Глава NN Боров и Подполковник. On the road incl. Г

 
Глава NN Боров и Под-ник. On the road incl. рассказ "Гоша-пирожок"

Николай Ангарцев (nestrannik85yandex.ru)

                Глава NN (части I-III), рассказывающая, как порой возникает дружеская привязанность, где, казалось, совсем ей не место, и названная

                «Боров & Подполковник. On the road»

                I
               
                Меж тем, ситуация на дороге отобразилась следующая: услыхав, различимый даже в салоне, явный хлопок разрываемой шины, Боров, кратко, но содержательно ругнувшись, всё же удержал на полотне вильнувшую было машину, и тормознув ручником, замер у обочины. Было ясно: одно из колёс разодрано в хлам здоровенным осколком бутылки, коими местная шпана, находя в том только им ведомую радость, усыпала проходящий мимо их хижин участок трассы. О том, что это могло быть поделано с умыслом, и отнюдь недобрым, Боров как-то не подумал. Не без удовольствия, предвкушая разминку после почти часового сидения за рулём, он потянулся, выбрался из машины и неожиданно для себя, сделал несколько физкультурных наклонов. Радостно ощущая встрепенувшиеся мышцы, моментально приобрёл благодушно-уверенное настроение, которое лишь укрепилось, когда из багажника он вытащил крестообразный «балонник», мигнувший на солнце гладкостью нездешней хромировки, — так удобно лёгшим в руку, что стало ясно сразу — предстоящая замена колеса будет недолгой.
                Однако (как без того?), едва присев на корточки, чтобы начать разбалчивать лопнувшее колесо, он услыхал резкий скрип тормозных колодок и шуршание покрышек по гравию — кто-то очень возжелал помочь… Приподнявшись, Боров увидал метрах в 5 от себя вставшую «девятку», вида не чтобы страшного, но настораживающего: на переднем бампере фурункулам желтели два внушительных размеров «противотуманника»; неоднородная, но полная тонировка всех стёкл выдавала склонность владельцев если не к таинству ритуалов, то хотя бы к интиму. Их же размах души выражала кривоватая надпись на переднем крыле: «Kings of the Road». Да и сами kings не замедлили явить себя белу свету: отсалютовав нещадным клацаньем дверных замков посредственной сборки, на дороге возникла весьма колоритная троица. С водительской стороны, шумно пыхтя, перебирал ногами крепыш с маленькими, злыми глазками и угрястым лицом. Похоже, понимание правильного образа жизни не было доминирующей чертой, переданной ему по наследству, впрочем, как и многое другое из полезного. Хотя… Кто возразит, что в нынешние, блистательно-кровожадные времена, умение вцепиться в холку ближнему не компенсирует в субъекте слабость гуманитарного начала? С противоположной стороны обозначился, гадливо ухмыляясь, долговязый молодец в неожиданных для этой среды, крепкой здоровьем, но тупой мозгами, винтажных очках а-ля Дж. Леннон. Судя по мелькавшим за стёклами искоркам злорадного любопытства, он являлся мозгом компании. А с заднего сиденья, довеском ему, практически не открывая дверцы, просочился в щель субъект невероятной худобы с неимоверно длинными, по самые колени, руками. Неуловимо обезьянью комплекцию довершала маленькая, стриженная под «ноль», головка с глазами цвета нечищеных пуговиц солдатского х/б. Вдобавок, цвет лица привлекал внимание своим дивным, копчёным оттенком коричневого, что указывало либо на легко пристающий загар, либо, что вернее, на неспешно, но неотвратимо разлагающуюся печень.
                Не лишним будет упомянуть, что в жизни своей Боров как-то обошёлся без знакомства с творчеством Михал Афанасьича и понятно, «Мастера и Маргариту» не читал — потому никаких комичных аналогий с явившейся троицей решительно не узревал, — и правильно, поскольку незнание классики никак не влияло на грядущую печаль событий. «Парни, зырьте, какого сытого пупса занесло в наши безрадостные края!» — паскудно артикулируя и ещё менее приятно ощерясь, демонстрируя зубы, не знавшие стоматологической заботы с детства, прогнусавил Очкастый только что сочинённую хохму. «Парни», безотказно уразумев только про «пупса», покладисто заржали. «Чё, дядя, проблемка с колесом нарисовалась? Тут оно так…» — закончил он со зловещей неопределённостью. Крепыш, засунув руки в каманы, невозмутимо процедил сквозь «самоварного» золота передок: «Мы подсобим, только «лавэ» набрось, не жимсь…» — при этом широко расставил ноги, обретая себя в привычном языковом ландшафте: поза, в которой исстари, с 90-х, начинался диалог с ларёчником или армянским кутюрье из полуподвальных пошивочных. «Ну чё, отчехляешься, дядя?» — продолжал он свой отработанный годами монолог, выверенная безотказность не единожды подтверждалась привычно дрожащими руками, отдающими обязательную часть выручки этим, не ведающим мук совести, шакалам. — Нет, парни, спасибо, сам управлюсь, — Боров, демонстративно отвернувшись, присел и снова взялся за ключ, но впился напряжённым взглядом в полированную боковину дверцы, стараясь предугадать действия упырей, миролюбие которых явно было показным и недолгим. Так оно и вышло
