Человек со свойствами 29

КОДА БЕЗ СОБЫТИЙ В МЫСЛЯХ И ПИСЬМАХ


                Писать свои M;moires заманчиво и приятно. Никого так не               
                любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет   
                неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть             
                искренним — невозможность физическая.
                Александр Пушкин
               
                Постарайтесь получить то, что любите, иначе придётся      
                полюбить то, что получили.
                Бернард Шоу



*  *  *


Как не хочется об этом!..
Московское зимнее утро застало его телефонным звонком в постели.
— Это я!.. (счастлива уверенность, что будешь узнана!)
Утро зимы, следующей после Франкфурта...
А что было-то после?
После Франкфурта было всё хорошо, были звонки и много телефонных нежностей, были и письма, изобильные словами близости (от воспоминаний тесно в груди и горько во рту)... был он, и была его Дина, всё та же, но её как будто бы становилось меньше. Сколько ни обливай свой предмет влагой любовных воображений, он иссыхает быстрее, стоит только прервать кровопускательный процесс живого общения.
А что вы удивляетесь?
Конечно кровопускательный!..
Не то что влаг воображения, не хватит и скупых жидкостей мужского и женского наслаждения!
Тут без крови никак...
На ней всё, на кровушке, господа!
Без неё, сердечной, обсыхает скоро и неотвратимо дельфин любви на опустевшем пляже счастья. Кровопускание и омывание кровью только в совместности эффективно, только в живой, ни на день не прерывающейся сиюминутности. Да, знаю, и это не спасает, знаю... но в войнах и перемириях повседневности мужчина и женщина всё же пьют кровь друг друга, питаются друг другом, и если они не вампиры, не прирождённые кровопийцы, может надолго хватить этой универсальной жидкости жизни, более живительной, более ценной, чем даже освящённые оргазмом секреты репродуктивных желёз.

                Будут ли дни мои ясны, унылы,
                Скоро ли сгину я, жизнь загубя, —
                Знаю одно: что до самой могилы
                Помыслы, чувства, и песни, и силы, —
        Всё для тебя!

Эта апухтинская тюрьма и есть простое человеческое счастье.
Общая спальня, незаменимый храп.
Всё для тебя!
Всё... даже храп.
Проснуться в тишине одиночества — о пугало рода человеческого, о ужас... — свобода!
Лишь в единении...
Лишь переплетшись, как моток лески, который уже не размотать. Семейный рай востребует неразвязуемой перепутанности, трогательно именуемой взаимностью.

— Здравствуй, девочка! Как хорошо, что ты позвонила! Ты откуда в такой час?
— Я в Москве и...
— Так что ж ты не у меня?..
Трудно теперь вспомнить, почему он мог тогда задать такой ­вопрос?
