Пока звонок не прозвенел

    
Вячеслав Киктенко

Пока звонок не прозвенел…
(Из сборника «Грустный перечень моих убийств»)

Праздники тоталитарны. Невыносимы подчас, когда в них замкнут, как в дурь. Замкнули, связали обстоятельствами, зависимостями. Особенно зависимостью от человека небезразличного, очень небезразличного…
          Тут уже не обстоятельства, тут капкан. Плен.
И пленён-то не чем обыденным,  –  не школой, двором, родителями,  учителями, и даже не жёстким спортивным тренером, а… девочкой. Ни в чём не виновной, сидящей за соседней партой, особой противного пола. Особенно – прелестной особой.
И совсем уж невыносимо, когда она не противная, а… очень даже противная, надменная девочка. Жестокая девочка, наславшая чары на мальчишку. Девочка… не ведавшая о том, что натворила.
Впрочем, девочка здесь лишь первопричина смутных начал, скрытых в глубинах волшебной комнаты. Там, как в страшных сказках, в самом кончике иголки, в незримом жальце – яд. Но наводят  на эту иглу обстоятельства зримые, жестко, даже тоталитарно обступившие.
Или на-ступившие. Праздники, например…

Рассказ не о религиозных праздниках. В церковном календаре каждый божий день праздник. И не о бесконечных днях Учителя, Строителя, Медика, Рыбака, Бухгалтера. И даже не о любимых всенародных – Новый Год, День Победы, 1 Мая, 7 Ноября. Нет, тут разговор о двух особых праздниках – два соседних, как в общественной бане, – Мужской и Женский день. Они стояли наособицу, и напрягали не только взрослых, но и нас, школьников. К тому времени учеников седьмого  класса. О том сказ.
Хотя не только о том.

***
Все прошлые «мужские дни» девочки одаривали нас серийными поздравлениями – к началу занятий  мальчишеские места за партами украшались цветными конвертиками со стандартными, как под копирку, поздравлениями от девочек, аккуратно писанными пером № 13, с нажимом.
Но в тот праздничный день на партах красовались не просто поздравления, а невиданные дотоле дары – серые, некрасивые в спущенном виде надувные камеры для футбольных мячей. Понятно с первого взгляда – только из магазина. Они слегка ещё шелушились, белесоватые в пыльце талька, радовали глаз. И пусть это были не сами мячи, но, можно сказать, добрая их половина. Ещё не форма, но отчасти содержание. Даже и внутренняя «половинка» мяча – был подарок шикарный, не виданный раньше.
Не подарки, воистину дары! – советских девочек советским мальчикам. Пожалуй, сами девочки и в складчину не смогли бы собрать нужной суммы, помогли, скорее всего, родители. Или рачительные тёти-общественницы. У одной из девочек мама возглавляла Родительский Комитет.
Как бы там ни было, одарили щедро, и значит, к скорому уже Восьмому Марта должны теперь отдариваться – мы. Но как?..
Собравшись после уроков на заднем дворе школы, рассевшись на стопках новеньких, ещё хвойно пахнущих досок, заготовок для уроков труда, пустив сигарету по кругу, чапаи думать стали. Перебирать варианты.
Что можно было придумать, как извернуться? Жили-то все довольно скромно, подарить девочкам что-то из ряда вон – как? Что можно придумать с гривенниками в карманах, удивить, даже изумить, быть может, фасонистых «выыбражуль», вдруг вымахнувших – уже выше нашего! –  капризуль?..
Путное в голову не приходило. Сидели на брёвнах, скурив по кругу чуть не  полпачки дешёвых, за шесть копеек сигарет «Архар», мараковали, сплёвывая махровую горчину. Успели наплевать уже целую лужу, как вдруг…
О великое, всеспасительное «вдруг»! Всё неординарное возникает, словно из ничего, из этого «вдруг». Да, почти всё. Вот и на этот раз мой ближайший дружок, вдруг толкнув меня в бок, шепнул: – Помнишь Татарку?
Я вздрогнул. Ничего не требовалось объяснять... 
***

Татарка была дальним, довольно захолустным районом города. Такие, в основном бугристые, не покрытые асфальтом пригородные местности с одноэтажными домишками называли кучугурами. С давних времён здесь селились в основном татары, традиционные в те годы сборщики тряпья. С громадными мешками через плечо ходили по городу, прочёсывая кварталы, нараспев зазывая хозяек: «Шурум-бурум берё-ом!..». Впущенные в квартиру, перебирали выложенное из комодов тряпьё, осматривали на свет, а потом назначали цену за приглянувшееся. Спорить было не принято, услуга ко двору.

– «Помнишь Татарку?..» – слова оказались паролем. Нет, не зря занесло нас тогда в кучугуры. На барахолке в Татарке можно купить многое, по сносным ценам. Например, чудесные складные, а точнее раскладные  ножики с ласковыми названиями «Лисичка», «Белка», «Рыбка». Вполне серьёзные лезвия, не хиленькие перочинные с набором смехотворных вилочек, пилочек и прочих, совершенно никчемных штучек. Створчатые рукоятки в виде лисички, белки или рыбки нажатием металлической кнопки плавно разводились в стороны, обнажая приличный клинок. Далее створки-рукоятки нужно было вновь свести воедино, на противоположной от лезвия стороне и зафиксировать той же металлической кнопкой, теперь уже намертво его закрепив. По правде говоря, идею этого инженерного чуда «изобретатели» попросту спёрли, взяв за образец древний, как мир, прототип – зековскую самоделку «рамка», слегка модернизировав.
С такими ножиками подручно ходить в лес, на речку, в горы. И за грибами, и на рыбалку. А если кто из взрослых возьмёт на охоту, вообще незаменимы. Для разделки дичи, например, заготовки лапника – отличной подстилки в палатке. Для насечки щепы у костра. Классные, с ласковыми звериными именами, якобы «перочинные» ножики выглядели внушительно. Да и эстетически убедительно. Просты, надёжны, ничего лишнего. Не каждый пацан мог похвастаться, в городских магазинах не найти, а когда изредка появлялись, расхватывали их мгновенно. Но если даже, маслянисто поблескивая распущенными лезвиями, красовались они иногда под стеклянной витриной, без паспорта не отпускали.

