Джозеф Ллойд Карр. Месяц в деревне, повесть, перев
МЕСЯЦ В ДЕРЕВНЕ
A Month in the Country
Перевод: Горяинова Елена
ПРЕДИСЛОВИЕ
Увлёкшись каким-либо делом, часто забываешь первоначальные намерения. Но я уверен, что сначала, принявшись за «Месяц в деревне», я собирался написать лёгкую историю, сельскую идиллию в духе «Под деревом зелёным» Томаса Харди. Чтобы выбрать правильный тон для такого рода истории, я хотел заставить рассказчика оглянуться, может, с некоторым сожалением, на сорок-пятьдесят лет назад, вспоминая безвозвратно ушедшее время с тем же щемящим ощущением в груди.
И я хотел, чтобы это было созвучно правде. Поэтому я поместил мою историю в Северный Ридинг, долину Моубрей, где мои предки жили на протяжении многих поколений и где, в эпоху тягловых лошадей и свечей у постели, я сам рос в таком же окружении, как и семья Эллербек.
Писать можно вполне успешно и с холодной головой, используя всё содержимое памяти для того, чтобы свести концы с концами. Визит к умирающей девочке, первая проповедь, застолье в воскресной школе, и многое другое, что было когда-то между Пеннин Мурз и Йоркшир Уолдз. Но сама церковь заимствована из Нортгемптоншира, церковный двор из Норфолка, дом священника из Лондона. Всяко лыко легло в строку.
Однако проходят месяцы в воспоминаниях, и настоящее начинает расцвечивать рассказ о прошлом совсем иными красками. Меняется тон повествования, а потом и первоначальные намерения исчезают бесследно. И вот я нахожу себя глядящим в незнакомое мне окно на ландшафт, в котором нет ни прошлого, ни настоящего.
Дж. Л. Карр
Когда поезд остановился, я замешкался, перекидывая рюкзак перед собой. В конце платформы некто уныло взывал «Оксгодби… Оксгодби». Никто не протянул руки, некому было помочь, так что я взобрался обратно в вагон, спотыкаясь об ноги, забрать пожитки в соломенной корзине и свою свёрнутую постель из-под сиденья. Если это характерно для северян, то я во вражеской стране и нет нужды заботиться о том, куда ступают мои ботинки. Один парень проворчал, другой крякнул, но молча.
Проводник свистнул, поезд неровно дёрнулся – и встал. Это побудило старика в углу опустить окно. «Эк поливает, умокнешь до нитки…» сказал он и хлопнул окном перед моим носом. Потом поезд испустил великолепное облако пара, дёрнулся, и мимо меня поплыли застывшие лица. И я остался один, подобрал свои пожитки, взглянул ещё раз на карту, засунув её в верхний карман пальто, затем вытащил снова, уронив при этом свой билет прямо под ноги станционному смотрителю. Сожалея, что так и не пришил две оторвавшиеся пуговицы, я мечтал о том, чтобы дождь прекратился до того, как я обрету крышу над головой.
Прижав лицо к стеклу, девчушка глазеет на меня из окна станционного домика. Может, её занимает огромное моё пальто, ещё довоенное, 1907 год полагаю, настоящий в ёлочку твид. Пальто достаёт мне до лодыжек, его прежний хозяин наверняка был богачом и гигантом.
Вижу, мне предстоит промокнуть насквозь, ступни ног уже в воде. Станционный смотритель вернулся к своим лампам и что-то произнёс, я не разобрал его диалекта. Догадавшись, в чём дело, он повторил:
– Я сказал, можете одолжить мой зонтик, – заговорил он на нормальном английском.
– Мне не так уж далеко идти, – сказал я, – если верить карте.
Местный народец неизлечимо любопытен, как кажется.
– Это куда же? – спросил он.
– В одну церковь, – ответил я, – там и обсохну, когда доберусь.
– Зайдите выпить чаю на дорожку, – услышал я в ответ.
– Я должен встретиться с викарием, – сказал я.
– А-а, – протянул он, – мы-то при часовне. В общем, если будет нужно что, скажите. Вам, похоже, туда.
Кажется, он знает, зачем я приехал.
И я неохотно пустился в путь, пытаясь спрятать запасную одежду, лежавшую в соломенной корзинке, под пальто. Тропа оказалась именно там, где ей назначено быть согласно карте.
И одинокое здание было на месте, оно обернулось обветшавшей фермой с унылым садиком за ржавым заборчиком перед ним. Пёс, эрдельтерьер, лениво волоча цепь, гавкнул, и опять скрылся. Несколько курятников в полном запустении среди остатков садика. Ручеёк потёк с обмокшей шляпы прямо по моей шее. Одна из ручек корзинки оборвалась. Я обогнул ферму и оказался на открытом пастбище. И тут я увидел церковь.
Это была работа ремесленника: очевидно, шерстяной бум средневековья обошёл стороной этот край. В нищей местности каждый камень добывался с большим трудом. Необычный наклон крыши алтаря, скорее всего пристроенного спустя лет сто после основного здания (с пологой кровлей, переходящей в горизонтальную). Приземистая башня. Но не поймите меня неверно – в сущности, церковь очень хороша, и, приблизившись, я убедился в качестве кладки – тёсаный известняк, не булыжник. Даже между контрфорсами только намёк на штукатурку, а подойдя ближе, я мысленно послал аплодисменты каменщикам. Сам камень – слегка жёлтого оттенка благодаря магнию – скорее всего был добыт близ Тэдкастера и сплавлен сюда по рекам. Не пеняйте мне на такое пристрастие к деталям, но уже в те времена я мнил себя отменным знатоком в каменном деле.
Кладбищенская стена была в хорошем состоянии, но вот – узкая створка ворот сломана и висит на верёвочной петле. Хорошие надгробья восемнадцатого-девятнадцатого века, а херувимы поросли лишайником, песочные часы и черепа почти скрыты буйной травой и чем-то вроде петрушки. Я заметил два-три шпиля семейного склепа, скрытого вереском: серый кот появился, глянул враждебно и скрылся опять. Бог весть кто ещё мог скрываться здесь, теперь тут просто царство дикой природы.
Дождевые жёлоба и водостоки я не мог не проверить – надо убедиться, что они справляются со своим делом. Я двинулся вокруг здания. Никаких следов потёков и размывов на стенах! Сырость есть смерть для настенных росписей. Если бы я увидел плесень хоть на одной стене, я бы развернулся на том самом месте и отправился обратно на станцию.
Итак, я вернулся на паперть, чьи ступени за пятьсот лет отшлифованы задами скорбящих прихожан, обессиливших от угрызений совести и церковных курений.
Я повернул рукоятку и толкнул дверь внутрь. Она заскрипела, и я ещё буду благодарить её за этот предупреждающий звук все последующие недели. Итак, я на месте. В целом я увидел то, что и ожидал – каменный пол, по три приземистые колонны по сторонам нефа, низкие боковые нефы и вдали алтарь, к которому явно приложил руку священник-трактарианист. Хорошее перекрытие – словно перевёрнутый корабль. Кажется, здесь должны быть интересные орнаменты. Но конечно, запах, всегда запах производит то самое особое впечатление – здесь это был запах мокрых сидений.
Строительные леса уже заполняли алтарную арку, всё было так, как меня известили в письме. Даже лестница уже приспособлена, и я сразу взобрался наверх. Много будет сказано ещё не в пользу преподобного Д.Д. Кича. Да, увы. Но когда он предстанет перед престолом Всевышнего, его деловые качества будут говорить в его пользу. Это редкость для англичанина. Нам бы несколько таких армейских интендантов там, во Франции. Он сказал, что леса будут готовы к моему приезду – и вот они здесь. Сказал, что, если я приеду на поезде, прибывающем в семь с четвертью, он встретит меня в церкви в семь-тридцать. И вот он здесь.
Так я впервые увидел человека, педантичные письма которого обрели плоть, стоявшую в проёме двери, и по отпечаткам моих мокрых ног угадавшую, что я уже здесь. Как хорошая ищейка, он проследил мой путь к лестнице и затем наверх.
– Добрый вечер, мистер Бёркин, сказал он, и я спустился вниз. Он был тремя-четырьмя годами старше меня, может, около тридцати, высокий, вряд ли сильный человек, опрятный, светлоглазый, с холодно-замкнутым выражением лица; и даже позднее, когда он уже мог бы привыкнуть к моему тику, он всегда словно обращался к кому-то за моим плечом.
Он сразу перешёл к делу.
– По поводу вашего проживания в колокольне. Я не в восторге от этого; идея не кажется мне удачной. Потому я и упомянул в нашей переписке, что Моссоп будет звонить каждое воскресенье, а верёвки проходят прямо через отверстие в полу. Я полагал, вы можете устроиться куда лучше – может, квартира или комната в «Шепердз Армз».
Я пробормотал что-то о денежных проблемах.
– Насчёт печи, – сказал я. – Как насчёт печи? Вы не сказали ни да, ни нет. Могу ли я пользоваться ею? При таком дожде… как сегодня… – Моё заикание смутило его на время.
– Этого не было в контракте, – уклонился он, и каким-то образом получилось, что он имел в виду и моё заикание, и нервный тик.
– Вы не упоминали о печи, изначально. Следует учитывать и наши расходы, вы же понимаете. Сначала вы собирались прибыть с примусом. В вашем первом письме. В этом.
Он достал его из кармана и протянул мне.
– Посередине второй страницы.
– От этого может случиться пожар, – парировал я, удовлетворённый возможностью подыскать ответ; у заики больше времени справиться с неудобным вопросом. Я продолжил в таком вот духе – И не забывайте о Страховании. Это и есть то, что они называют Противоестественной Деятельностью в сооружениях. Спирт и парафин… старая древесина… его просушка… верная причина для этого. Мой дядя – страховой агент.
Это произвело на него впечатление. Противоестественная Деятельность опасна в Лондоне, но в провинции, да ещё на Севере – она ужасает! А в глазах священника всякий грех неизбежно удваивается.
– Да, хорошо, – сказал он с раздражением, – думаю, можете пользоваться ей, если это так необходимо.
Затем, как и все люди, которым пришлось уступить так скоро, он стал настаивать на прочих ограничительных пунктах договора – должен же он как-то сохранить лицо.
– Но как понимаете, вам следует оставлять место по воскресеньям в подобающем виде – надеюсь, вы помните, что это святое место? Вы приверженец церкви?
О, конечно, уверил я его, он может на меня положиться. Он явно выискивал возможность двусмысленности в этом случае – на что именно может он рассчитывать. Судя по его виду – на худшее. Я совсем не тянул на верующего. Скорее был похож на малонадёжного, склонного к Противоестественной Деятельности типа, вопреки его совету нанятого раскрывать настенную роспись, которую лично он предпочёл бы не видеть вовсе. И чем быстрее дело будет сделано, а я отбуду в свой греховный Лондон, тем лучше.
– Какая необычная, – сказал я.
– Да?
– Эта печь, – произнёс я. – Она необычна.
– Безнадёжно устарела, – ответил он, – собираюсь её заменить до зимы. Получил каталог с новейшими образцами, с двумя бойлерами. Каждый в оболочке, заполненной водой, так что это обеспечивает равномерную подачу тепла. И гарантирована бесшумность.
Казалось, что совсем другой человек охотно хвастается этой печью, хотя на деле в Оксгодби находится пока лишь листок каталога.
