Пока все спят

Андрей Лазарев
ПОКА ВСЕ СПЯТ
 

Последние несколько месяцев мы прожили в маленьком отельчике на берегу океана. Толком не знаю, почему мы в него перебрались, но там мне было удивительно хорошо. По ночам наверху шелестели странные птицы, а внизу, громко смеясь, хозяйка принимала очередного из "знатных гостей": Печника из деревни, Пирата Ее Величества, специально прибывавшего в Лашино ее навестить, и Почтальона, у которого был такой жесткий ежик на голове, что фуражка иногда соскакивала сама собой, будто подброшенная вверх пружиной.
За все время, проведенное в Лашино, я так и не увидел ночных странных птиц, и долго думал, что это ветки скребут по крыше. Впрочем, птицы меня вначале не слишком интересовали. Я увлекался жуками и прочими насекомыми. На берегу водились ложные плавунцы, которых  не знаю, кто и зачем надоумил, будто они должны жить  в  океане.  С самой зари до заката они барахтались на мелководье,  сражаясь  с волнами, а потом, совершенно лишившись сил, выползали  на  пляж, покрытый выбеленным плавником и проволокой синих водорослей. Тут их уже поджидали свирепые крабы. Завязывались безнадежные битвы, с яростным шорохом крылышек и влажным, тяжелым скрипом маленьких панцирей. Жуки неизменно проигрывали.
Из всех знакомых в энтомологических поисках меня иногда сопровождал Почтальон. Впрочем, он сильно разбрасывался: при его умении  дрессировать  бабочек, совершенно необъяснимом, он к тому же  удивительно  возбуждался, наблюдая всякие "превращения" – икринок в рыб,  головастиков  в ящериц, обычных куриных яиц в желтых птенцов.  Бабочки  в  ясные дни не отставали от него ни на минуту; кружили вокруг, садились на прыгающую фуражку и даже на  вечно  покрытые  ссадинами  тонкие руки. Почтальон говорил, что он словно их крестный, и  знает  о них столько много, что им  постоянно  кажется, будто он может посоветовать что-нибудь важное.
С отцом по-нормальному мы виделись только за завтраком.  Он все куда-то ходил, "постигая законы природы". Иногда я  видел его на молу – он бросал гальку,  пытаясь  закинуть  за  далекие пирамидки красно-белых буйков.
Однажды он забрался на высокий каменный дуб, росший почти у самой кромки песка. Я, стоя посреди гостиничного двора и тихонько отколупывая пленочку краски с перил, смог разглядеть его лысую голову между веток.
– Скучаешь? – спросил сзади Печник, выйдя из собственной нижней комнатки. Он был весел. Золотые кудряшки на висках его херувимистой головы трепыхались от тихого  ветра.  Я  и  вправду скучал. – Если хочешь, я могу показать тебе холм. Только Мрачуну (он кивнул на каменный дуб с отцом на вершине) не говори.
Так я узнал, что отца здесь зовут Мрачуном. Мы пошли сначала по берегу, а потом по одной из тех тропинок сквозь лес, которые я в свое время избродил вдоль и поперек. Никаких особенно примечательных холмов тут не было отродясь.
– А почему он – Мрачун?
– Он нас тоже зовет "три Пе", – утешил меня Печник, а потом все же добавил: – Потому что все время мрачный.
Я ждал продолжения.
– А мрачный он оттого, – Печник явно выдумывал отговорку, а найдя, хихикнул и  тут  же  замялся,  – Что  хочет  любить  вашу хозяйку. А она...
Я перебил его, остановившись у Муравьиного Камня, покрытого мелкими черными крапинками, ужасно довольный, что представился случай продемонстрировать свою разумность, которой отец во мне, к сожалению, не выносил. По моему мнению, заявил я, только что Печник произнес совершенную чепуху. Нельзя хотеть любить. Это ведь почти одно и то же, то есть, я либо хочу яичницу, это значит сейчас, или люблю яичницу, это значит – всегда. Нет, не так. (Так, – осторожно кивнул Печник, посерьезнев, – "Любить" связанно с "обладать"...) Нет, никак нельзя хотеть любить. Это значит, заставлять себя полюбить, или просить у чего-то в самом себе, чтобы оно полюбило. Кто тогда просит, и кого?