В Татарке нравы попроще, глаза закроют на сомнительный возраст, никому дела нет до твоих лет, зим. В общем, удачно мы с Борькой нагрянули туда однажды. Я выбрал более крупную «Лисичку», ему приглянулась «Белка», ножик помельче, но, пожалуй, поизящней. Почти спустив не без труда скопленную денежку, собрались, было, домой, но тут…
В самом углу рынка, в широченном окне дореволюционного лабаза, скособочившегося под кронами столетних карагачей, замаячил странный свет: нечто неправдоподобное на сереньком фоне рынка. Что-то разноцветно заколыхалось в окне, и мы пошли.  Не могли не пойти.
Толкнув окованную железами дверь диковинно светившейся  избушки, вошли в полутьму. Ещё промелькнуло в мозгу: ой, не простая избушка, волшебная!..
Поразила простота выдумки: в пяти широкогорлых керамических кувшинах стояли громадные охапки ковыля и, радужно переливаясь, горели.
Акварельно раскрашенный степной ковыль медленно колыхался в раструбах горловин. При нашем входе в помещение распушился, и – мерной волной – побежал на воздух, в летний зной! Словно бы хлынул к нам, ринулся на призрачную, прямоугольную свободу двери. Приподнявшиеся из ваз, возбуждённые волны ковыля шли теперь прямо на нас – медленным, хорошо слаженным ритмом…
Лишь немного оглядевшись поняли, где очутились. Это был магазин уценённых товаров. А хозяйская выдумка красиво сглаживала убогость заведения.
Дверь затворилась, ковыль остановился, замер. Мы подошли вплотную к прилавку, к притихшему свечению. Это была уже не волшебная избушка, а вполне  затрапезный магазин удешевлённых товаров, бывший когда-то купеческим лабазом. Простой магазин. Но выдумка, выдумка!..
Развеселили цены. Они были смехотворны. И хотя денег почти не оставалось, мы дотошно изучили ценники, кривовато налепленные на товары. Вещи, то ли засиженные мухами, то ли потускневшие от времени были  разнообразны, но хаотично разрознены. И потому, скорее всего, мало кому нужны. Кургузые, нелепо толстые  чайники и тарелки, отдельные предметы чайных некогда сервизов, дверные петли, покрытые ржавчиной, совсем уж негодные дверные защёлки…
Но что удивило, так это массивные мраморные подставки, чуть крупнее и шире школьного пенала. Удивила неправдоподобная цена, копейка штука. Белесо-зеленоватые прямоугольники (малахитовые?..), предназначенные непонятно для каких целей. Не смог объяснить даже продавец, пожилой татарин, предположил только, что для каких-то чиновничьих нужд, вроде пресс-папье.
Странным показалось, что в каждом из этих «пресс-папье» были ровно по три сквозных отверстия, просверленных явно заводским способом. Впрочем, не очень волновало, зачем продырявлены добротные камни. Может быть, изначально задумывались как подставки для канцелярских столов. Или как гнездилища для ручек, карандашей?
Больше подивили щедро рассыпанные на прилавке  пуговицы. Старинные, громадные, с каких-то допотопных, поди, капотов. Не нужные, наверное, никому. Кроме нас.
 
***
С пуговицами в жизни вообще связалось многое.  И потому, вопреки  «принятым законам композиции», рассказ пойдёт и про них. Если угодно, лирическое отступление.  Нарушаю законы.

     Пуговицы…

Из семейных преданий вспомнилась красная пуговка моей старшей сестры. Во время кратких командировок с фронта отец, кроме продуктов, выкроенных из лейтенантского пайка, старался привезти для жены и дочки хоть какие-то подарки. Среди них  и эта пуговица.
Хотя в первую очередь помнится цветной альбом, вытащенный отцом из развалин догорающего немецкого замка. На отличного качества плотной, почти картон бумаге – анфилады огромных залов. Поражала воображение нечеловеческая, непомерная в избыточности роскошь. Неправдоподобно сиявшие янтарным паркетом полы, потолки, стены – все в золоте, в канделябрах, картинах, саблях, алебардах, разных систем ружьях. Я часто листал этот альбом и не понимал – как тут жить? Разве можно тут жить людям?
Пуговка… один из гостинцев отца по приезде с фронта, подарок крохотной дочке. Эту пуговку я не видел ни разу, где-то затерялась, ещё до моего рождения. Но и доныне она живая, эта красная пуговка, единственная игрушка военного детства сестры. Как уж она с ней, играла, не знаю. Но так, видимо, радовала в той, полуголодной жизни, что проникла и в меня эта радость. По одним только рассказам старших…
И если дивлюсь теперь переизбытком – пластмассовых, плюшевых, фарфоровых, механических, электронных игрушек – словно бы «вспоминается» мне та красная пуговка. Единственная игрушка. Которую никогда не видел.
 
И ещё одна пуговка. – Рыжая. Рыжая соседка по парте. Небольшого росточка рыжеволосая девчонка с круглыми, как пуговицы, светлыми глазами. Почему-то не кнопкой, как обычно зовут за невеликий росточек, а пуговкой называл я её про себя. Милая курносость, округлость лица… пуговка, да и только.
Но про эту девочку, моего верного друга и подсказчика в учёбе, помощника во всех делах и затеях, речь впереди. А пока, всё-таки, – главная пуговичная феерия.

