Жизнь прожить 1 часть Солдатка
ОБОРВАННОЕ СЧАСТЬЕ
Синяя даль бесконечного неба, на котором ни единого облачка и ароматная россыпь майской цветочной пыльцы. Ветер путает в льняных волосах пушистые ниточки ковыля, донося слова из небытия, из мечты:
— Стань моей женой…
Губы распускаются в улыбке, хочется лететь, плыть, там, высоко-высоко и жить, и радоваться, и мечтать! Как огромен мир, как длинна жизнь, как близко счастье! И вся необъятная вселенная только для них, двоих.
Но затрубили — заплакали на вокзальных площадях оркестры, побежали к горизонту, разрывая молодые сердца тревожными гудками, стуча на стыках звонких рельс военные составы, возвращая в реальный мир сороковых годов двадцатого столетия. Увозя их, облюбованных, обласканных. Тех, кто оставил в хрупких душах молодых, но быстро увядших жен, словно нежные восковые комочки, сладкую память о том, самом главном дне в такой длинной и мгновенно пролетевшей жизни. Оставив им, юным солдаткам, не растратившим ласку и нежность единственную возможность — ждать и мечтать о дне их возвращения.
Эта же участь досталась и Тае, теперь в замужестве Воронцовой. Слабым утешением было лишь то, что с таким горем остались на селе почти все ее подруги.
И потекли дни в тревожных ожиданиях скупых фронтовых сводок и стука в окно тети Клавы почтальона — кому-то уже пришлось в исступлении кусать иссохшиеся губы, сквозь пелену слез вчитываясь в мрачные слова казенной бумажки. Большинство, и Тая в их числе, пока еще получали из рук почтальона и ласкали влюбленными глазами листок, исписанный знакомым почерком. Искали в нем те слова, что льнули к сердцу, западали в душу. И находили, и прижимали к груди. А время становилось все сложней, сводки все тревожней — враг приближался к их местам.
За неимением мужиков, Таю назначили бригадиром. И если в первые военные дни, приходя с колхозного поля уставшими, все же выкраивали часок-другой на то, что б сходить к подругам на посиделки, где могли то ли посмеяться и спеть частушку, а то и всплакнуть о милом на плече подруги, теперь сделать это становилось все трудней. Питание в семьях скуднело, а работы с рытьем окопов заметно прибавилось, да и бригадирская должность значительно отнимала силы. Поговаривали об эвакуации.
ВЕСТЬ, КОТОРАЯ ИЗМЕНИЛА ЖИЗНЬ
В один из сентябрьских пасмурных дней на крыльце Таю встретила побледневшая свекровь. Подала треугольник. Почерк был чужой. Сердце в груди словно остановилось. Растеряно взглянула в глаза свекрови:
— Что с ним?
— Прочитай, ничего не разберу, глаза застит…
Тая пробежала глазами строку за строкой, вернулась к началу. Строчки дергались, наезжая друг на друга. Наконец, взяв себя в руки, понемногу разобралась в смысле написанного: „…госпиталь под Москвой, …легкая контузия, …на глазах повязка…“.
Снова посмотрела на свекровь. Та стояла, схлестнув трясущиеся жилистые руки на тощей груди и вперив в сноху испуганные глаза, полные ожидания самого страшного. Тая только и смогла ответить:
— Жив, ранение. Что-то с глазами.
— Господи, как же теперь? — то ли с радостью, то ли с огорчением произнесла старушка.
Не раздеваясь, только сдвинув платок на плечи, достала из шкафа ручку, тетрадку, чернильницу и стала писать. И с первой строчкой осеклась — кто ее прочитает? Ведь не он. Какие слова подобрать? И тут же решительно отмела все сомнения. „Любимый мой, милый Коленька!…“ Строки потекли беспрерывно. Перо царапало бумагу и не успевало за мыслями. Поторопившись, нечаянно прилепила кляксу, но писала дальше и дальше.
— Пропиши, корова у нас сдохла, — вставила свекровь.
— Мама, о чем ты?! — оторвав взгляд от письма, резанула Тая и сама испугалась своих слов. Но через секунду, давя в себе боль, продолжала писать.
— Ой, чтой-то я, правда? Пусть сынок не беспокоится, выздоравливает, — смутилась свекровь и отошла от стола.
НАДО УХОДИТЬ
Наутро, вместе с первыми лучами утреннего солнца, что выглянуло, наконец, после долгих дождливых дней, в дверь постучал председатель и громко известил:
— Воронцова, собирай народ к отправке. Эвакуация.
Тая открыла дверь в сенцы, впустила председателя, подставила табуретку.
— Сядь, Иван Пантелеич, объясни все толком.
— Некогда рассиживаться, слыхал от Николая весточка, что с ним? Тая, волнуясь, начала рассказывать, председатель перебил:
— Контузия — вещь несерьезная. Оклемается и на фронт. Сам не раз таких видал. Жди с фронта письма.
Председатель знал что говорил — бывший фронтовик с шестимесячным опытом, он был комиссован по ранению в колено. И пусть нога теперь не сгибалась, и часто напоминала о себе ноющей болью, как толковый мужик, на селе он оказался востребован на роль сегодняшней должности. А среди сельчан имел непререкаемый авторитет, хотя и был всего лет на десять старше Таи.
— А пока, Тайка, нет у нас иного выхода. Тяжело нашей армии. А потому сожмись в кулак и ноне мы покинем нашу Веселовку. Скот с погонщиками мы уже затемно выгнали на станцию, я распорядился. Дело за тобой — иди по народу, объясняй — что и как. Насчет пожиток — чтой-то можно закопать на огороде — может сохранится. А выбьем немца — откопаем.
Председатель старался объяснить Тае все подробности — дело то не простое. Он и сам не знал, какие потери их всех ждут.
— Стариков с малыми отправим на возах со скарбом, а помоложе — пешком. На станции уже ждут вагоны.
Тая слушала, а в мыслях была где-то далеко, в том неведомом госпитале. Вчера при тусклом фитиле лампы несколько раз перечитала нехитрый рассказ соседа по койке ее ненаглядного. Представляла любимого в окровавленных повязках, в жару, недвижимого. „Кто за ним присмотрит, ведь, сколько их таких поступает сейчас с передовой. А он, небось, стонет и просит пить. Бедный мой Колюшок, почему я не с тобой?“ — заключала свои горькие мысли Тая.
— Ты меня слышишь? — возвращал ее в реальность легким толчком в плечо председатель, — жив Николай — это самое главное. Давай, лапунь, собирайся. Через день-два здесь будут немцы.
РАССТАВАНИЕ С ДОМОМ. ПЕРВАЯ БОМБЕЖКА
А по селу уже стоял стон. Кто-то навзрыд, под звуки недалекой канонады, прощался с родным домом, кто-то наотрез отказывался ехать „куда глаза глядят“, а кто-то смиренно грузил на телеги скромные пожитки.
Вспомнила Тая, как провожали первых солдат на фронт. Где-то матери и жены тихонько вытирали слезы, прощаясь с родными, а кто-то отплясывал не жалея сапог, под заливистые переливы „Елецкой“. И вдруг площадь разорвал истошный крик первой, не выдержавшей напряжения, одной из жен. Она, причитая, вцепилась в шею мужа, переходя на визг. Снизу отца, тридцатилетнего мужика обхватили гурт ребятишек. Отец сначала неловко пытался освободиться из объятий жены, оглядываясь, ругался на нее и, наконец, в бессилии, сам заплакал навзрыд.
Похожее творилось и в этот день. Суматоха, боль расставания с родным гнездом, растерянность в глазах. Что же будет?
И все же, часам к десяти собрали обоз. Тронули по растрепанной дождями дороге в сторону станции. Солнце уже растолкало по небу серые облака, и тут неожиданно послышался натужный гул за спиной, с линии фронта. Стали оглядываться и все, как по команде, остановились. Тая шла у первых телег и видела, как метнулось тело председателя, и тут же раздался резкий крик:
— Воздух! Разбежались в стороны! Лечь на землю!
Все разом засуетились, с криком и визгом стаскивали с возов стариков и ребятишек, метались кто куда, ища укрытие, но кругом — голое поле. Тревога передалась лошадям. Они прядали ушами, выкатив испуганные глаза, храпели, предчувствуя недоброе.