Печнику надоело выслушивать мои рассуждения, и он продолжил когда-то начатую шутливую фразу:
– А она может любить только ночью. Когда твой отец где-то бродит...– ему удалось сдвинуть меня с места, и мы пошли дальше, уже без тропинки, по незнакомому мне перелеску. После нескольких минут молчаливого топанья он заявил: – Впрочем, мы все ночеброды. А днем она дела делает. Или спит. Смотри, мы пришли.
Холм выглядел как обычный только с одной стороны. Наверху стояла удивительной прямизны сосна, и такая высокая, что я подумал – вот сюда отцу ни за что не забраться. Чуть завернув, я обнаружил, что холм от подножия до плоского пятачка,  покрытого жирной травой, весь изрезан: как будто он был  пластилиновый,  и кто-то на  досуге  ковырял  его  ножичком,  вытачивая  из  земли непонятные фигуры. Впрочем, кое-где  к  ним  подходили  кирпичные стеночки, из чего я догадался, что резчиком был сам Печник.
– Это будет красиво, – сказал он, обогнув холм с другой стороны. Видимо, заметив мое недоумение, он особенно подчеркнул слово "будет". Земляные фигуры загадочно извивались, переплетались и, как я разглядел, только стеночки им мешали окончательно слиться. Во всем этом нельзя было заметить ни малейшего смысла, хотя на секунду мне показалось, что это особенный тип гигантской печки, с сосной вместо трубы. Печник зайдя мне за спину, что он вообще любил делать, насмешливо произнес: 
 – Это,  видишь  ли,   мое   расслабленное творение. Ради, скажем так, естественной красоты. Но тебе, как я заметил, больше нравятся уличные фонари. Тоже  неплохо.  Кстати, их скоро зажгут.
Я и без него догадался, что хочу прогуляться по городу. Собственно, он начинался у самого мола. Дорога, ведущая от океана, становилась со временем главной улицей Лашино. На ней было довольно немного света – оттого небо в городе оставалось чистым от оранжево-зеленоватого отблеска электричества. Кстати, фонари мне как раз не нравились, а что нравилось, я и сам толком не знал. Перед некоторыми магазинами посолидней на деревьях крепили лампочные гирлянды – догадываюсь, как к этому относились сами деревья, но выглядело презабавно.
Улица    была прекрасна: тогда, стоило мне, десятилетку, поглядеть в лицо девушке, как она улыбалась, не совсем в мою сторону, а так, чуть подняв голову – тому самому чисто-ночному небу вдали, видимо, в загадочном, и присущем в основном только женщинам стремлении к темноте. У обочин часто стояли освещенные изнутри автомобили. Я был низкоросл, и только поравнявшись с дверями, видел сидящих: они словно выныривали из глубины и застывали, как в янтаре, спокойные, глядевшие прямо перед собой. В городе тогда было модно под вывесками устанавливать огромные зеркала; в них отражались не только буквы, но иногда и витрины, и даже улица. После дождя все виденное там, вместе с домами, спешащими пешеходами и машинами на приколе, затуманенное, отделенное искривляющей крапью капель, казалось удивительным миражем.
Отец не возражал против моих вечерних и даже ночных путешествий. Он вообще редко вмешивался в мою жизнь и, как я уже говорил, вечно сам пропадал неизвестно где.
Помню, как-то вернувшись с одного из гуляний (сначала морем, а потом через любимую улицу), я застал на нашем дворе неожиданную кутерьму. Собрались все "трое П", на лестнице было вывешено несколько фонарей, а ближе к кухне прямо на земле стояла керосиновая  лампа.  Пират  озабоченно  возился  с пятью огромными ящиками,   а   Почтальон с Печником прогуливались между ними, явно мешая и  как-то  многозначительно посмеиваясь.
Печник, похоже, только что подошел: я услышал, как хитровато гладя себя по плоскому носу, он стал расспрашивать Почтальона, "как там в мире живут". "Да ты и сам знаешь", – непонятно на что разозлился вдруг Почтальон и сказал несуразно: "Все спят".
Печник согласно закивал и взъерошил шерсть на спине Кошкаря, бродячей собаки, нередко посещавшей и наш отель. Потом все трое (Пират с кряканьем отдирал алюминиевую полоску от ящика) расположились на моем любимом дереве – это был спиленный ствол в форме обрубка тела, с началами ног и туловища, как я сейчас понимаю, еще одно творение "расслабленного" Печника.