Они были сумасшествием нашей округи, пуговицы. Обычные пуговицы. Но только не для нас. Это были настоящие спортсмены, порой даже титулованные. Игроки для настольного футбола.
Футбол устраивался в любом дому: на столе расчерчивалось мелом поле –центр, штрафные площадки. Воротами служил проём между книг. Книгами же выстраивались края поля. Лучше всего подходили для этого синие тома собрания сочинений В.И.Ленина. Они отлично ровняли пространство игровой площадки. Игроки – пуговицы. Пластмассовые, реже костяные, любой конфигурации. Мяч –  маленькая, обязательно яркая пуговка. Так заметней отсвечивала она в суматохе  мини-игры.
На воротах тоже стояла пуговица. Чем больше пуговица-вратарь, тем вернее могла отразить «мяч». А битой в игре служила особо  гладкая пуговица,  краешком которой следовало точно и сильно нажать на нужного «игрока», чтобы тот, резко выскользнув из-под биты под нужным углом, всей своей массой, даже ещё и со смачным прищёлком, ударил по цветному мячику, а тот, в свою очередь, поразил ворота соперника. Увы, не всегда только соперника. Здесь могла подвести форма пуговицы, не обязательно круглой. Попадались и квадратные, и вовсе многоугольные, фасонистые. Удар такой, выпендрёжной пуговицы мог оказаться удачным, но мог и досадно голевым –  в свои же ворота.
А уж размер пуговицы-вратаря значил не мало. Пуговицы, по стандарту тех врёмен, изготавливались не очень большие – для пальто, плаща, куртки. Мелкие пуговки от рубашек и платьев, тем более от нижнего белья не годились. Ну, разве что в качестве мячика, где подбирались пуговки особые – поцветастей, хорошо видные на поле.

Дорожили каждой мелочью в подборе команды. Первые стадии увлечения остались позади, всё мутней становилась игра, чисто спортивный азарт отходил на второй план. Мы втягивались в игру на деньги. За несвоевременную выплату проигрыша назначались пени, нами же установленные. Долги, пусть не очень большие поначалу, были не всегда по карману. Значит, требовалось всё пристальнее вглядываться в подбор команды, в каждого из пяти игроков. Особенно в шестого – во вратаря.
Начинались пуговичные забавы подростками 12-13 лет, но по мере разрастания слухов о лихой настольной игре подтянулись ребята постарше.  Парочку студентов-первокурсников, помнится, также ушатало в повальное сумасшествие. Смешно вспомнить, один из них, занырнув однажды в игрушечный омут, так нешуточно в нём закрутился, проводя лекционные часы за пуговичным столом, что не заметил, как из тихого омута затянулся в бурный, гибельный для него водоворот. Здоровенный балбес умудрился завалить пару сессий, в итоге вылететь из института.
Старшие пацаны первыми предложили играть не просто на интерес. Мы согласились, попробовали… и – втянулись. Безбашенно, без оглядки на финансовые возможности втянулись в азарт, который при игре на деньги возрос нешуточно. Ответственность за проигрыш также возросла на порядок. Смешные на первых порах медные копейки незаметно сменили «синтики», двадцатки, полтинники. А с учётом неизбежно набегавших долгов возросли и суровые пени. Начинали фигурировать бумажные, светло-коричневые рубли, «дубчики». А потом и зелёненькие трёшки… а потом синеватые пятёрки. До червонцев дело, как правило, не доходило, но уж если зарвался пацан, влип, не смог выплатить вовремя долг, приходилось туго. Выбор нужных пуговиц становился жизненно важным…

Конечно, там, в Татарке, мы с Борькой не могли упустить удачи. На оставшиеся копейки накупили старинных пуговиц – чуть ли не целую запасную команду. Часть громадных, прямо-таки слоновьих пуговиц была со временем забракована на коллективном вече. Более всех вызвал возмущение вратарь – широкая, выпуклая, башней возвышавшаяся над полем пуговица, неизвестно для какого капота, пальто или плаща предназначавшаяся в давние времена. Она практически полностью перекрывала ворота. Мы вынуждены были согласиться с товарищеским вердиктом – вратарь-великан грустно, вперевалочку укатил на запасную скамейку…
По правде сказать, никакой это был не футбол. Скорее хоккей. Все играли тогда в хоккей с мячом, «русский хоккей», а не импортный, с шайбой. Тот ещё только-только начинал заслонять добрую старую игру с оранжевым мячиком.
И всё равно, пуговичную страсть, несмотря на скорости и большую схожесть с хоккеем, называли – Футбол. Все были тогда футболисты. Были, и не заметили, как за нагрянувшей пуговичной дурью на время отставили настоящий  дворовый, футбол, пропахший потом, страстью, пыльной травой пустыря, почти под корень вытоптанной, но всё равно остро пахнущей, особенно перед грозой…

 ***
Сидя после уроков на школьных брёвнах, вспомнив о лабазе в Татарке, мы с Борькой смекнули – вот! Вот оно!
И тут же предложили взять общественную повинность на себя – обеспечить яркий, эффектный подарок девочкам. Пацаны, с облегчением вздохнув, поднялись с досок и принялись выворачивать карманы, выгребать  гроши, у кого что было. Если не хватало, обещались доложить завтра.

