Кофе
На краю города, в клинике, умирал мой отец. От него восхитительно пахло в этот день – младенцем, запахом утреннего детского затылка, после крепкого сна. Это был неожиданный запах, неожиданный для человека, которому осталось жить восемнадцать часов. Он полусидел, и часто-часто дышал, быстро, поверхностно и уже вне жизни – далеко за пределами, положенными для нее. Правой рукой, свободной от внутривенных канюль и марлевых жгутов, он медленно писал в блокноте – у него всегда были с собой блокноты – он работал – он опять решил что-то изменить в схеме какого-то прибора.
Они вышли ко мне из ординаторской, и заговорили гортанными цыганскими голосами, перебивая друг друга. Они убеждали меня в необходимости повторной операции. Они убеждали. Они не понимали, что я опять отдам его им, потому что мне больше некому его отдать, и еще, что я знаю все их способы, ужимки, маленькие поганые рецептики, и все, чего я хочу – это их искусство в создании его предсмертного сна, когда мозг освободится от связей с рассеченной грудиной и болью. Очень сильной болью.
И ребятки не подвели. ГОМК. Гамма-оксибутират натрия. Когда четыре часа операции, некоего дидактически верного действа, привели к вердикту, произнесенному на неизвестном мне литовском, ребятки показали себя искусниками – ГОМК подарил ему скольжение, шипение снега, моменты полета, свежесть, легкость, вдох полной грудью, и – черный шелк в конце, совсем не страшный и долгожданный. Когда они везли его в операционную, отец поднял руку и показал мне большой палец. Он улыбался. Он знал. Он был счастлив.
Кофе был налит в чашку белого фаянса, изящную и тяжелую. Его не обязательно было пить, хватало зрелища – ложечки, щипчики для сахара, блюдо, покрытое кружевной салфеткой, посреди которой – три пузатенькие бутылочки ледяной воды, одна из которых, судя по этикетке, была с пузыриками и настоем лимонной корки. Забавно. Кофе наливала Карен, чудная породистая кобыла, с великолепными широкими бедрами и неожиданным острым и нервным разрезом ноздрей. Она была вся золотистая, замшево-пушистая и умная. Я сидел в ее офисе, откинувшись на спинку кресла, я был гость аус Гросс Русланд, я был Херр Доктор, и Карен в качестве младшей коллеги выеживалась безмерно – демонстрировала гемютлихкайт унд дас эвиг вайблихе. Во время первого знакомства я не вынес ее штуттгартского немецкого, и она, с улыбкой и реверансами, перешла на канадский английский – тоже неплохо.
Пальцы у нее были тонкие, длинные, она почему-то их прятала, и очень быстро выпытывала – почему коллеги из Вашей страны ухитряются продавать такие инкредибл энд инкосивибл объемы препарата, который НЕ ДОЛЖЕН продаваться в таких фэбьюлэз энд анбеливибл количествах… А я дышал с трудом, и не хотел ее слушать, потому что от нее пахло ребенком, и – немного - крахмальным бельем. И еще – потому что я давно оглох и ослеп, и хотел смыться из офиса и побродить, и почитать, и почеркать в блокноте. Хотелось сигары и сна, а вместо этого, я, лениво и с бархатом в голосе, излагал девочке о том, что, уфф, чтоб вам всем пусто было, ай персив олл фьютилити оф май эттемпт то конвинс ю - видите ли, дело в том, что за вот эту вот зарплату, на то, что продвижение продукта «офф-лэйбл», сиречь за пределами берлинских приличий, не есть хорошо, мне глубочайшим образом начхать, потому что я тоже умный, и в полчаса могу нахерачить обоснование патогенетической связи хронического простатита и би-пи-эйч, сиречь доброкачественной аденомы…
Я сквозь полузакрытые веки скользил взглядом по ее высоким скулам, по еле заметному следу пудры на щеке, по сдержанно, и вместе с тем упрямо рвущейся вверх и наружу груди - экая мечта любого средненемецкого прыщавого подростка, а также любого солидного крепкого пруссака или мекленбуржца, ну и тем более изгоя без роду-племени, вроде меня... Экая нелепица, передо мной Карен, сияние и аромат, а у меня в висках стучат тихие отцовские слова-обрывки, вздохи, взгляды.
Три вещи для него сложились в жутковатый не то кукиш, не то кристалл... Три вещи - ствол, музыка и кофе - всплывали во снах, вначали почти убивали, потом обесцветились, стали гравюрой на стене.