Пират суетился, боясь не успеть до чего-то. Я подошел ближе и заглянул внутрь одного уже вскрытого ящика. Там лежало множество витых трубочек, лампочки, зеркала в проводах. Капризным тоном я поинтересовался, что все это значит. Печник с Почтальоном замерли, блаженно предвкушая ответ Пирата, и тот судорожно   принялся   объяснять,   продолжая   возиться.    Он, оказывается, собрался сфотографировать, а может быть, и  поймать птицу узу. И я не должен ему мешать, так как  скоро  стемнеет,  а аппаратура, которую он намеревается собирать, необычайно сложна.
–Но надо же как-то использовать, что они там наснили, – встрял Почтальон и, высказав эту очередную невнятицу, занялся непокорной фуражкой. Печник рассмеялся и сообщил мне, что птица узу это на самом деле не одна птица, а несколько, те самые, что по ночам шебуршатся на крыше. Да вот только они все невидимы и потому, чтобы их сфотографировать, оборудование нужно самое  что ни на есть хитрое и могучее.
– А зачем? – простодушно спросил я.
– Да затем, что узу очень красивы. Ты ведь слышишь их по ночам?
Я кивнул.
– А ты чувствуешь, до чего они все прекрасны?
На это я покачал головой.
– Вот так, – грустно сказал Почтальон. Пират все это время сражался с одной железкой, которая никак не лезла наружу. –И главное, непонятно, почему они появляются только над вашим отелем и куда исчезают днем?
– Может, спят? – предположил я. – И мы тогда ничего не слышим.
Все, включая Пирата, засмеялись, а Кошкарь в удивлении повернул ко мне грустную морду. Кстати, его звали так не потому, что он любил пугать кошек, или как-нибудь изощренно им досаждал. Наоборот, он к ним тянулся и весьма уважал. Его явственно тяготила собственная собачья порода, с ее вздорностью и драчливостью. Часто его можно было заметить в самом центре кошачей стаи (а в Лашино они ходили именно стаями, спокойные, мягкие, грациозные) – в тихом блаженстве. Кошки его не очень-то привечали, но и не гнали. Иногда Кошкарь, словно вдруг устыдясь своей подозрительной двойственности, вдруг срывался с места и несся, куда глядели обезумевшие глаза, и в странном томлении носился по окрестностям несколько дней. За это оригинальное поведение его любили "три П" и даже, как это ни удивительно, мой отец. Как относилась к нему хозяйка, не знаю,  потому  что – Печник  не соврал – я видел ее очень редко. Только иногда она приходила ко мне в комнату, чернявая,  гибкая  и молчаливая, и  давала пышку, а  еще  каждый  день  звонила  в  разные колокольчики  к завтраку. А так – все время куда-то спешила, ездила в окрестные города, что-то перебирала на кухне, грохотала в своих покоях или спала.
Заметив мое долгое оцепенение, Печник заявил Почтальону:
– Может быть, они потому здесь и бывают, что в этом  отеле  живет
он с отцом.
И тут как раз подошел мой отец. Была уже почти совершенная ночь и я по многим причинам удивился его приходу. У отца были странные отношения с "тремя П". Сами они говорили, что он их терпеть не может, но как и где это проявлялось, я не мог уразуметь и теперь думаю, что они ошибались. Внешне они общались вполне по-дружески, хотя "три Пе" явно немного перед ним благоговели.
На этот раз он меланхолически поздоровался со всей компанией, сел на свободное место того самого дерева и стал чесать Кошкаря за белым ухом. Он долго молчал, а потом вдруг сильно схватился за ухо и тоном выговора, но одновременно и жуткого любопытства спросил у собаки:
– А кого я вчера видел в дальнем лесу?
Все благодушно захмыкали, а Почтальон глуповато заметил:
– Вряд ли он станет тебе отвечать.
Кошкарь осторожно вынул ухо из отцовской руки и виновато пристроил голову на пушистые лапы.
– Да ведь ты у нас главный по ответам, – неожиданно произнес отец. – Не получал ли что-нибудь для меня?
– По тем ответам, какие тебе нужны, я вовсе не главный, – обидчиво заявил Почтальон. – Ты бы подумал прежде, чем такие вопросы задавать.