Кажется, он тогда приехал в ­Москву чуть раньше жены.
Какая теперь разница!
Ну спал один.
Ну позвонила.
— Нет, Борик (его хлестнуло непривычным уменьшительным), я наверно, не смогу прийти.
— Почему?
— Дима вышел ненадолго, там что-то с мотором... Если он войдёт, я положу... ты не обидишься?
И дальше его бесшумно вдавливает в матрас неторопливым рассказом. Коротко вот что: они с Димой в Москве — в командировке от её фирмы. Ей поручили тестировать какой-то дефектный блок на Тойоте, отказывающий в зимних условиях. Тестирование ей, как эмигрантке из России, поручили проводить в Москве (зимние условия), и она взяла Диму с собой водителем. Нет, ну сам же Бог велел... он же как раз водитель. А вернулся Дима ещё до того. И нежданно. За три года изгнания он оброс в Москве новыми друзьями и женщинами. Сообщал ей во Франкфурт, что собирается жениться, даже день регистрации назвал. А в самый этот день вдруг торжественно позвонил в дверной звонок их франкфуртской квартиры.
Любовь.
Дима теперь другой — повзрослевший и умудрённый, он больше не мучает её, теперь он — само внимание и предупредительность.
— И вообще, когда я постриглась наголо, все сказали: «Ты с ума сошла!», и только он один сказал: «Уважаю!»
Слов не так уж и много было.
— У женщины, — говорит, — есть такая... ну, как тебе сказать, помнишь из органической химии... свободная валентность (он вспомнил — действительно что-то там такое есть... было...). Так вот, у каждой женщины имеется такая свободная валентность, что ли? И её должен кто-то закрывать. Ты меня понимаешь?..
Ну конечно «я тебя понимаешь!».
Нехитрая драма столь милой ему женщины понятна и проста.
Чтоб не обернулась драма трагедией, её разумным способом ­плавно переводят в комедию.
Или в фарс?
А может быть, в грёзофарс?
Слишком ясное понимание нужд ведёт к выверенно тривиальным решениям, к «правильным ответам».
Драму переименовывают обратно в Диму.
Метод проб и ошибок: недореализованных грёз + фарс = грёзофарс.
Никаких безумств, расчётная норма!
...хотя...
Всей небольшой своей человеческой силой она оттолкнула от себя тяжкий концертный рояль жизни-как-она-есть, в попытке обрести жизнь, которой хочется. Отчаянный рывок получить то, что любит, чтобы не любить обратно то, что получила.
Рояль неохотно отъехал, дал ей несколько полных вдохов жизни, которой хочется, но!.. предательский уклон судьбы... и вновь наехал, окончательно придавив её к глухой стенке участи. Три года свободы, две... ну может, три недели любви — и к ней вновь постучалась жизнь-как-она-есть.
Нет, не бетховенская судьба...
Ничего грозного, никаких та-та-та-тааа.
Ко всеобщему удовлетворенью — жизнь-как-она-есть и есть именно то, чего хочется.

