Мост через Обитель 8

  Разглядывая картину Захара Прилепина, нарисованную грустными новостями, Джон Кларк тихонечко напевал:
   Я вдыхаю этот воздух
Солнце в небе смотрит на меня
Надо мною летает вольный ветер
Он такой же как и я
И хочется просто любить и дышать
И мне другого не нужно
Такой какой есть и меня не сломать
И все, потому что
Я русский, я иду до конца
Я русский, моя кровь от отца...

   Кларк пел, не совсем понимая смысла слов и от этого начинало сводить ногу... Ночное солнце щурилось, а  неизвестный художник рисовал картину на берегу Валдайского озера, напротив Иверского монастыря, где после винтовочного залпа, еще живого монархиста Михаила Осиповича Меньшикова добил руководивший расстрелом чекист Давидсон, выстрелив дважды из револьвера в висок...

   "Представьте Санчо-Панса, - шептали мёртвые глаза Меньшикова Давидсону, - которому - ради балагана -  позволили бы погубернаторствовать в России. Внимательно вглядевшись в карту России, заметив, что это громадная, полуварварская, первобытная страна, он сказал бы: "Первая беда в том, что здешние мужики не умеют добыть себе хлеба. Стало быть, давайте сюда Энгельгардта или, там, Шатилова, Мертваго... Почтеннейшие, вот вам очень большие средства, причем каждая копейка потребует отчета. Вот вам очень большая власть, если хотите -- диктаторская, только наладьте земледелие так, как вы наладили собственное хозяйство". Затем Санчо-Панса заметил бы, что Россию разоряет Запад, высасывает ее как паук муху, и только тем, что у него есть машинная промышленность, а у нас нет. На каждом фабрикате мы теряем гораздо больше, чем он стоил бы, если бы выделывался из своего материала, своими руками. Тут Санчо-Панса, посоветовавшись с Менделеевым, наверное, решил бы испытать его ясную как день программу. Она состоит в том, что сейчас нам не до классицизма, не до "латынщины", как любил выражаться Менделеев, -- а нужно все внимание устремить на природу, на способы добывать из нее богатство. Так как богатство заведомо не с неба падает, а выкапывается из земли, так будемте же обрабатывать не небо, а землю. У нас со времен гр. Д. Толстого просвещение было поставлено так, чтобы обрабатывать Олимп, то есть даже не русское, а чужое небо, давно сданное за штат. Заставляли малышей долбить Овидиевы превращения, не замечая, что родная природа изобилует куда более чудесными метаморфозами, да притом дающими хлеб, одежду, достаток, счастье. Колоссальная страна, до сих пор еще обитаемая скифами и сарматами, -- страна, где на обширнейшей в свете черноземной равнине едят часто хлеб из лебеды... Неисчислимые, скрытые в недрах богатства... Удивительные, дремлющие в грязных башках славянских способности... Что же нужно? Неужели греческие аористы и латинские герундии? Мне кажется, Санчо-Панса высказался бы, будучи мужиком, решительно как Менделеев: за широкое распространение машин, за обучение обращаться с ними. Он потребовал бы для общества и для народа элементарных знаний. Что такое навоз, как сберегать пропадающую его силу, что такое фосфориты, что такое хорошая глина, что такое железо, деготь, сало, нефть, каменный уголь, химические краски. Как приготовить тысячи дешевых вещей, которые мы все покупаем втридорога. Как убедить землю, чтобы она вместо желудей давала пшеницу. Куда девать зимний томительный досуг десятков миллионов здоровых людей, разленивающихся, отвыкающих от работы, пускающихся в распутство от праздности, а главное, пожирающих, как саранча, все то, что заготовлено летом, без остатка. Вообще каким образом подойти к накоплению народного богатства, без которого невозможна никакая культура? Серьезно, мне кажется, Санчо-Панса понял бы Менделеева сразу. Он оценил бы здравый смысл великого химика, его хозяйственную смекалку...
    Можете себе представить, какая могучая работа закипела бы под руками Менделеева, если бы он был призван к государственному труду в его молодые годы! С десяток таких богатырей, как Менделеев, которые непременно есть в стране и явились бы, -- они могли бы еще тридцать лет назад поднять Россию, просветить, обогатить. Даже связанный в замысле, даже в роли эксперта и небольшого чиновника, Менделеев своими работами по части нефти вдвинул в Россию неисчислимое богатство, уже давшее государству многие сотни миллионов. Что же было бы, если бы ему вовремя дали власть и средства оглядеть русское хозяйство? Оглядеть с особенным интересом практического деятеля, оригинального и знающего толк во всем..."