Стих первый. На него посматривал эсэсовец из Политише Абтайлунг концлагеря, скучая, медленно, не торопясь, что-то писал. Отец - полумертвый подросток - стоял перед ним навытяжку, боясь шелохнуться, и впитывал увиденное - петлицы шарфюрера, парабеллум, лежащий на столе и остро воняющий ружейным маслом, и еще кое-что - запах кофе из недопитой стальной крышки от термоса. А в окно рвался штраусовский вальс из лагерного громковорителя...
Стих второй. Два года спустя - следователь СМЕРША, пахнущий "Шипром", спокойный как удав, скрипел пером, попыхивал трофейной сигарой, потягивал крепчайший черный кофе из дурацкого стакана с подстаканником, из коридора доносился вальс, опять вальс, никак не Штрауса, но вальс, будь он проклят. А на столе лежал ТТ, черный, ухоженный, тускло поблескивающий...
Карен потом куда-то пропала. Им свойственно куда-то пропадать. Через год выясняется, что сердечный друг, какой-нибудь андалусиец или сард, уволок ее в Анды или в сельву, и там они дышали холодом или гнусной душной слизью, кутаясь в грубую шерсть или плавая в поту и покрываясь рубцами от укусов клещей и песчаных мух. Потом они возвращаются, уже без облака вокруг, в голосе появляется гортанность – след вечерних песнопений или утренних криков. И пахнут – карболкой или тиной – как повезет. Они становятся чуть более свободны и грубоваты, чем это нужно для остановившейся минуты, зернистого света, радуги под воспаленными веками. Они скользят мимо, и шелково шумят, исчезая, и их жаль.
А он приходит. Ему со мной не скучно. Скорее забавно. Он, как и положено немчуре, сентиментален, пускает слезу, слушая Моцарта, или видя мои брылья и залысины в зеркале. Он плохо переваривает мою лень и блокноты, полные невнятицы и несостоявшегося. Он обожает идти рядом со мной по мокрой мостовой, тогда дурнота отступает, и кажется, что скоро начнется последнее скольжение, все быстрее и быстрее, сквозь крутящиеся хлопья и черноту. И еще – мы с ним оба остро ненавидим кофе.
Свидетельство о публикации №222090701047
Сейчас я пью кофе. Это дрянной зерновой кофе, пропущенный через офисную кофемашину. Он мне нужен для того, чтобы мозг не уснул - работа, тренировки, арты, проверка домашнего задания сына, построчный набор текста своего романа, который я буду писать всю жизнь и ещё в наследство оставлю... Без кофеина сложно в этом мире что-то успеть сделать. Но это не значит, что я его люблю. Я его любил не здесь, а на отдыхе, просыпаясь утром где-нибудь в Испании, гуляя по набережной. Или на даче, заварив в турке, встречая новый солнечный летний день. Как и в истории с вином, я бы мог смаковать вкус и попытаться раскрыть его и изложить в прозе, но сейчас кофе имеет гадостный кислый привкус, оно не нравится моему организму и работает исключительно как стимулятор нервной системы.
Я прекрасно помню запах ребёнка, я ещё не забыл, моим детям ещё мало лет. И я помню тот момент, когда отец лежал в палате торакального хирургического отделения областной больницы, и как врач мне рассказывал, что у него он там вырезал из лёгкого, тимуса и перикарда. А отец лежал, как ребёнок, перемотанный бинтами, голый, беспомощный, с титановыми скобами на рёбрах. У меня такое чувство, что все люди в конце концов снова превращаются в детей. Бог пощадил отца, он дал ему уже больше десяти лет, подарил двух внуков и, пусть и ограниченную, но всё же жизнь. И я вот тут сижу и думаю, как мне вот сейчас запечатлеть те мгновения, проведённые вместе с ним, чтобы снова и снова переживать их? Воспоминания - это всё, что остаётся нам после смерти. После ваших произведений хочется, пока ещё есть время, разговаривать с ним. Спасибо вам, что вы заставили меня об этом задуматься.
Дмитрий Кальянов 14.02.2024 14:22 Заявить о нарушении
Рад тому, что вызвал эти эмоции, эти желания вспомнить, заново ощутить.
Спасибо!!!!!
Александр Эдигер 19.02.2024 12:44 Заявить о нарушении