                — Опаньки, а дядя вежливый, но непонятливый — не вкуривает в тему ни х*я! — манерно скрипнул Очкастый; Крепыш же, словно ком увесистый швырнул, провозгласив дискантом:
                — Рылом к людЯм поворотись, фраер, базар идёт! Боров распрямился, и храня точно уже ненужное достоинство, неторопливо повернулся: троица, ни разу в жизни не просоответствовав прозванию «добрых самаритян», выстроилась в гибельное для жертвы полукольцо.
                — За беспредос с вас спросят, бакланье отмороженное, я пацан правильный, вес имею… — глухо, почти без эмоций, пророкотал Боров животным рыком загнанного зверя. И зря: урки безошибочно почуяли его страх.
                — Оба, парни, зацените: дядя правильные слова знает! — Очкастый радостно взвился и с суетливостью Якубовича у хренового барабана, зачастил: — Но это земелька, уважаемый, наша! И каждый, кто не свойский, башлять обязан. Тебе ведь, дядя, намёк дали? Уважительно и без напряга — хрен ли кипешевать начал? Спиной к братве повернулся — считай, что на ботинок плюнул… А за дела мы свои ответим, коли спросят — верно, парни? — Ага, когда отыссут… — копчёный ликом, как и следовало ожидать, сипел удавленником.
                По скорому, приблатнённому речитативу, Боров без труда распознал в Очкастом сидевшего по «малолетке» — 2, край 3 года — там и нахватался. Был, по ходу, на зоне в «отрицаловке», но не в «авторитете» — так, отирался подле них, выступая застрельщиком при разборорах — с обязательным получением в рыло первым, и последующим за этим поощрительного права разок чифирнуть с блатными. Поэтому в упор глянув в глумливые стёклышки «комиссара» отряда, Боров проронил:
                — Завязывай моросить, баклан уценённый… За меня базар серьёзный будет, на тормозах х*й спустят, найдут и спросят!
                Имевший, похоже, склонность к тирадам подытоживающего свойства, снова вступил Копчёный, монотонно и зловеще: — А ты нас не стращай… Мы своё берем — шмали мальца прикупить, девчонкам шашлычка, водочки там…  Нам, бродягам правильным, лишнего не надо — а своё возьмём, без базару… А предъявят за тебя — ответим… Так сначала обосновать надо, что да как — а кто прознает? Схрон у нас тут глуховой — хоп и нема тебя, фраер, не было! — завершив тираду, Копчёный не мигая, уставился Борову в лицо и немного картинно, словно на пробах в долбанный вестерн, отвёл полу пиджака болотного цвета, болтавшегося на нём пылезащитным чехлом. Там показалась простецкой формы, круглой и без изысков, деревянная рукоятка, торчавшая из-за пояса слегка лоснящихся (а как иначе?) спортивных штанов, однозначно прилагавшихся к пиджаку такого ублюдского цвета. Напрягало то, что подобной невзрачности рукояти имелись у банальных стамесок или напильников. Те же, в свою очередь, будучи умело, «на грань», заточенными, превращались из предметов обыденно-хозяйственного свойства, в по сути, маленький штык, с единственным зловещим предназначением — лишать смертных жизни.
                Отморозки, вдохновленные уверенным спичем Копчёного, стали приближаться, и Борова внезапно прошиб ох***ный озноб, будто его целиком запихнули в морозильную камеру. С тоскливой обречённостью, понимая, что трёх шакалов не одолеть, будь ты хоть трижды Чак Норрис или Ван Дамм, он рванул внезапно ставший тесным воротник совсем недешёвой белоснежной сорочки (вот же, только начал понимать, как толковый пацан выглядеть должен), сквозь стиснутые зубы принимая леденящей жути вывод: это конец, встрял ты, паря, по самые… Но усиленно сберегая остатки талого снега надежды, принялся торопливо шарить глазами по трассе, на сколько мог видеть, в поисках спасительного участия  — авось, кто-нибудь… Но проносившиеся с равным интервалом мимо фуры, прямо-таки давили своей угрюмой отстранённостью, — похоже, у «дальняков»-профессионалов было отшлифовано долгими разъездами чутьё на зачинающееся злодейство, — и они сильней давили на акселератор, торопясь побыстрей оставить позади чужую беду. Лишь на секунду показалось, что пара цепких глаз скользнула по нему — и тут же кровь всколыхнулась, начав растапливать безнадёгу… — ан нет, прошелестела морковно-красная «шестёрочка» мимо, хотя, вроде, и притормаживала. Разглядел, по ходу, мужичок, что за «набор» тут образовался, и смекнул, что нет резона башкой рисковать, за что и кого — неведомо…
               