– Эта же либо раскаляется докрасна, либо греет только себя. И он презрительно слегка пнул её ногой. Они взирали друг на друга как заклятые враги.
Если бы он продолжал в том же духе, я бы вряд ли слышал его, настолько я погрузился во внимательное изучение этой самой печи. Некоторые механизмы странным образом завораживают меня. Правда, до сего дня это были часы или связанное с ними. Я не разбирался в угольных печах. Тут были рукоятки и рычаги неясного назначения: очевидно, мне предстояло провести немало часов в изучении сюрпризов этого монстра, и лишь мечтать о том, что он не выкинет чего-нибудь – по крайней мере до моего отъезда. На всякий случай я умиротворяющее погладил ушибленное викарием место. С помощью угля и Моссопа (кем бы он не был) этот агрегат стал бы эффектным наглядным пособием адского пламени в преисподней.
На печи красовался овальный медальон, оплетённый узором из чугунных роз, возвещающий, что Бэнкдам-Кроутер лимитед, Грин Лейн, Уолсолл, произвёл её согласно патенту 7564 Б. Что же, достойная родословная. Более чем родословная – династия. Бэнкдам-Кроутеры, это же Габсбурги из мира печей! Не представляю, что случилось с Бэнкдамом, но хорошо помню заметку в «Дейли Мейл» о судьбе Кроутера, который для верности перерезал себе горло, перед тем как прыгнуть с Бридлингтон Пиер. Случай не имеет отношения к этой печи – просто он ничего не понимал в женщинах и лошадях. Во всяком случае, больше они ничего не производят. Великая потеря для тех мест в мире, которые следует обогревать с помощью угля. Собственно, последний раз такую печь я видел в Ипре. После прямого попадания церковь рассыпалась. Но к чести славных британских работников, не старая добрая продукция Бэнкдам-Круотера!
Дождь молотил по крыше.
– Чем же вы собственно недовольны? – спросил я.
– Она громыхает, – нетерпеливо проговорил он, – …и отвлекает молящихся и поющих: безмозглая детвора находит это смешным. И такие вспышки, потом… целые извержения. Дым, искры, пепел,… да, пепел прямо на паству. Были жалобы. Во время вечерней молитвы пятнадцатого января сего года пепел выпал на клирос во время гимна. Я вызывал специалиста из Йорка на осмотр. Он получил гинею и заверил нас, что проблем с ней больше не будет. Но и месяца не прошло, как это повторилось. Правда похоже, теперь всё в порядке. Думаю, могу положиться на вас в том, что вы не станете вмешиваться в это дело.
Очевидно, он понимал, что на меня ни в чём нельзя положиться. У меня абсолютно ненадёжный вид – моё пальто выдавало меня с головой. И левая сторона моего лица. Как это творение Бэнкдам-Кроутера, она работала спазматически. Люди типа преподобного Д.Д. Кича плохо переносят такие вещи. Это начиналось у моей левой брови и спускалось вниз ко рту. Я подцепил тик близ Пашендаля, и не только я один. Врачи говорят, что может пройти со временем. Хотя то, что Винни бросила меня, не помогло излечению.
Не стану, уверил я, он может положиться на меня, и устремил на него как можно более убедительный взгляд. Но так как другая сторона моего лица дёрнулась в противоположном направлении, эффект получился столь устрашающим, что он от смущения ещё раз пнул печь ногой.
– Теперь, – сказал он, – что касается деликатной темы. – Очень деликатной, поскольку он понизил голос. – Для естественных надобностей вы должны использовать будочку в северо-восточном углу кладбища. Место очень укромное, за кустами сирени. Я знаю, Моссоп держит там кое-какие свои инструменты, но места хватит. Будьте добры раз в неделю побрызгать китингом и бросить несколько совков земли от мух.
Эта речь стоила ему немало усилий, только спустя какое-то время он восстановил равновесие для дальнейшего разговора.
– Коса, – произнёс он.
– Коса?
– Коса Моссопа висит на гвозде. Он ржавый. Гвоздь.
– А-а.
– Может, вам следует сначала убедиться, что это вполне безопасно.
Я поблагодарил его, гадая, что больше его заботит – потеря мной жизни или мужского достоинства.
– Я сказал Муну, что он тоже может пользоваться. Какого это периода, как вы полагаете?
Вряд ли он имел в виду отхожее место – скорее печь, так что я сказал:
– А-а, около 1890-1900… что-то в этом роде.
И подивился, что же такой этот Мун, мой тайный напарник.
– Нет, нет, – воскликнул он раздражённо, – Фреска… стенная роспись…
Я пояснил, что могу ответить не прежде, чем раскрою часть росписи. По костюмам можно определить с точностью до десяти-двадцати лет; покрой одежды не меняется так быстро даже у состоятельных, что же касается бедных, он не меняется вовсе. Так что остаётся надеяться, что там будет хотя бы пара богатых женщин. Я сказал, что сарафан из моды вышел, а сетка для волос вошла около 1340. Но, если он хочет знать хотя бы предположительно, а пока ничего иного быть не может, то это четырнадцатый век, после «чёрной смерти», когда выжившие магнаты за бесценок скупали опустевшие имения соседей, а страх за свою шкуру заставлял их хоть чем-то делиться с церковью.
Он начал говорит нечто совсем неуместное – причина, по которой его трудно было слушать. Но что-то было такое в его голосе, что подавляло дух, и я многое упустил из сказанного (я вполне мог тогда думать о Муне и Дамокловой косе Моссопа).
– Когда вы начнёте?
В этот момент я очнулся. Ну, я здесь. Значит, уже начал. Вполне очевидно. Потом я услышал:
– Не следует делать что-либо сверх уже согласованного.
– Ничего такого и не может быть.
– Ничего и не должно быть. Мы сошлись на 25 гинеях, из которых 12 фунтов 10 шиллингов будут уплачены в середине, и 13 фунтов 15 шиллингов – когда дело будет завершено и принято душеприказчиками. У меня есть ваше письмо.
– Почему только душеприказчиками? – Удивился я, – Почему не вами тоже?
Что-то слишком проницательно с моей стороны.
– Просто упущение со стороны Мисс Хеброн в завещании, – с горечью соврал он, – по недосмотру, конечно.
Конечно, подумал я, это так естественно!
Но он не сдавался:
– Однако во всех смыслах я представляю душеприказчиков. Я не возражаю, если вы пройдётесь немного по ней… в некоторых местах или исчезнувших кусочках… их можно заполнить. Насколько это будет гармонировать с остальным. Предоставляю решать это вам (добавил он с сомнением).
Невероятно! Я подумал, почему большинство священников таковы? Может, они лишены восприятия человеческого потому, что монополизированы Богом? А как же их жёны? Или дома они совсем другие?
– Конечно, может быть, там ничего и нет. – Я старался быть дружественным.
– Конечно, там что-то есть. У меня есть определённые предубеждения касательно Мисс Хеброн, (не хочу это обсуждать), но она не так глупа. Она поднялась по лестнице и расчистила кусок, пока не нашла кое-что.
О Боже, только этого не хватало! Расчистила кусок! Насколько большой? Я нервно простонал, уставившись в темноту над аркой алтаря (мои скулы просто перекосило).
– Голову, полагаю, – сказал он, определённо не более двух.
Голову! Возможно, две! Может, полдюжины голов! Она могла использовать наждачную бумагу и щётку. Мне хотелось скатиться с лестницы и биться головой о стену.
– Она потом покрыла это место побелкой опять, – продолжал он, безразличный к моему отчаянию. – Вам лучше уяснить это сразу: ваша деятельность здесь не имеет моей поддержки. Не сомневаюсь, что вы догадались об этом в ходе нашей переписки. Этого бы не было, если бы не твердолобая позиция господ адвокатов касательно лучшего применения назначенных вам 25 гиней, и их отказа выплатить завещанные 1000 фунтов нашему церковному фонду до тех пор, пока все условия завещания не будут выполнены.
Я всматривался в темноту. Тем не менее она знала, что там что-то есть? Но что если там нет ничего, кроме того, что осталось от тех её голов? Но если даже маловерный Кич верит, что там есть роспись, значит, так и есть. Мне пришло в голову, что и он поковырялся там.
– Она будет перед глазами всех прихожан, – брюзжал он.
– Она? – я спросил, – Она?
– Что бы там не было, – сказал он сухо, – это будет отвлекать молящихся.
– Только на короткое время, – пояснил я. – Люди устают от красок и фигур на одних и тех же местах. Им всегда кажется, что однажды у них будет больше времени, они смогут в будний день рассмотреть её хорошенько. – Мне бы следовало сказать «мы» – я точно такой же.
Знаете, думаю, он действительно оценивал весомость этого аргумента, прежде чем его отвергнуть. Потом он ушёл. Он так и не сказал мне, кто такой Мун. Может, мы встретимся там, за кустами сирени.
Я снова взбежал вверх по лестнице и пару раз подпрыгнул на настиле лесов – он похвально устойчив. Потом я застыл, созерцая большую выбеленную извёсткой плоскость стены передо мной. Именно созерцал – дело-то серьёзное. Стена простиралась вверх до балок крыши, в стороны и вниз в пределах арки. Подобно слепцу, я провёл ладонями по её поверхности, пока не нащупал места, закрашенные нашей миссис заново. Это в нашей натуре, мы рады обманываться всякий раз, и, получив посылку в грубой бумаге, опять готовы верить, что это и есть желанное чудо.
Но я знал, что это чудо там. И я знал, что это Страшный суд. Это мог быть только Страшный суд, потому что они не могли избежать соблазна показать прихожанам те ужасы, что их ждут, если они не заплатят десятину или не женятся на девицах, которых обрюхатили. Здесь будет Архангел Михаил, взвешивающий грешные души, Христос Во Славе Его, вершащий суд, и там внизу – вечное пламя – вся великолепная многофигурная сцена. Пожалуй, мне следовало бы установить подушную оплату за проделанную работу.
Я был так возбуждён, что лишь темнота помешала мне начать работу. Какая удача! Моя первая работа… то есть первая самостоятельная. Как бы не навредить, подумал я. Оплата, конечно, убийственная, но я как-нибудь переживу, по крайней мере, будет что показать будущим заказчикам. И я возжаждал, чтобы это было нечто действительно великолепное, шокирующее чудо. Как Стоук Орчад или Чалгроув. То, что будет упомянуто в «Таймс» и получит детальный фотографический отчёт в «Иллюстрейтед Лондон Ньюс».
Я спустился с лесов и поднялся по лестнице на колокольню, но прежде чем я зажёг свою масляную лампу, я подошёл к окну – вдали в темноте сквозь дождь мерцали огни деревни. Что ж, это теперь мой дом на несколько недель; я не знаю здесь ни души, и никто не знает меня. Я вполне мог бы быть марсианином. Нет, уже нет. Я знаю преподобного Д.Д. Кича, скорее всего я уже знаю о нём всё, что мне стоит узнать. И станционного смотрителя – разве не он предложил мне подкрепиться? То есть почти всю верхушку Оксгодби с Моссопом и Муном за кулисами, ожидающими своего часа. Я уже стал кем-то, и это всего за пару часов. Чудеса!