Потом они простились, поцеловавшись по телефону.
Потом он лежал глазами в потолок.
Потом понял, что у него одубела рука, стискивающая телефонную трубку.
Потом положил трубку на постель... туда, где Дина спала прошлой зимой, занимая место, по праву принадлежащее другой, а ей доставшееся по запоздалой страсти.
Трубку клал, выпростав руку во всю длину, и почувствовал мягкий мурашный холод несогретой простыни.
Потом посмотрел на часы — почти одиннадцать утра.
...как-она-есть, и есть та, которой... которую... именно то, чего...
Потом закрыл глаза.
Спокойно было думать, что прекрасное одиночество недолго, что скоро приедет Ира, и всё будет хорошо. Ведь сам он не хочет никакой другой жизни, кроме той, что у него счастливо есть. Тут за самый хвост поймалась мысль, что, видимо, раз «будет хорошо», значит сейчас — не очень... хотя простыни давали нежную убаюкивающую прохладу руке, положившей, но так и не отпустившей телефонную трубку.
Глазами в белый потолок.
Нет, веками...
Глазами — в кромешную тьму подвечья.
Потом уснул и...

Всё становилось больше.
Первая неприятность — обычное соступание с тротуара на проезжую часть.
Острым ударило в поясницу... так всегда, когда он неправильно оценит высоту ступеньки.
Сморррщился от знакомой резкой боли в крестце и с ненавистью оглянулся на щербатую тротуарную бровку.
— Так ведь и позвоночник можно!..
Пока пересекал улицу, успел задуматься и как-то досадно спотк­нулся о бровку противоположной стороны.
— Да блллиннн, что ж за хрень-то такая, ну ты сссмотри, а!
Взбежал к себе на третий этаж... почему-то одышка... не обратил внимания... нет, не так — внимание обратил, значения не придал. Вставляя ноги в тапочки — процесс автоматический, совершавшийся параллельно с включением света в прихожей, — промахнулся.
И мимо света и мимо тапочек.
Тапочки были на месте, выключатель тоже — глаза подтвердили это, но он не попал ни рукой, ни ногой туда, куда ежевечерне, не ­глядя, попадал уже много лет.
Квартира как-то приветливей смотрит, просторней, что ли!
С удовольствием мерил гостиную большими шагами — и как это он не замечал, что она просторна.
Вечер провёл у телевизора — казалось, даже экран как-то побольше.
— Будильник! — пошарил рукой, засыпая, но в темноте не сразу нащупал, не достал... пришлось тянуться изо всех сил.
Достал.
Завёл на 7.00.
— Да что со мной, в конце концов?! — он вновь держался рукой за поясницу, яростно вперившись глазами в бровку тротуара, с которой только что опять неудачно соступил.
Вспоминая вчерашние незадавшиеся сшагивания и спотыки, не мог взять в толк... — кажется?.. или она действительно стала выше.
Рядом вскрик — упала женщина.
На четвереньках стояла прямо на проезжей части, вокруг собирался народ, пока двое мужчин с трудом подымали. Женщина массивная, за пятьдесят. Ушиблена голова, порван чулок, рассечено колено, кровь на лице. Сумочка скончалась на мостовой, разинув рот, вывалив пёстрый кишечник дамских подробностей.
Посмотрел через дорогу — там тоже толпилось.
Жестикуляция, голоса... кто-то тыкал пальцем в его сторону...
Явно обсуждалась увеличившаяся высота тротуарной бровки и ширина самой улицы.
При внимательном взгляде уже не оставляло сомнений.
Вновь уставился на тротуарную бровку и тут услышал рядом: «Вы тоже обратили внимание?»
— Да, а чт... — но подняв глаза, поймал спину уходящего, — что это такое? — механически закончил фразу. И только теперь заметил — улицей шевелит общее замешательство.
— И у вас тоже?..
— Да, входную дверь перекосило, не закрывается!..
— Дверь?.. У нас вон лестничный марш разорвало... теперь перепрыгиваем! Дети в школу не пошли... дома сидят! А х...ли делать?
— Ну и что они там себе думают?
Вокруг слышались тупые чугунные звяки — люки проваливались в жерла канализационных колодцев.
Всё становилось больше.
Асфальт стал дырявым, как швейцарский сыр.
Из одного колодца валил пар, из другого хлынул кипяток.
«Ладно... пора, — подумал себе, — без меня разберутся... только ступать осторожно, не провалиться бы».
Уходя, волок за собою серьгу нелепых вопросов: кто?.. кто они?.. где там?.. — и  растерянно хмыкнул навстречу разбухающему и трескающемуся миру.

Когда проснулся — последнее, о чём хотелось думать, было первое, самое важное.
Сел на кровати:
— Определённо не конец света! Ну, подумаешь... муж вернулся.
Но умываясь, неторопливо завтракая, включая компьютер, проверяя почту, знал, что думает не о том. То есть именно о том, а не об этом... не о том, что вернулся муж.
Вышел в сырость Замоскворечья, пожал плечами: «Отрастут!» — и зашагал бодро.

*  *  *

                Не для житейского волненья,
                Не для корысти, не для битв,
                Мы рождены для вдохновенья,
                Для звуков сладких и молитв.
                Александр Пушкин