                II
               
                Мотнув головой, разом вышвыривая из неё остатки жалости к себе, к этим отмороженным до копчиков тварям, не чтящих понятия; к этому ёб*****му миру, который до конца, сука, таким и останется, Боров ощерился и отвёл ключ немного за спину, собираясь положить первого, кто подскочит. Ясен хер, у него ни единого шанса: сразу было видать, что троице не привыкать пускать «в замес» человечка, и он у них явно не первый. Сработались они, верняк, на славу: крепыш вытащил из кармана кастет — просто и деловито насадил его на пальцы. Нагнулся и грамотно держа руки перед собой, сделал шаг вперёд. Судя по стойке, несколько лет будущий беспредельщик хаживал в секцию бокса, следовательно, удар у него, сука, поставлен. Очкарик же, из-за спины вытащил короткий кусок толстенного шланга и судя по усилию, с которым он попытался изобразить игривое похлопывание оным по ладони, тот был минимум на половину нашпигован крупными шариками от подшипников, что делало обычный шланг оружием категорической и неоспариваемой мощи.
                Схема вырисовывалась предельно простая: даже если Боров и положит Крепыша с одного-двух ударов, то неминуемо раскроется, и тогда Очкастый точнёхонько ушатает его этой каучуковой палицей, следов почти не оставляющей. Самое малое, отсушит руку однозначно и надолго. И в тот самый миг, когда от болевого шока дышать станет невозможно, а рука, без силы мышц, парализованных ударом, повиснет плетью, сим же разом подскочит сучара Копчёный и саданёт своей бл****ой стамеской в печень. Немедленно вспомнились разговоры о регулярно исчезающих машинах, в основном иномарках, вместе с водителями — как раз в этом районе, неподалёку от придорожного кафе с до тошноты примелькавшемся ныне названием — «Бродяга». Твою ж налево, эти отморозки все что ли из одного детдома?
                Впрочем, времени желчно поразмышлять о всеобщем падении нравов не оставалось, и закольцевав в маршевом темпе неизвестно откуда взявшуюся в голове строчку буду пищею тебе, демон беспонтовый «град Господень будут светел», Боров двинул на встречу судьбе, а вернее — смерти. Но стоило лишь сделать шаг, как он замер в глубочайшем изумлении, а ежели в привычной ему системе определений: просто ох**л!
                …Подполковник, чел бывалый, сразу просёк, что дела у здорового мужика в белой рубашке совсем плохи: он хоть и держался с достоинством крупного зверя, но на перекашиваемом злобой лице проскакивало отчаяние, которое не таясь, открылось и кинулось на встречу в ту секунду, когда они встретились глазами. Сбавив скорость, Под-ник тотчас раздумал останавливаться — ненавязчивый зуд о кратковременном торжестве социальной справедливости, когда сытого кабанчика прессуют малоимущие, дал о себе знать. Но тут же подумалось, что это совсем не старый, добрый гоп-стоп с выворачиванием карманов у жертвы и заключительным пинком под зад ей же — мол, вали, пока цел. Здесь за версту несло беспределом, безжалостным и кровавым. Мужика, как пить дать, привалят, — вон тот, сутулый, со смуглой харей и в болтающемся пиджаке, — мазнул по машине оловянным взглядом ожившего трупака, не иначе… Джип потом отгонят в какой-нибудь бокс/гараж на отшибе — на разбор, либо заезжему горцу толкнут за полцены на родину съездить, покрасоваться… — хачи страсть, как такие «короба на колёсах» любят, а главное, лишнего не спрашивают… И, не будь дураками, провернут упыри «делюгу» в соседней области, а то и дальше. А вот тело мужичка, обобрав вчистую (котлы, перстни) прикопают в чахлой рощице, коих тут по всей округе до известной мужской части тела: тоскливо-неухоженных, с кривыми деревцами неизвестных пород и травой цвета мазута под ними; и нередко, совершенно непроходимыми, словно джунгли, кустарниками. И дальше, уже не шибко раздумывая, а попросту оборвав нить рассуждений, Под-ник резко затормозил. Сразу, в предчувствии знатной драки, задышалось ровно, чётко, с обострившимся обонянием и напрягшимся прессом. Он спокойно, не отрывая взгляда от зеркала, включил заднюю передачу и тихонько, еле шурша покрышками, покатился назад, встав в нескольких метрах от главной сцены. Одного беглого взгляда хватило, чтобы понять — мужичку оставалось недолго…
                Под-ник с наслаждением ощутил набегающую волну давней, с подростковой поры, лютую ненависть к этому отребью, которое исстари жило без всякой пользы, умеючи отравляя жизнь нормальным людям, и при этом исправно плодилось. Ему было известно, что в этом пригородном районе, звавшимся Зубовкой, спокойно никогда не было. Как-то вышло, что именно здесь селились самые отбросы, которые и в прилежной государственности времена особым почтением к законности не отличались, хотя тогда за подобное спрашивали ох, как строго! Воровство, грабёж, изнасилования, а порой и «мокруха» составляли суть досуга районных «старшаков»; малолетняя же шантрапа криминально дебютировала в набегах на близлежащие школы, облагая школяров, особливо не местных, внушительной данью — за право топтать «нашу земельку». Под-ник, кстати, в начальных классах одну из таких и посещал, и без труда вспомнил страх и ненависть городских к этому щербатому, кривоногому отребью, с тщательно взлелеянным безумством в глазах, — единственным наследством от непросыхающих от водки отцов, с их долбанными голубями и мопедами. Жалости и снисхождения они не ведали вообще, когда с волчьей сноровкой выхватывали из толпы идущих домой школьников очередную жертву, — остальные же торопливо уносили с собой прилипчивый страх и потную радость, что не сегодня и не с тобой...
                Но однажды вот так же выдернули «на базар» и его. Услыхав неожиданный отказ вывернуть карманы, его жестоко отпинали, повалив на землю; заломав руки, отобрали подаренный отцом брелок, привезённый из Чехословакии, и конфисковали несколько «никелей», пригрозив «прирезать», ежели кому стукнет. А напоследок, вывалив на землю из портфеля учебники и тетради, хором на них помочились, по-обезьяньи гогоча. Именно после того случая он и записался в секцию самбо. Понятно, в особо вопиющих случаях власть спуску этой гопоте не давала: зарвавшихся малолеток ставили на учёт в детскую комнату милиции, определяли в спецшколы, безнадёжных отправляли в колонии, благо было за что; «старшаков», т.е. совершеннолетних, сажали без жалости, едва ли не оптом, — но на стиль проживания обитателей Зубовки это никак не влияло. Взрослая часть мужского населения бесповоротно, раз и навсегда, определила главным для себя занятием регулярные отсидки; женская же, исходя из традиций хранительниц семейного очага, проводила время совершенно по шаблону жён декабристов — они либо собирали мешок с необходимым только что посаженному; либо набивали оный возможными деликатесами, собираясь на свидание к сидящему уже не один год, либо готовили стол к встрече "откинувшегося".
                В промежутках меж этими увлекательными, на зависть Сенкевечу с сотоварищами^, вояжами, они рожали детей — преимущественно мальчиков, чьи лекала судьбы, вернее, их криминальные изгибы, сомнений не вызывали. И выходило, что на улицах они соседствовали так же, как на шконках в лагерном бараке — опершись испачканными чернильной синевой телами о шаткие заборы, не торопясь вели базар на фене, обсуждая очередную «делюгу» уголовно-наказуемого свойства. Свершив оную, накупали водки и упившись, затевали уныло-предсказуемые разборы — вот так и жили...
                Это был, конечно, не то чтобы Ад, — а нечто вроде его предбанника.
               
                III
            
                И вот сейчас Под-ник, не сдерживаясь, выпустил того самого джина подростковой ненависти, практически вибрируя от клокочущего внутри давнего унижения, ничуть им не забытого. А ощутив успокоительную тяжесть кастета, нащупанного под сиденьем, уже ни о чём постореннем не думал. И пусть ситуация не слишком располагала к отсылкам во времени, да и не было необходимости вспоминать, как он обзавёлся этим грамотно слаженным убойным, как ныне принято называть, аксессуаром, память, тем не менее, услужливым звукорежиссёром, в режиме ускоренной перемотки, прокрутила эту часть его жизни:
               