***
Утром Восьмого Марта ахнули все – и девчонки, томившиеся за дверью в ожидании, пока пацаны принаряживали парты, и даже учительница. Класс полыхал! Цветные ковыли, вставленные в аккуратные, словно специально подогнанные под нашу затею отверстия сверкали, колыхаясь на лёгком сквознячке из полуоткрытых окон. Слившись в единую волну,  плыли навстречу празднично одетым девчонкам! Радость оказалась яркой. Но…
Зоркие девицы скоро разглядели некоторую, на их взгляд, подлянку, подмену настоящего Праздника яркой, искромётной, но всё-таки… туфтой.
Не мы одни, оказалось, были знакомы с тем «волшебным лабазом». Тайна нашей щедрости была с разочарованным уканием, даже и с подвыванием, разоблачена. Красивые брусочки, слов нет, благородного камня. Придирчиво-въедливый девчоночий взор оценил это сразу: внушительные вещи, для важнецкого кабинета, однако, однако…
Заподозрив неладное, по более тщательном обзоре первоначальное, слегка преувеличенное девичье восхищение неотвратимо сменялось глухим недоумением, кое-где уже переходившим в открытое возмущение. Как, почему, за что? В такой день, в такой день… за что!
С верхней стороны брусочки были прекрасны.  А вот снизу, и отчасти даже с боков – ужасающи. Сырость, годами копившаяся на складах, въелась в благородный камень, покрыла днища и боковины брусков рыжеватой патиной. Ржой попросту. Разочарование незримо разлилось по весеннему классу.
Мы с Борькой, оценив положение, опасались теперь не столько девичьего презренья, сколько разборок с пацанами на заднем дворе, за школой, где обычно всё и решалось.

Пацаны не осудили. К изумлению нашему, даже похвалили выдумку! Да и то  сказать, реально не было ж денег на дорогие подарки, какие-нибудь духи, или что-то пошибче. А с Родительским Комитетом, могущим поддержать финансово, отношения были напрочь испорчены. В основном, конечно, коллективными прогулами уроков, которые время от времени мы устраивали. То есть, преференций ждать не приходилось.
– «Ништяк!.. Глухие понты!..» – таков, на диво, оказался оправдательный приговор высшего суда – пацанов.

***
Мой дальний родственник, рукастый хозяйственный мужик схватился за голову, когда я показал ему одну их этих плиток, а ещё и назвал смехотворную цену. Подогнал к магазину «каблук» и скупил там все, до единой, плитки. Выложил ими печку на даче, расширил в ней устье-хайло, и с гордостью  демонстрировал гостям, именуя обычную печь камином.
Плитки отлично легли, следов изъедин и ржави не виделось, канули в испод, замазались цементом. А три загадочных отверстия не только не портили вид, напротив, украсили. Декоративные калибровочные гвоздики с широкими шляпками, вставленные в эти отверстия, весело подцветили облицовку, и даже укрепили в целом «конструкцию». В общем, хоть где-то пригодились, пошли на доброе дело бессмысленные с виду штуковины…   

***
А вот с девочками всё оказалось темнее, запутанней. Почти год длилась необъявленная война, разновидность бойкота. Невыдача тетрадок с решением задач, торжествующее с парт молчание всезнаек-зубрил в ответ на беспомощное выстаивание пацана у классной доски, запрет на списывание у соседок ответов… это была далеко не худшая кара. Тягостней всего отзывался молчаливый отказ идти на приглашение в кино, даже зимой на каток. И, что уж совсем худо, на любимые с детства совместные походы – сперва за подснежниками, потом за горными тюльпанами, потом за степными маками, дикими ирисами, мари-каревной, кислицей, ягодами, грибами…
Но глухо клубившееся напряжение должно же было когда-то взорваться, хоть как-нибудь разрешиться? Мы даже догадывались когда, в какой из тотально неотменимых дней это может произойти, когда она источится, иссякнет, протягновенная женская месть.

***
…нет, она никогда не сидела со мной за одной партой, невероятная девочка. Такого просто не могло быть! Слишком уж хороша собой. Таких вообще не бывает, и тем более такие не дружат с обычными мальчиками. У них, наверное, какая-то своя, особая жизнь. Иной мир, куда нельзя. Почему-то – нельзя. Или – ещё нельзя…

Ранила меня эта «противная» девочка с самого первого взгляда. С первого класса. С первого утренника.
Какой же она была ладненькой, чистенькой в своих белых кружавчиках на школьном платьице, какой милой!.. Как само её имя. Не Люся, не Люда, не Людмила, и даже не Милочка. Именно – Мила. Ранила, пленила сразу, повернувшись ко мне вполоборота на самом первом построении, на линейке под штандартом в школьном дворе. Повернулась, мельком повела карим, показалось даже удивлённым глазом, и тут же отвернулась. Словно ничего и не произошло.
Ага. Для неё ничего…