А тягучий злобный гул нарастал, переходя в вой. И вот из-за облака, быстро превращаясь из темных точек в распластанные кресты, уже неслись навстречу обозу немецкие самолеты. На солнце поблескивали стекла на колпаках кабин.
Тая, прижав голову свекрови к земле, накрыла собой и шепча проклятия, наблюдала за самолетами. Вот первый завалился на крыло, открыв для обозрения черные кресты, и резко пошел к земле. За ним еще три или четыре повторили вираж.
Напряжение достигло предела. Вой винтов словно сверлил барабанные перепонки. И в одно мгновение, почти в упор Тая увидела улыбающееся лицо немецкого аса, и первая бомба, выскользнувшая из раскрытого люка самолета, со звуком, как ей показалось, похожим на хлопок разбитого об пол горшка, только многократно усиленного на ее глазах разметала несколько возов. Телеги, словно игрушечные, задрав торчком оглобли, летели над землей, теряя колеса и поклажу. Брызги земли, визг осколков и щелчки пулеметных очередей заставили Таю прижаться к земле, к стонущей свекрови. В момент атаки последнего самолета, Тая почувствовала, как свекровь неестественно вздрогнула всем телом. Тая в испуге подняла голову, крикнула:
— Мама! Что с тобой?!
Из полураскрытого сморщенного рта тонкой струйкой стекала кровь. Самолеты ушли, оставив в окружающем пространстве почти немую тишину. Светило яркое теплое солнце, прогревая успевший остыть за последние дни осенний воздух. А на еще не совсем осенней придорожной траве, изорванной черными пятнами вспаханной взрывами земли, распласталась картина только что состоявшейся варварской трагедии. Ничем неоправданной, желаемой жестокости одного человека, вооруженного современной машиной уничтожения, над другим, беспомощным, спасающимся от гибели, но не способным противостоять волчьей злобе в человеческом теле.
ОСТАЛАСЬ ОДНА
Хоронить погибших было некогда. Те, кто мог стоять на ногах, освобождали из-под убитых лошадей упряжь, впрягали в уцелевшие возы. Уходить надо было как можно быстрей, самолеты могли снова вернуться.
Потери были огромны. Почти во всех семьях кто-то погиб или был ранен. У председателя погибла жена и младший сын. А он, с окровавленными лицом и руками метался то к людям, то к обозам, волоча раненую ногу, отдавал команды, торопил тронуться в дорогу. Собрать и закопать погибших земляков оставили нескольких подростков, и истерзанный обоз продолжил путь.
Эта первая бомбежка, пережитая Таей, как и большинству, переживших ее оставила жестокую рану в душе. Теперь они сами в реальности представляли, что такое фронт, куда отправились их мужья, сыновья, отцы и братья.
Тая еще острее ощущала боль за своего любимого. Тревога росла еще и от того, как она скажет ему о смерти матери? Именно в тот момент, когда он сам беспомощен. О себе же она теперь думала меньше всего. Хотя, по сути, свекровь и ей заменяла и мать и отца.
Оставили ее родители сиротой трехлетней крошкой. Событие это она плохо помнила. По рассказам все сходилось к тому, что угорели они вместе с ее пятилетним братом. А ее спасло, что с вечера оставили ее ночевать у бабки. А после того, как Коля ее сосватал, умерла и бабка. И свекровь, добрая и заботливая женщина, стала ей после Николая самым близким человеком.
Остаток пути до станции, погрузку вагонов пережила как во сне. Стала приходить в себя уже под монотонный стук колес, неудобно расположившись на перепачканных в грязь узлах прямо на полу товарного вагона. Усталость смеживала глаза, но мысли не давали покоя. Как устраивать одной жизнь на новом месте, с чего начать — незнакомые люди, чужие привычки.
За всю свою недолгую жизнь она никуда далеко не отъезжала, не считая районного центра. Но она понимала, сейчас у всех одна беда, а иным нужна еще большая помощь, поддержка. „Вон, у Ивана Пантелеича свое страшное горе, — думала Тая, — но он находит для всех слова и возможность помочь, приободрить, вселить надежду“. И действительно, то председатель доказывал начальнику поезда, что людям необходима питьевая вода, то буквально тащил из соседнего вагона санитара, что б перевязать рану старику — соседу. А то поднимал женщин поднапрячься, заткнуть щели в вагоне. Ветер гулял, словно в открытом поле и ребятишки уже начали сопатиться.
ЖИЗНЬ В ЭВАКУАЦИИ
Неделя пути с нудными, долгими стоянками в тупиках, с жуткими налетами фашистских самолетов, с нищенским питанием, наконец, закончилось, но и принесла новые огорчения. На одной из станций сняли умершего от ран старика, а в последнюю ночь пути умерла шестилетняя девочка — задушила ангина.
И снова слезы и боль души. „Господи! Сколько ж горя! И когда оно кончится?“ — спрашивала себя Тая, и не находила ответа.
Приволжское село, куда их доставили на временное пребывание, встретило их дружелюбно, но безрадостно — война коснулась всех. Местные жители с пониманием отнеслись к эвакуированным, не отказывали ни в крове, ни в еде — делились тем, что было у самих.
Таю, как одинокую, подселили к многодетной вдове, с полтора месяца назад получившей похоронку. Тридцатипятилетняя мать пятерых ребятишек — младшенькому было около двух лет, старшему — пятнадцать, выглядела на все пятьдесят. Осунувшаяся, бледная, она приняла Таю, как родную сестру и сразу нашла с ней общий язык.
— Проклятый Гитлер, что б ему свету невзвидеть, уложил нашего батю в сыру землю. Каково теперь нам, одним-то? — жаловалась она Тае, поглаживая то одну, то другую кудлатую головку, одетых в обтрепанные, излинявшие платьица дочек.
Но минутки посидеть рядом и поговорить были редки. С утра шли на работу. Таю поставили на лесопилку пилорамщицей. Осваивать профессию пришлось на ходу. Работа была вроде бы и не тяжелая, но весь день приходилось быть на ногах. Норма выпуска шпал была такова, что к вечеру ноги от усталости, как ей казалось, гудят словно паровоз.
Но другим приходилось еще трудней. Тем женщинам, что стояли на подаче. Они грузили бревна на тележку вручную. И если комель оказывался слишком толстым, Тая бежала подсобить подругам. Впятером, они нечеловеческими усилиями, до предела напрягая свои тощие животы, укладывали бревна полуметровой толщины „в клещи“, и кто-то из них не успев отдышаться приговаривал:
— Улеглась, как барыня!
— Нате, мол, меня — добавляла другая.
Хором работали, хором шутили, хором смеялись над своими же шутками, на минуту заглушая рокот пилорамы. В работе коллективом топилось горе, не замечались трудности. Появление на пилораме Ивана Пантелеевича вызывало восторг, откуда-то брались новые силы.
Самая говорливая, бригадир Антонина, встречала его первой:
— Пантелеич, давай мы тебе новую ногу выпилим, деревянную, чтоб быстрее бегал.
— И к нам почаще забегал — помогала ей подруга.
— Тоська специальным заказом сварганит, без сучков, что б не треснула на повороте.
— Языки у вас будут деревянные, если много болтать! — пытался унять баб Иван Пантелеевич. Но его предупреждения хватало на считанные минуты. Что б разогнать тоску, женской натуре требовалось общение, сдобренное смачной шуткой, хлестким юмором. На какое то время это приносило облегчение в душе. Иногда Иван Пантелеевич принимал их игру, но отвечал более мягко:
— Какие же Вы, бабы двужильные. Мужики б на вашем месте языками не ворочали с устатку, а вы меня только завидели, и затрещали как сороки.
— Да соскучились мы по мужикам-то, дорогой наш, Пантелеич. А ты хоть и плохонький, но все ж живой, движимый мужичишка, не „Буратина“ какой.
Тая смеялась вместе со всеми, но лишь оставалась одна, опять на нее накатывалась грусть. И приходя с работы уставшей, она стала замечать, ночью ей стали сниться сны. Чаще она видела себя маленькой девочкой, где-то за их огородами, но на другом берегу речки. И ей очень надо перейти ее, но она сделать этого не может. И вдруг появляется там Коленька в ее любимой белой рубашке. И Тая просит, тянет к нему руки, зовет его. А он, почему-то бледный, ни кровиночки в лице, смотрит поверх ее и качает головой. И словно уплывает, растворяется в воздухе.