                ГОША-ПИРОЖОК. THE STORY
               
                — 1 —
               
                Сказать честно, примечательного в нём было совсем немного — скорее, даже ничего, если не считать той исключительной рукастости, проявляемой им с «младых ногтей» и порядком удивлявшей, а то и беспокоившей, окружавших. Родившись на рабочей окраине — т.е. в месте сосредоточия ветхих двухэтажных, на восемь квартирок, домов, расположившихся похожим на раковую опухоль образом вокруг главной достопримечательности — трансформаторного завода, Гоша, безусловно, чувствовал себя здесь своим. Да и какие, позвольте спросить, могли быть отличия? Все жили одинаково, с умеренной достаточностью — эпоха регламентируемого сверху изобилия, повсеместно уравнивала желания и возможности советских граждан, нивелируя посредством сурового прищура УК РСФСР возможную перспективу возобладания первого над вторым.
                У всех была одинаково-простецкая мебель, светлого, оптимистично трескающегося лакового покрытия, — темная почиталась за барскую прихоть и не особо приветствовалась. Комбинации равномерно застиранных, нещадно затем отбеливаемых самовязанных салфеток и накидок, были тем самым, здоровым минимумом дизайнерских ухищрений, который устраивал всех. Обязательным являлось наличие проигрывателя иль радиолы — для ушей услады разножанровые пластинки штамповались миллионами, от старозаветной, на 78 об/мин Клавдии Шульженко, до современных, в красочных конвертах, Магомаева и «Песняров»; да и как, скажите, гуляя за столом, после 5-6-ой стопки не включить «Студента»^? Разумеется, в центре вселенной — чёрно-белый телевизор; цветные тут не водились — о них слышали, с трудом верили, но в глаза не видывали, лишь дивясь, как образованные вроде люди, типа гл. инженера, полугодовую получку на такое баловство изводят… У всех ведь было 2 общесоюзные программы, где с счастливо замирающим сердцем смотрелись мультики, особенно рисованные, а по вечерам редкие, но жутко захватывающие ГДР-ские детективы. Главным же признаком уверенного пребывания на планете служило наличие «стенки», конечно же, югославской. От чего на Балканах они водились в изобилии, а здесь никак, особенно не задумывались. В стеклянной, выставочной части «стенки», размещался буржуйски мерцавший хрусталь, а с ним прочие редкости — в Гошиной семье таковым являлся альбом шведской группы АББА, разворотом к выходу, и всяк лицезрея, сразу понимал, что культура в доме частый гость. Отец купил пластинку во время поездки в столицу, будучи слегка пьяноватым, за неимоверную цену у барыг подле ЦУМа.
                Стоит отметить, музыка в их доме звучала не слишком часто. Мать, как человек образованный, по мере сил пыталась привить мужу и детям хотя бы зародышевое представление о прекрасном. Поэтому на полке пылились «Бранденбургские концерты» Баха, «40-я», разумеется, Моцарта и «Картинки с выставки в переложении Равеля. Но пролетарская душонка отца категорически не принимала «эту дребедень»; вдобавок, он начисто лишён был слуха, что, однако, не мешало регулярно, после 0,5 в одного, затягивать любимую «На поле танке грохотали…», — и всякий ра мелодия её звучала на диво смело и новаторски. Да оно и понятно, что супротив Владимира Семёныча у Вольфганга Амадея не было ни единого шанса — особливо под пиво с воблой. Дети тоже, по её мнению, слушали «сущую какофонию» — так она обозвала недавно записанный сыном «Назарет». Посему, мать вынужденно завязала просветительским образом «заводить патефон» (мнение отца), а лишь изредка замирала у радиоточки, когда в ней звучал, к примеру, Бетховен, — невидящим взглядом нашаривая дивную даль, ко дню сегодняшнему безнадёжно ею потерянную.
                Питались, как и все, просто и без изысков: лидировала жаренная картошка, к ней подавался жаренный хек или минтай с обилием лука; ненаваристые супчики и щи. Зато насколько вкусным оказывался кусок влажного хлеба, щедро посыпанный (благо никто не препятствовал) сыпучим, белоснежным сахаром, когда ты на минутку заскакивал домой за клюшкой или мячом! И никто в округе особо не горевал и не тужил — супостатов мы уверенно держали в страхе, и огромная, неповоротливая, но упрямо двигавшаяся вперёд страна была средой, вполне пригодной для обитания — только дурака не валяй, и все дороги для тебя открыты! И над всеми одинаково светило круглое, упругое, как вскладчину купленный в «Спорттоварах» футбольный мяч, солнце с каким-то бодрящим привкусом, вроде аскорбинки с глюкозой, большого, обязательного счастья.
               