Свет исходил из тёмного угла. Из того угла у стены, где она сидела –казалось почему-то, в одиночестве, в стороне от окна, и словно бы в некоем отдалении от других девочек. Всем, буквально всем, аккуратно причёсанной каштановой головкой, всем обликом своим, женственной статью, не похожей на угловатых, словно многоколенчатых в беготне девчонок, самой манерою плавно, грудным голосом говорить, отвечать как ровесникам, так и взрослым. И всюду, у классной доски, в коридоре, во дворе – всюду была восхитительна, необычайна. И потому неприступна. Вся происходила, а может быть, произрастала из другого мира. Да и вся семья их казалась необычной. Во всяком случае, не среднесоветской. Почему-то не скрывалось, что они – из дворян. И дом их, прямо напротив школы, старинный деревянный дом с узорными ставнями, с огромным крыльцом, на котором, должно быть, в прежние годы  летними вечерами восседало благородное семейство – за большим столом, во главе с дымящимся самоваром…
Впрочем, это я так представлял себе. Рисовались картинки, вычитанные из повестей о дворянах, барском быте. Хотя, кто знает, вполне могло быть именно так. Но только теперь, сильно постаревшее, потемневшее от времени, и всё же не утратившее некой величавости крыльцо, перевитое на верхних балках арканами, служило чаще всего для развешивания белья, прочих хозяйских надоб.
И всё равно, одно уже «барское» крыльцо отделяло хозяев дома от жителей обычных строений, секций, дворов и двориков, где на верёвках меж столбов и труб, вкопанных в землю, развешивали бельё в жактовских секторах, что приводило к путанице серийного белья, наволочек, простыней, вороньему ору на весь двор, развесистым склокам, коллективному гвалту. В семье Милы такого наверняка не водилось. Жили там наособицу, да и не по стати ссориться из-за бытовых мелочей. Впрочем, родителей Милы я не знал.
А вот бабушку знал. И очень даже хорошо.
Она преподавала у нас пение. У неё был редкий женский голос – контральто, и она когда-то, давно, в другой жизни пела на сцене. Это была властная, несколько чопорная дама, ходившая в тёмных, твёрдых, словно бы негнущихся одеждах. Кажется, ткань называлась кри-но-лин, очень дорогая и модная встарь…
Я был ошеломлён, когда однажды, на общехоровой распевке, она строго указала на меня своим дирижёрским жезлом, неизменной вишнёвой палочкой –словно ткнула в грудь – и приказала подняться на сцену. Мама родная… она сделала меня запевалой хора! Я и не подозревал, что у меня самый чистый во всей школе, самый звонкий голос.
Как оказалось – тенор. Тенорок.
И вот с этим тенорком и парочкой советских песен, одна про маленький кораблик, который не столько «пла-пла-плавал», сколько стоял в  гавани, наверное по игрушечной своей малости, а другая про футбол «на лучистом-чистом поле», меня стали таскать по клубам городских предприятий, этакого местного Робертино.
Мне это не очень нравилось. Закулисные облачения в чёрный «концертный», в рубчик, костюмчик, белую рубашку с галстуком, чего отродясь не носил… даже внимание публики с её участливыми аплодисментами не шибко утешало. Но отказаться не имел права, как назначенный от школы. Денежек, хотя бы небольших, естественно, не платили.
А главное, это никак не помогло за всё время «гастролей» сблизиться с внучкой наставницы. Лучшая ученица, отличница по всем предметам, Мила… она оставалась такой же, как и всегда. Высокой, холодновато мерцающей, безучастной. Во всяком случае, ко мне. А я не мог, не умел, не знал «с какой стороны» подойти к этой небывалой, пугающе красивой девочке. Я и взглянуть в её сторону стеснялся. Сидел за своей партой не оборачиваясь, словно запуганный, завороженный чем-то неясным…
И потому никчемны были все мои выступления. Хотя для себя петь любил. И для родных. Ну а для друзей, под гитару-семиструнку о трёх-четырёх аккордах, вечерами во дворе, тем более. На публику – не любил.
И не полюбил, нет...

Слава богу, кончились эти заморочки довольно быстро – начал ломаться голос. А с учётом того, что курил, как все дворовые пацаны, с детства, голос не только сломался, со временем обрёл небольшую хрипотцу, некую «возмужалость», что ли. Увы, и это не сократило дистанции к ней, к «моей» девочке, Миле…

А вот соседкой по парте была, уже целых три года, другая, совсем другая девочка. Тоже Людмила. Хотя ни Людмилой, ни Людой, ни Милой, сколько помнится, не была. Была – Милка, весёлая, озорная, рыженькая девчонка с золотистыми веснушками. Пуговка. Вот она была своей, свойской. Можно сказать, корешком. И даже полноценным членом нашей хоккейной команды из трёх человек. Хоккею с шайбой тогда предпочитали «Русский», с мячом. Мы с Борькой занимались фигурным катанием, и потому даже вдвоём, на козырных «фигурках» запросто обыгрывали целую свору пацанов, корячившихся на простеньких «дутышах», а то и на «снегурочках», верёвками примотанных к валенкам.  Милка, верный друг и боец, стояла на воротах. Стояла бесстрашно, отбивая оранжевый, туго плетёный  мячик.
Небольшой каток мастерили сами. Заливали лёд посреди двора, ровняя кочки, обводили борта картонными коробками, а «створ ворот», составленный из жердей, завешивали старыми сетями соседей-рыбаков. Получалась неплохая коробка, для игры хватало.
Одной стороной площадка почти упиралась в автобусную остановку, недостатка в зрителях не было. И даже в аплодисментах, если красивый гол залетал в сетку. А уж если у наших ворот Милка, проявляя чудеса отваги и ловкости, отбивала опасно заледеневший, почти каменный оранжевый шарик – вся остановка восхищённо гудела.
На коньках Милка держалась неплохо. Не так, конечно, как мы с Борькой, серьёзно занимавшиеся фигуркой, но кое-чему мы её подучили. Даже на простых дутышах она уже могла сделать «ласточку», завернуть лёгонький пируэт, вираж. Мы её поддерживали, крутились на катке неразлучной троицей…

Порозовевшая Милка, вошедшая в раж, вдруг как-то по-особенному рыжину сменившая на золото, гордо поглядывала в сторону азартных мужиков, до окончания игры толпившихся у площадки пропускавших нужный автобус. Она откровенно ликовала, обретая минуту славы и, дивно похорошевшая, сбрасывала вязаную шапочку. Волосы развевались на зимнем ветерке, «наш парень» Милка становилась в те мгновенья воистину прекрасной. Мужики с остановки хлопали ей, персонально ей, и никому больше. Довольны были все: игроки, болельщики. А что? Халявка задарма, настоящего азарта не меньше, чем за оплаченный матч. 
Куда потом сливалось то золото, почему на уроках Милка вновь становилась обычной, рыжей девчонкой с веснушками? Правду сказать, не очень-то бился я над разгадкой. Милка была отличным парнем, и всё. Или не хотел ничего больше видеть, разглядывать, понимать?
Впрочем, слепота моя со временем рассеивалась, что-то явно более значительное, чем просто дружба, начинало проступать, словно очертания деревьев над речным туманом поутру, что-то иное сквозило в искоса, через парту взглядах, перешёптываниях на уроках. Я не придавал, старался не придавать значения. Но списывать из подставленной тетрадки по-прежнему не отказывался.
Голова была заполнена другой, совсем другой – и по облику, и по характеру – девочкой, не Милкой. Милой. Из бойкого паренька, а даже и нахалёнка порой, я становился перед нею беспомощным, словно кролик перед удавом. Хотя какой удав? Прелестная девочка, не обращавшая на меня, да, пожалуй, и ни на кого из мальчишек особенного внимания, сидела далеко от окна, в тени, на другом ряду. Недостижимая в своём совершенстве отличница, всегда образцово опрятная, в недетской, холодом веющей неприступности, она меня тайно мучила, девочка со статной фигуркой, высоко и совершенно естественно, горделиво поднятой тёмно-каштановой головкой, всегда аккуратно причёсанной. Прекрасная, ужасающая только своей, ни на кого не похожей, фарфоровой какой-то красотою и статью, неземная, пугающая, непостижимая…
Ох, не до Милки было, не до Милки…
Я по-прежнему легко принимал услуги, взамен покупал ей без очереди в школьном буфете, в толчее переменки коржики, таскал её портфель после уроков. Обычно до того перекрёстка, где наши пути расходились. Жили мы неподалёку, провожать дальше не имело смысла. Да она и не настаивала, не приглашала. Родители, словно оправдываясь говорила, строгие, оба ответственные работники министерства культуры. И всё-таки тянулась она именно к нам, к нашей простой весёлой компании, к большому двору, где зимой всегда был хоккей, а с мая, на ближнем пустыре, футбол.
Летом пузырь она не гоняла, была зрителем, может быть, даже болельщицей. Или делала вид, что переживает за бестолково путающихся в пыли пацанов, всем скопом, а не расчётливыми перепасами гоняющихся за рваным мячом. Её временем была – зима, там она стяжала минуты славы…