   В полумраке Кларку казалось, что Меньшиков, заглядывая в узкую шель сознания юного чекиста, пытается разглядеть Санчо-Панса, чтобы вытащить его из этой страшной темницы. Но Санчо был обречен  навсегда остаться пленником снов Давида, хранившего эту тайну...

    "У Менделеева была огромная склонность к живой, практической работе, и что касается промышленности - это была его политическая вера, основа его государственной философии. Нет сомнения, он был бы превосходным министром и в этих ведомствах, которые изучил добросовестно, не мечтая ни о каких портфелях. Но, судя по глубокой его заинтересованности в просветительных вопросах, он внес бы в столь расстроенное учебное ведомство не меньший государственный ум, не менее острое внимание. Менделеев дальше палаты мер и весов не пошел, то есть его попросту дальше не пустили. Как в царство небесное, НА министерский наш Олимп у нас долгое время вел УЗКИЙ ПУТЬ, до того узкий, что сколько-нибудь крупная фигура застревала еще в начале карьеры. ПРОХОДИЛИ СВОБОДНО УЗЕНЬКИЕ, вылощенные господа, которых пустота позволяла сжиматься до размеров любой щели. Как было пройти по этой лестнице людям вроде Менделеева, Александра Энгельгардта, генерала Черняева и т. п.? Целое поколение крупных русских талантов, полных энергической предприимчивости, были остановлены в расцвете сил, сброшены с большой дороги, почти затоптаны толпою посредственностей, в конце концов торжественно проваливших Россию. Вот наше национальное несчастие!
   Когда всматриваешься в дух отмирающего порядка, одинаково негодуешь на презрение к лучшим силам народным, и соглашаешься, что иначе и не могло быть, безусловно не могло. Бисмарк как-то выразился, что нигилистам нет места в организме русской государственности. Как, однако, он был не прав! Именно нигилистам-то и нашлось место, - я хочу сказать, людям ничтожным, все существо которых было сплошное "nihil" (Ничто, ничего {лат.)). Даже в политическом смысле они являлись нигилистами, людьми, которым ничто не дорого, ничего не жаль. В самом деле, изо дня в день, в течение десятилетий говорить в ответ на самые страстные запросы -- "как будет угодно его -- ству", разве это не нигилизм? Разве это не непрерывная, "в исходящем порядке", измена всем жизненным народным нуждам? "Как прикажете", "согласно вашим предначертаниям" -- в сущности, это крах государственный, банкротство власти, но именно этого-то и не замечали. Думали, что такое послушание, perinde ас cadaver (Как будто труп (лат,).), и есть высокая государственная деятельность, между тем это было высокое бездействие, то есть отсутствие власти. Ну как же, скажите, ворвались бы в эту пустоту и бездействие такие вихри сил, как Менделеев, как Энгельгардт? Ведь это было бы землетрясение. Ветхие стены канцелярии попадали бы от одного трубного звука их могучих голосов. Менделеевы и им подобные тем невозможные люди, что они настоящие, живые люди. Одно появление их отрицает бумажные существования, сводит их к нулю..."