ТРУДНЫЙ РАЗГОВОР
Просыпалась Тая с тяжелым чувством. Отсюда, из эвакуации она отослала в госпиталь несколько писем, но ни одного ответа, хотя бы в две несчастные строчки, не получила. Хозяйка ее утешала как могла:
— Пойми Тайка, если б чего с ним случилось, они б прислали печатную бумагу. Измученную ожиданиями душу, это конечно не успокаивало, и она решила поговорить с земляком председателем. В следующий приход его на пилораму, Тая подошла к нему и смущенно спросила:
— Иван Пантелеич, поговорить бы?
Подруги, увидев, как Тая наклонилась к нему и говорит что-то на ухо, загалдели:
— Ну, пропал наш женишок! Заграбастала Тайка Пантелеича!
Она, волнуясь и запинаясь, как могла, рассказала о своем горе. В конце попросила:
— Мне бы съездить туда, к нему все б самой узнать, душа истомилась.
Иван Пантелеевич, отвечающий теперь за заготовку шпал, посуровел в лице. Опустив голову, с минуту думал. Наконец тяжело заговорил:
— Нет, Тая, делать тебе я это не советую. Послушай, что я тебе скажу, — Тая поняла все, но сказать против сил не было.
Иван Пантелеевич, снова секунду помолчав, продолжил:
— Во-первых, тебя заменить некому, а здесь тоже фронт. Во-вторых, одной неделей ты не отделаешься, с транспортом сейчас как сама понимаешь. И потом, если Николай не отвечает, ты же говорила, у него что-то с глазами. А того, кто писал от него, может на фронт отправили, или еще чего…- Он, испугавшись своего „еще чего“, поправился — ну может в другой госпиталь. А рядом все раненые — кому писать? Подумай. А ты от народа не отдаляйся — вместе легче пережить, — и, похлопав по плечу, добавил — разнарядка пришла, увеличить выпуск на десять шпал. Давай, Воронцова, нам не впервой.
И ушел через вторые ворота, оставив тошноватый запах махорки и горький осадок в душе. Так захотелось пустить слезу.
Подойдя вслед за ушедшим Пантелеевичем, Антонина поняла все. Обняла ее. И впервые за многие месяцы Тая расплакалась. Со слезами выливалась горечь за все, за работы без выходных и допоздна, к тому же впроголодь и на холоде, за тоску по родным местам, за потери, которые ей уже довелось пережить, а главное, за свою беспомощность, неспособность помочь любимому человеку, ставшему главным, единственно нужным и родным.
Тяжелей всего было смириться с неведением — где он, что с ним, почему молчит?
И тряслось хрупкое тельце в замусоленной фуфайке на груди у женщины, которая полностью ее понимала, хотя бы потому, что тоже была женщиной.
— Поплачь, поплачь, родная, на то мы и бабы, а Пантелеича не вини, он прав — мы ж без тебя никуда! А кому сейчас не трудно? Кинь палку и попадешь в несчастного, — и подняв голову Таи, заглянула в ее залитые слезами глаза, словно мать ребенку и произнесла, — будем верить, что доживем все до победы. Вернутся и твой мужик и мой. А для этого нам надо вкалывать. Помогать им бить фашистов.
А сводки с фронтов поступали разные. Где-то наши войска попали в окружение, где-то освободили район и город. Только страна все туже затягивала пояс. Но, тем не менее, люди потихоньку привыкали к любым военным трудностям. Тяжело на фронте, нелегко и в тылу. А жить хотелось всем, при том по-человечески счастливо.
ВЕСНА
Пережила первую военную зиму и Тая. Мартовское яркое солнце топило постаревший снег под ногами, на соломенных и дощатых крышах плакали длинные сосульки, на макушках голых лозин громоздились прилетевшие грачи. Галдели, занимались своими грачиными делами — им было не до войны.
И как ни тяжела была работа и скуден рабочий паек, идти на пилораму Тае было уже приятней. Суровая зимняя природа наскучила, и глядя в синее весеннее небо, на мутные, с яркими бликами лужи под ногами, голубые дали, словно плывущего над землей леса, в душе теплело. Хотелось общения с подругами, настроение само поднималось, как пар от проталин.
А еще больше хотелось домой. Но там сейчас идут тяжелые бои и надо ждать.
Так и не получая от Николая ни каких вестей, Тая все же еще отсылала несколько писем в адрес того же госпиталя. Все надеялась. Наконец, смирившись, стала просто ждать. Должен же был ее Коля хоть как-то объявить о себе. Если жив, то он помнит о ней. Доставала из внутреннего кармана его, прихваченную из дома фотокарточку, гладила глянцевые щеки, серьезные глаза милого сердцу изображения и просила: „Ну, отзовись, отзовись…“
СКОРО ДОМОЙ
Лето пролетело незаметно. Хоть работы не уменьшилось, но молодость брала свое. Ухитрялись на часок сходить в лес за ягодами, а то в дождливые дни набирали полные корзины грибов, зимой все пригодится. Хотя по сводкам, все шло к тому, что их родные места к осени должны освободить. И уже не терпелось — ну скорей бы! Работали с особым азартом, в душе приговаривая: „Солдатики, родненькие, бейте гадов, что есть силы, а мы, сколько надо, столько и будем работать, только побыстрее!“
Иван Пантелеевич заходил уже почаще. Весельчаком он не стал, но иногда уже позволял себе посмеяться, стал менее придирчив. Антонина удивлялась:
— Пантелеича нашего не узнать — хвост чуть не дыбором, даже шутить изволит, скажите, пожалуйста, во как родина манит!
Каждый раз, приходя на пилораму, Иван Пантелеевич находил минутку поговорить с Таей. Первым делом спрашивал:
— Ничего не слышно?
Тая грустно качала головой.
— А я нынче слыхал — со дня на день! Молодцы наши, колошматят фашистов, дают им прикурить. А нам, Тайк, пора готовиться — спешил выговориться Иван Пантелеевич, но затем чуть погрустнел, — на зиму то нам ехать домой будет ой как тяжело, — и снова бодрился, — ну ничего, в своем доме…, — и опять голос сникал, — хотя какие там дома, — тут он вновь веселел, — а я, Тай, договорился, нам выделили с собой вагон леса, хоть и сухостой, но нам и это сгодится. Его я на тебя возлагаю. Как на бригадира.
Тая, было, запротестовала:
— Иван Пантелеич, ну какой из меня бригадир, постарше меня скоко народу, да и устала я.
Иван Пантелеевич чуть не поперхнулся:
— Ты что, ты забудь об этом, чтоб я этого боле не слыхал! Мне что тогда, на части разорваться? Вот придут с фронта мужики, а пока — не смей! — Тая уж пожалела, что затронула эту тему, а он распалялся все больше и больше, — а счас приедем домой — скоко работы, а ты кажешь „устала“. Все устали. Нам, вон, страна лесу дала — благодарит нас за труд, значит, — тут голос его несколько успокоился, — хотя вы заслужили, конечно, гораздо больше. Закончится эта проклятая война и тогда заживем как люди. — Иван Пантелеевич посмотрел себе под ноги, помолчал и, взяв за плечи Таю, глядя ей прямо в глаза сказал:
— Ты б, Тайк, глянула, к примеру, хоть на меня. Спроси, как я пережил свое горе? — Тая увидела, как у него заблестели глаза, он мотнул головой, словно отгоняя назойливую муху, и снова угнулся, — а дите без матери растет, и отца не видит — ухожу — спит, и вернусь — спит, а разве не любил я свово младшенького? А про мою Матренку? Она мне каждую ночь снится — кому про это скажешь? — продолжил он.
— Прости, меня Иван Пантелеич, — поспешила вставить испуганная Тая, — это я так что-то — прости…, — и отвернулась. Иван Пантелевич ушел. А Тая долго не находила себе места.
НАКОНЕЦ ТО ДОМОЙ!
Спустя два дня, ближе к полудню, бригада Антонины засуетилась и уставилась, как по команде, в сторону штабелей. Оттуда прихрамывая, больше, чем обычно, загребая пыль больной ногой, торопился Иван Пантелеевич. Издалека закричал:
— Все, бабы, кончай работу, едем домой. Сейчас пришлют украинских и белорусских рабочих, сдайте, как положено. А сами, что б на одной ноге — к вечеру надо погрузиться, вагоны не должны простаивать, это приказ.
