Усни, моя Радость -2

— Это да, резонно, — заметил доктор. — Книга, конечно, не корабль, чтобы к празднику спускать со стапелей. Вы сколько уже ее пишете?
— Да шестой год бьюсь, — честно признался Шелестов. — Я, знаете, наблюдаю: срок удваивается. Я первую делал месяцев восемь, вторую полтора, третью три. На четвертую шесть и выйдет. Требуешь, знаете, с себя, и, потом, ответственность…
Дехтерев согласился, что с годами писатель тратит все больше времени на шлифовку, хотя, казалось бы, должен приходить опыт.
— Но есть и естественный процесс, — добавил Дехтерев мягко, — иссякание энергии, попросту меньше сил… Выдумка не ослабевает, но развитие начального импульса требует огромной работы, а кора уже не та, и есть уже неизбежные, как зрелость, склеротические явления. Я бы сказал, что само творчество не страдает, по-прежнему легко проектировать и фантазировать, но осуществление требует уже значительной решимости. Нет стимула, нет того молодого тщеславия, когда только крикнуть бы о себе любой ценой… Словом, как в архитектуре: все легче начертить проект — есть знания, навык, — но тесать камни уже трудно.
— Да и не это, — отмахнулся Шелестов, взглядом спрашивая, налить ли, и натыкаясь на вежливый отказ гостя. — А просто, понимаете, с героями этими я десять лет прожил. Ну и не могу я уже решить за них, чего они хотят. Сами они мне подсказывают. А я что же? Нагнуть и заставить? Нет, я подожду, покуда созреют…
— И потом, — сказал Дехтерев, — сейчас и момент довольно переломный. Я не то что думаю, будто вы зависите от момента, а просто, когда зависло все так, очень трудны бывают художественные решения.
— И куда завернет, вы думаете? — быстро спросил Шелестов.
— Я думаю, никуда не завернет, — уверенно ответил Дехтерев. — Так и пойдет.
В кабинете Шелестова хозяин закурил «Казбек», а гость любезно рассматривал и похваливал библиотеку.
— Ну так что же, Всеволод Дмитрич, — сказал Шелестов, не желая тянуть. — Слухаю ваш срочный разговор, дюже любопытно.
«Ох, не торопился бы ты», — подумал Дехтерев, но после почти десятилетних наблюдений сомнений у него не было. Да и роман Шелестову вполголовы не кончить, ясно же. А роман хорош, жалко будет, если…
— Для начала ответьте мне на один вопрос, Кирилл Александрович. Вы в самом деле чувствуете некие трудности с вашей книгой в последнее время?
— Писать, оно, знаете, никогда не легко, — удивительно спокойно отвечал Шелестов. Ни тени раздражения, ни малейшей настороженности. — Торопятся пусть кто помоложе.
— Я хочу вам сказать нечто существенное, — решился Дехтерев. Нечто важное о вас. Но сначала подумайте, действительно ли вы хотите это узнать.
«Родители», — понял Шелестов. Вот оно. Но вслух сказал:
— У меня, Всеволод Дмитрич, есть в четвертом томе, еще вы не читали, один казак, так он все носится с супризом. Вбегает: «Суприз!» А никакого суприза нет. Его так и кличут Супризом, не в обиду вам, конечно.
— Ну что же, — сказал Дехтерев и сделал руками свой любимый жест, как бы их умывая, даром что хирургией сроду не занимался. — Станция Ольховая, дистанция херовая. Гора и вишня, стремительное развертывание. Отсидеться думал, гнида? Четыре, восемь, трубка пять. Цветы, вот оно. Человек рожден, чтобы растить цветы. Они его закопали, совсем закопали, ничего не осталось. Без почки жить можно, без почвы сложно. Земля молчит, камень поет. Когда отрывает ногу, что же тут интересного. Не кровь страшна, вонь страшна. Из черного логова выходит осторожный, осторожный, очень осторожный медленный зверь. Один такой зверь. Где четырнадцать, там и одиннадцать. Вам следовало бы, может быть, сначала зарезать, а потом сжечь. Человечина всем хороша, только несъедобна. И откуда столько грязи, все разговоры такие грязные. Мучительная соль подходит под горло. Наши слова расставлены не в том порядке. Но когда они будут расставлены в том порядке, мы заговорим. Мучительнее всего окрошка. На станции Ракитной крошили, крошили, искрошили всех. Цветы и окрошка. Аравийское месиво, крошево с галицийских кровавых полей.