Поздняя московская осень элегантно лежит на мальчике чёрным кашемировым пальто, и прогулка напоминает их походы с Диной. Только тогда — медленно, смакуя минуты, соединённые свежей памятью тел, не закрывших ещё поры утренней любви, хранящих на коже следы любовных влаг, — лукавые километры пауз между любовью и любовью.
А это правильная одинокая проходка.
Полезная, даже несколько лечебная в виду дежурных кардиологических потребностей.
Всё та же Большая Ордынка... те же церкви наизусть.
Смешно или горько?
Он не тосковал по ней.
Она тяжело плавала в сердечной жидкости, которую он никогда не называл кровью, потому что знал себя неспособным к настоящим кровосердечным страданиям. Вообще, мальчик никогда не убивался по женщинам, но всякий раз грустил и как-то томительно ими болел.
А ведь всё понятно — он ничего не мог ей дать.
Ничего из того, что нужно.
Ходячий склад ненужных вещей.
Всё, что он давал и мог дать с избытком, оказывалось нужно ­женщине лишь как милая, но несущественная прелюдия к браку — основной житейской теме, реализующей надежды.
Он даже не мог попенять им, что они его предают, потому что не вкладывал в женщину ничего из того, что понятно ей как доверие и надежда.
То есть ничего из того, что вообще можно предать.
Ты ж не опираешься на них!
И опоры не обещаешь!
Всем видом демонстрируешь... самим фактом встреч в твоём семейном доме и наглыми сек­суальными праздниками на супружеской постели.
Ты хочешь женщину — как впечатление, вот и получаешь их, как впечатления. Скажи им спасибо, помолись ангелу твоему, который любит тебя настолько, что всё это позволяет и...
— И что? — почти вслух у мимохожей московии.
Кто-то оглянулась.
Оглядываются почти всегда женщины.
Ты б хотел, чтоб они, словно книги, смиренно стояли на полках в ожидании твоей руки, твоего интереса полистать? Не треснешь от наглости?
— Неа, не тресну! — уже автоматически.
Потому что, произнеся слово «смиренно», он унёсся на крепких плечах крылатого воспоминания далёко от Дины и её вернувшегося мужа.
Из мечты в мечту — из тоски в тоску — из горечи в горечь.
...мрамор бедра, плоть без запаха... маленькая тёплая нецке...
Не вспомнить было ни вкус её рта, ни вкус её лона.
...бесстрастная самоотдача, бессильное жертвоприношение...
смиренница слишком смирная
слишком испуганная жизнью
слишком настроенная на matrimonio.
С воспоминанием прибежали нежность и желание вновь развернуть, как простынку, маленькую русую женщину, всей ласковой бессовестностью рта надругаться над её интимностью, осрамить её всю... и потом скрыть под собою почти целиком, чтобы только страдающий мокрый лоб чуть выступал из-под его плеча, чтоб только её маленькая вагина знала, как непропорционально велик для неё этот стареющий кит.
Хотяяя, какая непропорциональность?
Женское так эластично...

*  *  *

Вечером отыскал в компьютере письмо, что получил от Дины на следующий день после расставания во Франкфурте. Было оно всем хорошо, но что-то слегка царапнуло.

"...Я не спала ещё очень долго, все не могла отключиться от представления, что ты там сейчас в вагоне — один, седой ёжик затылка, сложил этак губы и слегка посапываешь, устраиваешься на лежанке... или ещё смотришь в окно... нет, в окне же темень, отражающая всё то же, что ты и так видишь, — что туда смотреть...если только пожелать взглянуть на всё это из другого мира...
Наверное перебираешь, словно стеклянные шарики в горсти, всё, что было за эти недели — слова, движения, выражения лиц, порывы... замечаешь некоторую усталость и гонишь лёгкое разочарование..."

Да, он тогда ехал, наполненный близкими воспоминаниями.
Но ни усталости, ни разочарования...
Нет, не стекляшки были его тогдашние мысли о Дине, о любви на подпиравших матрас стопках книг («принцесса на словарях»), о её коже, липкой от его семени, о спутавшихся огромных волосах, о чарующем признании, которое он буквально держал в руках... бережно-­бережно, как цветок, что хранил в тюрьме сошедший с ума от любви простак по имени Хозе: «La fleur que tu m’avais jetee, Dans ma prison m’etait restee...» . Он, наивный, всё ещё оставался во власти райского напева Бизе, ибо влажная женщина в твоих руках, признающаяся тебе в любви — не до!.. заметьте, не до, а после близости — и есть райский напев, сама подтвердившаяся вера в рай!
Но Дина — уже тем письмом испытал он лёгкую горечь — похоже, больше не могла длить его веру, потому что теряла свою. Она подстилала соломку под уже предрешённое... что?.. приземление!
И не виновата, так поступаем мы все.

Это теперь только так, а потом эти дни составятся в мозаику, приобретут своё особенное благозвучие и соберутся в памяти отдельным тайным островком, который чем дальше, тем  необыкновеннее и...  не хватает слова... «неповторимее», наверное, подошло бы.
И в самом деле, неизвестно, когда ещё мы встретимся,

Уже тогда знала, что больше они не встретятся.

"и это уже будешь другой ты, другая я, другое время и другой воздух вокруг нас... У меня ко всему этому прибавляется ещё и очень живое понимание, что все что угодно может быть в  с а м ы й  последний раз из-за того, что  мы так «внезапно смертны». Я бы ещё добавила «внеочерёдно» смертны, но это уже от себя.
Люблю тебя, Борик мой! Люблю слушать, и смотреть, и вдыхать, и ловить тепло твоей нещедрой ласки".