— Ура-а-а! — хором заорали истосковавшиеся по дому женщины, — Пантелеич, ты у нас умник-разумник…
— Да не я, а Красная Армия отогнала извергов на сорок километров от нашего района и на тридцать от нашей Веселовки. Больше их не допустят к нам, эт уж точно!
— Ой, здорово-то как, — приговаривала Тая, и тут же грустнела, прав Пантелеич — каково там? Осталось хоть что-то от нашего селения?
— Ничего, ничего, — горячился Иван Пантелеевич, — все поправим.
А Тая про себя отметила: „В сентябре уходили и в сентябре возвращаемся, и за весь год от Коли ни словечка, ни весточки. Ну что, все? Вот я и осталась одна“. Вся вторая половина дня ушла на сборы. К вечеру погрузку в вагоны закончили, попрощались со ставшими за год уже близкими местами и вновь застучали колеса, отсчитывая километры, приближая родные места.
Ночь была теплая. Открывали лючки вагона, смотрели в небо. Звездам не мешала скорость состава. И только на поворотах они уходили то в одну сторону, то в другую. И казалось, нет ни какой войны. Каждый вспоминал свое ночное небо, то ли на сенокосе, то ли сидя с любимым на лавочке. Но реальность была настырна — ворочалась в мозге у каждого своей мыслью, но единой для всех — все не так. И война есть. И смерть и разруха.
С приближением родных мест, менялось настроение людей. На станциях, где останавливался состав, приоткрывали двери вагонов. Картина была тоскливая. Сплошь видны были следы бомбежки — оборванные провода на столбах, торчат остовы разрушенных зданий, разодранные взрывами стволы деревьев. На путях вагоны, укрытые в выцветший брезент танки, орудия, автомашины. Готовятся к отправке молоденькие солдаты.
На перронах кто-то продает печеную прошлогоднюю картошку, похожую на грецкие орехи, кто-то просит подаяние, приставая к прохожим: „Дайте хоть корочку…“, или сидит под стеной вокзала бывший фронтовик в вылинявшей гимнастерке, задрав галифе до колен, обнажив деревянные протезы. И в небе появлялись самолеты. Но от них уже люди не шарахались, не прятались.
Самолеты ровным строем плыли средь облаков к линии фронта. Все знали — наши. Свисток и снова в путь. И все ближе родная станция.
Наконец поезд прибыл на конечную. Через минуту проем двери с грохотом раздвинулся, и пожилой железнодорожник в черной суконной форме объявил:
— Выгружайся, приехали!
Полетели узлы и мешки на плиты перрона, загалдели, зашумели прыгающие вслед за ними пассажиры. Смотрели по сторонам глазами, полными удивления. Они видели год назад что-то похожее, но совсем не такое. От здания вокзала осталась гора битого кирпича. Вокруг единицы уцелевших домиков. Пахнет гарью и пылью. Слышен рокот недалекого фронта.
Здравствуй бедная Родина! Что ж с тобой стало?
Выгрузились. Иван Пантелеевич сразу посчитал всех и объявил:
— Учтите, местность прифронтовая, ни кому без разрешения не отходить. В стороне от дороги, где будем идти, могут быть мины.
Толпа ответила молчаливым согласием. Говорить ни кому не хотелось. Помрачневшие лица, опущенные головы, поблекшие глаза. Перекинули узлы на плечи — и в путь.
Два часа по разбитой взрывами, перепаханной танковыми гусеницами и изрытой колеями дороге дались тяжело. Узлы тянули плечи. Приходилось останавливаться и отдыхать. Дети устали, просили пить. Но больше всего изнурял непроходящий тяжелый запах разлагающихся трупов. То одиночками, то топорщились кучками не зарытые тела немецких солдат. В разных позах, с провалившимися глазницами на почерневших лицах, они вызывали не жалость — омерзение. И в то же время было дико видеть: мертвые тела — на поле.
Люди растерянно смотрели по сторонам и про себя шептали: „Эх дураки вы, дураки, кто ж вас сюда просил идти то. Сколько нам горя принесли, и сколько своим семьям“.
Или говорили другое: „Вот так вам и надо, изверги. Сколько ж вы безвинного народу положили? За это и вам то же“.
Неяркое сентябрьское солнце, в дымке, не жарило, но к концу пути притомило. И вот за пригорком, за поворотом дороги завиднелось… Вообщем то, теперь все были готовы увидеть какими угодно родные места. Но каждый в душе надеялся: „А вдруг мой дом цел?“
Увы, пейзаж села был безрадостным. Два или три домика на две улицы, на обоих берегах речки. Торчат печные трубы, кое-где остатки стен. И ни одного деревца, ни живой души. Кто-то из пришедших заплакал. Его перебил голос Ивана Пантелеевича:
— Дорогие земляки. Расходитесь по домам…, то есть по усадьбам. Обустраивайтесь, пока кто как может.
РАЗРУШЕННЫЙ ДОМ
Тот, кто когда-нибудь строил дом, или просто понимает серьезность этого вопроса, у того, при возникновении разговора на эту тему сразу слетает улыбка с лица. Необходима уйма времени, физических и моральных сил, да и хоть каких-то средств и стройматериалов, что б подготовиться к строительству.
У Таи, Ивана Пантелеевича, да и у всех вернувшихся жителей, теперь существующей только в их памяти Веселовки, к сожалению ни чего этого не было. Впереди была осень с ее дождями, первыми морозами и снегом. А к этому времени дом ли, не дом, как ни называй, а жилье у человека должно быть. И первую, самую краткую, выверенную к этой теме мысль, высказал Иван Пантелеевич, пройдя по разрушенному селу, спустя несколько часов по возвращении и общаясь, со слегка уже пришедшими в себя, земляками. Скорее это была установка, ни кем не отвергнутая:
— Бабы, откапывайте погреба или ройте землянки. До зимы успеем. А весной посмотрим.
Дохромав до Таиной усадьбы, остановился у развалин. Одна стена, с остатками наклеенного на ней первомайского плаката, сохранилась почти целиком. Печка, с осыпавшейся штукатуркой на трубе, и лежащая на куче битого кирпича закопченная дверь, обитая цветастой клеенкой, из рваных дыр которой, торчит обгоревшая солома. И на одной из куч, возле печки, оскалился иссохший труп кошки. Остальное все засыпано кирпичными обломками.
Тая ходила среди куч кирпичного щебня растерянная и поникшая. Здесь стоял стол, где они с Коленькой обсуждали за ужином совместные планы. Он любил сидеть в углу, когда Тая ставила ему на стол еду. Нет и угла, только выступает из-под щебня ножка от стола.
А вот тут был чулан. Когда они вместе возвращались с сенокоса, Тая стелила постель здесь, в чулане, на земляном полу, на сене. Чем-то старинным и романтичным веяло от каменных стен, от плетневого потолка, от висящих на веревочках узелков и пучков трав. И от горячего тела мужа. Все в прошлом. Пока Тая бродила по останкам дома, молча всматриваясь в только ее душу волнующие места, Иван Пантелеевич не мешал, тоже молча ждал.
Наконец она заметила его, подняла голову:
— С чего начинать-то, Иван Пантелеич?
— А ты как думаешь? — вопросом на вопрос ответил председатель.
— Неужели как кротам, в землю зарываться? — горько усмехнулась Тая.
— Придется зарываться, милушка, — и, помолчав, продолжил, — но я к тебе не за тем. Про вагон леса не забыла? Завтра гони в райком, сразу к первому, чтоб кому еще не подсунули. Во что бы то ни стало — он наш. Если что — сразу ко мне. А я организую народ. За неделю надо „закопаться“, пока дожди не зарядили.
— А когда же я себе буду рыть, Иван Пантелеич? — спросила удивленная Тая.
— Первое время можешь переночевать со всеми в одном из домов, что остались целы. А копать я тебе помогу.
Тая недовольно посмотрела на председателя:
— Нет, я теперь уже дома, и как-нибудь здесь перекантую, а копать — справлюсь сама.
Ухмыльнулся Иван Пантелеевич:
— То она от бригадирства устала, а то копать — сама. Ну-ну. Посмотрим. Гордая какая. А насчет лопат, могу подсказать, — Иван Пантелеевич показал рукой, — видишь, люди потянулись на поле. У фашистов отменные саперки.
Тая удивленно поежилась:
— Да к ним за версту не подойти.
— Никуда не денешься, нам их еще и закапывать придется. Жить под боком с мертвечиной — радости мало. Тут и зараза может пойти. Да и волки могут нагрянуть, — председатель был категоричен.