Он замер, вглядываясь в белое лицо Шелестова. Тот сидел с закрытыми глазами, уронив руки, и Дехтерев испугася уже, что удар оказался непереносим, но писатель внезапно открыл глаза и ясным взором ответил на тревожный, незаданный вопрос врача.
— Что же, — сказал он. — Чрезвычайно вам благодарен.
«Ведь может и убить», — подумал Дехтерев.
— Что же, ведь я, в сущности, знал, — продолжал Шелестов медленно, словно состарившись лет на шесть. — В последние месяцы осознание уже было почти полным, мозг, вероятно, подтягивал резервы. Сейчас мне кажется, что я ни на секунду не переставал помнить.
— КАК ВАС ЗОВУТ? — тихо, почти благоговейно спросил Дехтерев.
— Это совершенно неважно. Ну, скажем, Трубин. Я не собираюсь менять фамилию.
— Вы не чувствуете боли, головокружения? Скажите, у меня с собой медикаменты…
— Нет, ничего такого. С тою разницей, что вам, допустим, было тридцать восемь лет, а стало сорок четыре. Ведь он был такой молодой, этот парень, так жаден. Такая отличная тужурка, я, как тужурку, носил его.
— Но вы помнили?
— Сейчас уже мне кажется, что да. Это, знаете, как с картинкой, когда надо что-то там составить из линий, и уже не веришь, что могло быть иначе. Но в первые лет пять, конечно, был только Шелестов. Я впервые заподозрил, что, может быть, в жизни случаются неосознанные периоды. Когда ко мне вдруг пришла описанная мной женщина. ЭТОТ ДУРАК ВЫСОКО СЕБЯ ЦЕНИЛ, НО ВСЕ-ТАКИ НЕ НАСТОЛЬКО, ЧТОБЫ ДУМАТЬ, БУДТО ТВОРЕЦ ПОДРАЖАЕТ ЕМУ. Она повторяла бабу из романа полностью, до физических примет. Вот тогда он — я — тогда мы впервые подумали, что я знал ее когда-то, но до последнего времени он объяснял это темной памятью. Темная материя жизни — ужасная глупость. Мне рассказал это, как его, Нильсен. Он это выдумал, наверное, чтобы не помнить, как доносил. Вы читали, ему орден дали?
Дехтерев не понял, о чем речь, но на всякий случай кивнул.
— Что же, — сказал Шелестов, — этому надо было случиться. Не спрашиваю, как именно…
— Это я как раз могу объяснить, — заторопился Дехтерев. — Это случай из моей практики. Очень давно, вы не поверите, почти тридцать лет назад. Я впервые тогда заметил, что эта новая личность, вырастающая как бы поверх прежней, как рукопись пишут поверх рукописи, — что она запирает себя на кодовые замки, и эти слова легко опознаются. Есть система фраз, на которые она реагирует мучительно. Это легко видеть из вашего романа, но я наблюдал вас и в другое время. Я хорошо видел, на каких опорных точках вы теряли самообладание. И поверьте, я никогда не пришел бы к вам. Я никогда не решился бы делать эксперимент, если бы не чувствовал, что ваш дар иссякает, что нельзя писать с половиной головы. А я хотел, чтобы единственная книга нашего времени была все-таки дописана, это мой корыстный читательский интерес.
— Книга? — презрительно спросил Шелестов. — Какая книга?
Дехтереву стало холодно, он почувствовал слабость.
— Книга была про то, как молодой дурак боролся с дураком постарше, про то, как в кентавре ссорились конское и человеческое. Какая же теперь книга? — продолжал Шелестов. — Я, честно признаюсь, ждал чего-то такого от вашего визита. Я думал, что вы, врач, поможете мне столкнуть это дело с мертвой точки. Но теперь, когда я здоров, — усмехнулся он, — когда мне все о себе известно… Камень поет, это вы точно. Крым, пятнадцатый год. В камне есть щель, и в ней поет ветер, но зачем же петь монолиту?