Ух ты... моя ли ласка ещё не щедра... — ну ладно, как скажешь, девочка!

"И просто люблю — там, в отдалении, в других странах и других занятиях, заботах. Люблю быть твоей Диной, люблю, когда ты приглашаешь меня в свой мир, свой «дом», в себя, ведёшь за руку и оделяешь сокровищами...
Целую, целую, целую, целую..".

«Целую, целую, целую, целую...» — в контексте предрешённости это звучало как диминуэндо похоронного звона.
Да, друг мой, целую...
...целую «вечность» предстоит тебе провести без меня.
Долго это, Диночка, ой, долго...
Но я понимаю тебя, ты, как и прежде, рассчитываешь на «внезапную смертность», надеешься, что «вечность» твоя кончится скорей, что ­самолёт всё-таки упадёт.
Какой-нибудь самолёт.
Где-нибудь между Москвой и Франкфуртом.
Не с тобой на борту, так на голову тебе.
И решит, наконец, entg;ltig  твою проблему... поможет не по­желавшей бороться за жизнь, которой хочется, избавиться от ­жизни-как-она-есть.
А впрочем, какой жизни тебе, Диночка, в действительности ­хо­чется?
Я ведь и этого не знаю.

*   *   *

Назавтра повторил прогулку.
Тем же бодрым шагом — по мусорному Замоскворечью.
На ходу легче разбираться в неприятностях, меньше вязнешь в сомнениях. А разбираться пора. Пора завязывать узелки, чтоб не распушился и не расплёлся весь этот экзистенциальный меланж. Так что ж в итоге знал мальчик, чего не знал, а чего и знать не мог?

Первое:мог он знать и знал, что жизнь — это не то, чего хочется, а то, что есть. Так она складывается для большинства. Если твоя жизнь... сиречь, то, что есть, одновременно ещё и то, чего тебе хочется, считай себя везунчиком и не рассчитывай на понимание. Можешь, — если грудь переполнена вдохом, — писать стихи о счастье, а хоть даже и о блаженстве, но не надейся ими кого-то тронуть. Люди почти ничего не знают о счастье и питают неприязнь к счастливцам, а трогает их только то, что они знают, что отвечает их опыту, что похоже на них и их тяжелую хронику. Жизнь люди знают как беду. Хорошо знают... и сразу узнаю;т в лицо.
Так что можешь даже и не предлагать им Италию:

"эту невозможную страну
с неземным её очарованьем".

Второе: этого по наивности мальчик «как бы» не знал: житейская мудрость — это научиться желать не то, чего хочется, а то, что есть. Не знал, но узнавал теперь, узнавал через женщин... в свои «без малого много» отдавая себе, наконец, отчёт в том, что живут они не ради интереса к жизни, не ради наслажденья ею, а ради исполнения в ней совершенно определённой, всегда одной и той же, но для каждой из них неизменно главной роли.
Не сказать чтоб вот прямо-таки не знал.
Верить не хотелось.
Да даже не то что не хотелось, — надеялся на лучшее.
Нет, не на лучшее... на другое.
Попутно выяснилось, — лучшее для него всегда и было другое, не то, чем живут они...
Кто они?
Да все.