— Какие волки? — испугалась Тая.
— Ты об их покеда не думай, а время зря не теряй, а то лопаты не достанется. Ну, я пошел, — Иван Пантелеевич развернулся и уточкой заковылял по улице.
Тая нерешительно перевела взгляд со спины председателя на край села, откуда они недавно шли гуртом. Люди, где поодиночке, где по двое-трое разбредались по полю.
МЕРТВОЕ ПОЛЕ
Тае сделалось не по себе. Одно дело, видеть те трупы издалека, совсем другое дело стоять рядом с ним, и не просто стоять, надо снять с него эту злосчастную лопату. „Боже, я не смогу…“ Тошнота подкатывалась к горлу.
А люди бродили по полю, наклонялись, что-то делали и некоторые уже шли назад. Тая, постояв еще с минуту, медленно пошла по направлению к полю. И чем ближе она подходила, тем тяжелее становилось на душе. Ей почему то представилось — а вдруг ее Коленька вот так… „Нет — тут же решительно отмела эту мысль Тая — он лежал в госпитале, с ним этого быть не может!
И вот она, пройдя с величайшим трудом свой путь, словно на Голгофу, стоит в трех метрах от лежащего на земле предмета, который недели полторы назад был человеком, ходил по этой, чужой для него земле, что-то говорил на нерусском языке, в кого-то целился, стрелял. Но волею судьбы сам остался лежать убитым, истлевающим „ничем“. Был вредным, будучи живым, вредный и пугающий и сейчас, издающий неимоверный смрад и зловоние. Полезным от него осталось только одно — лопата.
Смердило от трупа невыносимо, но любопытство и необходимость победили, и Тая подошла ближе. Труп был кем-то перевернут, и лопаты на нем уже не было. Серая форма потрепана последним дождем. На ужасно потемневшем лице и засученных по локоть, по детски худых руках видны следы разложения — солнце и кружащие роем мухи делали свое дело, но при том, не трудно было определить возраст — перед ней лежал мальчишка. А каска и кованные массивные сапоги создавали ему не воинственный, а скорее нелепый вид.
У Таи все перемешалось в душе. Она вспомнила улыбку аса в кабине самолета в такой же форме, который радовался своему успеху. Он заставил упасть пред собой такую толпу народа, и после его атаки многим не суждено было подняться. И вспомнила смертную судорогу убитой свекрови, и опять же своего Коленьку, их разбитое счастье от выстрелов таких вот мальчишек. А вон рядом-то лежит совсем не мальчишка. Зачем они принесли горе им и многим другим, кто никогда не знал этих парней в серой форме, не обидел их лично и не принес зла ни их семьям, ни их стране?
И опять не было ответа. А было перед глазами Таи заброшенное поле, испятнанное истлевающими телами бывших людей, и людей живых, копошащихся возле этих мертвецов с простой целью — отобрать у убитых непрошеных гостей инструмент, который поможет самим выжить, хотя бы в предстоящую зиму.
Тае пришлось обойти несколько трупов солдат, пока, наконец, не заметила, что из-под одного из них торчит треугольный наконечник лопаты. Усилием воли она заставила себя взяться за рукав и перевернуть труп и в ужасе отшатнулась, но тут же испугалась того, что если она побоится отстегнуть лопату сейчас, то ей придется бродить по этому жуткому полю еще и еще. Не глядя на землистое, сплюснутое лицо, немеющими от ужаса пальцами она сумела кое-как отстегнуть пряжку и освободить лопатку и, не оглядываясь, быстро пошла к разрушенному селу.
Оранжевый диск солнца катился к горизонту, окрашивая закатную сторону небосвода пламенеющими цветами. Словно огромный карающий крематорий собирался поглотить „урожай“ этого поля, создав „вечную гиену огненну“, вместо обещанной кем-то „вечной славы“.
Тая быстрыми шагами приближалась к развалинам своего дома — надо было торопиться устраивать ночлег. К тому же она с облегчением ощущала — мрачный запах отходил все дальше и дальше.
И хотя увиденная на поле картина оставила в душе Таи гнетущее впечатление, предстоящая ночевка под открытым небом отодвинула ее на второй план. И еще Тая почувствовала, что с утра ни чего не ела. Невольно вспомнилось, как всего неделю назад, пусть и на чужбине, и не совсем досыта, но все-таки какая то еда у нее была. А сейчас ее нет. И, возможно, не будет завтра. А что дальше? Правда, готовясь к отъезду домой, она заранее, как и все, сумела насушить сухарей. Но их сейчас нечем размочить. У нее даже нет воды. На речке? Какая она там? И долго ль протянешь на одних сухарях?
Тая поняла — вот это самое и есть — выжить. Жить с нуля. Словно на необитаемом острове. Но хорошо, что их „остров“ обитаем. Вон уже где-то на другом конце села задымил костер. И сразу запахло жизнью. Тая взбодрилась. Надо идти к людям, смотреть, учиться и жить.
НАЧИНАТЬ С НУЛЯ
Она вынула из сложенных возле уцелевшей стенки узлов эмалированный бидончик и пошла вдоль бывшей улицы, мимо развалин. Никогда она не видела в своей деревне такого обзора. Словно деревня присела, спрятав крыши, скирды и деревья в небытие. Хоть и вечерело, а видно кругом на километры. Тая проходила и видела скорбные, озабоченные людские лица. Кто-то рылся в развалинах дома, пытаясь что-то найти, а кто-то уже начинал раскапывать полуразрушенные погреба.
Тая поднялась на пригорок, желая пройти напрямую к дому Антонины, и ее путь пересекла извилистая траншея, уходящая к речке. Окопы. „Вот она, передовая — вздрогнула Тая — где-то, вот в такой траншее ранило ее Коленьку“. Ей трудно было представить, что творилось вблизи и в самих окопах, но она понимала, сколько же таких молодых жен, как она, не дождутся своих мужей из этих окопов и с тех полей. „Антонине-то пока везет, — увидев ее, подумала Тая, перепрыгивая через извилистые прожилки войны, — ее муж, хоть изредка, но дает о себе знать, а эта вот не дождется…“. Тая проходила мимо усадьбы соседки Антонины — она копалась молча у огородов с двумя ребятишками. Те, словно маленькие старички, с не по детски озабоченными лицами, помогали матери устраивать ночлег.
У Таи вдруг в душе шевельнулась неподдельная зависть: „Господи, и ведь нельзя так думать, а все таки Анечке лучше, чем мне — есть для кого жить, о ком заботиться. Хоть и вдова, но с детьми. А я не успела нажить своих. Не успела…“
От дома Антонины не разрушенного осталось еще меньше, чем от Таиного. Но Тая остановилась удивленная — вдвоем с матерью они уже хлопотали над крышей, которая уже громоздилась над остатками глинобитного сарайчика. Получилось что-то, вроде собачьей конуры, но значительно просторней. Из собранных по округе ящиков из-под снарядов, они успели пригородить недостающие стены. Из недогоревших досок состряпали внутри подобие кровати. Антонине вроде и дела не было до того, что деревня разрушена. Ей некогда было горевать. Пока Тая рассуждала с чего начать, ее подруга думала о главном, что надо было делать сейчас в первую очередь. Конечно, в зиму такой домик не годится — что лисий в лето, из сказки. Но Тая понимала, теперь Антонина и к зиме успеет обустроиться.
„Вот кому быть бригадиром, — с гордостью за подругу подумала Тая, — а то Пантелеич пристает ко мне, а я вот так не смогла б“. И она улыбнулась подошедшей навстречу подруге:
— Антонина, какая же ты умница, рукодельница — из ничего себе домик состроила.
Антонина вставила руки в бока, склонила голову на бочок и вполголоса спела ей частушку:
„И шить не умею,
Вышивать не умею,
А заплатки платить —
Лучше меня не найтить!“
Притопнула по пыльной куче стройной ногой, выставив гордо красивую грудь, и вместе с Таей рассмеялась. Ее мать разогнулась и с укором вставила:
— К чему развеселились-то, беспутные? Что люди подумают?
— Ой, мама, так надоели эти скорбя, и просвета нет, — устало выдохнул Антонина.
— Что людям — то и тебе, — категорично заключила мать.
Тая поняла, что отрывать от дела людей в такой момент она не имеет права, и, собираясь уходить, спросила:
— А где воду то вы брали, Тонь?