                — 2 —
               
                Был, кстати, и велосипед — «велик» — купленный, правда, с рук, недорого, с варёной рамой, выкрашенной желточного цвета, с подтёками, краской — зато не жалко было с разгона заскакивать на бордюры или, не жалеючи, ронять около кустов, чтобы перехватить идущего с работы походкой гнома из забоя, на негнущихся ногах, мертвецки пьяного и мало что соображающего, отца. Едва дыша от вонючего перегара дешёвейшей «бормотухи», которую тот потреблял в количестве столь пугающем, что делал невозможную самую мысль о здоровой, полной маленьких и больших радостях, жизни, Гоша с боязливой почтительностью брал крепкую, всегда плохо вымытую от мазута, руку родителя, чтобы отвести его до подъезда, неосознанно повинуясь горделивой солидарности вырожденцев. А отец всё смотрел перед собой, не мигая, глазами, в которых углилась, еле тлея, мрачная отрешённость человека, который не сделал решительно ничего, чтобы изменить свою жизнь к лучшему. Но Гошу подобное совсем не тяготило — человеческие отношения он принимал, какие они есть, без попытки разобраться и уж тем более, попытаться что-то изменить. Мир вещей и предметов — вот что влекло его, будучи крайне интересным и возможным легко подчинять своему пониманию. И к изрядному удивлению близких, ему легко это удавалось.
                Как было сказано, ещё с малолетства любимыми игрушками нашего героя оказались инструменты отца — весь его небогатый набор сдержанно-мастерового главы семейства. Тому достало соображения (выпивал тогда вполне умеренно) не запрещать ребёнку — и щекастый, в красных шортиках малец, увлечённо таскался с пассатижами и отвёрткой, на удивление скоро научившись пользоваться ими умело и к месту. Глядя на изготовленное малолетним дарованием из обычной палки весьма приличное ружьё: с аккуратно имитированной чёрной проволокой ствольной коробкой, внушительной мушкой из найденной где-то шахматной пешки (чёрной, разумеется), а главное, почти всамделишным затвором из дверного шпингалета, которым он задорно щёлкал, приводя взрослых, особенно отца, в полный восторг. Он восхищённо цокал языком, взрыхляя пятернёй утёсы рано поседевших, жёстких волос и радостно кричал матери, хлопотавшей на кухне: — Мать, ты погляди, каков рукодельник! — дальше шло обязательно привычное: — Это он в прадеда, тот в депо знашь каким слесарем был?! Пальто из драпа носил, на извозчике на работу ездил… Хозяин ему первому руку протягивал, а уж потом инженирАм … О, как!
                Мать, не единожды слышавшая о родственнике в драповом пальто, и к тому времени уже бросившая учительствовать, чтобы ухаживать за без конца болеющей сестрой, с брезгливым недоумением смотрела на этого совсем не старого, но преждевременно изношенного, седого и морщинистого, мужлана, ко дню сегодняшнему глубоко и искренне ею ненавидимого, но которому, вот же странное дело!, она позволила дважды себя обрюхатить. Гоша также достаточно наслушался об умельце-прадеде, чтобы увлажняться глазами, но повзрослев, как-то случайно в огромном пакете с фотографиями в альбомах и россыпью, откопал старинную карточку с бравым усачом в солдатской фуражке и крестами на груди. Отец нехотя признался — тот воевал за «белых», поскольку было что терять, а горлопанов-бездельников всю жизнь презирал, а после революции — ненавидел. И за прискорбное отсутствие классовой сознательности был зарублен будёновцами в Крыму 21-года… Пришлось наследникам, чтобы выжить, торопливо и небезуспешно деградировать до заурядной, неумеренно пьющей пролетарской сволочи.
                Понятно, что подростком Гоша бросился пробовать себя во всевозможных авиа- и судомодельных кружках, благо, советской властью, усилиями нынешних картавых прозаиков представляемой едва ли не живодёрней, это не токмо возбранялось, а всячески поощрялось, и родителям не стоило ни копейки, — а иначе, как, скажите, производственную смену готовить? И в оных кружках достиг он приличных высот, принявшись, по обыкновению, изыскивать свой путь — особенный и неповторимый — чем вызывал стойкую неприязнь, быстро переходившую в желание ударить, у руководителей кружков и более старших сотоварищей, чуявших, глядя на этого рукодельника, зарождение ростков сомнения в собственной полноценности. Так он и дошёл до ГПТУ (поступление в вуз на родных окраинах считалось сущим моветоном), где он был замечен, обучен и практику проходил не абы где, а в инструментальном цехе! Через пару дней, узрев без дела валявшуюся полоску легированной стали, а также имея свободного времени побольше, чем штатные работяги, взялся исполнить давнюю мечту любого подростка, осваивающего слесарное дело: сработать ладный, для себя, ножик — всем остальным на зависть. И ведь получилось!
                Таким, как он, видно, на роду написано быть оружейных дел мастером — «пёрышко» вышло на загляденье: рукоять под рыбу, с чешуйками для удобства удержания, плавничок аккурат под палец упором служит, а клинок — короткий, с идеальными фасками и отполированный до блеска. В руки такой возьмёшь и выпускать не хочется! Мастер участка, где практиковался наш пострел, человек в равной степени суетливый и бесталанный, случившись подле Гошиного верстака, узрел это маленькое слесарное чудо и вознамерился было ножичек банально отнять, предварив гнусное намерение сварливым криком: «Вона тут чё! Сучонок, давай сюда, а то…» — но Гоша ведь был с района, именовавшимся «Мазута» и имевшего репутацию серьёзную, если не бандитскую.
                Тамошние «пацанчики» — все, как на подбор, коренастые, крепкие, с задатками начинающих криминальную эстафету уркаганов, в лёгкую зачеканивали по зубам любому чужаку, необдуманно забредшему в их края, а в 48-й школе, где сходились, учась, аж 3 района, «Мазута» держала уверенно макушку: трясла с чуханов мелочь, творила расправу над непокорными или слишком борзыми, щемила мажоров. Не смотря на старания учителей пресечь подобное на корню и строго следивших за соблюдением дисциплины в той же столовой, «мазутчики» действовали по чётко отработанной схеме. Мило улыбаясь, они брали жертву в «клещи», и только строгое учительское ока отвлекалось на очередную крамолу, бедолаге молниеносно пробивали «солнышко» —  с короткой дистанции жестко билось в солнечное сплетение. Задыхающегося от боли и слёз в сторонку и, не переставая радушно скалиться, шептали на ухо страшные ругательства пополам с угрозами регулярных избиений, довершая моральный надлом. И дрожащая от страха пред грядущими унижениями рука, покорно доставала из кармана припасённую на обед мелочь, и отсыпала этим не ведающим угрызений совести, юным флибустьерам.
                Так что не успел мастер протянуть потную, отнюдь не мозолистую руку, как тут же урвал крайне болезненный удар в живот и согнувшись, принялся сипеть, как компрессор. А Гоша, горделиво задрав подбородок и заложив руки за спину (тут, похоже, вовсю заявили о себе гены мастерового прадеда), размеренно произнёс: «Не хер руки тянуть, зёма — не твоё… Гроши неси, тогда поглядим!» — и крайне довольный собой, двинул в курилку. Но, признаемся, глупостью содеянное оказалось изрядной, — и дальнейшие события не замедлили это подтвердить. Не прошло и пары часов, как в цехе появились мрачный, ни на кого не глядевший, зам. начальника, а с ним трое милиционеров — двое сурово-шинельных, а третий, дознаватель, в штатском, крутил головой с щенячьей любознательностью прирождённого бездельника, впервые оказавшегося на заводе. Четвёрка прошла к Гошиному верстаку, и зам., призвав двух токарей в свидетели, велел отыскать «злодея», который горделиво нежился в клубах табачного дыма, с удовольствием ловя недоумённо-опасливые взгляды законопослушных работяг. И когда его, запыхавшийся от спешки фрезер со 2-го участка увлёк обратно, к верстаку, то при взгляде на ментовские шинели, глуповато-щербатую рожу дознавателя, сердце его обреченно, тяжёлой чугунякой ухнуло вниз: рядком были разложены две начерно ободранные заготовки под клинки, размеченные куски латуни для гард (то был предполагаемый презент двум друганам: Михрюну и Серому), а самое печальное — тщательно скопированный на кальку из на ночь данного журнала «Военная инженерия», нож разведчика образца 1942 года, с подробным указанием габаритов и прочих размеров, что Гоша обязательно собирался воплотить в металле. И гвоздём этой криминальной, года на 4 зоны, экспозиции, был тот самый красавец-ножичек, из-за которого всё и завертелось.