Впервые за многие месяцы эту ночь я спал как убитый, а на следующее утро проснулся очень рано. И я поднимался с рассветом во время всего моего пребывания в Оксгодби. Работа была утомительной – я был на ногах большую часть дня, часто и ел стоя – и здесь ночью, вдалеке от дорог, на хорах в вышине над полями, куда не долетали голоса, ничто не беспокоило меня. Порой, вдруг проснувшись, я слышал в темноте лай лисицы на опушке далёкого леса или крик пойманного зверька. И кроме этого – только звуки древнего здания, скольжение колокольных верёвок сквозь дыру в полу, скрип деревянных ферм и старых камней, даже за пять сотен лет не нашедших покоя…
За всё время у меня тут были только две беспокойные ночи. Однажды мне приснилось, что башня разваливается на части, позже – что я качусь под пулемётный огонь, и нет мне спасения, впереди лишь ужас погибели. Мои вопли сливались с криками несчастных ночных существ. Правда, была и третья бессонная ночь, впрочем, по совсем иной причине и много позже.
Итак, в то первое моё утро я скатал своё одеяло, и, уклоняясь от верёвок, подошёл к южному окну, чтобы убрать с него своё пальто, служившего преградой для дождя. Это было простое двухсветное окно, не застеклённое, конечно, и средник достаточно крепкий, чтобы выдержать мой вес. Дождь перестал, и теперь только роса блестит на траве, там, внизу во дворе, да паутина колышется на ветру, да пара дроздов в охоте на насекомых, а третий поёт на ясене. Вдали простирается то пастбище, что я пересёк на моём пути со станции (с шатром колокольни у реки), а дальше – поля и поля, уходящие к темнеющим холмам. С наступлением рассвета волшебный ландшафт разворачивался перед моими глазами. Я отошёл, вполне умиротворённый увиденным.
Я распаковал мои припасы – чай, маргарин, какао, рис, хлеб, отмечая, что мне не помешают банки с плотными крышками, заправив горелку денатуратом, поджарил пару ломтиков для толстенного сэндвича. Как приятно сидеть на досках спиной к стене, любуясь через окошко горбатыми холмами – словно некими морскими чудищами, чьи бока, покрытые темнеющим лесом, растекаются по долине.
И вот тогда, с Божьей помощью, в те первые минуты моего первого утра, я почувствовал, что эта древняя северная страна – мне не враг, и что я перешёл свой рубеж, и это лето 1920 года будет моей благословенной порой вплоть до осеннего листопада.
Я сказал себе, что совсем неважно, сколько времени займёт работа – остаток июля, август, сентябрь, даже октябрь. Я собирался пожить счастливой, простой жизнью настолько, насколько смогу позволить себе парафина, хлеба, овощей и иногда говядины. Я мог бы обойтись парой пинт молока в неделю, но в такую погоду придётся брать три – овсянка очень питательна, а всего-то нужно подогреть её на обед. Так что, полагал я, без расходов на ренту, вполне смогу жить на пятнадцать монет в неделю, а может даже на двенадцать или десять. То есть, на те 25 фунтов, что они согласились заплатить мне, я вполне могу перекантоваться до тех пор, пока холода не вынудят меня вернуться на зимовку в Лондон.
Я пришёл в эту благословенную тихую гавань с целью провести лето с головой, занятой исключительно расчисткой этих самых настенных росписей. И надеюсь, что позже смогу забыть то, что война и измена Винни сделали со мной и вернуться к исходной точке. Всего лишь нужно, думал я, начать сначала, и возможно тогда я докажу, что я отнюдь не заурядность.
Что ж, надежды юношей питают.
Тут на хорах было ещё одно окно; я заметил его вчера вечером. Поперёк него был прибит кусок мешковины, и я предположил, что там может быть какая-то дыра. Я сдёрнул тряпку.
В последующие годы я прошерстил может быть сотни церквей, но тут мне открылся наиболее удивительное из всех зрелище. Пред самым моим носом была балясина, неказистая английская балясина. И я рассмеялся. Хотя я никогда ещё не видел её своими глазами, я сразу узнал её благодаря старому доброму «Баннистеру-Флетчеру», нашей библии от Архитектурных классов Мисс Уизерпен. «Рисуйте балясину», поучала она, «Ну-ка, нечего развлекаться всякими коринфскими капителями – рисуйте английскую балясину» (я и теперь могу).
И вот она – грубый каменный столб и двойные кольца вверху и внизу. «Ну-ка, рисуйте балясину». Будь я Джозеф Конрад, я бы ударился сейчас в разглагольствования об утраченной юности. Итак, на несколько недель это была моя балясина, я присвоил её себе. Моя первая реальная балясина. Я погладил её по животу – за Баннистера, за Флетчера, за давно ушедших в мир иной трудяг всего мира, за тех, кто ещё не ушёл, подобно мне.
Я заглянул в неф. Света было маловато, а там, под крышей и вовсе темно для того, чтобы начинать работу. Поэтому я решил спуститься и осмотреть здание. В общем и целом, благодаря низкому нефу и паре широких проходов, оно смотрелось хорошо, в частностях (кроме, конечно, моей балясины), весьма убого. Однако был здесь один хороший барельеф – выбирающаяся из элегантного катафалка ладная такая молодая женщина, Летиция Хеброн, скромненько прячущая под саваном главнейшие свои достоинства. Очень мило вырезано в 1799 неким А. Х., как и несколько строк от её юного супруга. Ну, я надеюсь, он их не из каталога выбрал. Латынь, конечно, но я догадался…
Conjugam optima amantissima et delectisima
«Обожаемой и прекраснейшей супруге»,
…и далее в одиннадцати строчках перечисляются её несравненные качества, а в двенадцатой последнее прощание – Vale.
Я ещё раз взглянул на Летицию, на этот раз повнимательней. Облегающий саван подчёркивал её прелести. Приятное лицо с призывными губами. Conjugam optima amantissima et delectisima … Что же, он был прав. Ему повезло больше, чем мне.
Я втащил мой ранец наверх и разложил – ланцет (снимать побелку), бутыль со спиртовым раствором соляной кислоты, кисти, сухие краски, бутыль дистиллированной воды для разбавления аммиака… большую часть этого мне передал Джо Уоттерсон, объявив, что покончил с работой и желает мне удачи.
«Это всё же профессия, парень», сказал он, «Чертовски опасная и невыгодная, но если профессия – это то, что требует мастерства и не всякий справится, так значит, это и есть профессия». И он сардонически рассмеялся в бороду. «Знаешь, мы ведь почти что вымерли, вас осталось только двое, а зрение Джорджа Пековера теперь таково, что в один прекрасный день он свалится с лестницы. Пожалуй, ты загнёшься без конкуренции».
Я осторожно обошёл свою территорию. Прямо над головой киль крыши уходил в стену башни, обозначая их пересечение тремя необычными розетками, сохранившими оригинальный цвет благодаря постоянному полумраку под высокой крышей. Это была превосходная средневековая портретная галерея – ближайшая ко мне, почти испанская голова раненого Христа в терновом венце, безобразный дьявол, с ухмылкой просунувший голову между парочкой, застуканной врасплох; и наконец, пышная женщина с щитом из голубых лилий. Это подтверждало то, что знает каждый исследователь церквей – в каждой древней церкви поищи внимательнее – и ты найдёшь что-то, заслуживающее интереса.
Потом проскрипела дверь, и крепкий парень среднего роста уставился снизу на меня оценивающим взглядом, пытаясь понять, с кем имеет дело. Самоуверенное круглое лицо, голубые проницательные глаза.
– Доброе утро, – сказал он (у него необычайно чистый высокий голос). – Доброе утро! Я Чарльз Мун. – И он стянул смятую твидовую шапку со своих взъерошенных белокурых волос. – Я копаю тут рядом. На лугу. Вы ведь видели мою палатку? Сначала я хотел дать вам устроиться, но понял, что должен прийти повидать вас. Ну, частично, нет, просто потому, что меня так скрючивает ночью, что я ковыляю по утрам проверить, не выбралась ли наконец Летиция за ночь. – И он махнул в сторону южного прохода.
– Я спущусь, – сказал я.
Ему было двадцать семь-восемь, крепкий невысокий человек, стоявший так, будто он тут корни пустил. И его взгляд человека, многое повидавшего на своём веку, выдал его даже раньше, чем три дырочки в тех местах, где были его капитанские звёздочки.
Он понравился мне с первой же встречи своей независимостью. Причём взаимно (к счастью). Господи, когда я оглядываюсь назад, в те годы! Но это в прошлом. А оно ушло. Воодушевление первой работы, Оксгодби, Кэти Эллербек, Элис Кич, Мун, – целое лето прекрасной погоды исчезло, как будто ничего никогда и не было.
Мы вышли на солнышко и прислонились к стене. Я спросил, надолго ли он здесь, и он указал на свою палатку.
– Пока заморозки не выгонят. Я надеюсь скопить достаточно, чтобы отправиться в Ур будущей зимой. Вули раскапывает Зиккурат – он даст мне работу, если приеду.
Позже я уже узнавал это как исключительную черту Муна – невероятную наивность и веру в то, что всё будет хорошо. «Вули даст мне работу!» И, конечно, он даст. Некто видел эту фантастическую сцену в Уре – как он спрыгнул с ежедневного поезда Басра-Багдад на пересадке, три хижины и никакой платформы, шлёпая по камням и песку с возгласом:
– А вот и я. Мы не встречались раньше, так что вы не знаете меня. Моё имя Чарльз Мун. Найдётся для меня работа?
Я поинтересовался, что же такое он ищет? Он рассмеялся.
– Ну, официально, могилу предка Мисс Хеброн, некоего Пирса Хеброна, умершего в 1373. Она наткнулась на упоминание об его отлучении от церкви, и решила, что он должен быть похоронен за оградой. Я должен найти его, или попытаться, по крайней мере. Назначила 50 фунтов на перенесение его захоронения внутрь.
Он проговорил это так, будто не это интересовало его.
– Нет костей, нет и денег?
– Бог мой, нет, конечно. Я не гонюсь за деньгами. Контракт гласит, что мне надлежит «приложить должные усилия в некоторый разумный период времени». Душеприказчики согласились, что три-четыре недели будет вполне достаточно, и не очень огорчатся, если поиски будут безрезультатны.
– И вы действительно надеетесь найти… его? Я имею в виду, что он может быть где угодно. Да разве такие особы, как Хеброны, не могли подкупить любого священника? Он вполне может лежать на почётном месте перед алтарём.
Мун усмехнулся. Позже я припоминал его ухмылку как мудрёную (как выражаются в тех местах).
– Что ж, может, вы правы, – и неопределённо обвёл рукой, очертив не только луг, но и весь округ. – Именно так я и сказал старикану. Какому? Её братцу, полковнику… Нет, нет, ещё бурской войны. Он меня понял. «Чертовски верно, Мун. Именно так я и говорил Адди. Полная чушь, Адди, я сказал. Может быть где угодно. Например, те кости, что Моссоп нашёл около парника с огурцами. Бесполезно. Всегда одна и та же песня – «Думаю, я могу тратить свои деньги, как захочу. Тебе же я оставляю даже больше, чем нужно». Чертовски тупая женщина!»
Мун фыркнул.
– Очень жаль, что я не встречался с ней. – Он поискал в кармане свой бумажник. – Смотрите, тут есть фото нашей благодетельницы. Моссоп одолжил. Немного выцвела.
