавету и, впоследствии ему, по правде говоря, показалось, что, выслушав от него эти нежности и приняв саму идею, фрейлина Александра Васильевна заметно утвердилась в своей приверженности к подобного рода воланам.
И теперь, когда он сидел здесь, ни в чем, не препятствуя своему воображению, эта зависимость представилась ему, чуть ли не трогательной. Трогательной, надо думать, она едва ли была, но в их обстоятельствах ничего иного между ними и не могло быть. Однако что-то между ними все же было, поскольку — это тут же пришло ему на ум — в городе Петербурге ни один господин его возраста не осмелился бы употребить такое сравнение по отношению к даме в возрасте фрейлины, которая была на десять лет моложе его.
Какие только мысли, откровенно говоря, не приходили сейчас нашему другу на ум! — хотя его летописцу за недостатком места удастся упомянуть, дай Бог, лишь сравнительно немногие. Ему, например, пришло на ум, письмо великого князя:
«Прости мое безумное письмо».
«После маневров я возвратился в Царское Село. Перовский мне передал Твое чудное письмо, где Ты выразила желание, чтобы я писал мой журнал, и что Тебе это доставит удовольствие, я с радостью принялся за него, хотя последнее время совсем перестал писать, но мне приятно знать, что я каждый день могу делать что-нибудь приятное для my dear little wife (Вы сводите меня с ума). Ночью с 12-го на 13-е я писал Тебе письмо, прости мне, если оно было слишком безумное, но я не мог иначе писать, со мною Бог знает что делалось, после того как я прочел Твое письмо, все чувство, которое когда-либо было в моей душе к Тебе, все оно поднялось и заговорило так сильно, что я думал, что сойду с ума. Я написал Тебе всю правду, потому что я фраз писать не умею, я написал Тебе все задушевные мысли, которые я думал прежде никому не говорить. Мне было больно, мне было ужасно думать, что я должен уехать от Тебя, и я не знаю, увижусь ли с Тобой еще раз в жизни. Я еще раз Тебе повторяю, что Ты моя гордость, Ты моя святыня», - писал великий князь 12 июля 1869 года.
К тому времени уже стало известно, что Александра находится в положении. Сохранилась история, что будто бы младший брат Жуковской даже вызвал великого князя на дуэль. Как писала мемуаристка Екатерина Павловна Леткова, Павел Жуковский призвал Алексея Александровича к барьеру, но Александр II категорически запретил сыну отвечать на это.
Сам Алексей очень болезненно переживал расставание. 20 августа 1871 года он отправился по воле родителей в кругосветное плавание, а 26 ноября того же года в Зальцбурге у него родился сын, которого назвали Алексеем, в его честь.
Сохранилось письмо, которое он писал матери уже во время кругосветки:
«Ты понимаешь, что такое чувства? Иметь жену, иметь дитя и бросить их. Любить больше всего на свете эту женщину и знать, что она одна, забыта, брошенная всеми, она страдает и ждет с минуты на минуту родов. А я должен оставаться какой-то тварью, которого называют великим князем и который поэтому должен и, может быть по своему положению подлым и гадким человеком. И никто не смеет ему этого сказать. Дай мне лучше надежду. Я не могу так жить, клянусь тебе Богом. Помогите мне, возвратите мне честь и жизнь, она в ваших руках»...
Посетив Китай, Филиппины, заливы и посты Приморья, в конце декабря 1872 года эскадра вошла во Владивосток. От отца Алексею прибыла депеша с приказом отложить возвращение через Сибирь в Петербург до 1874 года. Однако Алексей вернулся в Царское Село в июле 1873 года.
В 1874 году он совершает путешествие вокруг Европы...
* * *
Хелена ВЕчера, пожалуй, похожа на Марию Стюарт: Николай Павлович обладал девственным воображением, которое на короткий миг могла ублаготворить подобная антитеза. Или ему пришло на ум, что он до сих пор ни разу — буквально ни разу — не обедал с дамой в публичном месте, перед тем как отправиться с ней в театр.