                В общем, как и следовало ожидать, без намёка на дружелюбие ломанув Гошины запястья, два здоровяка-сержанта потащили его на выход. Дознаватель же, счастливый от улова и осознания общей полезности состоявшейся экскурсии, семенил чуть позади и бубнил скороговоркой: «Не бзди, пацанчик… Трёху запросят — времена нынче суровые, не без того… Но молод, глуп, слезу раскаянья пустишь — годочка полтора — и всех дел… Зато в армию, как судимый, уже не пойдёшь!» — неожиданно завершил он свой спич порцией самолично выстраданной жизненной мудрости, очевидно гордясь своим умением утешить и ободрить любого — настолько, что Гоше страсть, как захотелось вывернуться от ментов и подскочив, двинуть что есть мочи в эту дебильную харю, — а там будь что будет! Но предсказатель из него вышел никудышный — судья сам был из рабочих и глядя на осунувшуюся от нежданной беды, мать; на отца, хлопавшего вытаращенными от пугливой трезвости глазами, а главное, на обыкновенного, каким был когда-то и сам, паренька, смастерившего себе на беду этот злосчастный ножик, что называется, проникся и отмерил Гошану всего лишь годину условно. Правда опосля, сурово глядя, добавил, что ежели вновь попадётся, то ужо безо всякой жалости ввалит, как коню — «ржать устанешь!» Гоше под этим пытливым, инквизиторским взглядом стало страшно до колик и жалко себя до слёз. Равно как и упомянутого коня, которому, похоже, вламывали столь нехило, что по окончании пересчитывания рёбер, он стал годен для примера.
                Разумеется, с имевшего некие режимные строгости завода Гошу попросили, и он устроился слесарить в рем. мастерские местного ПТП, обслуживавшего рейсовые автобусы, кои с муравьиным усердием ползали по городу и району. Довольно скоро юнец там засиял полновесной звездой, что было в общем-то нетрудно, ежели учесть выступивших фоном угрюмо-криволапых и крепко выпивающих автослесарей, чьим любимым инструментом являлась кувалда. Так бы и работал он, зарабатывая «левую» денежку и авторитет умельца до всего, с перспективою стать умеренно выпивающим спецом с золотыми руками; женился бы — на вот хоть на Зинке, кондукторше «23-го» маршрута — светловолосой, бойкой хохотушке, резко обрывавшей поползновения нетрезвых лап коллег по автопарку. Поговаривали, удачлив оказался лишь красавчик-армянин Геворкян, что возил директора, и то лишь потому, что Зинку никто прежде марочным коньяком под шоколадку не спаивал, больше портвейну предлагали…
                Но, как прежде говаривалось, оракул из того мента-дознавателя вышел так себе, а вернее — фекалии на палочке. Вернувшись как-то с работы, Гоша узрел на кухне дымящего папиросой (что дозволялось матерью лишь в исключительных случаях) отца, озадаченно разглядывавшего какую-то явно официальную бумажку. Услыхав сына, он повернулся и недоумённо сказал: «Тут, сын, с военкомата прислали… Чтоб явился не позднее среды, пишут…» Решив, что это обычная, рутинная формальность, Гоша на следующий день проехал на три остановки дальше, где неподалече и располагалось одноэтажное, выкрашенное в тёмно-зелёный цвет и красной звездой над входом, здание райвоенкомата (занятно — такой домик вполне органично смотрелся бы в Техасе…). Там он с удивлением узнал, что Родина его не просто зовёт, а призывает! На скромное упоминание о своей ещё не погашенной судимости, военком, самоварно осклабившись, весело выдал: «А для таких, сынок, фраерков приблатнённых, как ты, есть у нас специальные войска — стройбат называются… Слыхал?» Пришлось срочно брать на работе расчёт, чтобы прикупить мешок сахара для Василь Фёдырыча, жившего в частном секторе через дорогу — коллеге отца, гнавшего лучший самогон в округе.
                Поскольку Гоша самолично гнул змеевик для аппарата на им же придуманной приспособе и точил переходники для этого нержавеющего монстра, дядь Вася плату сахаром брать наотрез отказался (опосля передумал), выставив 4 трехлитровых банки убойного первача от себя, так сказать, «алаверды». Гоша с расчётных денег прикупил ещё водки, и оного хватило с избытком: и на проводы дома, с роднёй и друзьями, с обязательным пьяным гомоном, ведром холодца и тазиком беляшей на закусь, тявкающей гармонью (откуда взялась?) и, конечно же, не раз прогрохотавшими по полю танками… Осталось и что отнести коллегам в ПТП, которых внезапная «пацанская» щедрость так сразила, что дружно забив на работу, они выкатили стоявший полгода как в «капиталке» «Икарус» и устроили загул прямо в салоне. Места и самогона оказалось достаточно для плясок под «Дельтаплан» и «Лаванду», хором исполненных матерных частушек, а под занавес Гоша увлёк Зинку на задние сиденья, — и там с нетрезвой гусарской удалью попытался повалить на пыльный дерматин, надеясь на завершение «отходной» в виде пылкого секса по согласию. Но крепкий удар в пах моментально обнулил желание и надежды, а поверх него прозмеилось злобное шипение: «Слышь, резвый, отслужи сначала, а там поглядим…» Как и подозревалось, Зинка, лившись девственности под армянский коньяк и под арямяном же, пить более с мужиками зареклась, справедливо решив по утру, что обмен вышел ни х*я не равноценный.
                А больше остального проводы запомнились следующим: последним вечером, накануне отправки, цедя остатки самогона пополам с яблочным соком через соломинки, наподобие заморского коктейля, кто-то из друганов вдруг обмолвился, что через час с небольшим на заводе, столь неласково принявшим Гошу, аккурат закончится 2-я смена; а тот гнида-мастер, сдавший ментам Гошана, как раз в оную трудится, — тут сам бог велел подкатить к проходной и поквитаться напоследок, а? Вряд ли стоит усердствовать, описывая единодушие, с коим эта идея была принята участниками коктейльных посиделок. И уж точно автор не рискнёт описать вытаращенные глаза и испуганные крики в толпе рабочего люда, плавным потоком вытекавшей из проходной и разбегавшейся на множество ручейков — каждый в свой проулок, одинаково вонючий и тёмный, — когда из темноты, дико вопя, выскочили субъекты в прямоугольных бумажных пакетах на головах, с прорезями для глаз — ну, чисто «куклуксклановцы» американски! — с монтировками в руках, обмотанными тряпьём. Идея столь выдающейся и недорогой маскировки принадлежала, конечно же, Гоше — слишком основательно отпечатался в памяти суровый взгляд судьи, да и про коня-бедолагу тоже запомнилось от чего-то. Монтажки — тоже его заслуга; про обмотку ветошью один «сиделец» как-то сказывал: удар тяжкий, а следов не остаётся. У мастерюги-стукача от ужаса происходящего случился бурный энурез, не прекращавшийся всё те жуткие минуты, что его лупили, не жалея. И потом, спустя месяц, который он провалялся в больнице, стал приключаться регулярно и бесконтрольно — медицина оказалась бессильна: что-то ему там в мочеиспускательной системе повредили, основательно и непоправимо.
               