Третье, что он знал, но с некоторой долей неточности: потеряв ­надежду быть с тобой всегда, женщина вообще перестаёт желать быть с тобой.
Знал.
Но надеялся на лучшее.
Не подтвердилось.
Чтобы продолжать иметь женщину, ты должен ей лгать обещаниями скорогрядущего освобождения от прежней жизни ради соединения с ней в жизни новой. Это элементарно! Об этом все романы и бесчисленные сериалы! Он лишь потому до сих пор не усвоил правило выгодного обмена лжи на взаимность, как единственно эффективную стратегию обладания, что остался счастливым нежнокожим мальчиком, так и не превратился в сплошную сухую мозоль грубого опытного мужчины.
Женщина обменивает наслаждение своим телом на гарантии устойчивости своего положения.
Какая бедность, какое горькое самообкрадывание... — думал нарциссический мальчик, старательно избегая даже в уме слова ­убожество.
Как можно добровольно отказать самой себе в нём?
Ну ладно — Светочка!
Но ты?..
Как могла ты безжалостно перевязать фаллопиеву трубу общения?..
Ведь неизбежно овулирующие яйцеклетки твоей душевной жизни будут безрезультатно отмирать, не оплодотворённые сперматозои­дами моей нежности, моего смысла...
Так обокрасть себя!?
Променять оставшуюся жизнь на воспоминания!
Впрочем, бедные спокойно спят.
Наверно, в этом всё дело — в спокойном сне.
Без волнений, без счастливого предвкушенья встреч, но и без ­горького послевкусия разлук.
Зато с мужем под боком.
Ходим под Богом, но некоторые ходят под боком.
И спят.
Без расставаний не было бы встреч?.. — ну так пусть и не будет!
«Никаких разносолов, салатов, соусов — не хочу привыкать. За ­кефир отдельное спасибо...» — Жванецкий пошутил обо всём.
В том числе и об этом.
Какое простое рассужденье!.. — разумным самоограничением ­покупается кефир надёжной повседневности.
И с чего ты вообще взял, что их может связывать с тобой какая-то живительная фаллопиева труба.
Сперматозоиды нежности, сперматозоиды смысла... — да какое, к чертям!..
Есть только сперматозоид зачатия, да и тот...
Остальные — пустой расход белка.
Ну и, понятное дело, есть носитель сперматозоидов.
Какой-нибудь биологический «он».
Ровное, надёжное ничто или нечто, бессменно и безотлучно обитающее ;бок, — какая ж женщина не предпочтёт это? Наверно, есть та, которая и не предпочтёт, не захочет унять тревоги и благоухания страстей таким вот бестревожным благолепием, не согласится от­казаться от редкого хмельного ради регулярного кисломолочного. Но из двух, прошедших через его объятия за эти московские годы, ни одна не оказалась «той, которая».
И не то чтоб предпочли они благополучие счастью, нет... просто благополучие и есть их счастье, то окончательное, единственно представимое, единственно надёжное и единственно нужное счастье, единое на потребу, которое они выбирают, которое, в конце концов, и обретают, без колебаний превращая свою самую светлую жизнь в светлую память.
Выражение этого мирного счастья, — печать доброго согласия и мудрой обречённости на женском лице повсюду.
Каждый день.
Вдруг аукнуло укором, — но я же... мы же их за людей не считаем!
Откликнулось тут же, — да ведь и они нас тоже!
Они для нас — средство наслаждения.
Мы для них — средство гнездования.
Разные средства достижения разных целей.
Ни фига не совпадает.
Вааще...
И глупо хмыкнул навстречу однообразно чуждому миру, в котором ничего не совпадает, ничего не происходит, не разбухает, не трескается, не становится больше... — миру, где Апокалипсисом и не пахнет, хотя регулярно объявляют конец света.
Приди в себя!
Ты ничем не лучше, ничем не особенней других мужчин, которые хотят оставаться в пределах своей жизни, но чтобы некто нежная и удивительная, некто желанная и тёплая ждала снаружи, то есть за пределами твоей жизни, всегда готовая принять тебя в объятия, ­одарить лаской любовной за то, что ты такой...
Ну, какой... какой «такой»?
Дальше шёл чуть медленней, тормозило сложившимся размышлением. Совместность обитания — устрашающей силы рефлекс женщины, которому она в конце концов приносит в жертву всё, по веленью которого ампутирует лучшие ростки, причём, как оказалось, уже даже не ради детей (дочка Дины давно выросла и сама плодит детей от чрезмерно близких отношений с немцами).
Тогда ради чего?
Она так страшно испугалась желанности наших встреч, что по­стриглась налысо.
Сожгла мосты.
Знала, что после своих ведьминых каштановых волн ни за что не явится передо мною лысой.
А пока отрастут... справится!
С тем, что носила в себе столько лет?
Чему дала, наконец, счастливый отток?
И что теперь?..
Горькая болезнь подступает к сердцу — и жалко, и гадко... и ­понятно.
Нет сил стерпеть.
Нет права упрекнуть.


Рецензии