И раньше, чем я успел полюбопытствовать, какие такие вопросы и кому задает мой отец, в беседу вмешался уставший бороться с железками и проводами Пират. Пытаясь стереть черноту со своих разбойничьих скул слюной, он словно бы невзначай спросил:
– А правда, что ты всю почту куда-то прячешь и никому не приносишь?
Почтальон побледнел, вымученно усмехнулся, потом опомнился и гордо махнул в сторону ящиков, словно говоря: "А это что?"
– И что ты со всеми бумажками делаешь? – продолжал его подначивать, будто и не заметив жеста, Пират.
Почтальон неожиданно расслабился и завел странную речь. Фразы через две-три он твердо приравнял все письма, открытки и бандероли к некоей значительной Информации, а себя обозвал Трансформатором, якобы находящимся в самом центре вопросо-ответного цикла. Так как никто не выказал ни малейшего удивления всей этой белибердой, он плавно перескочил на историю о "пасти льва" в одном городе, которую вообще использовали вместо почты, бросая в нее, кто что хотел: письма, проекты, доносы...Я представил себе натурального льва и подумал, что в этом городе вопросо-ответный цикл явно был несколько односторонним. Пока я раздумывал, выяснить ли это у Почтальона, он успел сморозить что-то очень постыдное, потому что вдруг резко остановился и покраснел. Речь,  насколько  я  помню,  снова  вернулась  к  его Трансформаторской миссии.
– Ну ты даешь, – испуганно произнес Печник и в театральном ужасе обхватил себя за нос.
– Так-так, – улыбнулся отец, словно успокаивая всех собравшихся. – Лев все-таки лучше.
И он ушел.
А я еще долго сидел рядом с ящиками, а потом Печник повел меня к молу, как-то путано рассуждая про птиц, о том, что они прекрасны именно потому, что невидимы и наоборот, невидимы именно потому, что прекрасны. И что вообще, пустота, темнота, невидимость и собственно ночь – очень связаны с красотой. Тут я вспомнил две озадачившие меня фразы ("Все мы ночеброды" и "Все спят") и захотел спросить, как это логически  совместимо,  но  он
как раз переключился на сон и лунатизм, на обращение лунатизма в абстрактную  красоту  и  мне  вдруг  стало  казаться,  что  меня пытаются завербовать в некое тайное общество, где уже  собрались "три П" с Кошкарем, только  вот  отцу  там  явно  нет  места.  Я напрягся, насупился и  стал  идти  медленней,  не  желая  никого предавать. Печник рассмеялся  и  сообщил,  что  это  все  равно, слушаю я или нет, и что все то же самое может сказать мне  отец.
Я сухо с ним попрощался и вернулся в отель.
Из-за того, что по ночам я теперь выслеживал вместе с Пиратом птицу узу, отца мне удалось повстречать лишь через несколько дней и задолго до темноты.
Сначала я бродил по тропинкам, заглянул в подлесок к Холму (фигур там немного прибавилось), погулял по поляне у улицы. Потом мимо меня застенчиво протрусил к морю Кошкарь  и  я неспешно пошел за ним. Пес выбрался к молу, огляделся, чихнул  и вдруг, разбежавшись, бухнулся в воду.
Я бросился к месту его прыжка и увидел, как он, не очень-то быстро перебирая лапами в воде, тем не менее, довольно  успешно двигался  вплавь  к  открытому  океану.   Чуть   обернувшись,  я обнаружил, что внизу, на песке среди плавника, спокойно сидит мой отец.
– Почему он всегда выбирает самые неожиданные и глупые решения, ты не знаешь? – с деланно озабоченным видом спросил он у меня, кивая на Кошкаря. Я удивился. Отец говорил со мной редко  и  не  потому,  что  стеснялся,  или  боялся  что  я   не пойму. Просто вся  его  жизнь  была  посвящена  чему-то  другому, очень далекому, и даже когда мы встречались в пространстве,  на самом деле, связаться никак не могли. Теперь,   видимо,   что-то случилось.
Я поспешил спросить у него, почему он не любит "трех П", почему он Мрачун, куда убегает Кошкарь и правда ли, что он, отец, хочет любить хозяйку? Само слово "хозяйка" его как-то насторожило, но потом, видимо, взглянув на него с другой стороны, он спокойно кивнул. А вот насчет "трех П" заговорил с неожиданным жаром, даже стал тискать ладони коленями  и  глядеть
то  мне  в вихор, то в барашки волн океана.