— Это неправда, вы просто не хотите работать, — забормотал Дехтерев. — Я лечил молодую художницу, она после излечения рисовала лучше прежнего. У нее сейчас выставка в Брюсселе. Она уехала с матерью, сейчас замужем…
Дехтерев лепетал эти никому не нужные оправдания, отлично понимая, что дело не в них, что художница может быть устроена иначе, что уникальный механизм, который он думал спасти, сейчас необратимо разрушен, ибо писал не Шелестов, не Трубин, но их смертельная борьба; и психиатр думал об этом эффекте, но не верил в него, как не верил до конца и в то, что сработает его заклинание, составленное за три месяца непрерывного труда и десять лет пристрастных наблюдений. О ключевом слове, раскрепощающем тайную личность, он не сказал бы никому — один раз поделился намеком в письме британскому коллеге, и все, уже и фильмы снимают о том, как можно пословицей, детской загадкой, кодовым числом расколдовать память; но поиск опорных точек был его догадкой, ее он не раскрывал никому. Не было материала, полная амнезия при сохранении интеллекта — не такая частая вещь.
— А вот вопрос, — медленно произнес Шелестов, — вы к себе не пробовали применить?
После воссоединения он стал так умен, словно у него была не одна, а две головы. «Любопытный эффект, и значит, творить он сможет по-прежнему», — успокоил себя Дехтерев.
— Нет, нужно ведь сначала, чтобы появилось это второе я. А я революцию прожил тихо, и никакие девочки меня эликсиром не угощали.
— Каким эликсиром?
— Это бред одного пациента, не обращайте внимания.
Он лукавил. Он никого не хотел из себя выпускать, а приступы ярости, случавшиеся у него при чтении оппонентов, ничего хорошего не сулили.
— И это так со всяким? — спросил Шелестов, глядя на Дехтерева в упор словно выцветшими глазами.
— Видите ли, — осторожно сказал Шелестов (???), — один сумасшедший… глупейшая, механическая теория. Два полушария, две души. Я в это не верю, конечно. Но в то, что человек может быть бинарной системой, если угодно, биквадратным уравнением… Все эти пробуждения с чувством счастья, когда ничто к тому не подталкивает, эти странные перемены настроений, вспышки грусти… И особенно занятны все чаще описываемые случаи неожиданно открывающихся способностей — посмотрите, что делалось после семнадцатого года. Я столько раз наблюдал — нельзя, невозможно было предположить в этом человеке его же прежнего. А потом опять словно ничего не было.
— Я видел, — кивнул Шелестов. — Много раз видел. Муразова такая была, бухгалтер был такой…
— Кто? — переспросил Дехтерев.
— Неважно, их уже нет, скорее всего… Ты снимешь с плеч губами кружева… Молодому командиру подвели коня гнедого. Режь, товарищ, ешь, товарищ. Вот с ней бы провести ваш сеанс. Но теперь не проведешь.
— Меня очень интересует, простите, что я так к вам, — заговорил Дехтерев после минуты молчания, которой они словно почтили исчезнувшую Муразову, — но мне надо понять: вы испытываете счастье, ну, хоть радость от этого воссоединения? Ведь это встреча с человеком, который был вам довольно дорог, как бы, знаете, души смотрят с высоты на ими брошенное…
— СЧАСТЬЕ? — спросил Шелестов так, что Дехтереву стало стыдно и мерзко. — Да Трубин, может, терпеть не мог Трубина. Он мешал писать, знал и думал слишком много, ни одного свежего слова. Мертвое, пресыщенное поколение. Если бы Трубина не контузило, он не написал бы больше ни слова. Я встретил его, как смертельно надоевшего гостя, который все ломился в дверь, а вы ему открыли.

ДЛБ

***

Скукотов Павел Игнатьевич 215-07-7-1
Небесный... Стокгольм
ДЕГ


Рецензии
Знание ужасно, если не приносит успокоения познавшим, Джонни.

Даниил Шаломатов   08.09.2022 17:15   Заявить о нарушении
теперь, когда я здоров, — усмехнулся он, — когда мне все о себе известно…

Даниил Шаломатов   15.01.2025 16:04   Заявить о нарушении