***
В один из февральских вечеров Милка вдруг позвонила. И почти сразу, после нескольких проходных фраз пригласила на каток. Не на дворовый, а самый настоящий, с праздничной музыкой, огнями, городской каток «Динамо».
И это во время «девичьего бойкота»? – первое, что мелькнуло в голове. А ещё… насторожило некоторое смущение в её голосе. Хотя ничего необычного в словах не было, кроме того, что впервые прозвучало не «вы», то есть не вы с Борькой, а:
– Идёшь на каток?..
– Мы все, втроём, или?..
– Борька, наверно, не сможет… а разве без него нельзя?..

Что-то резко кольнуло в груди, я не понял что именно, но ответил быстро и почти испуганно, как отрезал:
– Не могу. Чищу аквариум…
И повесил трубку. Полным враньём аквариум не был, мы с другом  увлекались рыбками. Взаправду увлекались, следили за кормёжкой, сменой воды, песочка, высаживанием водорослей, обменивались друг с другом опытом. А иногда продавали приплод на базаре, что здорово помогало не припоздниться с выплатой долгов, периодически набегавших в пуговичном азарте.
Нет, аквариум не был враньём. Но и полной правдой он не был. Аквариум в тот вечер я не чистил…
Почему отказал Милке? Наверное (тут не хотелось признаваться даже себе), опасался входить в более тесные, «особые» отношения. А значит, предать любовь. Тайную, думалось,  никому не ведомую, невидимую.
Особенно, кажется, ей, Миле…

***
А Милка, милая пуговка, не придала значения отказу, даже такому резкому. Или не заметил? Но ведь она не артистка, не умела притворяться, вела себя с нами, со мной – естественно, как обычно. Да и то сказать, ничего особенного не произошло. По-прежнему давала списывать, запросто принимала всё наше, шутки, песни под гитару, анекдоты, не всегда невинные. Стояла на воротах, пока морозило, не подтопило площадку…
А февраль уже прочно вошёл в последнюю треть. Вот-вот что-то должно было случиться. И, скорее всего, в тот самый, с детства наш, точнее назначенный нам сверху, старшими товарищами назначенный день. Мы это чувствовали, только не знали, что готовят обиженные наши…
А – ничего. Как выяснилось в тот день, ровно ни-че-го. Вошли в класс, расселись по своим местам, вот-вот начнётся урок… всё как всегда.
Кроме того, что наши места на партах были абсолютно пустые. Ни цветной бумажной звезды, ни боевого рисунка на картоне, ни конвертика со стандартным поздравлением. Голяк. Полный голяк.

И пацаны про себя облегчённо вздохнули. Не какое-нибудь изысканное издевательство, не изощрённую гадость приготовили нам, а – пустые места…
Но на моей парте – только на моей! – лежала миниатюрная, игрушечная клюшка для хоккея с мячом, и настоящий оранжевый мячик. Туго плетёный, новенький, ослепительно яркий шарик мгновенно бросился в глаза всем, всему классу. Предательски бросился. А под милыми вещицами скрывался ещё и цветной конверт с поздравлением. Лично мне, вопреки всему, всем!
Я взволнованно, чуть ли не в испуге отвернулся от вопиющих вещдоков, оглядел класс. Напряжённо молчали пацаны. Девочки с безмолвным возмущением, а кое-кто с презрительным фырканием уставились в сторону Милки. Реакция девочек мало волновала, я смотрел на пацанов и понимал – ждут моей реакции, моего ответа, хоть какого-то действия!
Мелькнул на мгновение, из тёмного угла класса взгляд… какой-то особенно внимательный, показалось, взгляд Милы. И тут же исчез. Да нет, скорее всего показалось. Земные дела, а тем более смешные разборки её, небожительницу, просто не могли, не имели права интересовать. Зачем это ей, ЕЙ?
Впрочем, не бредовыми видениями в те мгновения был я взволнован.  Молчал, глядя в открытое, радостно ожидающее лицо рыженькой моей подружки, не зная на что решиться, что отвечать, как.
И всё-таки – решился: высоко над партой приподнял конверт, вынул из него красивую открытку с поздравлением и, на глазах у всех, медленно разорвал. Потом поднял игрушечную клюшку, молча покачал перед её глазами, подкинул на ладони мячик… и, хмуро наклонясь к её сиденью на парте, затолкал всё это в полуоткрытый Милкин портфель…
Первое, что увидел – глаза. И без того круглые, вдруг ещё больше округлившиеся, побелевшие… не глаза. Две белые, как белые же, с перламутром, на её новенькой бордовой куртке-венгерке с чёрными петельками – пуговицы.
Потом, смутно – шум, какое-то волнение в классе, аханье девочек, одобрительный гул пацанов… и всё. Ничего больше из тех минут или мгновений не вспоминается.
Когда пришёл в себя, соседки за партой не было. Вошёл учитель, поздравил мальчишек с праздником и начал урок. Милки не было. В тот день она больше не появилась в школе.
С понедельника пересела на другой ряд, за пустовавшую парту. И вообще, как-то неузнаваемо переменилась. Во всём. От веселья и озорства ничего не осталось, будто на лицо натянули маску. Замкнулась, отводила глаза при встрече, во дворе не появлялась. Стала малообщительной, малоразговорчивой. И не только со мной и ребятами, но и с девчонками-одноклассницами. Был один человек. Возник вместо него другой. Совсем другой.
Тот умер. Или убили…