    К своему сожалению, Кларк не мог разглядеть лица художника, рисующего такие вдохновляющие картины. Русские художники всегда пробуждали в нем особый интерес... к жизни! И здесь Кларку виделось, что монархический публицист  Меньшиков, сам того не желая и не замечая, очень часто переходил в своей земной жизни на сторону угнетаемых... Данное обстоятельство открывало перед Джоном Кларком сочинение Григория Плеханова "Карл Маркс и Лев Толстой" и неплохие сценарии для голливудских пропагандистских фильмов, проповедующих пацифизм!
    Плеханов, словно тигр бросался на Льва Толстого! Книга джунглей революционной борьбы завараживала своей перспективой...
"Нравственная проповедь гр. Толстого вела к тому, что, — поскольку он занимался ею, — он, сам того не желая и не замечая, переходил на сторону угнетателей народа..." - пишет Плеханов и Кларк не пытается его останавливать. - "Миросозерцание Маркса есть диалектический материализм. Наоборот, Толстой не только идеалист, но он всю жизнь свою был, по приемам мысли, самым чистокровным метафизиком. Энгельс говорит: «Метафизик мыслит законченными, непосредственными противоположениями; речь его состоит из: «да — да, нет — нет; что сверх того, то от лукавого». Для него вещь существует или не существует: для него предмет не может быть самим собою и в то же время чем-нибудь другим; положительное и отрицательное абсолютно исключают друг друга». Это — именно тот способ мышления, который так характерен для гр. Толстого и который людям, не доросшим до диалектики, — например, г. М. Неведомскому, представляется «главной силой» этого писателя, «объяснением его всемирного обаяния, живой связи его с современностью».
Г-н М. Неведомский ценит в Толстом его «абсолютную последовательность». Тут он прав. Толстой, в самом деле, был «абсолютно последовательным» метафизиком. Но именно это обстоятельство было главным источником слабости Толстого, именно благодаря ему он остался в стороне от нашего освободительного движения; именно благодаря ему он мог сказать о себе, — и, конечно, с полной искренностью, — что он так же мало сочувствует реакционерам, как и революционерам. Когда человек до такой степени удаляется от «современности», то смешно и говорить об его «живой связи» с нею. И само собою понятно также, что "именно "абсолютная последовательность" Толстого делала его учение "абсолютно" противоречивым.
   Почему не следует "противиться злу насилием"? Потому, - отвечает Толстой, - что "нельзя огнем тушить огонь, водою сушить воду, злом уничтожать зло". Это - именно та "абсолютная последовательность", которая характеризует собой метафизический способ мышления. Только у метафизика могут приобретать абсолютное значение такие относительные понятия, как зло и добро. В нашей литературе Чернышевский давно уже выяснил, вслед (за Гегелем, что "в действительности все зависит от обстоятельств, от условий места и времени" и что "прежние общие фразы, которыми судили о добре и зле, не рассматривая обстоятельств и причин, по которым возникало данное явление, что эти общие, отвлеченные изречения неудовлетворительны: каждый предмет, каждое явление имеет свое собственное значение, и судить о нем должно по соображению той обстановки, среди которой оно существует".

   "Психические факторы" тех, кто находится  между Западом и Востоком, не давали Кларку скучать. Ещё задолго до того, как отправиться в увлекательное путешествие, Кларк не поленился послушать лекции Лестера Уорда (1841-1913), из которых кое что для себя уяснил в 1893 году: "Как с точки зрения социального прогресса, так и с точки зрения индивидуального благополучия желательное заключается в предоставлении свободы социальной энергии. Социолог требует её, потому что она увеличивает прогрессивную силу общества. Моралист должен бы требовать её, потому что она увеличивает счастье. И то и другое заключается в деятельности. Поэтому чем больше деятельности, тем лучше. Истинная нравственность, как и истинный прогресс, состоит в освобождении социальной энергии и в свободном действии силы. Зло заключается только в трении, которое надо побороть или по крайней мере довести до минимума. Этого можно достигнуть не увещаниями, а усовершенствованием общественного механизма. Влечения, которые производят зло, сами по себе не суть зло. Абсолютного зла нет. Ни одна из наших склонностей, причиняющих зло, не дурна по существу. Все они сами по себе хороши и необходимо должны быть таковыми, потому что они были развиты в человеке единственно с той целью, чтобы приспособить его к существованию, переживанию и прогрессу. Всякое зло - относительно. Всякая сила может причинить вред. Силы природы хороши или дурны, смотря по тому, на что они тратятся. Ветер есть зло, когда он толкает корабль на скалы, он - благо, когда он надувает парус и подгоняет его на его пути. Огонь - зло, когда он бушует в большом городе и губит жизнь и имущество; он - благо, когда он согревает жилища людей или создаёт чудесную силу пара. Электричество является злом, когда оно молнией попадает из облаков и сеет кругом смерть и разрушение; оно является благом, когда пересылает нашим отдаленным друзьям сердечные послания. То же самое можно сказать про страсти людей, волнующие общество. Предоставленные самим себе, они, подобно физическим стихиям, всевозможными способами находят себе выход и постоянно сталкиваются с интересами тех людей, которые случайно стоят у них на дороге. Но, как и стихии, они легко поддаются влиянию истинной науки, которая направляет их безопасными, даже полезными путями и делает их орудиями добра..."
 