— Тая, милая, говорят, в колодце ребенка нашли! А мы брали в старом роднике, за речкой. А в речке — не вздумай — там тоже трупы.
„Каково теперь родителям ребенка“ — с ужасом подумала Тая уходя.
Стремительно наступали сумерки, а у Таи ни ночлег не готов, ни воды, ни еды. Кое-как нашла родник, обсыпанный наскоро бугорком из песка, и уже чуть не бегом, с полным бидончиком заторопилась обратно.
Обустраиваться было некогда. Она пришла к своей убогой усадьбе уже по темноте. На небе высыпали яркими горошинами звезды. Западный горизонт урчал и отдавал на светлеющую полоску неба сизые всполохи. Фронт напоминал о себе ежесекундно.
И хоть тяжело было на сердце у Таи, к этому надо было привыкать. Надо было где-то прикорнуть и к утру хорошенько выспаться. Она наскоро с аппетитом пожевала размоченные сухари — они казались вкуснее свежих пасхальных пирогов — разложила узлы возле стены, упряталась под старую шаль, поджав ноги „калачиком“. И скоро Тая уже сопела, изредка нервно вздрагивая.
В РАЙЦЕНТР
Тяжелый провал сна прервал легкий толчок. Тая открыла глаза и в предрассветных сумерках, перед собой, увидела лицо Ивана Пантелеевича. Испуганно вскочила:
— Я проспала?
— Нет, нет, — Иван Пантелеевич смутился, — я то подумал, что ты все-таки пристроилась на ночлег — это ж тебе не лето.
И действительно, утренний воздух заметно знобил. Тая поежилась, стыдливо поправила одежду, волосы, и стараясь оправиться от сна, ответила председателю:
— Я ж сказала, я сама смогу обустроиться, просто я вчера не успела…
— Хорошо, хорошо, я это понял… — и, скрывая иронию, перевел разговор на другую тему — ты, если есть чем, перекуси, да пораньше отправляйся. Будь внимательна, все разузнай на станции, в райкоме. Нам этот лес во как нужен, — он большим пальцем чиркнул себя по горлу, — ну и долго не задерживайся, небось, к тетке зайдешь? До вечера постарайся вернуться — дорога не близкая.
Иван Пантелеевич привстал, отошел в сторонку, отвернулся, всматриваясь в розовеющее на востоке, небо. И каким контрастом под ним расстилалась, сметенная этой жестокой войной, деревня. Собираемая по крохам их дедами — прадедами, и требующая восстановления прямо сейчас, безотлагательно. Пусть не в первозданном виде, но приспособленном для жилья в самом простом и необходимом. И руками вот этих девчонок — вдов, двужильных стариков и рано повзрослевших детишек — подростков.
Себя он в расчет не брал — что от него зависело — это, как бы, само собой разумеется. А от него, бывшего фронтовика, своими умом, глазами и телом определившего ставку, цену громыхающей по стране и миру войны, зависело очень много. Он был сейчас для деревни и полководцем, и отцом и богом. И равный со всеми.
Тая, пользуясь моментом, пока Пантелеич как бы не обращал на нее внимания, успела привести себя в порядок. Однако только сейчас она поняла, что значит не иметь элементарно — необходимого. Нет на усадьбе ничего, кроме вот этого осколепка стены. Все на виду. Распирало после сна живот, а спрятаться некуда. „Ой, боже, — сучила Тая коленками, — надо быстрее идти, иначе я лопну. Пантелеич, хоть бы ты ушел, что ли, побыстрее…“
Иван Пантелеевич, словно угадав ее мысли, не оборачиваясь, медленно зашагал по улице. „Ну, наконец-то…“ — успокоилась Тая.
Наскоро перекусив своим скудным завтраком — сухариками под вчерашнюю водичку Тая вышла из деревни. Раньше „сбегать“ в район для нее и ее ровесниц было делом пары пустяков. Сегодня же ей, на тощий желудок предстоял действительно, нелегкий путь. Хотя уже не так пугало поле мертвых, а утренний холодок, нарождающийся день и задание Ивана Пантелеевича подталкивали на раздумья.
С одной стороны все ясно — сейчас Тая делает важное дело. Пантелеич прав — этот лес поможет восстановить фермы, и что-то останется на жилье. А с другой стороны, она б сегодня как все, потратила этот день на постройку жилья, а он словно этого не понимает.
А, честно признаваясь себе, Тая и не знала, как она будет и из чего стряпать себе жилье: „Это ж не хлебы замесить, не белье постирать, в крайнем случае, не на пилораме работать. Это б Коленьке делать, а не ей. Уж он то умел все. И опять Пантелеич прав — надо и к тетеньке зайти, у нее тоже двое ребят на фронте, может, что и о Коленьке ей известно. Да и добрая тетя Даша может как-то с едой поможет — их же не эвакуировали, а у нее свой огородик. А не убрала — помогу ей“ — с каждым шагом удаляясь от деревни, стелила мыслями дорогу Тая.
Так и есть — дорогу осилит идущий. И вон уже показалась станция с белыми пятнами неразбомбленных домиков на ржавом фоне осенних листьев. Тае стало приятнее от вида жилья и осенних деревьев. Глаза за одни сутки истосковались по живому пейзажу. А небо распалялось утренним светом, дополняя его. Да и воздух стал приятнее.
Войдя в поселок, издалека услышала голос репродуктора — шло сообщение
„Совинформбюро“. Тая, напрягая силы, заторопилась к вокзальной площади. Там уже стояла кучка людей, задрав головы, и, сквозь шумное дыхание маневрового паровоза, вслушивались в каждое слово, звучащее сверху: „…ведут тяжелые бои по всему фронту, за последние четверо суток существенных изменений не произошло“.
В подтверждение слов диктора, с западной стороны горизонта мерно зарокотала канонада. Тая, вздохнув, направилась к низенькому домику с зеленым крылечком и красным флагом над ним.
Ей приходилось не часто бывать здесь, но она помнила — это бывшее жилье начальника станции, в царское время, а перед войной — райком партии, был всегда многолюдным и полон разных звуков. Стучали пишущие машинки, гудели торопливые шаги и голоса секретарей и председателей, изредка простых колхозников.
Но сегодня тесный, прокуренный коридорчик встретил ее необычной тишиной. Тая, подойдя к двери с табличкой „секретарь райкома“, нерешительно постучала. Через секунду дверь открылась: на пороге стоял высокий, средних лет человек в поношенной гимнастерке. Сверху вниз произнес:
— Пройдите, слушаю Вас, только побыстрей, — и сразу прошел к столу перебирать какие-то бумаги.
Тая растерялась — хозяин кабинета вроде бы и не слушал ее, но спокойно повторил:
— Девушка, у меня действительно мало времени, с чем вы пришли?
Надо было говорить, и Тая решилась:
— Я от Ивана Пантелеевича, председателя колхоза „Маевка“, насчет вагона леса. Мужчина поднял голову:
— Какого леса? Ах да, вагона леса, нет, он еще не пришел, — и снова продолжил перебирать бумаги, по ходу заключив, — у Вас все?
— Да, — еле слышно произнесла Тая и закрыла за собой дверь. Выйдя на улицу и вспомнив наставления председателя, хотела сделать новую попытку, но, поняла, что ей здесь ответили однозначно, и разъяснять подробности не собирались. Решила воспользоваться опять же подсказкой Пантелеича.
Найдя дежурную по станции, худенькую девчонку ее лет, знакомую по школе, по секрету выведала от нее, что вагон пришел сегодня утром и стоит в тупике под разгрузкой.
Тая засомневалась в словах секретаря райкома — он, первое лицо района не мог не знать правды. Значит, что-то тут не так. Решила тут же зайти к тетке и быстрее отправляться назад.
В ГОСТЯХ У ТЕТИ ДАШИ
Пройдя через весь райцентр, рассмотрев изуродованный бомбежками и многочисленными обстрелами поселок, Тая, наконец, нашла на окраине маленький, словно муравейник, серый домик тетки. Соломенная крыша, нахлобученная на саманные стены, приютила под собой и крохотные сарайчики, и прилепленную к стене кучу вонючего козьего навоза, и накрытую обломками досок, поленницу дров. Темные, обмазанные глиной стекляшки окон, мрачно рассматривали посетителя из-под крыши, словно строгие глаза бабы Яги из-под нахмуренных бровей.