Я изучал Мисс Аделаиду Хеброн с большим интересом. Мой первый работодатель! Удлинённая голова, светлые волосы убраны назад, немного циничная усмешка кривит один угол рта, светлые глаза; нос очень хорош. Полковник, особенно бурский, – ничто против этого фельдмаршальского олицетворения.
– У меня такое чувство, что мы бы с ней поладили, – сказал Мун. – Думаю, она бы поняла, почему мне плевать, выкопаю я старого чёрта, или нет. Жаль, что она подождала, пока умрёт, чтобы выделить на это деньги – я бы наслаждался её ежедневными инспекциями.
– Ну, если вы так к этому относитесь, – я имел в виду результат раскопок, – зачем приехали?
Я должен был задать этот вопрос – ведь это походило на мошенничество.
– Как же, я ведь увидел сразу, что тут было, – ответил он, изумлённый тем, что я сам не увидел. – Нет, если честно, это не совсем так. Я почувствовал – тут есть некие возможности. Я не брался за это, пока не очутился тут. Всё было без формальностей. Мы приехали поздно вечером. Самое время как бы увидеть, что тут было столетия назад… Правда, я видел вполне отчётливо – базилику. Часовню по-саксонски, если бы они у них были. Вероятно, около 600 – 650. Очень ранняя, вскоре после первых атак Христианства, потому что сооружена посреди более раннего кладбища. Не такое, как это твоё, конечно – это всё глиняные сосуды для кремации. Луг напичкан ими, как подушечка иголками. Никто этого не замечал. Я должен известить какие-то официальные власти. Конечно, но сначала я отыщу фундамент и разгадаю пару загадок. Местные думают, они знают, что я ищу, и считают все эти камни остатками старого хлева. Я говорю вам об этом, потому что сверху вы и так всё увидите.
Пожалуй, у меня не хватило бы духу делать одну работу, а получать деньги за другую!
– Меня не мучают угрызения совести, – продолжал он, будто угадав мои мысли. – Нисколько. Ещё очень рано ехать в Ур. У меня никого нет из близких, и я не поладил с мужем сестры. Ну, не совсем так уж, но мы не в друзьях. Но это к делу не относится. Думаю, деньги Адди пойдут на дело. Она может, догадалась, что это не просто луг. Кроме того, когда я сделаю своё дело, хватит времени и кости старикана отыскать. Просто интересно посмотреть…
Позже мне пришло в голову, что уже тогда, произнося эти слова, он знал, где искать эту могилу.
– Ладно, что же мы тут стоим? Пойдёмте, я заварю чай.
Я ответил, что уже завтракал.
– Брось, – ответил он, – нет нужды говорить мне, где ты подцепил этот тик: тебя же не в поезде продуло. Так что самое время начать обмен байками об этом чёртовом месте. Пойдём, пропустим по кружечке. Господь знает, мы и не надеялись, что будем иметь такую возможность. В любом случае, теперь твоя очередь поведать мне о своей работе.
И мы отправились через этот волшебный луг в его палатку. К моему изумлению, под ней было что-то вроде ямы.
– Так надёжнее, – пояснил он, – кроме того, напоминает прошлые времена: обожаю убежища. Ты наверх, я вниз… мы выжили. Слушай, сегодня вечером будет вечеринка в «Шепердз Армз» и ты мог бы узнать кое-кого из местных.
Я не признался, но, как я видел, он понял, что причина в деньгах – Кич ещё ничего мне не заплатил, так что больше он не повторял своё предложение. Вместо этого он похлопал себя по левой ноге и сказал:
– Я сказал, что у меня сводит ноги по ночам. По сути, не совсем так – это шрапнель, которую они не смогли выковырять.
Всё это время он продолжал колдовать над чайником, и как только он наполнил пару чашек, мы вернулись к церковной стене.
– Тут слева от тебя, видишь, небольшое проседание. Нет? Неважно, поверь мне на слово, оно там; может, ты бы увидел, если бы трава была короче. Примерно, девять на пять, примерно так, и часть его под стеной. Доказано, что стена была перестроена… стена… несколько раз.
Он поглядел на меня. Ясно, что я не понимал.
– Смотри, – сказал он, – Они были не такими, как мы. Их мозги работали иначе. Религия считалась волшебством. Они верили сказанному. Его соседи, если не могли положить его внутри церкви или во дворе, всё равно положили его так близко, как могли. Даже если он оказался ничтожеством, всё равно. Они не бросили бы его, словно дохлую кошку где- и как-попало: а не иначе как в каменном саркофаге – так что он в сохранности.
Он потёр подбородок и оценивающе посмотрел на меня. Ухмыльнулся.
– Мы с тобой два сапога–пара, – сказал, – Эксперты, чёрт нас побери! – Он уселся, опершись спиной о стену.
К этому моменту солнце встало; кто-то направлялся сюда через луг… может, Кич с проверкой. Но нет.
– О, Господи, это полковник, – воскликнул Мун, – Бродит кругами, как бездомная душа. Стой, не уходи. Подожди пару минут: иначе он просто поднимется за тобой наверх.
Он оказался высоким сутулым мужчиной, небрежно одетым, рассеянно-отстранённым, с которым трудно войти в контакт. Казалось, что он даже не слушает собеседника. Может, он просто очень застенчивый человек, которому пришлось вмешаться в дела, которые не его слишком интересуют. Может, с исчезновением своей грозной сестрицы Адели он несколько утратил почву под ногами.
– А, – произнёс он, – Здравствуйте! Так. Дело идёт вперёд?
Очевидно, что Мун точно знал, какой ответ ожидается; он молча проделал определённые многозначительные манипуляции со своим лицом. Я восхитился. Он встал.
Полковник повернулся и невольно топнул ногой по могиле своего предполагаемого предка.
– А! – сказал он. – Да. Это интересно. Когда такие парни, вроде вас, приезжают. Всё же разнообразие. Оставайтесь, сколько понадобится. Ну, дело пойдёт. Продолжайте в том же духе.
– Это мистер Бёркин, полковник, – сказал Мун, – он собирается разобраться с той церковной фреской.
– Очень интересно, – он посмотрел на свои ботинки и сказал – Оставайтесь, столько, сколько понадобится, Бёркин. Не хотите ли поработать судьёй для нас по воскресеньям? Моссоп говорит, что не в состоянии сейчас стоять долго. Ну, хотел бы задержаться подольше. Другие с утра проблемы. Мне пора. Я скажу Моссопу, что вы займётесь судейством. Очень любезно с вашей стороны.
Он поплёлся прочь. Потом обернулся.
– Ничего не обнаружил необычного, Мун? Артефакты? Никакого золота, кажется?
Мун изобразил печальное выражение лица, а бессмысленность предположения отметил странным звуком.
– Не стоило и спрашивать. Это так, на всякий случай. Оставайтесь, сколько угодно.
И он поплёлся прочь.
Мне ни разу не пришлось и словом обменяться с полковником. Никакой роли он не сыграл в том, что случалось со мной в Оксгодби. Можно вообразить, что он просто завернул за угол да там и умер. Но это же можно сказать и о каждом из нас, не так ли? Мы глядим друг на друга пустыми глазами. Это я, а это ты. Зачем мы здесь? Зачем всё это? Может, пофантазируем. Да, это мои мама и папа там, над пианино. Мой старшенький на каминной полке. Эту подушку вышила моя кузина Сара лишь за месяц перед тем, как она отошла в мир иной. Я ухожу на работу в восемь и возвращаюсь в пять-тридцать. Когда я удалюсь на заслуженный отдых, мне подарят часы – и моё имя будет выгравировано на крышке. Теперь ты знаешь обо мне всё. Можешь идти. А я уже забыл о твоём существовании.
Обычно день начинался с чашки чая у Муна в его норе, и мы лишь перекидываемся парой фраз, пока он курит свою трубку. Я его спрашиваю, как продвигаются его дела, кто заглядывал в его нору; потом он спрашивает, как идут мои дела, кто проходил мимо церкви, он иногда поглядывает на меня. Так кто же ты такой? Кто остался у тебя, там, на твоей кухне? И что сталось с тобой ТАМ, где ты заполучил этот жуткий тик? Ты тут что, пытаешься вернуться в ту самую шкуру, что была на тебе, пока тебя не пропустили через мясорубку?
Я понимал его любопытство, но не отвечал на него. Не из скрытности, просто это не поможет. Говорили же мне, что только время излечит; и я этому верил. Во всяком случае, это было и прошло, а в эти первые дни в Оксгодби я был совершенно погружён в работу. Это было невероятно возбуждающе: может, вы лучше поймёте, если узнаете, что в начале я не представлял себе, какое открытие меня ждёт.
Средневековые фрески – это хорошо замусоленный каталог. Три сладострастца в неге, потом в муках адовых; тут святой Христофор, шествующий мимо русалок и рыб с младенцем-Христом на плече; тут и унылые святые девы, претерпевающие муки на дыбе, рассекаемые мечом (очень подходят для стен проходов или нефа). Но это пространство между аркой алтаря и крышей почти всегда предназначено для Страшного суда.
Что ж, это весьма логично. Многолюдные сцены просят больших пространств, поэтому обширные пространства вокруг арки хорошо заполняются Христом Во Славе Его (Спасом в силах) на вершине; ниже легко отделить счастливых Праведников, спускающихся за кулисы в Рай, от проклятых Грешников, падающих (обычно вниз головой) прямиком в адское пламя.
Так что мои труды в Оксгодби начались с проверки этой вероятности, для чего я и забрался на самый верх с помощью короткой лесенки. Там я нашёл замковый камень. А на второй день появилась голова. Да, прекрасная голова, острая бородка, усы вниз, глаза с тяжёлыми веками подчёркнуты чёрным. На губах – никакой киновари, знали ведь, что киноварь уже лет через двадцать чернеет от извести. И, как только появилось одеяние – цвета ультрамарина, а не какой-то там ляпис-лазури, тут-то ясен стал класс мастера – ультрамарин он не иначе как сэкономил, скажем, трудясь в монастыре – ни одна деревенская церковь не могла себе позволить такие расходы. (Монастыри нанимали самых лучших мастеров). Но это голова, именно голова подтверждала его класс.
На мой вкус, итальянские мастера могли почерпнуть кое-что из этой головы. Это был не тот шаблонно-бесстрастный неземной Христос. Этот был холодный и бескомпромиссный судия – да, это был Судия. Но не Милосердие. Об этом вещала каждая его черта вплоть до того момента в конце недели, когда я добрался до его правой руки – на ней был знак – до сих пор след от гвоздя.
Это был Христос от Оксгодби – бескомпромиссный и угрожающий. «Сие есть рука моя. Это есть то, что вы сделали мне. За это деяние многим надлежит терпеть муки адские. Ибо таково моё слово».
Мун понял это сразу.
– М-м-м, – пробормотал он, – не хотел бы я быть подсудимым при таком судье.
« Ты грядёшь, в кровавых ранах,
судить живых и мёртвых равно…»
Валяясь на постели воскресным утром, прислушиваясь к бормотаниям молящихся внизу, я видел Его, невидимого над их головами, и гадал, такого ли почётного гостя ожидал преподобный Д.Д. Кич и Ко.