                — 3 —
            
                Ну, а наш герой благополучно отбыл к местам несения службы — в далёкий южный город, где очень быстро понял, что всё в жизни херня, не имеющая ровным счётом никакого значения, — кроме отслуженных полутора лет за плечами — вот тогда можно вязанную жилетку на голое пузо, в тапочках пройтись по расположению части свободно и в рыло кому хошь. Но до этого счастья надобно дотерпеть. Там его и приметил впервые Под-ник, тогда ещё майор, озвучивший в офицерской столовой необходимость квалифицированного ремонта своих ярко красных «Жигулей», — тут ему и указала на златорукое чудо, коим оказался недавно призванный в соседний стройбат, «молодой». Имея репутацию зверского вояки-орденоносца, Под-ник вхож был в любые двери к любым людям, в радиусе полутыщи вёрст. К тому же, стройбатовскому начальству оказалось крайне лестно, что к ним, хронически пьющим чмырям (в армейской иерархии) столь патентованный рейнджер обратился с нижайшей просьбой.
                И Под-ник, к тому времени повидавший всякого и поднаторевший легко вычислять средь всякой шушеры достойные экземпляры, увидал простого паренька с удивительно обезоруживающей улыбкой, умело и споро раскидавшего движок, за полчаса отыскавшего причину. В мастерских тот сумел завести практически «убитый» токарный станок: заправив резец, шустро обработал заготовку, рассверлил и нарезал резьбу. Дальше пошло сущее шаманство: запалив горелку, нагрел железяку до только ему ведомого оттенка красного и сунул остывать в масло. И, бл*ха-муха, до чего ж ладно и споро у него, стервеца, всё выходило! Несколько лет спустя, знакомый автослесарь, разбирая движок и ходовую во время очередного ремонта, дойдя до самоделки, долго крутил её в руках и восхищённо цокал языком: ну, чисто заводская!
                Но глядя на дебильные рожи «дедов» — сослуживцев паренька, в чьих глазах неограниченно плескалась единожды выпавшая возможность практически безнаказанно бить и унижать других, Под-ник с печалью прикинул, что к концу года пареньку, верняк, отобью почки, а то и серьёзно покалечат по пьяни — армия, как и страна, разваливаясь, неумолимо деградировала до состояния приснопамятного Гуляй-поля. И начнёт он, черпанувшись, опрокидывать в себя, не морщась, полстакана дерьмового пойла, за которое эти утырки распродают местным всё, что плохо лежит и слабо охраняется. А иного гонорара за свою мастеровитость ему не дождаться, — и пойдёт он на гражданку с чётким пониманием что жизнь, она, пока не выпьешь, полное говно…
                Однако сейчас, принимая отлаженную машину, с добродушно урчащим мотором, глядя в эти чистые, ещё не украшенные скотской моросью глаза, Под-ник с максимально возможной для себя ласковостью (признаемся: вышло не очень), произнёс: «Годится… Вижу, на совесть поработал… Что я должен?» Гоша, потупив взгляд и машинально, в который раз вытирая руки замасленной ветошью, пробормотал: «Это, т-щ майор… Сигарет бы с фильтром…» — явно озвучивая пожелания старослужащих, бдительно следивших, чтоб молодые, не дай бог, не зажировали! И вдруг, улыбнувшись совсем по-детски, от уха до уха, неожиданно булькнув ртом, полным набежавшей слюны, произнёс: «Пирожков бы домашних, т-щ майор… Больно уж хочется… Мамка такие здоровские пекла — приснится, аж просыпаюсь!» С трудом сдержав улыбку, Под-ник согласно кивнул: «Годится, завтра зайду!» — понимая, что эту-то просьбу зелёного солдатёнка он выполнит без труда: не обременённая заботой о детях, неимоверно скучавшая супруга боролась с однообразием гарнизонных будней, как могла — запихивала в духовку бесчисленные противни с пирогами, ватрушками, шарлотками и проч. — чтобы потом гонять бесконечные чаи с такими же, безропотно деградирующими соседками.
                И неся на следующий день пакет, доверху набитый жениной выпечкой, Под-ник вдруг отметил кстати пришедшую в голову мысль перетащить паренька в свою часть — под личную опеку. Но «сказано» не всегда значит «сделано». Несмотря на то, что его боялись и уважали даже пропойцы-стройбатовцы, клавшие на всех и всё, что проявляло хотя бы малую предрасположенность быть грубейшим образом обременённым чем-либо сверху, сопротивление затеянному переводу оказалось предсказуемо мощным. Оно и понятно: начальство никак не желало расставаться со столь толковым «крепостным», чьи способности ещё более засверкали на фоне признаков тотального вырождения у призывников, ни к чему иному, как тоскливо повиноваться, не расположенным. К тому же, имелось препятствие сугубо формального свойства: батальон Под-ника охранял пусть не самый, но всё ж секретный ракетный дивизион — и Гошина судимость тут оказывалась серьёзной помехой.
                Но он не зря имел репутацию жёсткого и волевого служаки: ведь на войне в богом забытых горах, ему пришлось, когда басмачи их обложили без всяких, казалось, шансов, трое суток держать свою роту в прямом смысле «в кулаке»: он лично распределял воду, консервы, боеприпасы, проверял караулы и маскировку снайперов… Задушевным словом поддерживал слабеющих духом и крепкой зуботычиной вразумлял начинавших истерить. И вывел-таки роту из плотного окружения, матерям на радость командованию на изумление, практически без потерь! Потому-то у спесивого командира стройбата, плешивого, страдающего одышкой злобного жирдяя, шансов не было никаких — Гошу Под-ник всё-таки забрал, пристроив в хозвод, относившийся к батальону охраны. И всего лишь раз, негромко, но твёрдо пообещал «дедам» «хунту самому Пиночету на зависть», если хоть пальцем новоприбывшего тронут. И тот, с удивлением глядя на исчезающие синяки, забывая ноющую боль от регулярного хрястанься кулаком в челюсть, начал подозревать, что армейская служба, она, в общем-то, вполне ничего…
                Нет нужды пояснять, что, будучи совсем неглупым, Гоша прекрасно осознавал, кто его благодетель — и со всех кидался исполнять любое его поручение, равно как и других офицеров — удивляя оных при этом исключительной рукастостью и смекалкой. К тому же, совсем неожиданным стало практически фанатичное стремление жены Под-ника, самое малое, три раза в неделю испечь противень пирожков для «сыночка» — так она называла Гошу, со странной слюнявостью в интонациях, малоестественных и почерпнутых, очевидно, из литературно-макулатурного извне. Ясно, что кличка «Пирожок» была ожидаема, как Дед Мороз под новогоднюю ёлку.
                И вот, собираясь уже на дембель, Гоша-Пирожок как-то узрел, с каким старанием и самоотдачей Под-ник выбивает дурь из только что прибывшего в роту «молодняка» — словно гости с неведомой планеты, именовавшие себя кто «металлистами», кто «брейкерами» или «панками», они все были отмечены наличием пох*изма в количестве просто изумляющем для столь младых лет. Резвясь однажды в караулке, оставленные без присмотра сваливших в самоволку «дедов», эти имбецилы умудрились случайно пальнуть из автомата — ладно, продырявив стену, а не черепушку сослуживца. Под-ник, отправляющимся паровозом дымивший от ярости и в след за ней понимания, что с гражданки в армию попёр совершеннейший шлак, выстроил дебилов на плацу и без привычной, сурово-доходчивой тирады, сознавая, что толку от неё не будет никакого, принялся «ломать фанеру» залётчикам: чёткими, поставленными ударами в грудь ронял тела, завершённые неразумными головами, прямо на серый, в измождённых морщинах-трещинах, асфальт. Потом, насупившись, курил одинёшенек в курилке, огорчённо разглядывая распухшую руку и припоминая чистейшего изумления глаза избиваемых солдат, искренне не понимавших: а с чего, собственно, такой жёсткий кипишь? И с грустью Под-ник констатировал — это только начало…
                Вот тут-то Гошу и осенило, да настолько, что тем же вечером он принялся мастерить отцу-командиру прощальный подарок: чудовищно мощный, иезуитски удобный, тщательно продуманный кастет — под его, Под-ника, руку. Со странной, но крайне эффективной геометрией ударной части, а бонусом — неожиданно кокетливые полоски замши, посаженные на клей, для пущего убережения начальственных пальцев, что выдавало искреннюю заботу о сохранении руки любимого командира. Вещица вышла знатной: знал бы счастливо отбывший в родной город и вскоре женившийся (на Зинке, разумеется) Гоша, славший Под-нику простые, местами наивные письма, куда вкладывал фотографии вскорости увеличившегося семейства, скольких срочников его кастет приковывал жуткой болью к земле, заставляя лежать, не шевелясь и единственно, жалобно постанывать. Хватая воздух «пробитой фанерой», они проклинали садюгу-комбата и того хренового умельца златорукого, что сладил ему эту зверскую штуковину.
                А сейчас привычным движением Под-ник разместил пальцы на уже засаленных замшевых полосках, которые хоть и изрядно пообтрепались, но ничуть не убавили убийственного предназначения давнишнего подарка. И соединив руку с кастетом, он, словно родовитый воин, временно оставшийся не удел, искренне возжелал настоящей, кровавой схватки…
          