На стук щеколды открылась дверь в сенцы. Вышедшая в замусоленной фуфайке, и укутанная в старый теплый платок тетя Даша, повисла на шее у Таи:
— Ой, дочушка, Таюшка! Я уж не чаяла и с тобой свидеться. Спасибо, что пришла, не забыла тетку. А я слыхала, вас вернули из вакуации. Сеструшку-то жалко.
Поздоровались, поплакали, и Тая коротко рассказала о цели своего прихода, спросила:
— Теть Даш, какие вести от твоих-то ребят?
— Младшенький, под Москвой, ранен, в гошпитале, вот позучор весточку прислал. Накось, почитай, — тетя Даша достала из кармана фартука военный треугольник, словно драгоценность, двумя руками подала его Тае.
Тая с волнением пробежала глазами письмо, заполненное мелким корявым почерком.
Двоюродные братья Миша и ее Коленька были одногодками, в довоенное время иногда навещали друг друга. Забирались на фронт в один день. Миша просил мать не расстраиваться из-за его ранения, жаловался на скуку, рвался на фронт. Тая читала и мысленно надеялась — может хоть словечком обмолвит о Коленьке. Закончились строчки. Нет ни слова о нем.
— А Витюшка на Карельском хронте, жалится — дюже чижало, — продолжила тетя, тяжко вздохнула и вытерла фартуком слезу, — ой, что же я дура старая держу тебя тут, ведь ты ж, небось, голодна.
Тая хотела что-то сказать, тетя перебила:
— Молчи, знаю, как ноне живут, — и полезла в печь, — картохи я выбрала, с хлебушком, правда, никак. А картох на семяна я тебе дам, — хлопотала тетя, ставя чугунок с картошкой „в мундирах“ на темный, словно сама земля, от времени стол, пододвигая стакан с солью и пучок дикого чеснока.
Тая тоже развязала свою торбочку и выложила узелок припасенных сухарей.
— Не, не, не, — замахала руками тетя Даша, — и не подумаю, и не возьму. Детка, сама же голодная, я ль тово не знаю?
— Теть Даш, у меня не последние, возьми, и тебе спасибо за все.
— Ды что ж ты такая жаланная, себя загубишь, — снова прослезилась тетка и на полуслове, оборвав речь, спросила тихо, — о Коле-то ни каких вестей?
У Таи тоже выступили слезы:
— А я хотела у тебя спросить.
Поговорив еще с минутку, Тая засобиралась.
— Ну, золотко мое, дюже в горе не вдавайся, береги себя, а будя совсем плохо — приходи ко мне. Вдвоем усе легче пережить, — подвела итог разговора тетя.
— Не, теть Даш, надо деревню подымать. У нас председатель хороший, небось, не даст помереть с голоду.
— Председатель? А он молодой?
Тая удивленно подняла брови:
— Теть Даш, я Коленьку жду.
— Ды эт я так, — смутилась своей оплошности тетя, — ты, это, до зимы ишо наведуйся, мне знакомая пообещала хоро-о-ших отрубей, так я и на твою долю припасу, — поцеловала на дорожку Таю, помогла повесить на плечо сумку с картошкой и перекрестив, проводила за порог.
ДОМ В ПОДАРОК
Обратный путь дался Тае еще труднее. Хотя она и подкрепилась у тети, но картошка тянула плечи, и домой она подходила далеко за полдень и довольно подуставшая. „А отдыхать некогда, надо жильем заниматься“ — подумала она, отыскивая глазами свою усадьбу. Но к удивлению, не находила. В том месте, где должен быть обломок стены, возвышается что-то вроде низенького сарайчика. Тая остановилась и проверила глазами — то ли место она определила? Подошла поближе. Стена дома была разобрана, и, видимо из нее, из печки и остального битого кирпича кто-то соорудил нечто, похожее на жилище.
Таю пробил холодный пот. Она не успела подумать „Кто?“, из низенького проема двери выбирался Иван Пантелеевич. Словно ни чего не случилось, спросил:
— О лесе узнала?
Тая ответила, словно спросонок:
— Узнала, разгружается в тупике.
Председатель, чуть не подпрыгнув, закричал:
— Что? Кто разрешил? — и не секунды не мешкая быстро начал мыть испачканные глиной руки, в здоровенной снарядной гильзе, и не вытирая, только сказал на ходу:
— Я в район, — и чуть не бегом, заторопился по дороге, сильно приседая на раненную ногу.
Тая не знала, что и думать. В голове все перепуталось. Зачем Пантелеич построил ей зимовье? Она — замужняя женщина, он вдовец. Что подумают люди? И она его совсем не просила. „Это он специально послал меня в район, он знал, что я не соглашусь на его помощь. Да и вроде он не прилипает, не заигрывает…“ — терялась в догадках Тая.
Вошла вовнутрь строения. Свет шел только из дверного проема и из крохотного, в размер двух ладоней стеклышка вмазанного в стену. Пахло свежей глиной, печной сажей и бурьяном. Над головой плотно уложены ветки полыни, чернобыльника. Тая ткнула рукой — твердо, вроде как под бурьяном доски. „Откуда он это взял и когда? Всего за неполный день? Ну, да это ж Пантелеич…“ Тая присела на сложенную стопку кирпичей, растерянно оглядываясь. Вспомнились слова тети Даши: „…а он молодой?“. „Ну нельзя, нельзя мне принимать такие подарки, конечно же, об этом подумала и тетя Даша“. Она угнулась в колени и тихонько заплакала. „Коленька, милый, прости, я плохая жена…“
— Кто в тереме живет, — в каморке вдруг потемнело. Дверной проем загородила слаженная фигура Антонины, — подруга, ты, я вижу, от счастья плачешь? Завтра я Пантелеича найму, а мне что, тоже предстоит плакать?
Тае стало стыдно — Антонина все поняла, но не подала виду.
— Спасибо, что пришла проведать.
Они обнялись и просидели с полчаса, поговорив о сокровенном.
— Тайка, тебе счастье с неба свалилось, нам-то в землю лезть зимовать, а у тебя хоть плохонький, а домик. Осталось печку, дверь, да кровать и ты королева во дворце! Завтра насяду на Пантелеича — пусть нам лепит такую хибару, — хитро поглядела на Таю, — а вообще то Тайка, ну его к черту, хромого сыча, мы уж с мамой погреб почти откопали. Ну, обживайся, подруга — я пошла, — закончила ворковать Антонина и помахала, уходя.
А Тае надо было продолжать обустраиваться. В душе она где-то гордилась: „Ну, ладно, пусть Пантелеич сделал, но, уже теперь есть домик, есть с чего начать, да и тети Дашин подарок кстати. Она там и картошки, и морковки и ржи положила, и кажется соли…“
Вечер в делах и рассуждениях прошел незаметно, и усталая, в смятении чувств легла Тая спать, справляя новоселье в своем домике.
А утром прибежала соседка:
— Пантелеич прислал — собрание.
ТРУДНАЯ ЗИМА
На лужке, возле бывшего тока, уже толпились односельчане. Пришли все — и ребятишки и старики. Ну и конечно все колхозницы.
Короткая речь председателя сводилась к тому, что к зиме их колхозу дают коров. Нужно готовить корм, сараи на зимовку. А пока, крепким семьям, у кого более трех работников — остальным по желанию, разобрать коров по семьям. Пока не построят сараи.
— А еще я вам сообщаю, что наш вагон леса пришел, правда, нам достанется половина, — председатель угнулся и с минуту помолчал, — попросили дать и другим.
Он не стал объяснять подробности, какими усилиями ему удалось отстоять хоть эту половину.
Тая несколько раз пыталась поймать взгляд Ивана Пантелеевича, но он словно не замечал ее. Но после собрания сам подошел к ней.
— Тая, нужно готовиться к весне — собирать инвентарь. Если раздобуду в районе сохи, плуги — часть полей вспашем, а пока надо готовиться копать. И в любом случае — убирать трупы с полей. Готовь людей. Всю свою бригаду, — повернулся и на ходу сказал, — печку я тебе чуть позднее сделаю.
Время словно спрессовалось. Неделю копали траншею, перебивали холодные дожди. Потом захоронили трупы. Тут же снимали часть бригады на разгрузку леса, камня. Пришла разнарядка получать скот. Коровы, худые, словно мумии, еле переступали ногами. Ложились и не хотели подниматься. Не один день пути в вагонах утомил их до изнеможения. К концу недели Тая валилась с ног, лишь зайдя в домик. Но голод заставлял снова подняться с постели и хоть что-то приготовить поесть.