Публичность этого места — вот что главным образом воспринималось Игнатьевым как нечто из ряда вон выходящее, чрезвычайное и что действовало на него почти так же, как на мужчину с иным жизненным опытом завоевание интимности.
Игнатьев женился — давно это было (1862) — уже не молодым, упустив ту пору, когда в Петербурге молодые люди водили девиц в оперу; ему казалось вполне естественным, что после многих лет супружества, он никого никуда не приглашал.
Смерть сына стала для Николая Павловича ужасным потрясением, а что творилось в душе его беременной жены, одному Богу известно.
После похорон Игнатьев долго не мог найти себе место, все кружил и кружил по кабинету, словно в его челюсть врезался кулак молотобойца с зажатой в нем свинчаткой.
Мысли стали рваными, чужими. Он никак не мог додумать ни одной из них. И это его тоже убивало, заставляло сомневаться в своих силах. Все чаще и чаще он задавался трудными, упрямыми вопросами: сумеет ли он изменить обстоятельства в свою пользу? Получится ли у него теперь, после такого горя, нарушить сложившееся в Турции равновесие действующих внутри нее общественных и политических сил? Затратив уйму средств и собственной энергии, добьется ли он нужной ему кульминации, позволит ли она осуществить все то, что хочется, просто не терпится, сделать?
Но прежде всего ему пришло на ум, что — в иной форме это прорезывалось и раньше — вид сидящих вокруг более, чем что-либо виденное прежде, помогает ему постичь суть дела, ради которого он приехал.
Хелена ВЕчера также содействовала этому впечатлению: она, его приятельница, сразу выразила ту же мысль, и гораздо откровеннее, чем он сам себе признавался, выразила, бросив мимоходом: «Ну и виварий», чем невольно внесла полную ясность; правда, обдумывая ее слова — и пока он молчал на протяжении всех четырех актов и когда разговаривал в антрактах, — Игнатьев переосмыслил их на собственный лад.
Да, вечер типов, целый мир типов, и, сверх того, тут намечалась особая связь: фигуры, лица в партере и на сцене вполне могли бы поменяться местами.
У него было такое чувство, словно пьеса сама проникала в него вместе с обнаженным локтем его соседки справа — крупной, сильно декольтированной рыжей бестии, которая нет-нет да, оборачиваясь к господину с другого бока, обменивалась с ним двусложными репликами, звучавшими, на слух Николая Павловича, крайне эксцентрично и очень многозначительно, но, как ему казалось, имевшими мало смысла; по ту сторону рампы шел сходный диалог, который ему угодно было принимать за проявление самой сути константинопольской жизни. Иногда он отвлекался от сцены и в такие минуты вряд ли мог сказать, кто — актеры или зрители — выглядели реальнее, и в итоге всякий раз обнаруживал между ними новые связи. Но как бы он ни рассматривал свою задачу, главным сейчас было разобраться в «типах».
Те, кого он видел перед собой, как и те, что сидели вокруг, мало чем походили на типы, знакомые по Петербургу, где, в сущности, были только мужчины и женщины. Да, именно эти два разряда, и всё — даже с учетом индивидуальных особенностей. Здесь же, помимо деления по личным особенностям и полу — что составляло группы, числом, где больше, где меньше, — применялся еще целый ряд эталонов, налагаемых, так сказать, извне, — эталонов, с которыми его воображение играло, словно он разглядывал экспонаты в стеклянных витринах, переходя от одной витрины к другой, от ужей и полозов к гадюкам.
На сцене, как раз действовала женщина в черном платье, видимо, из разряда дурных, ради которой некий славный, но слабый молодой человек приятной наружности в неизменном фраке совершал гадкие поступки. Вообще-то Игнатьев не боялся черного платья, хотя был несколько смущен сочувствием, которое вызывала в нем его жертва. Ведь он, напоминал себе Николай Павлович, вовсе не для того приехал, чтобы горячо сочувствовать — даже просто сочувствовать — великому князю Алексею Александровичу, 4-му сыну Александра II.