   Но "абсолютно последовательный" гр. Толстой никогда не хотел да и не мог судить об общественных явлениях "по соображению той обстановки, среди; которой они существуют". - рычал Плеханов. - Поэтому он в своей проповеди никогда не мог пойти дальше неудовлетворительных "общих, отвлеченных изречений". Если в этих "общих, отвлеченных изречениях" многие "честные" и "образованные" господа видят теперь какую-то "силу", то это свидетельствует лишь об их собственной слабости...
     "Что касается русского буржуазного "общества", то оно как раз теперь переживает такое настроение, которое должно было побудить его к "преклонению" перед проповедью гр. Толстого. Оно не только разуверилось в вооможности противопоставить силу революционного народа насилию реакционеров; оно более или менее твердо убедилось в том, что подобное противопоставление не в его интересах...
   В нынешней России, где едва-едва начинает заканчиваться период упадка, наступивший после бурных событий 1905--1907 годов, умиление перед гр. Толстым напоминает собою религиозность Луначарского, Базарова и Кo. Я (Григорий Плеханов) сказал когда-то, употребив выражение П. Киреевского, что религиозность эта есть просто-напросто "душегрейка новейшего уныния". Совсем такой же "душегрейкой" является и восторг перед Толстым не как перед великим художником, - это вполне понятный и законный восторг, - а как перед "учителем жизни". В этом унылом костюме, годном лишь для старых баб, считают теперь нужным щеголять даже энергичные люди, принимающие участие в манифестациях. Социал-демократы должны позаботиться о том, чтобы они отказались, наконец, от его употребления.
   Гейне был прав, когда говорил, что новому времени новый костюм потребен для нового дела..."
   
     На выходе из картинной галереи русских художников, Кларк решил задержаться ещё перед одним изображением... Гид, с простреленным виском  говорил: "Верещагин с большою гордостью носил свой Георгиевский крест на штатском платье. Он отцепил его в Порт-Артуре только для того, чтобы надеть на молодого, заслужившего этот крест героя. Верещагин составил себе знаменитое имя как враг войны - в качестве такового он добивался премии Нобеля и чуть было не получил ее, но лично он страстно любил войну и был прирожденный воин. Этот старик железного сложения с орлиным профилем не делал себе профессии из войны, но стоило где-нибудь войне вспыхнуть, он, как орел, летел на поле битвы, одинаково - в Туркестане, в Турции, в Манчжурии. Можно подумать, что запах крови привлекал его... Верещагин не понаслышке судил о войне; он не только зрением и слухом, как Толстой, но даже осязанием и обонянием, трепетом собственного сердца переживал целый ряд войн и добился смерти, прямо кошмарной по ужасу: от взрыва, огня и морской пучины одновременно. Вот уж поистине: Что любил, в том нашел Гибель жизни своей...
    Как художник, Верещагин одновременно будил совесть и холодный разум, и отвращение к войне, и чувство необходимости ее... Саркастические черепа в пустыне как будто шепчут: "Вот мы, выведенные в поле великим Тимуром, мирные жители-халатники, двести тысяч пахарей и торговцев, были перерезаны, как бараны, как трава, которую косят. Мы жили мирно среди своих зеленых огородов, орошаемых ручейками. Много поколений наших предков влагали тяжкий труд, чтобы покрыть страну сетью речек и ковром садов. Мы не трогали великого Тамерлана, мы не нападали, мы не собирали войска, достаточного, чтобы дать отпор, не строили крепостей. И вот за наше непротивление мы были скошены, как трава..."

    И тогда Кларк вдруг воскликнул:
   - Оле!

Это крик, который бессознательно, биологически издает любитель корриды всякий раз, когда матадору удается сделать удачное "пассе", который вырывается из глоток тех, кто хочет подбодрить певцов фламенко, и так, исторгая его в связи со смертью Лорки, Сальвадор Дали выразил, насколько трагично, чисто по-испански завершилась его судьба... Не менее трагично, чем судьба Михаила Меньшикова. "И, если уж рисовать картину для Захара Прилепина, то лучше Сальвадора Дали никто её не нарисует..." - решил Кларк. И согласие было получено! "Само собой, речь идет о Ленине. - сообщал Сальвадор Дали. - Я собираюсь написать его с ягодицей в три метра длиной, подпертой костылем. Для этого мне понадобится холст в пять с половиной метров… Я напишу своего Ленина с его лирическим отростком, даже если меня вышвырнут из группы сюрреалистов. В руках он будет держать маленького мальчика, которым буду я. И он будет взирать на меня взором каннибала, а я буду вопить: «Он хочет меня съесть!..»"
   Однако, в это время не Ленин, а Гитлер становился всё гитлеристей... и Кларк посоветовал Сальвадору не спешить. Так Дали стал рассматривать Гитлера... рассматривать как стопроцентного мазохиста, одержимого навязчивой идеей развязать войну, чтобы потом геройски проиграть ее... И Дали написал пророческую картину о смерти фюрера. Назвал же ее
 «Имперские фиалки, или Загадка Гитлера». На сколько это была реальная картина, Кларк не брался судить, её нарисовал Сальвадор Дали! И он не видел смысла просить другого художника сделать более красиво!..


Рецензии