***
Футбольно-пуговичное сумасшествие кончилось, как и началось, внезапно. Ниоткуда возникло, кануло в никуда. Скорее всего, просто приелось, переросло самоё себя. Страсти, пени отбушевали. И пена улеглась. Отштормило...
Мы снова увлеклись настоящим футболом, и даже двое из нашей компании со временем стали мастерами спорта, играли за клубные команды.
Хоккей с мячом также померк, словно бы растворился. Во всём мире его потеснил хоккей с шайбой, мне лично не очень интересный. Вместо яркого оранжевого мячика, броского для глаз, по хоккейной коробке мечется почти незримой молнией шайбочка… ну какой тут интерес, если не в силах уследить тончайшего механизма игры, её хитросплетений, мельчайших деталей?  Во всяком случае, для моего зрения, зрительной реакции – не то, совсем не то.

Милка перевелась в другую школу, и словно в воду канула.  Перестала общаться даже с Борькой, вовсе ни в чём невиноватым.
Говорили, из рыженькой простушки выросла со временем настоящая светская дама, золотоволосая красавица. Явно не пуговка. Видели в дорогих ресторанах, с кавалерами, в козырных лимузинах. Вышла замуж, пошли дети…
А я даже был рад, это хоть как-то сглаживало вину. С годами стал понимать, что ранил, а может и убил я в той девочке, истребил не только открытость, но и саму её, милую Пуговку. Наверное, так. Точнее сказать… нет, не получается точнее, наверное – так.
А ещё позднее осознал, что и самого себя тогда не только ранил, но изменил. Может быть, и убил. Того, ещё не похолодевшего в отношениях с друзьями, а потом и подругами. Почужевшего, что ли. И уже без всяких сантиментов вспоминаю порой школьные годы чудесные. Как и ту свою, первобытную дикость. Точнее, дикую глупость. Когда, как в песне, чушь прекрасную несли… ага, несли… из прекрасного далёка…

Мила. Только эта девочка осталась тем неизбывным, что длится, светится через жизнь. Неоскорбляемым, неприкосновенным, и оттого ещё более волнующим. Удивительно, но именно после того, как окончательно надломился голос и я перестал быть городской достопримечательностью, она словно стала добрее ко мне. Участливей, что ли. Не смотрела уже так строго на хохмы, раздолбайски безнадёжные кривлянья завзятого двоечника, шутливые отбрёхивания вместо нормальных ответов у школьной доски.
Мечтал я тогда только об одном – поскорее закончить восьмой класс, пойти, наконец, в ПТУ, выучиться на столяра. Дерево я любил. А она, Мила, меня, кажется, понимала. Почему-то стала понимать. Или просто заманежило мне воспалённую башку?
Хотя… что ещё-то надо влюблённому дураку? Да совсем немного. Чтоб не фыркнула, не отвергла с ходу предложения, даже самого нейтрального, вроде прогулки после уроков, похода в краеведческий музей, в кино, куда-нибудь, неважно. Чтобы просто улыбнулась, покачала головой, и ласково отложила предприятие на потом, когда-нибудь, позднее, после экзаменов…

Последний день мая в том году выдался не только солнечным, необычайно радостным. Удалось благополучно, на круглые трояки, сдать экзамены и, наконец, получить аттестат об окончании восьмого класса. Теперь можно в ПТУ – на волю, в столярку, к любимому дереву!
Я радовался последнему трояку так, как Мила, может быть, никогда не радовалась пятёрке. Даже такой, заключительной пятёрке, полученной  в тот ясный-преясный день, сладко пропахнувший тишиной и пришкольной, пышно расцветшей сиренью.
Празднично возбуждённые сдачей экзамена, удачной для обоих, мы с Милой одновременно – получилось так – вышли, чуть ли не выскочили на крыльцо, едва не столкнувшись в школьных дверях. В глаза брызнуло солнце, и я вдруг тут же предложил ей, наконец, то, о чём годы мечталось. Предложил, ничего не нашлось лучше, всё тот же дурацкий музей…
А впрочем, почему бы и нет? И вовсе не дурацкий, отличный музей, с чучелами медведей, рысей, волчар, некогда водившихся в нашем краю, в прошлом опасных, а теперь добродушно лыбящихся посетителям прямо у входа.
Особенный выдался день. Удивительно было всё, и удачное окончание
школы, и сирень, и солнце, и, что уж совсем невероятно – её милостивое согласие. Точнее, милостивый наклон головы и лёгкая полуулыбка.
Мы уже шли, направляясь в сторону музея, когда с другой стороны улицы раздался слабый, но отчётливо-знакомый, низкий голос её бабушки, с крыльца вызывавший Милу.
И она обернулась…
– «Прости, там что-то случилось…»
Бабушка стояла на крыльце, в чёрном платье, с белым платком в руке, звала, что-то пыталась объяснить, перекрывая дорожный шум. Убедившись, что не докричаться, подняла платок, замахала им, подзывая.
И – Мила побежала туда, туда – на белый, маячивший через дорогу платок…