Интересно, спрашивал он себя, великий князь тоже неизменно ходит во фраке? Игнатьеву почему-то очень хотелось, чтобы это было так — во фраке молодой человек на сцене выглядел очень привлекательным; правда, Игнатьев тут же подумал, что ему самому тоже (мысль, от которой чуть ли не бросало в дрожь!) придется — чтобы противостоять великому князю его же оружием — носить фрак. Более того, с молодым человеком на сцене ему было бы куда легче справиться, чем с великим князем.
И тут при взгляде на Хелену ВЕчера ему подумалось, что кое о чем она, возможно, все-таки наслышана, и она, стоило оказать на нее давление, подтвердила это, однако сказала, что мало доверяет слухам, а скорее, как в данном случае, полагается на собственную догадку:
— По-моему, я, если позволите, кое о чем догадываюсь в отношении великого князя. Речь идет о молодом человеке, на которого в Петербурге возлагают большие надежды, но который попал в руки дурной женщины, а его семья отрядила вас помочь ему спастись. Вы взяли на себя миссию вырвать его из рук этой женщины. Скажите, вы вполне уверены, что она причиняет ему вред?
— Разумеется, уверен. — Что-то в манере Игнатьева свидетельствовало о настороженности. — А вы — разве вы не были бы уверены?
— Право, не знаю. Как же можно сказать что-то заранее, не правда ли? Чтобы судить, надо знать факты. Я их слышу от вас впервые; сама же, как видите, пока ничего не знаю; мне будет очень интересно услышать все, что известно вам. Если вам ваших сведений достаточно, больше ничего и не требуется. Я хочу сказать, если вы уверены, что для него это не годится.
— Что ему не следует вести такую жизнь?
- Более чем.
— Видите ли, я ничего не знаю о его жизни; вы мне о его жизни не рассказывали. А что, если эта женщина прелестна, если в ней — его жизнь?
— Прелестна? — воскликнул Николай Павлович, уставившись прямо перед собой. — Низкая, продажная женщина — с панели.
— Вот как! Ну а он?
— Он? Наш бедный князь?
— Да, каков он — по характеру и типу? — продолжала она, не получив сразу ответа.
— Ну… упрям… — Игнатьев хотел было что-то добавить, но, осекшись, сдержался.
Хелену ВЕчера подобный отзыв вряд ли устраивал.
— А вам… вам великий князь нравится? — спросила она.
На этот раз он не заставил себя ждать:
— Нет. С какой стати.
— Потому что вам навязали заботу о нем?
— Я думаю о его матери, — сказал Николай Павлович, помедлив. — Он омрачил ее достойную восхищения жизнь, — добавил он сурово. — Она измучилась, волнуясь о нем.
— Да, это, разумеется, очень дурно. — Хелена ВЕчера помолчала, словно собираясь найти для выражения этой истины слово посильнее, но закончила на другой ноте: — А ее жизнь действительно достойна восхищения?
— В высшей степени, — произнес Игнатьев таким многозначительным тоном, что Хелена ВЕчера снова погрузилась в молчание — на сей раз, чтобы оценить величие этой жизни.
— И у него, кроме нее, никого нет? Я не имею в виду эту дурную женщину, — быстро добавила она. — По мне, так, уверяю вас, тут и за глаза довольно одной. Я хочу спросить: у него только матушка?
— Нет, у него пять братьев и сестра. Старшая сестра - Александра, умерла от менингита, не дожив до 7 лет. Мать и младшая дочь, замечательные женщины.
— Необыкновенно красивые, вы хотите сказать?
Стремительностью — как, пожалуй, подумал Игнатьев — этого удара он был повержен, но тут же вновь поднялся.
— Императрица Мария Александровна, урожденная принцесса Гессен-Дармштадтская, на мой взгляд, красивая женщина, хотя, разумеется, будучи матерью сына, которому двадцать четыре года, не может похвастать первой свежестью. Впрочем, замуж она вышла очень молодой.
— И сейчас для своих лет, — вставила Хелена ВЕчера, — изумительна.
Свидетельство о публикации №222082701494