«Ха! Пустые слова. Накормили ли вы голодных? Напоили ли страждущих? Укрыли ль вы нагих, призрели ли бездомных, утешили ли сирых и убогих?
И – как насчёт бедняги Бёркина, кто из вас предложил ему стол и кров?»
Да-да, вы, презренная йоркширская чернь, как насчёт Тома Бёркина – нервы разодраны в клочья, женою брошен, и ни гроша за душой? Да, как быть со мной?
Но этот пригвождающий взгляд! «И ты, Бёркин! Не надейся, что я забыл о тебе. Под заградительным огнём упоминание имени моего всуе зачтётся тебе».
Только для меня самым вдохновляющим было не это. Здесь я был лицом к лицу с безымянным художником, протянувшим мне руку из темноты, чтобы явить то, что он хотел передать яснее всяких слов:
«Если хоть какая-то частица меня переживёт забвение, то пусть будет – вот ЭТО. Оно и есть то, кем я был».
Кэти Эллербек была первой из местных, кто пришёл посмотреть, как у меня идут дела. Это она рассматривала из окна станционного домика и меня, и моё пальто; девочка четырнадцати лет, в последнем классе сельской их школы. Рослое для её лет веснушчатое существо с голубыми проницательными глазами. В те времена дети отнюдь не раздражали меня, собственно, я вполне ладил с большинством из них. Особенно с теми, кто понимает и поддерживает иронический разговор, пусть просто ради удовольствия, так, как исключительно наслаждения ради дети уплетают мороженое.
Итак, Кэти Эллербек была из этой редкой породы, ей хватало понимания того, что эта духовная близость не будет длиться вечно и стоит ценить её, пока она есть. Мы прекрасно понимали друг друга с того момента, как она вошла в церковь.
– Эй, привет! – прокричала она, – Мистер Бёркин, можно войти?
Я подошёл к краю платформы, глянул вниз и объяснил, что моё условие таково – никто не имеет права подниматься ко мне, пока я работаю. Это относится ко всем без исключения. Кроме мистера Муна – с ним у меня особое соглашение: я могу спускаться в его нору, а он подниматься ко мне по лестнице. Знает ли она мистера Муна? И откуда она знает моё имя?
Конечно, она хорошо знает мистера М., как и всякий в Оксгодби, и как раз поэтому всякий знает и то, что я – мистер Бёркин – мистер Мун об этом уже позаботился. И я прав – он никому бы не позволил войти в его палатку или нору. А что означает буква «T»?
– Что ж, – сказал я, – это только подтверждает наш союз. Так что, даже если появится сам король Георг, ему придётся смотреть вниз на мистера Муна, и вверх на меня. Никаких исключений. Исключая нас самих. Нам же нужно советоваться по техническим вопросам и следить, чтобы один не опережал другого в работе. Но я буду всегда благодарен собеседникам разговору об искусстве, если только они ничего не имеют против обращения ко мне снизу вверх, причём к моей спине. Что же означает буква «T», не имеет значения – девочки должны называть меня «мистер».
– Я видела, как вы выходили из поезда, – сказала она, – в дождь. Мой папа – мистер Эллербек, станционный смотритель. Папа сказал – ‘Это тот парень с Юга, который будет делать расчистку в церкви… Он только что прибыл’. Я Кэти Эллербек.
– Как же твой папа узнал меня? – спросил я, – я всего лишь нёс корзинку.
– О, мы знаем большинство народа, из тех, кто сходит с поезда, а если мы кого-то не знаем, то знаем тех, кто встречает их. Про вас нам рассказал мистер Моссоп. Вы выглядели прямо как художник.
– Я не художник, так как же я мог выглядеть как художник?
– Мы знаем, что художникам всё равно, как они выглядят, и ваше пальто выдало вас. Мой папа велел мне навестить вас и спросить, как ваши дела. Он сказал, что такой случай может больше не представиться за всю оставшуюся жизнь, в таком месте, как это. Видеть, как художник работает, я это имела в виду.
– Слушай, сколько раз я говорил тебе, что я не художник. Я ремесленник, который приводит в порядок работу художника. И пальто ничего не значит, я ношу его потому, что чувствую холод лодыжками так, как другие ощущают его ушами.
Я был рад тому, что её родители знают, где она. В конце концов, никто толком ничего не знал обо мне, и не трудно угадать, как это воспринималось в провинции – всё имело сексуальный подтекст, если речь шла о чьей-то жене, девочке, мальчике, или того хуже, животном. Лестница между мной и гостьей была существенной преградой их воображению, но не непреодолимой.
– Мой папа говорит: это невыносимо, вот так работать целый день одному, и не с кем поговорить, и не о чем.
– А-а, – сказал я загадочно.
– У нас тоже есть картина на стене нашей церкви, – отозвалась она, – за кафедрой. Три большие белые лилии. Очень красивые.
– Почему?
– Почему – что?
– Почему лилии? Почему только лилии? Почему не лилии и розы, или только розы? Или розы и маргаритки?
– Там внизу есть надпись – «ПОМНИ О ЛИЛИЯХ», старомодными буквами. Такой текст.
– Какой странный текст, для церкви. Не думаю, что, прихожане согласны с этим:
«Помни о лилиях – и как они растут.
Хотя не ткут и не прядут.»
Неужели тут живут неисправимые трудоголики? Однако в таком месте, и такое поощрение притворства.
Она призадумалась, но решила ничего не отвечать на это.
– Тот, кто это написал, был из Йорка, – сказала она, – у него была книжечка разных изречений, и нам надо было выбрать подходящее. Маме понравилось одно про розы – «У хладного тенистого ручья Силоума» – но папа и мистер Даутуэйт решили, что лучше про лилии – ведь это будут читать все прихожане.
– О, – протянул я, – А почему? Почему же не розы?
– Ой, я не знаю, – отрезала она и сменила тему, – Что касается вас, папа сказал, что я могу оставить здесь граммофон, а когда приду опять, проигрывать вам пластинки. Всякие песни, арии.
– Отлично, – согласился я, – самое время перестать болтать и приступить к работе. Поставь что-нибудь.
Она завела пружину, и сочное контральто возвестило:
«Вечно пресветлые дивные ангелы
О, примите меня под ваше крыло…»
Нетрудно было вообразить её вздымающуюся грудь и выпученные глаза на завершающих конвульсивных воплях.
– А, – прокричал я через плечо, когда пластинка доскрипела до конца, – очень трогательно! И очень к месту! Я как раз собираюсь встречаться тут с двумя-тремя ангелами каждый день.
– Да, – согласилась она, – конечно. Ещё раз поставить, или перевернуть на другую сторону?
Что она и сделала, продолжив свою миссию посредством «О эти крылья голубки», «Утраченный аккорд» и «Святой город». Это была очень честная и образованная девочка. Если бы ей случилось выбраться из Оксгодби в нужное место к верным людям, она бы могла найти своего Перселла, может Таллиса, и даже Бёрда. Nunc dimittis – ныне отпущаеши.
Она откинула голову, её круглое веснушчатое лицо светилось. Несомненно, она решила образовывать меня, используя преимущество своего положения – она там внизу, а я наверху лестницы – попробуй-ка сбежать.
С этого дня она появлялась почти каждый день, иногда со своим младшим братом Эдгаром, мальчиком с доверчивым взглядом, который говорил, только когда спрашивали – и обычно односложно. Путём расспросов и по рассказам ребят их мать без труда уяснила моё положение и всегда посылала кое-что из своей стряпни – пирог с крольчатиной, пару пирожков со смородиной, два-три творожника. Так что уже через несколько недель восхищённый лондонский житель мог оценить весь репертуар блюд Северного Ридинга. Которые миссис Эллербек печёт благодаря своей матери, которые та пекла благодаря своей матери, которые… Иногда я делился этой роскошью с Муном, и тот предположил, что быть может нас кормят годной для употребления археологией.
Как бы то ни было, благодаря этой щедрости я начинал уповать на то, что смогу протянуть до Рождества, если тому не помешают холода и враждебность Кича.
Прошло, может, дней десять до первого появления миссис Кич (жены викария). Я не устанавливал себе какого-то времени обеденного перерыва и спускался вниз тогда, когда был голоден. Так, в эти жаркие августовские дни, я обычно отрезал пару ломтей хлеба с уэнслдейльским сыром, и устраивался на природе. По субботам и воскресеньям с бутылочкой светлого эля, по будням просто воды.
День её появления был таким жарким, что серый кот почти позволил мне коснуться его, прежде чем спрыгнуть с могилы Элайи Флетчера в заросли ежевики. Именно над Элайей я обычно и устраивался перекусить, поглядывая на стоянку Муна, пропитываясь летним солнцем, летними запахами и летними звуками. Я уже чувствовал себя частью этого мирка, а не просто случайным наблюдателем. Мне хотелось верить, что те местные, что работали на полях, воспринимали меня уже как часть местного пейзажа – «этот парень, художник, что зарабатывает себе на хлеб».
Так что я сбросил сумку и растянулся на каменной плите, и, прикрыв глаза носовым платком цвета хаки, без сомнения тихо похрапывая, погрузился в глубокий сон. Когда я проснулся, она смотрела на меня, облокотившись на серый известняк. Тёмно-розовое платье облегало её тело.
– Вы давно тут? – я спросил.
– Может, минут десять… Не знаю.
Говорила она застенчиво. Широкополая соломенная шляпа затемняла её лицо, так что трудно было сказать, сколько ей лет. Потом она стояла молча несколько минут, взгляд её пробежал по каменной кладке, потом проследил за рваным полётом бабочки-адмирала до тех пор, пока она не распласталась на камне надгробия, будто пришпиленная лучами солнца к его лишайнику. Я сползал с плиты, ещё не отрываясь от этой опоры, ещё в полусне.
– Удобно ли вам на хорах в колокольне? – спросила она, – Не нужно ли чего-нибудь? Как вам там спится? Я могу одолжить вам походный матрас, он нам не нужен в это время года. Мой муж сказал, что вы пришли пешком со станции, много ведь не принесёшь, так что, думаю, вы спите просто на полу. Может, вы уже догадались, что я миссис Кич, жена викария – Элис Кич.
Я ответил, что у меня есть спальный мешок, и могу воспользоваться своим пальто, если нужно, а вместо подушки пользуюсь сиденьем.
Бабочка вновь взмыла в небо. В какой-то момент казалось, что она может устроиться на розе, прикреплённой к её шляпе, но она предпочла скользнуть прочь отсюда, на луг. Жужжание перелетающих с цветка на цветок пчёл лишь подчёркивало тишину.
– Боюсь, вы сочтёте нас негостеприимными – мы в своих постелях, а вы наверху, на досках.
Я объяснил, что это меня вполне устраивает, и именно таков был уговор. Я так уставал за день, что для сна пуховая постель мне ни к чему.
Голова Муна появилась над травой, а его тело выписывало причудливый танец. Это вовсе не означало, что он нашёл нечто необычное, просто он пытался таким способом избавиться от судорог.
– Тем не менее, я принесу матрас, – сказала она, отделяясь от стены. Её приближение на несколько шагов дало шанс понять, что она намного моложе Кича, всего девятнадцати-двадцати лет, и очень хороша. Не просто мила, но очаровательна. Её шея была обнажена, и я мгновенно припомнил Боттичелли – но не Венеру – его Весну. Отчасти благодаря овалу лица, отчасти – грации её позы. Я нагляделся живописи достаточно, чтобы признать красоту тотчас, и вот, в этом невероятном месте – она здесь, передо мной.
