Кофе

      Кофе был хорош, неожиданно хорош для зимы восемьдесят седьмого года. От него поднимался горьковатый тропический пар, я грел руки о толстую фаянсовую чашку, и прихлебывал, и хлюпал, и боролся с дурнотой. За окнами был страшный, мокрый, черный декабрь, раннее утро кукольной, игрушечной и хлопотливой Лайсвейс-аллеи, с цокающими по мостовой каблучками, негромким говором и сигаретными попыхиваниями из-под капюшонов. Официантка поставила передо мной тарелку с черным хлебом и пластинками белого сыра с тмином. Это было забавно. По-видимому, я должен был это съесть. Возможно, но чугун, из которого я состоял уже наполовину, и который  подбирался к сердцу, не требовал добавок в виде остро-тминного сыра. Он требовал другого. Он требовал меня. Сожрать. Растворить. Без следа.
 
      На краю города, в клинике, умирал мой отец. От него восхитительно пахло в этот день – младенцем, запахом утреннего детского затылка, после крепкого сна. Это был неожиданный запах, неожиданный для человека, которому осталось жить восемнадцать часов. Он полусидел, и часто-часто дышал, быстро, поверхностно и уже вне жизни – далеко за пределами, положенными для нее. Правой рукой, свободной от внутривенных канюль и марлевых жгутов, он медленно писал в блокноте – у него всегда были с собой блокноты – он работал – он опять решил что-то изменить в схеме какого-то прибора.
 
      Они вышли ко мне из ординаторской, и заговорили гортанными цыганскими голосами, перебивая друг друга. Они убеждали меня в необходимости повторной операции. Они убеждали. Они не понимали, что я опять отдам его им, потому что мне больше некому его отдать, и еще, что я знаю все их способы, ужимки, маленькие поганые рецептики, и все, чего я хочу – это их искусство в создании его предсмертного сна, когда мозг освободится от связей с рассеченной грудиной и болью. Очень сильной болью.
      
     И ребятки не подвели. ГОМК. Гамма-оксибутират натрия. Когда четыре часа операции, некоего дидактически верного действа, привели к вердикту, произнесенному на неизвестном мне литовском, ребятки показали себя искусниками – ГОМК подарил ему скольжение, шипение снега, моменты полета, свежесть, легкость, вдох полной грудью, и – черный шелк в конце, совсем не страшный и долгожданный. Когда они везли его в операционную, отец поднял руку и показал мне большой палец. Он улыбался. Он знал. Он был счастлив.
 
      Кофе был налит в чашку белого фаянса, изящную и тяжелую. Его не обязательно было пить, хватало зрелища – ложечки, щипчики для сахара, блюдо, покрытое кружевной салфеткой, посреди которой – три пузатенькие бутылочки ледяной воды, одна из которых, судя по этикетке, была с пузыриками и настоем лимонной корки. Забавно. Кофе наливала Карен, чудная породистая кобыла, с великолепными широкими бедрами и неожиданным острым и нервным разрезом ноздрей. Она была вся золотистая, замшево-пушистая и умная. Я сидел в ее офисе, откинувшись на спинку кресла, я был гость аус Гросс Русланд, я был Херр Доктор, и Карен в качестве младшей коллеги выеживалась безмерно – демонстрировала гемютлихкайт унд дас эвиг вайблихе. Во время первого знакомства я не вынес ее штуттгартского немецкого, и она, с улыбкой и реверансами, перешла на канадский английский – тоже неплохо.
 
      Пальцы у нее были тонкие, длинные, она почему-то их прятала, и очень быстро выпытывала – почему коллеги из Вашей страны ухитряются продавать такие  инкредибл энд инкосивибл объемы препарата, который НЕ ДОЛЖЕН продаваться в таких фэбьюлэз энд анбеливибл количествах… А я дышал с трудом, и не хотел ее слушать, потому что от нее пахло ребенком, и – немного - крахмальным бельем. И еще – потому что я давно оглох и ослеп, и хотел смыться из офиса и побродить, и почитать, и почеркать в блокноте. Хотелось сигары и сна, а вместо этого, я, лениво и с бархатом в голосе, излагал девочке о том, что, уфф, чтоб вам всем пусто было, ай персив олл фьютилити оф май эттемпт то конвинс ю - видите ли, дело в том, что за вот эту вот зарплату, на то, что продвижение продукта «офф-лэйбл», сиречь за пределами берлинских приличий,  не есть хорошо, мне глубочайшим образом начхать, потому что я тоже умный, и в полчаса могу нахерачить обоснование патогенетической связи хронического простатита и би-пи-эйч, сиречь доброкачественной аденомы…

     Я сквозь полузакрытые веки скользил взглядом по ее высоким скулам, по еле заметному следу пудры на щеке, по сдержанно, и вместе с тем упрямо рвущейся вверх и наружу груди - экая мечта любого средненемецкого прыщавого подростка, а также любого солидного крепкого пруссака или мекленбуржца, ну и тем более изгоя без роду-племени, вроде меня... Экая нелепица, передо мной Карен, сияние и аромат, а у меня в висках стучат тихие отцовские слова-обрывки, вздохи, взгляды.