***
 …столяром, во всяком случае профессиональным, я так и не стал. Хотя дерево манило, волновало всегда. Уж что-что, а дерево я любил. По-настоящему. А людей… людей по молодости не всегда. Выделял из массы лишь необычных, с особинкой. Увлекался флористикой, резьбой сказочных фигурок, поиском  замысловатых корней. Да и поныне вожусь с причудливым корешком, если встретится на лесной тропе.
Колдовство, красота, тирания…
Со временем осозналось: в каждом захватывающем деле, в нечаянном знакомстве, в обострённо выделенной вещи таится «волшебная ошибка». Может быть, жестокая ошибка. Мучительные свили, извитья, завои, особенно почему-то волнующие. Портрет без «волшебной ошибки» – просто фотография, художники знают. Даже очень качественное фото.
 Осознал со временем, именно она к себе властно зовёт, в первую очередь она, волшебная, а может быть и трагически болезненная – вредоносная для всего основанья жизни – ошибка. Тяга к колдовству. Стал даже подозревать,  именно она уводила, и совсем, кажется, увела от главного, быть может, магистрального пути, от судьбы простых, ясных людей, живущих и созидающих главное – без всяких там уродств, извитий, завоев. А значит, и без связанных с ними трагедий, не нужного никому горя, без которого можно бы вполне обойтись. Можно… кабы не эта тяга. Воспетое веками горенье, «творческая», «высокая» болезнь…
Так в дереве, в диковинно переплетённых ветвях и кореньях самое загадочное и влекущее – возникновение образа, лика, знамения чего-то незримого, глубоко скрытого от глаза. И только пристально вглядевшись можно различить, и даже показать другим это чудо. Даже в чудовищном изводе, в урочливом повороте, наклоне, изгибе…

***
Увы, ПТУ моё так и не состоялось. Тем летом нашло, накатило иное, совсем иное. Зашумело-загудело непонятное, чему объяснения не знаю. Почему, для  чего, откуда?..
А ведь в школе терпеть не мог стихи, ненавидел зубрёжку, заучивание проклятых классиков. Искренне не понимал, зачем писать и ставить слова столбиком, когда то же самое можно выразить честной прозой?
И даже иногда, на спор, перекладывал обычными строчками, разумеется, без рифм и размеров, обязательные для заучивания вирши. Особенно ловко удавалось это проделывать с балладами, сюжетными стихами. Но однажды, пытаясь переложить строчки:

                Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила,
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла –

Ахнул. Ни фига не выходило! Раньше выходило, а тут…

И вот тут оно нахлынуло. Загудело-заворочалось, это что-то. Как будто всё во мне перевернулось, зашумело. Да так, что и поныне шумит, чего-то требует, просится, просит. И не отвяжешься. За всю жизнь не нашёл никакого выхода, кроме одного – выплеснуть, выпростать, провыть, пропеть этот шум, уложить в ритм. Возможно, только так обуздывают стихию, или… нет, пожалуй, в этом случае никто не знает, что именно.
Не стал бы всуе тревожить смутные глуби, но однажды, годы спустя, после школы, института, встреч-разлук, разъездов-переездов по разорванной уже стране, вдруг остро, с каким-то особенным, словно бы прицельно наведённым на резкость взглядом, сфокусировавшим, сгруппировавшим в одной точке несколько разрозненных лет и событий, ярко высветились из прошлого школьные годы. Чудесные, конечно, всё равно чудесные… но, конечно, ещё более чудесные девочки…
 Девочка. О которой не то пропелось, не то прорыдалось однажды. Годы, годы спустя …

      ...но этот луч, меж двух берез, у школьного окна,
     Зачем всю жизнь он бьёт в наш класс? Там девочка одна.
     Зачем всю жизнь мой первый класс так больно ослеплён
     И взгляд – через плечо – всю жизнь, всю жизнь ошеломлён?
     Мгновенный взгляд – украдкой, вскользь, – там девочка одна,
     В зелёном платьице, в тени... но – вспышка из окна!
     Я не могу туда смотреть, я вспыхну, я сгорю,
     Засвечен, выдан, уличён!.. И всё-таки смотрю.
     Какое там заговорить! Взглянуть, и то нельзя,
     Там удивленные её распахнуты глаза,
     Там фартук нежный в кружевах кромешной белизны,
     Там перьев литерный набор нездешней новизны,
     Пенал и перочистка там, непроливайка там,
     Точилка, ластик, карандаш, всё чинно, по местам.
     Упруг нажим, и сталь остра, стежки ажурны строк,
     И вдруг – пружинящий с пера! – лазурный веерок
     И укоризненный – за что, за что мне?! – слёзный взор...               
     Крест-накрест фартук... стёжки клякс… урочливый узор...
    
     Когда б лишь фартук, Боже мой, когда б лишь кружева!..
     Пока не кончился урок, та девочка жива.
     И не летел на красный свет тот страшный грузовик,
     И не кричал, закрыв лицо, вчерашний фронтовик,
     И не вносил директор весть, и класс не цепенел,
     Пока звонок не прозвенел... а он и не звенел.
     Он никогда не прозвенит! И луч тот из окна
     Всё бьёт и бьёт в несметный  мрак… – там девочка одна...


Рецензии
Одна тема наплывает на другую, одна девочка соединяется с другой, одно крушение повторяется в другом.Вы и в прозе остаетесь поэтом:в повторении мотивов, в их удвоении.Вы чувствуете рифмы жизни и умеете их передать.

Елена Маркелова 2   06.12.2022 07:06     Заявить о нарушении
Спасибо, Елена, заметили "перетекание" поэзии в прозу, обратно. Благодарю за тонкость прочтения! Не каждому дано

Вячеслав Киктенко   07.12.2022 19:38   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.