– И когда нам будет позволено что-нибудь там посмотреть? – спросила она.
Я объяснил, что пока получается что-то вроде мозаики – там лицо, здесь рука, или обувь, кусочек там, кусочек здесь. А потом всё незаметно сольётся воедино.
– По крайней мере, так должно быть. Но ни к чему вам объяснять, что за пятьсот лет многое могло исчезнуть. Не может быть, чтобы никто не ковырялся там до меня, оставив мне куски пустой штукатурки.
– О-о, но разве это не есть самое увлекательное? Когда не знаешь, что там, за углом. Будто открываешь посылку на Рождество. Ладно, я не забуду о матрасе, но вы позволите мне узнать, как сошлись кусочки вашей мозаики, не правда ли? Вы не будете возражать, если я буду надоедать вам немножко… мистер Бёркин? – И она залилась очаровательным, да, как… колокольчик, смехом.
Потом она пошла к воротам, я тоже вернулся на свою платформу. Я дивился Кичу и его жене, и как это странно, что такие люди встречаются, живут вместе год за годом, глядят друг на друга во время сотен обедов, при раздевании и одевании, стонут потом в дивной агонии оргазма.
– Прекрасная Элис навестила тебя, – сказал Мун, когда мы встретились вечером. – Я видел её на дворе. Смотрю, вы нашли, о чём поговорить. Что скажешь, истинная красавица, ты согласен? Вообрази, какой драгоценный образец чистоты и спокойствия упрятан в неизведанных пещерах нашего Оксгодби! Согласись, я прав.
– Она правда красавица, – признался я. – И необыкновенная, конечно. Впрочем, вряд ли сознаёт это.
– Чепуха, – воскликнул он, – каждая женщина знает это. Но как Кич заполучил её? Это ни в какие ворота. Как и наши законы, позволяющие мужу не подпускать других к жене, едва его права она же и скрепит на бумаге своей подписью.(не преступать запретную черту) Просто чёрт знает что.
– Может, он – это всё, что ей нужно, – сказал я.
– О, брось ты, – возразил он, – ты же его видел. Более того, ты его слышал. Пойдём, сходим в Шеперд и пропустим по кружечке за погубленную красоту.
Может, он был прав. Честно говоря, если Кич был так ужасен, каким нам казался, жизнь с ним была невыносимой. Но, к счастью, здесь не Багдад, и он не может упрятать её под покрывалом, поэтому прочие мужчины тоже имеют возможность восхищённо взирать на неземную красоту невесты. Так что, медленно спускаясь с холма в сумерках, вдыхая запах сложенного в стога сена, я думал, что даже просто любоваться Элис Кич – это уже чудо; и я мог только надеяться на то, что она сдержит слово и будет проверять, как продвигается дело.
Мне хотелось вопить на всю округу: гордость Уффици явилась сюда – боже, только представь – в Оксгодби!
Дела шли хорошо. Моя живопись оказалось в такой сохранности, что я был убеждён – не прошло и сорока – пятидесяти лет, как она была укрыта под побелкой. Почему? Священник нашёл ошибки в иконографии? Местным магнатам привиделось некое воображаемое сходство? Образованные попечители церкви сочли её устаревшей для продвинутых прихожан? Выбирайте сами. Можно поручиться, что тут идут постоянные споры о том, что должно быть, и что не должно быть в деревенской церкви.
К тому же, столетиями приходилось наносить слой за слоем каждые лет пятьдесят, или около того, по причине постоянного дыма от горения свечей и парафиновых ламп. Плюс, конечно, уже позже старый добрый котёл Бэнкдам-Кроутера только одним своим выбросом добавлял грязи не менее чем целое средневековое десятилетие. Так что, приобретя некоторый навык, я принялся снимать пласты, пробираясь сквозь наслоения веков к самой живописи. По моим рассказам выходит, это простая работа. Это не так – но с каждым днём дело шло всё лучше.
Короче, всё дело было в терпении. Первым моим порывом было разметить предполагаемое пространство росписи сеткой на квадратные футы, потом, так сказать шаг за шагом продвигаться от одного квадрата к другому, следуя за рисунком руки или головы. Ибо, хотя Джо Уоттерсон потратил на это немало слов, просто невозможно вернуть пятисотлетнюю роспись к её первоначальному состоянию. В лучшем случае, я стремился приблизиться к оригиналу, к чему-то такому, что выглядело бы правдоподобным.
Итак (забегая на время вперёд), я делал своё дело, просиживая день за днём на лесах, расчищая то там, то сям, на коленях, на корточках, на цыпочках, когда лень было брать лестницу. Это было похоже на окно в грязной стене, которое увеличивалось с каждым днём или двумя – на квадратный фут и более. Вы знаете, как всё происходит, когда непростая работа идёт должным образом, потому что делается как следует и в соответствующем ритме, и всё распутывается естественным образом – а в итоге всё сложится так, как надо. Так и тут: я знал, что делаю – это и есть профессионализм.
Я был одержим процессом явления этой апокалипсической картины давным-давно умершего художника на свет Божий. Грандиозная людская пирамида, разделённая аркой! Прошло не так уж много времени до того, как я, пройдясь вдоль и поперёк фрески, уяснил для себя идею в целом – судия и его исполнитель; ниже видим троицу от святого Луки, сперва все в прекрасных одеяниях, затем только освещённых пламенем, а в конце лишь толпы, следующие прямо в Рай, или сброшены налево, в геенну огненную.
Даже когда не работал, я продолжал пребывать в этом пространстве цвета. Практически всё время в течение первых двух-трёх недель, когда разве что Мун отвлекал меня. Но потом, как это часто происходит с людьми – иногда, занимаясь судейством по субботам, иногда посещая часовню по воскресеньям, я оказался вовлечённым в калейдоскоп событий в Оксгодби. Хотя всё, что происходило вне, было подобно сну. Только то, что происходило в тиши церкви внутри, перед возрождающейся картиной, было реальным. Я шёл по жизни как во сне вне этого чуда. До поры до времени.
И однажды Кэти Эллербек явилась с приглашением на обед.
– Мама сказала, чтобы вы пришли в воскресенье на обед, – прокричала она мне наверх. – Она говорит, что наша очередь читать проповедь, а значит – мистера Джаггера из Нортоллертона, а он очень уж нос задирает, но она считает, что вы двое поладите. И если не хотите, не задерживайтесь надолго, потому что после обеда перед чаем его отправят вздремнуть. А ещё можете сходить в воскресную школу – с Эдгаром и мной.
– Я староват для этого, верно, – крикнул я в ответ – Для воскресной школы, я имею в виду. Хотя, думаю, справился бы.
– Можно подождать снаружи; там есть скамья у лужайки. Или помочь мистеру Даутуэйту присмотреть за его тупицами. Потом вернёмся как раз к чаю, ужину и мистеру Джаггеру. Так вы сэкономите чай и деньги. Мама говорит, что уж больно вы сами по себе, словно в облаках витаете, так что не помешает затащить вас в компанию. И не надевайте пальто, если дождя не будет.
У этой очень организованной девочки к воскресенью всё было на мази, так что мне пришлось сделать некие усилия и привести себя в приличный вид, чтобы не подвести её. Я появился точно в назначенный час и почти сразу все расселись вокруг стола с крахмальной скатертью.
Мистер Эллербек тут же приступил к чтению молитвы внушительной длины. Я сомневаюсь, что обычно сотрапезники позволяли ему так углубляться в подробности щедрот Господа и благодарности его смиренного раба, так что, думаю, он задавал тон коллеге мистеру Джаггеру.
Часто с того давнего воскресенья я задавался вопросом – почему мужчины с густыми усищами обладают такими менторскими способностями? Ничуть не сомневаюсь, что станционный смотритель имел тесный контакт со своим Творцом (к которому обращался на правах старого верного друга); он тоже имел прекрасные, ухоженные усы. В то время как сказанная мистером Джаггером к чаю речь была неуклюже скомкана, а усы коротко подстрижены.
Пропитанный луковым соусом йоркширский пудинг появился перед нами, и мистер Эллербек подал нам сигнал к действию огромной крахмальной салфеткой, которую он ухитрился засунуть за тугой свой воротничок. Это был местный обычай, ясное дело. Я проделал то же самое. Было жарко, и мы все изрядно взмокли. Разговор за столом не складывался, и все отдавали должное пище; порой сопровождало сие действо звяканье ложки по тарелке Эдгара, порой чей-то глоток или сдерживаемая отрыжка. Вступлением к главному, но последнему блюду оказалась искусная демонстрация владения мистером Э. длиннющим ножом перед разделкой весьма изрядного окорока. Он исполнил своё представление с должной пылкостью, и, как надлежит истинному артисту, с уверенностью в произведённом на публику впечатлении, ибо, со значением во взоре, проговорил сдержанно:
– Мой отец был мясником, мистер Бёркин.
Но и мистер Джаггер отнюдь не подкачал, и, не отставая от нас в деле опустошения тарелок, одновременно угощал нас лекцией об исключительности трудов мистера Томаса Харди, высокоморальную часть которых, по его словам, он проштудировал несколько раз. Он до такой степени проникся своим ораторским искусством, что от нас требовалось всего лишь уместным кивком показывать, что мы ещё не спим; что до меня, я воспользовался случаем оглядеться и оценить обстановку комнаты.
В основном она сводилась к приземистому квадратному столу, вокруг которого мы сидели, причём наши стулья почти заполняли узкий проход, по которому Эллербекам приходилось пробираться всякий день; всенепременная чёрная свинцовая печь – и камин, и бойлер одновременно, и лакированный буфет. Были часы с маятником, бакалейный календарь, изображавший пожилую даму в комнате с обстановкой, до удивления похожей на ту, в которой мы находились, и две необычно большие картины в изысканных рамах – одна изображала осаждённый гарнизон в Лакноу в различных стадиях отчаяния и (в отличие от зрителя) пребывавший в неведении, что спасение уже рядом; а другая демонстрировала различные несчастья как последствия пьянства. Обе были нашпигованы таким количеством подробностей, которое гарантировало несколько лет вдумчивого изучения.
Главной же гордостью комнаты была масляная лампа, спускавшаяся из центра потолка на четырёх латунных цепях. Неохотно признаюсь, что мой фаворит, печь господ Бэнкдам-Кроутер, был почти повержен. У лампы было две ручки, отсекатель для немедленного погашения взметнувшегося пламени, чудный розового стекла сосуд для керосина, фонарь обычного стекла – и окружено всё это было шаром из непрозрачного стекла, освещавшим мягким светом эллербеково хозяйство.
– Моя тётя Роза оставила её мне в своём завещании, мистер Бёркин, – вклинился смотритель в нечастую паузу в обличениях мистера Джаггера каких-то нечестных делишек неких Энджела Клэра и Тэсс Дербифилд, – У неё было определённое желание передать лампу мне. Подобной теперь не купить: латунное литьё, вплоть до цепей.
Мне хотелось подняться и поближе рассмотреть её. Механически она была куда проще, чем церковная печь, но эстетически превосходили её. Заметив нарастающий к делу интерес, и логично посчитавший, что другой гость уже наслаждался порцией внимания достаточно долго, мистер Э. пригласил меня ознакомиться как-нибудь с фонарным помещением на платформе, которое получила недавно сертификат Особого Одобрения от дирекции Северо-Восточных железных дорог, когда, во время надлежащей каждые два года инспекции, они останавливались в Оксгодби.