     Три вещи для него сложились в жутковатый не то кукиш, не то кристалл... Три вещи - ствол, музыка и кофе - всплывали во снах, вначали почти убивали, потом обесцветились, стали гравюрой на стене.

     Стих первый. На него посматривал эсэсовец из Политише Абтайлунг концлагеря, скучая, медленно, не торопясь, что-то писал. Отец - полумертвый подросток - стоял перед ним навытяжку, боясь шелохнуться, и впитывал увиденное - петлицы шарфюрера, парабеллум, лежащий на столе и остро воняющий ружейным маслом, и еще кое-что - запах кофе из недопитой стальной крышки от термоса. А в окно рвался штраусовский вальс из лагерного громковорителя...

     Стих второй. Два года спустя - следователь СМЕРША, пахнущий "Шипром", спокойный как удав, скрипел пером, попыхивал трофейной сигарой, потягивал крепчайший черный кофе из дурацкого стакана с подстаканником, из коридора доносился вальс, опять вальс, никак не Штрауса, но вальс, будь он проклят.  А на столе лежал ТТ, черный, ухоженный, тускло поблескивающий...

     Карен потом куда-то пропала. Им свойственно куда-то пропадать. Через год выясняется, что сердечный друг, какой-нибудь андалусиец или сард, уволок ее в Анды или в сельву, и там они дышали холодом или гнусной душной слизью, кутаясь в грубую шерсть или плавая в поту и покрываясь рубцами от укусов клещей и песчаных мух. Потом они возвращаются, уже без облака вокруг, в голосе появляется гортанность – след вечерних песнопений или утренних криков. И пахнут – карболкой или тиной – как повезет. Они становятся чуть более свободны и грубоваты, чем это нужно для остановившейся минуты, зернистого света, радуги под воспаленными веками. Они скользят мимо, и шелково шумят, исчезая, и их жаль.
 
      А он приходит. Ему со мной не скучно. Скорее забавно. Он, как и положено немчуре, сентиментален, пускает слезу, слушая Моцарта, или видя мои брылья и залысины в зеркале. Он плохо переваривает мою лень и блокноты, полные невнятицы и несостоявшегося. Он обожает идти рядом со мной по мокрой мостовой, тогда дурнота отступает, и кажется, что скоро начнется последнее скольжение, все быстрее и быстрее, сквозь крутящиеся хлопья и черноту. И еще – мы с ним оба остро ненавидим кофе.   


Рецензии
Александр, по вашему совету прочёл, и прочёл не один раз. Мне сложно написать более менее приличный отзыв, потому что слог ваш качественный, начитанный, исходит от души. Это поток эмоций, ощущений, воспоминаний, метафор, очень остро всё. Мне было бы приличнее всего промолчать и сойти за умного.

Сейчас я пью кофе. Это дрянной зерновой кофе, пропущенный через офисную кофемашину. Он мне нужен для того, чтобы мозг не уснул - работа, тренировки, арты, проверка домашнего задания сына, построчный набор текста своего романа, который я буду писать всю жизнь и ещё в наследство оставлю... Без кофеина сложно в этом мире что-то успеть сделать. Но это не значит, что я его люблю. Я его любил не здесь, а на отдыхе, просыпаясь утром где-нибудь в Испании, гуляя по набережной. Или на даче, заварив в турке, встречая новый солнечный летний день. Как и в истории с вином, я бы мог смаковать вкус и попытаться раскрыть его и изложить в прозе, но сейчас кофе имеет гадостный кислый привкус, оно не нравится моему организму и работает исключительно как стимулятор нервной системы.

Я прекрасно помню запах ребёнка, я ещё не забыл, моим детям ещё мало лет. И я помню тот момент, когда отец лежал в палате торакального хирургического отделения областной больницы, и как врач мне рассказывал, что у него он там вырезал из лёгкого, тимуса и перикарда. А отец лежал, как ребёнок, перемотанный бинтами, голый, беспомощный, с титановыми скобами на рёбрах. У меня такое чувство, что все люди в конце концов снова превращаются в детей. Бог пощадил отца, он дал ему уже больше десяти лет, подарил двух внуков и, пусть и ограниченную, но всё же жизнь. И я вот тут сижу и думаю, как мне вот сейчас запечатлеть те мгновения, проведённые вместе с ним, чтобы снова и снова переживать их? Воспоминания - это всё, что остаётся нам после смерти. После ваших произведений хочется, пока ещё есть время, разговаривать с ним. Спасибо вам, что вы заставили меня об этом задуматься.

Дмитрий Кальянов   14.02.2024 14:22     Заявить о нарушении
Рад.
Рад тому, что вызвал эти эмоции, эти желания вспомнить, заново ощутить.
Спасибо!!!!!

Александр Эдигер   19.02.2024 12:44   Заявить о нарушении
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.