Допустим, рассказывал он, что ось всего мира прикреплена к некоему колесу, благодаря которому она не только вращается, но и может катиться по кругу – каждый день, с самого начала времен. А птицы узу летают чуть впереди колеса и смотрят, чтобы при этом никто и ничто не было бы задето. "Представил?" Я кивнул, он продолжал, странно косясь на свой любимый каменный дуб.
– А теперь вообрази, что случиться, если Печник сточит весь Холм. Колесо станет какой-нибудь гайкой или хуже того, вообще не сможет крутиться.
Я испуганно вздохнул.
– А если Пират все-таки ослепит, найдет и отловит хоть несколько птиц узу? – отец говорил, словно бы сам только что осознав такую возможность. Я испугался до жути и только смог пролепетать: "Все это правда?"
– Да нет, – отец досадливо отмахнулся, как иногда Почтальон – от особо назойливых бабочек. Заметив мой страх, он погладил меня по руке. – Это только если...если представить. Но главное, что они это делают.
Они, ясно, были "три Пе", но во всем остальном я безнадежно запутался. Однако, вновь осмелев, решился заметить:
– Да ведь все что-то делают. А они, – я вспомнил слова Печника, – занимаются красотой.
Отец замечательно хрюкнул и весело заявил: – Все могут делать, что им угодно. Это ни на чем не отражается. А вот эта кампашка лунатиков, они-то ведь понимают... – никакой серьезности в его обвинительной речи я не заметил и совершенно расслабился.
– Что понимают? – я устроился у отца на коленях и начал то медленно, то быстро вертеть головой, стремясь совместить воду, пляж, небо и дальний лес.
– Все понимают, – удрученно продолжал мой отец. Только теперь я не верил его печалям. – Хочешь забраться на дуб?
Я почувствовал, что он сам давно об этом подумывает, кивнул, мы вскочили, бросились к дереву и довольно скоро, даже не ободравши коленок, оказались на самой верхушке. Я стал смотреть в море и нигде не мог различить Кошкаря.
– Не туда, – хихикнул отец и развернул мою голову в сторону дальнего леса.
Я увидел овраг, до которого почему-то никогда не доходил в своих странствиях – огромный, по краям совершенно черный, посреди которого находилось нечто белое, похожее на гигантского червяка.  Это  белое  совершало,  на  мой  взгляд, совершенно необоснованные движения, словно подтягиваясь к морю.
– Что это? – удивился я.
– Что? – Отец чуть сощурил глаза. – Думаю, шалит Почтальон.
Он снова задумался, слез с дуба, помогая мне и глядя теперь точно в мои глаза, заявил:
– Может быть, они и правы. Может быть, все равно. И всякие оси мира, и червяки, – он увлекся. – Но правы тогда не они одни.
Он многозначительно поднял палец, уже незнакомо хихикнул и припустил по пляжу, в направлении белого червяка.
Отца я с тех пор больше не видел. Мать забрала меня обратно в свой большой город, долго ревела, бранила отца и запрещала гулять по ночам – впрочем, в этом городе с его электрическим небом гулять мне казалось не так интересно.
Прошло так много лет, что я ни за что бы не вспомнил те несколько месяцев в Лашино и четырех чудаков, к которым, увы, приходится причислять и отца (ведь  и  до  Лашино  я  видел  его только мельком, и никак выделить из всех  сумбурных  впечатлений той весны, лета и осени не могу), если бы  не  одно  происшествие этой ночи.
Мне не спалось, я сварил кофе и, забравшись в старое кресло на кухне, курил. Вдруг во всем городе погас свет – что-то случилось на энергостанции, вероятно. До рассвета оставалось недолго, да и сон все равно не шел, поэтому я только заинтересовался и подсел поближе к окну. Небо сделалось чистым, как в Лашино. И неожиданно я заметил, как далеко-далеко, словно тень поверх тени, колышется огромная масса. Я прищурился, как когда-то меня научил Пират, и различил в этой массе контуры огромной чуть скошенной гайки. Она стояла на линии горизонта, слегка покачиваясь из стороны в сторону, но, не двигаясь с места.  И никаких птиц рядом с ней разглядеть было нельзя.


Рецензии