– В будний день, конечно же. – Он добавил, – вам лучше прийти, я имею в виду.
– Окружной менеджер сказал папе, что в фонарной можно даже есть с пола, – сказала Кэти.
Это памятное посещение (серебро, заимствованное из залы для пассажиров первого класса) среди ламп и керосина мистера Э. отвлекли моё внимание от висящего сокровища. Мистер Джаггер тотчас воспользовался нашими грёзами, проведя, образно выражаясь, черту перед сообществом, и поспешив довести злосчастную Тэсс до виселицы с тем, чтобы заслуженно быть транспортированным подремать в переднюю.
Я же послушно отправился в воскресную школу, где, как я и опасался, её директор, местный кузнец мистер Даутуэйт призрел тройку парней, нуждавшихся, как он выражался, в особом внимании. Когда он задремал в своём углу, а я убедился, что изучение, скажем, письма святого Павла на Ближний Восток, или подобного ему, не вызывает ни малейшего отклика в моих новобранцах, я решил позволить одному учить меня просовывать соломинку в бутоньерку в то время, как другой пытался выведать, какого рода опасности грозят ему в Лондоне, если он рискнёт туда удрать. Видимо я был в целом одобрен, раз завербован кузнецом на все воскресенья до конца моего пребывания здесь.
Когда позже мы шествовали по дороге к железнодорожной станции, стало ещё жарче.
– Давайте зайдём к Эмили Клаф, она умирает от чахотки, – сказала Кэти, – мы можем подарить ей те васильки, что Эдгар собрал для мамы.
Её брат хорошо знал, что просьбы и возражения бесполезны, так что оставалось надеяться на то, что зрелище умирающей Эмили окажется достойным конфискации. Мы прошли под нависающими над изгородью ветками деревьев сада к кирпичному коттеджу, обращённому фасадом к пыльной дороге, прочими стенами – на фруктовые деревья и три-четыре стойла для лошадей.
Дверь была открыта настежь, за ней поднималась лестница.
– Мы принесли Эмили цветы, которые Эдгар собрал для неё, миссис Клаф, – прокричала Кэти, и голос внутри дома велел нам подниматься.
– Мы подумали, кто-нибудь да зайдёт на обратном пути из часовни. На обратном пути возьмите пирог с джемом.
– Я принесла тебе звёздную открытку, – сказала Кэти, – мистер Даутуэйт прикрепил «З» – заболеть. «З» считается как звёзды. – Она провела пальцами по квадратику. – Тебе нужно шесть звёздочек для приза.
– Или шесть «З», – добавил Эдгар оптимизма.
– Я думаю, какую книгу мне хотелось бы, – сказала Эмили. – Мне нравится «Заброшенный сад». Может, попросишь мистера Даутуэйта взять что-нибудь этого же автора, когда он поедет в Йорк покупать призы. А что у тебя есть?
– «Коралловый остров», и у Эдгара есть «Дети из Нового леса».
– Не рановато ли ему? – спросил я.
– Вырастет, тогда поймёт, – ответила она. – Я слыхала, что это хороший рассказ о двух девочках. Это мистер Бёркин, Эмили. Который живёт в церкви.
– Я слышала о вас, – сказала умирающая. – Я так хочу посмотреть, что вы делаете, мистер Бёркин, надеюсь, вы ещё будете здесь, когда я поправлюсь.
Яблоня росла за её окном, ветками прорастая чуть ли не в комнату. Золотистый солнечный свет проникал сюда. Птицы молчали из-за жары. Удушливая тяжесть лета подавляла меня. Брат и сестра смотрели на бледную девочку – такое любопытство во взрослых было бы неприличным.
– Кто там был сегодня? – спросила она, – скажите же, кто там был.
Она вслушивалась в имена. Не далее, как ранней весной она могла болтать через канавы и изгороди с кем-то из них.
– Что за псалмы у вас были сегодня? – упорно продолжала она. – Мне нравится «Ты в своём уголке, я в своём», он мой любимый, но не подходит для лета. Он такой уютный, что заставляет меня думать о зиме и тёмных ночах, о постели с грелками. Мне нравится твоя соломенная шляпка, Кэти, дай мне её примерить.
Малиновые ленты пламенели на её бледном лице. Её сияющие глаза обернулись к зеркалу.
– Я думаю, мне идёт, – мне нравятся шляпки. Шляпка – часть воскресной школы.
– Когда ты пойдёшь в следующий раз, Кэти даст тебе её поносить, – схамил Эдгар: этакая тайная месть, конечно.
Эмили не ответила ему. Почему-то она повернулась ко мне и наши глаза встретились. Потом наша группа спустилась получить свой пирог с джемом. Когда мы шли по дороге, и Эдгар опять собирал васильки, Кэти сказала:
– Она знает, что умирает, да? Вы вернётесь выпить чаю, да? Мама сказала, что можно.
К этому времени денег у меня оставалось – последняя монета, но Кич и знака не подавал о первом платеже. Он не мог забыть об этом – не тот он человек, он хотел заставить меня просить, и это раздражало. Но когда, придя в бакалейную, я обнаружил, что у меня нет ни пенни заплатить за «Дейли Мейл», мне оставалось только сдаться.
Дом викария оказался в небольшой роще. Конечно, дом не был построен в лесу, но какой-то прежний обитатель посадил прутики, превратившиеся в роскошные деревья, а их поросль заполонила лужайки и клумбы, если они были здесь когда-то. Подъезд к дому превратился в туннель, и лесные голуби бросились в небо сквозь ветви, заслышав шарканье моих шагов. За поворотом я наткнулся на зайца, застывшего при виде меня в изумлении. Сойка пронеслась мимо. Сойка! Я видел её только в книжке. Истинно, современный рай!
Дом появился в просвете, но то, что раньше было круговой проездной дорогой для экипажей, теперь было перегорожено искорёженным кедром, рваные корни которого вздымались, как скала, подпирающая строй деревьев сада, уже колонизированного дикими растениями. Некогда белые кирпичи стен приобрели непривлекательный зеленоватый оттенок, так что выглядели сырыми, окна же большей частью были закрыты, и квадратная строгость здания оживлялась только портиком о двух колоннах.
Подходя к дому, я обнаружил миниатюрную витрину с безжизненным изображением гор и озера, обрамлённого красным плюшем – нечто в духе той ерунды, что викторианцы устраивали за каминной решёткой, где огня и отродясь не бывало. Пока я стучал в дверь дёргал звонок, я размышлял о значении этой декорации, но ничего не придумал.
После нескольких вежливых рывков не последовало ответа, и, не будь я без гроша, ушёл бы обратно. Так что я, наконец, раздражённо дёрнул как следует. Дюймов шесть проволоки появилось из отверстия и, оказавшись на свободе, катапультой метнулись обратно. Я услышал звонок где-то в глубине дома. Как отдалённый смех. Собственно, в какой-то момент я и подумал – не смеётся ли кто надо мной. Может, миссис Кич.
Я оглянулся с чувством лёгкой вины. Гнетущая обстановка, правду говоря, и можно только дивиться смелости обычного читателя, который осмелился бы высунуть нос за дверь в ночи – шайка хулиганов, явившихся вернуть зелёные глаза золотых божков, украденных негодным братцем священника, могла бы прятаться здесь не одну неделю. Что же касается дома, он мог бы приютить семейство из десяти человек, а также кучера, поваров, прислугу и иже с ними. При этом было ясно, что Кич не в состоянии содержать и садовника.
Тут белая крашеная дверь открылась и выглянула Элис Кич. Её глаза оказались больше и темнее, чем мне помнилось. Когда мы встретились во дворе церкви, она была сдержанной, почти погружённой в себя, но здесь, дома, она оказалась возбуждённой настолько, что, сразу же у порога стала объяснять мне, каково это – жить в таком месте, будто она приняла меня за епископального проверяющего состояние жилищ священников. Мне подумалось, может, она из тех стеснительных людей, кто при поощрении моментально смелеют, но если их одёрнуть, совершенно теряются.
Это удивительно. Мне, почти незнакомцу, рассказывали о самом страшном ночном кошмаре – о надвигавшихся на неё деревьях: угрожающе извиваясь, они подались вперёд, выдернув корни из земли, а затем сомкнулись бы, не будь остановлены в последнюю минуту милосердными стенами дома. И даже воздух, воздух сжимался до тех пор, пока комната не превратилась в душегубку. Как ни странно, это её возбуждение передалось мне – да, да, я знаю, о чём она говорит, это как раз то, что бывает, когда взрывается здоровенный снаряд, тогда воздух сначала выплёвывается из окопа, а потом всасывается обратно. Совершенно ошеломительное ощущение. Уверен, она не слышала ни слова.
Тут она взяла себя в руки. Наконец я произнёс, что хочу переговорить с её мужем, и мы отправились по длинному каменному коридору вдоль целого ряда дверей. Она открыла одну из них. Затенённое внешними ставнями на двух больших окнах помещение казалось пустым – лишь необычно маленький камин. Я уверен, что так всё и выглядело, когда они приехали, и так всё и останется до того момента, пока грузовик снова не приедет за ними. Когда мы шли, она касалась каждой двери, роняя – «Эта… такая же».
Гостиная оказалась в конце коридора, она была очень длинной и высокой, с четырьмя огромными окнами без занавесей, поднимающимися от пола до потолка. В нормальных комнатах первое, на чём останавливается глаз – это мебель, картины, зеркала, разные дорогие сердцу хозяев мелочи. В этой комнате – пустота. Пустой пол – нет, не совсем: несколько убогих ковриков разбивали пространство. Три стены голые, у четвёртой расположился какой-то мебельный монстр. В любой другой комнате он выглядел бы гротескно, но тут он был в самый раз. Не представляю, что это могло быть. Например, барочный алтарь, восточный трон, гигантская ученическая работа мебельного подмастерья. А может нечто совсем иное. Может, просто чей-то каприз. Захотелось это рассмотреть: надо сказать, что почти всё на свете имеет какое-то предназначение.
– Отец моего мужа купил это на распродаже. Больше никто не хотел брать. Взял просто за стоимость перевозки, лишь для того, чтобы заполнить комнату, – сказала миссис Кич. – Мы не знаем, что это такое. Собственно, мы думаем, что тут не хватает какой-то части.
Комната была задумана для великанов, так что сам Кич привлёк моё внимание в последнюю очередь, он сидел в жёстком кресле у шаткого пюпитра и, судя по всему, играл на скрипочке, сейчас спокойно лежащей на столике. Странно, но он отнюдь не казался расстроенным истерикой жены по поводу бытовых трудностей, словно впервые её внимательно слушая; и мне подумалось, что они отправляли бытовые свои проблемы в долгий ящик, ожидая появления случайного визитёра, которому можно разом вывалить накопившееся. Если честно, я был впечатлён тем, что огромный дом порождает ровно те же ужасы, что и каморка, и только воспоминание о том, что у меня и дома-то никакого нет, кроме шаткого помоста в колокольне, спасло меня от депрессии.