                -------------------------------------------------               

   
               Как было упомянуто, он без труда, проезжая мимо, вычислил главного злодея, которому «человечка вальнуть», что сигарету выкурить, — поэтому Борову досталось изумлённо наблюдать, как законы гравитации иногда могут не устоять под напором человеческой ярости. Имевшего, по умолчанию, рабочее прозвище «Копчёный», вдруг резко подкинуло чуть ли ни на метр и словно разорвало. Распластавшись в воздухе, он являл собой удивительной несуразности фигуру, оформляемую серий резко чавкающих ударов, безжалостно сминающих чахлую плоть. К чести Борова стоит отметить: он не стал ломать голову, что это — чистая везуха или промысел Божий? — а заорав в полную глотку «Умри, падаль!», рванул на Крепыша. А тот, фатально отвлёкшись на небывальщину, случившуюся позади, не успел встретить противника достойным ударом. Боров же, коварно уйдя в сторону, резко и с неожиданным изяществом для свой внушительной фигуры, крутнулся на каблуках и с лёту приложил «балонником» Очкастого прямо в кадык — выронив свою булаву, баклан посинел и сипя, схватившись за горло, стал оседать — и рухнул на колени. Вдобавок, наш герой ещё и выиграл позиционно, оказавшись чуть-чуть, но позади Крепыша, — а тот всё-так же прискорбно не поспевал сориентироваться и наказать противника отработанным ударом. Похоже, из-за этой врождённой тормознутости, с боксом у него всерьёз и надолго не сложилось. А Боров уже ощутил в себе охотника, которого никто не сможет остановить: держите меня семеро, да хрен удержите!.. Даже немного красуясь, с оттягом и по идеально вычерченному в голове радиусу, ломанул ключом Крепышу загривок: что-то у того хрустнуло и стало обильно кровоточить. Крепыш обхватил голову руками и стал приседать, взвизгивая при этом натурально по-бабьи, по нарастающей — громче и громче. Крылья демона пыльным, пахнущим базиликом бархатом, коснулись лица Борова, — и он, словно рубя дрова, размеренно, с паузами, стал крушить ключом голову Крепыша, подгоняя себя хриплым рыком: «Сдохни, мразота, сдохни здесь и сегодня!» Всего через минуту он уже бил в багрово-белую кашу, чем стала голова несчастного, но остановиться смог едва…
                Распрямившись, сначала увидел-узнал тот самый цепкий взгляд странно спокойных серых глаз, что скользнули по нему из красной «шестёрки» — а, вот и она, притулилась неподалёку. Ладно скроенный, слегка седоватый мужичок, без напряжения и страха во взгляде, просто смотрел на него: стало ясно, что умирали на его глазах не раз и помногу.  — Закончил? — спросил он, рефлекторно дёрнув рукой с только что замеченным, неслабым кастетом на ней. В горле пересохло от недавнего страха, словно глотнул наждачной пыли, но Боров прохрипел: — Ещё нет, — и направился к Копчёному, валявшемуся брошенным ватником неподалёку. Сразу было видно, что отделали его профессионально, со знанием дела и основ анатомии. Уняв неожиданно подступившую брезгливую тошноту, Боров присел на корточки и перевернул стонущее человекоподобие на спину, — так и не пущенная в ход, оказалось, не про него заточенная стамеска, торчала за широкой поясной резинкой. Вытащив её, он внезапно почувствовал забирающий всю душу целиком, приступ торжествующей злобы: «Прикопать меня, твари, собирались?! А на-ка…» — и, не лукавя пред собой, с наслаждением вогнал стамеску по рукоять — прямо в сердце еле живого гопника — или что там у этих упырей.
                Очкастый, на удивление, принял смерть спокойно — так, малёха ужом подергался, когда Боров коленом просто выдавливал из покалеченного горла остатки воздуха — затих, нелепо вывернув голову и таращась своими е**натскими стёклами на этот удивительный, страшный и непонятный мир, оставшийся вдруг далеко позади…
                — Жестко ты тут, земляк, зачистил, — подвёл итог мужичок, глдя на увлечено отряхивающего колени, Борова. — А их, бакланьё отмороженное, только так лечить — в расход… Слушай, а я ведь твой должник теперь… Денег предлагать не буду, вижу, что не возьмёшь… А вот это… — он подошёл к машине, влез в салон и открыл багажник. Вытащив длинную, красивую коробку с ярким, очевидно иноземным пейзажем, он спросил: — Перо есть? Под-ник, кивнув, достал из нагрудного кармана «афганки» обычную, копеечной цены, ручку. — Ага, гелевой бы сподручнее, да ладно… — через минуту он протягивал спасителю коробку: — Держи, это вискарь, шотландский, односолодовый, дорогой до ох**нья… Попробуешь, оценишь. А ещё мой телефон на коробке — я в достаточном авторитете, если чё, помочь смогу всегда… Всё, зёма, от души! Бывай!
                И крепко пожав руки, они разошлись, чтобы уже никогда не увидеться снова — или встретиться, и очень скоро… Облака на небе докучливой драпировкой скрывали, что там на сей счёт замышлял Вседержитель.               



                Примечания автора:
               
               ^ ведущий крайне популярной на советском телевидении передачи «Клуб путешествий», участник морской экспедиции под началом Тура Хейердала;               


Рецензии