Тетя Даша выделила обещанные ею отруби, и она иногда, позволила себя побаловать серыми лепешками. Сытости, ясно, никакой, но хоть что-то глушило в желудке голод. Пекла их она уже на печке, которую все-таки к концу недели, сумев выкроить из своего, неимоверно загруженного распорядка сложил Иван Пантелеевич. Однажды, придя с работы, Тая увидела посреди хибарки, занимая чуть ли не половину ее площади, стоит печь с настоящими конфорками и задвижкой.
И снова замыкалась она в задумчивости. „Колюшок, родненький, ну почему не ты мне сделал эту противную печку? Скажи, любимый, чем обидела я тебя, почему ты молчишь? Прости, прости меня!“ И лежала на топчане, устроенном опять же Иваном Пантелеевичем, и всматривалась в прутики потолка. Как когда-то видела такой же у себя в чулане, лежа на теплой, приветливой руке мужа, но теперь, засыпая, она видела в полудреме, как кладет печку Иван Пантелеевич, а Колюшок, теперь почему-то во всем белом по кирпичику разбирает ее с другого угла. А Тая смотрит на их работу и не знает, как поступить.
И ОПЯТЬ ЗА БЕДОЙ БЕДА
Спустя две недели после возвращения из эвакуации, Веселовку посетила страшная трагедия. На окраине трое мальчишек нашли неразорванную мину. Хотели самостоятельно отнести за деревню и там взорвать, но сработал детонатор. Погибли все. Среди них оказался и сын Ивана Пантелеевича.
И вновь надолго померкли глаза, посуровели лица жителей. Сильный характер председателя на этот раз дал трещину. После похорон он ходил не поднимая глаз. Отвечал на вопросы колхозников не сразу. Осунулся в лице, постарел на глазах. Но чем в такой беде можно помочь человеку? Этого знать ни кто не мог.
В день трагедии Тая проплакала всю ночь. Жалко было этих серьезных, умных ребят. Успели хлебнуть горя, не увидели радости жизни, но так нелепо распрощались с ней. Жалко было их родителей, и почему-то особенно, Ивана Пантелеевича. Ведь теперь он остался совсем один. Жалко было и Коленьку и себя.
К первым стойким морозам, к снегу, почти все семьи обеспечили себе зимовье. Плохо было с топливом. Ящики от снарядов все были собраны на постройки. Приходилось собирать бурьян и хворост возле речки. Кто-то сумел с дальнего болота, со старых копаней наготовить торфа. Только вот ферму для коров построить так и не успели — приютили животных в тесных лачугах колхозников. Зачастую спали чуть ли не под боком у коров, пользовались и теплом их тел, спасаясь от холода, и их молочком, зная что от голода не помрут, пока будет жива корова. И даже подсохшие коровьи „лепешки“ лезли в печь, в виде топлива. Дымили ужасно. Но приходилось терпеть и дым, и запахи кормилицы, которые распространять она не стеснялась. Но люди привыкают ко всему. И запахи коровы были запахами жизни.
А вот с кормом для коров было совсем плохо. С осени успели поставить небольшие копны сена и болотной куги, хотя и они дались тяжким трудом. Носили на себе все — от ребятишек до стариков, хоть лишний пучок, хоть лишний снопок, но только что б хватило на зиму. Коровы были стельные, а какой приплод будет от голодной коровы?
И суровая зима внесла свои поправки — несколько коров все-таки пало. Весны ждали как манны небесной. Особенно тяжело приходилось председателю. За каждую голову отвечал он. Допросы в районе следовали один за другим. Спустя неделю, как пала первая корова, уполномоченный, с красными как у кролика от недосыпания глазами вызвал к себе и заявил прямо:
— Мужик ты, Пантелеич, хороший, но тебе грозит срок на всю катушку. Суши сухари. Это вредительство.
Иван Пантелеевич оправдывался, как мог:
— Люди сами на ногах еле держатся, да и вернулись по холодам в разрушенную деревню. Им-то тоже надо было помочь. Чем прокормить такую махину?
Как-то вернулся он из района после очередного „разговора“ со следователем. На улице встретилась Тая. Поздоровался, хотел пройти мимо, но Тая остановилась, спросила:
— Иван Пантелеич, что же будет?
Мельком взглянул на нее и ответил, потупив глаза:
— Что будет, то будет — мне уже все равно.
— Иван Пантелеич, тут же ни кто не виноват, что это не видно?
— Виноват, не виноват, рассудили просто: в нашей стране этого быть не может, и баста!
— Иван Пантелеич, послушай, а если мы всем колхозом, ну кто сможет, сходим в район, а? Должны услышать — умоляюще просила Тая.
— Я за себя сам ответчик, — отрезал Иван Пантелеевич, так же глядя под ноги, но вдруг поднял глаза на Таю, как-то странно, словно испугался чего-то и быстро пошел от нее.
Тая смотрела в след и думала: „Ох, не к добру это Пантелеич, не к добру. Что ж так бегаешь с больной-то ногой. Куда эти секретари смотрят? Это ж издевательство над человеком — столько-то километров и каждый день“. И снова угнулась и засопела сквозь зубы: „Коленька, прости, Коленька…“
Решилось дело о падших коровах просто. В последний момент собрали бюро райкома. Секретарь только что приехал из области и привез новость, которая и спасла Ивана Пантелеевича:
— Да, мы должны были потребовать с председателя Боброва по всей строгости военного времени. Только есть одно „но“. С осени ему областью было выделено достаточно корма, который даже к нам в район почему-то не поступил. Мне сообщили — тот, кто это допустил, уже отстранен от должности и пойдет под суд. Вся вина с товарища Боброва снимается.
ОН И ОНА
С этого бюро возвращался Иван Пантелеевич поздно. Устал за последнее время неимоверно — и нервы потрепали порядком, и дел только прибавилось — на носу весна. Но шел уверенно — он будет жить и работать дальше. Шел и строил планы. Думал о стройке коровника, думал о восстановлении жилья колхозников, о посевах. Но какая-то пелена застилала глаза, мешала планировать завтрашний день. Словно, не перейдя эту преграду, будет она как борона тащиться сзади, цепляясь за каждую кочку. И не сбросить эту обузу.
Вот он идет уже вдоль деревни. Теплятся огоньки коптушек в крохотных глазках мазанок, усыпанных чуть не с трубой обильным снегом — уж чем-чем, а морозами и метелями эта зима не пожадничала. Словно закопченные мордашки матрешек в белых платочках торчат хибарки из-под снега. Радуйся, председатель — с великими трудами, а все-таки эту зиму пережили. В этом есть и твоя заслуга.
Но вот засветился тот единственный глазок, который он сам вставлял, стараясь не выдать волнения. И ноги Ивана Пантелеевича остановились. И, постояв, неуверенно пошли к порогу. Сколько трудностей, бед видел этот человек. Умел ко всему подойти твердо, расчетливо, умно. А тут ноги шли, а ум спрашивал: „А можно?“
Постучал. Несколько усталых шагов, и, не спрашивая, дверь открыли. На порожке, укутанная в платок и в облако пара стояла растерянная Тая, испуганно спросила, словно только об этом и думала:
— Ну что, Иван Пантелеич?
— Все хорошо, Тая, — председатель сдержанно улыбался.
Хозяйка не справилась с собой, качнулась навстречу и опять остановилась.
— Что ж мы студим хату, — нашелся Иван Пантелеевич.
— Да, да, Иван Пантелеич, проходи, как я рада…, — закрыв дверь, Тая осталась стоять у порога.
Иван Пантелеевич, продолжая улыбаться, заговорил:
— Тайка, милая! Сколько ж мы будем мучиться с тобой?
Тая умоляющими, растерянными глазами смотрела в улыбающиеся глаза Ивана Пантелеевича. Он повторил:
— Тайка, милая…, — сделал навстречу шаг и обнял ее.
Тая вздрагивала от рыданий, а он гладил ее пушистые волосы и молчал. Гладил и молчал…
Наконец заговорил:
— Если Николай объявится, я не буду тебя терзать — сразу уйду.
А у Таи не было слов, только в голове стояло одно: „Коля — прости! Коля — прости…“
Свидетельство о публикации №222091800367