Тут случилось нечто странное. Она замолчала, и оба уставились в ужасе на нечто позади меня. Признаюсь, мурашки пробежали у меня по спине, и я повернулся почти неохотно, заранее страшась того, что я могу увидеть. Это был просто кот. Но преогромнейший и преужаснейший из всех, виденных мной в жизни. С трепещущим дроздом в окровавленной пасти он испепелил нас взглядом через стекло – одного за другим. Затем исчез в зарослях вереска.
Это подвигло Кича подняться и предложить мне осмотреть остальные помещения дома.
На лестницах не было ковров, даже полы длинной лестничной площадки второго этажа были голыми.
– Пусто, – сказал викарий, постукивая в двери. Ванная была переделана из большой спальни. В углу стояла маленькая крашеная стальная ванна с ржавыми пятнами под каждым краном. Была и раковина, конечно, и вешалка для полотенец, но все эти удобства затмевала огромная цистерна для воды, настолько массивная, что поддерживалась не только кронштейнами, но и тремя стальными крашеными столбами.
– Моссоп приходит по вечерам в понедельник, – объяснил Кич. Накачивает воду из колодца позади дома; и этого хватает до четверга.
– Если экономим, – вставила его жена.
Никто не позаботился объяснить мне, как же они обходятся остаток недели.
Мы переместились в следующую огромную комнату: пустую, если не считать алтаря, возможно, это был сундук, покрытый лишним покрывалом. Перед ним две подушки. За соседней дверью было немного больше мебели – маленький письменный стол и книжный шкаф. На карточном столе лежало не глаженное бельё, вешалка для одежды стояла перед пустым камином.
– Посмотри! – воскликнула миссис Кич, указывая на окно. Листья фигового дерева, как мощные руки, прильнули к стеклу.
– Эти фантазии Элис, – пробормотал её муж.
Утюг и ожидающее его бельё произвели на меня впечатление. Беспорядочность дома вынуждала их искать утешение в необходимости друг другу. Ни один их них не хотел бы остаться в доме один. Но вне дома это были совсем другие люди.
Кич указал на потолок.
– Чердак! – сказал он, добавив иронически, – И ещё целый ряд погребов.
Мы спустились, и мне предложили чашку кофе, но я сказал, что должен идти. Если честно, я очень хотел оказаться наконец снаружи; дом обволакивал тебя, как мгла. Не следовало заставлять их жить здесь. Тем не менее они были способны сбрасывать этот мрак с себя, как покрывало. Элис Кич – нервно-одержимая внутри, очаровательно-сдержанная снаружи его. Что до её мужа, вплоть до следующей встречи я мне было его жаль.
Она прошлась вместе со мной до поляны и остановилась около кустов роз, буйно разросшихся у дорожки.
– «Сара ван Флит», – сказала она. Это была пурпурная роза, одна единственная. – Это очень старая разновидность. Осторожно. Шипы острые. И до сих пор цветёт. Вы увидите – цветы будут даже осенью. – Она улыбнулась. – Если даже вы не придёте к нам, вы увидите одну из них у меня на шляпе… Вот, возьмите эту.
Позже, вынужденный отклонить предложение Муна сходить в паб, я вспомнил, зачем приходил к викарию. Однако на следующий день появился Моссоп с конвертом, содержащим платёж – пару мятых банкнот, и расписку для меня: подписать.
Эта роза, «Сара ван Флит»… она и сейчас хранится у меня. Спрессована в книге. В моём «Бэнистер-Флетчере», между прочим. Однажды незнакомец после распродажи найдёт её там и подивится – зачем?
Какая же бездна времени уместилась в том волшебном лете. День за днём, по мере того, как небо светлело, туманная дымка исчезала над лугом; изгороди, амбары и деревья принимали свои очертания, и, наконец, длинные выгнутые спины холмов вздымались над равниной. Природа показывала свой любимый фокус – «Пока вы ничего не видите; правда, и смотреть-то не на что. А теперь – взгляните!» И так раз за разом каждое утро, когда я выкуривал первую сигарету у въездных ворот, изумляясь (мне хочется так думать) неизменной в её красоте декорации. Хотя вряд ли чувство было именно таким – я не сентиментален. Или был тогда? Но одно наверняка было – чувство глубочайшего удовлетворения, и если я о чём и мечтал, так это о том, чтобы всё продолжалось бесконечно, не исчезая, не появляясь, чтобы осень с весной так и застряли бы где-то, а сочное зрелое лето длилось вечно, и ничего не менялось бы в моей жизни (эх, сколько нас, таких мечтателей).
И пока каждое сегодня начиналось, как вчера. Я заваривал чай, жарил пару ломтей ветчины с хлебом и, вылив помои прямо из окна в заросли крапивы, спускался вниз пройтись в то укромное местечко за кустами сирени (опасливый взгляд на косу), потом брился на привыкшей к такому использованию могиле Элайи Флетчера. К этому времени Мун был уже наготове и ждал моего появления – мы взяли за правило приступать к работе не ранее первого удара школьного колокола.
А начав работу, трудились в поте лица лишь с коротким перерывом в полдень – вплоть до шести или семи вечера. Там на своей платформе я осторожно разрабатывал свою золотую жилу (если позволите такую патетику), пробуя и так и эдак, не забывая о том, что в моём деле не бывает второго шанса. Попросту говоря я сидел, скрестив ноги, как готтентот, составляя план работы на день.
Как раз за этим занятием Кэти Эллербек застала меня спустя пару дней после моего визита к Кичам, и привычно шумное её появление гласило:
– Эй там, мистер Бёркин, привет вам! – прокричала она, – я не собираюсь вам мешать.
И она уселась на освещённую солнцем скамью.
– Все так заявляют перед тем, как делать именно это, – так что говори, зачем пришла, и я займусь делом. А ты почему не в школе? И что-то я не слышал колокола сегодня!
– У нас каникулы, – сказала она. – Целый месяц.
– Слишком долго. Но ты всегда можешь помогать маме.
– Мама говорит, что не представляет, как вы умудряетесь зарабатывать на жизнь такой работой. Она говорит, что на свете не так уж много спрятано картин на стенах.
– Ну, не так много.
– Много чего?
– Не так много зарабатываю. Речь ведь об этом?
– Тогда, – сказала она, – может вам лучше сменить работу и остаться в Оксгодби?
Я спросил, чем же мне тогда зарабатывать. Может, её отец устроит меня к себе на стацию носильщиком?
– Ну нет, – ответила она, – носильщик не должен быть таким образованным, как вы.
– Так что же тогда? – я спросил.
– Например, можете работать сборщиком налогов, или школьным учителем – вы же учились в колледже.
Я сказал, что это совсем не тот колледж.
– Я спрашивала мисс Уинтерсгилл, и она сказала, раз вы учились в средней школе, можете быть простым учителем, конечно, если согласны с тем, что никогда не станете директором школы.
Я заметил, что, как я вижу, ей очень хочется, чтобы я остался в Оксгодби, и она объяснила, что я очень понравился её родителям, да и многим её знакомым будет меня не хватать, потому что они отметили мой новаторский подход к ученикам воскресной школы, и каторжный труд на колокольне.
– Ага, в таком случае придётся подумать, – сказал я, – учитель, говоришь? С розгами за шкафом? Чтобы наводить порядок? Ты можешь меня представить в такой роли?
– Нет, – признала она, – но может со временем. И вы бы смогли бы, если взяли бы себе в голову. Папа говорит, что всё возможно, если правильно настроиться.
– Точно! – сказал я. – Мне нравится, что меня так высоко ценят, так что я подумаю об этом. Когда-нибудь ты будешь хвастаться, «Это я, тогда ещё девчонкой, изменила ход его жизни: мне он обязан этим».
Однако в сей момент мне приходилось ломать голову над тем, как сводить концы с концами, когда мой гонорар всецело в руках мистера Кича.
И так мы вели беседу, пока я, глянув вниз, не обнаружил, что она ушла. Тем не менее сомнения были посеяны: разве мы нуждаемся в ком-то, пусть в лице почтенных Эллербеков, для уверенности в избранном нами пути? Моё творчество – это моя фантазия, миф, волшебный плащ, скрывающий мою сущность. Дважды за неделю мне пришлось оправдываться за свой выбор: это уж слишком. Но так и было.
Элис Кич тоже всегда оставалась внизу. Она благоразумно оставляла дверь слегка приоткрытой и устраивалась на боковой скамье, скрываясь за широкополой соломенной шляпой (и роза за лентой). В здании было так тихо (не считая скрипа половиц, когда я делал шаг назад, чтобы оценить мой труд), что, хотя я был в тридцати шагах от неё и стоял к ней спиной, мы словно были рядом в гостиной. Это трудно назвать беседой – скорее замечание, вопрос, ответ, восклицание. Правда, не было нужды видеть её – по интонации было легко представить выражение её лица.
– А как вы выбрали себе такое занятие, мистер Бёркин? (озорной изгиб губ, насмешливо-невинный взгляд). Я имею в виду, как вы узнали, что существует такая работа? Это семейный бизнес?
(Если бы она могла видеть папашу в его пропахшем мылом офисе, укладывающим образцы в кожаный саквояж!)
– Ну да, в некотором смысле, миссис Кич – и как это вы догадались? Мы действительно занимались очищением.
– Как интересно! Вы наверное разъезжали вместе с отцом, чтобы изучить все тонкости?
– О нет. Отец терпеть не мог путешествовать с кем-то. Весь на нервах, всегда возвращался в дурном настроении. Не разговаривал. Уходил в садик за домом. Даже не снимая шляпы. Доставалось всему, что попадало под руку. Мать трепетала за свои розы. Особенно в первые десять минут; он мог выкинуть всё, что угодно. Темперамент, представьте себе. Художники все такие.
Я как раз тут расчищал одну троицу (смотри «Лука, 16»), блаженно безучастную к грядущему судилищу. Мантия второго из них была восхитительна – красная на зелёной подкладке. Очень хороший красный, даже лучший – тут он не экономил – красный железняк, китайский гематит – настоящий, не путать с той мурой, что всякие болваны называют китайским, но на деле это просто охра красная, которую целыми баржами возят из Понта Эвксинского – но не спрашивайте меня, где это. Этот тип красной начинает темнеть, как только отвернёшься: единственно стойкость говорит в её пользу. Собственно, на сырой стене лишь эта уцелеет. Ладно, вернёмся к мантии этого типчика. Краска была на камеди, поэтому уцелела; как-то была найдена раковина с таким окаменевшим содержимым среди развалин в часовне Гиффорда у Бойтона.
Что поделаешь, так или иначе, но за качество придётся платить (Винни дорого мне досталась, и она стоила того).
– Я почти ничего не вижу отсюда, мистер Бёркин. Скажите пожалуйста, что вы сейчас делаете?
– Чищу пальто одному господину.
– Очень грязное?
– Очень! Нет ничего лучше копоти сальных свечей, если хотите, чтобы на неё налипло побольше всякой гадости. Нынешние женщины плохо ценят эпоху, в которой родились.
(Чтобы не возопить… это пожалуй слишком… просто скажу, что полезно представить – а как это могло быть? Правда, я хочу сказать, совсем не просто мыслями вернуться в Средневековье. Не так, как мы, они наряжались, «тыкали» на каждом шагу – все эти устаревшие «ты, чтоб тебя», «молвил», «смилуйся» и прочее. Не так уж много было у них радостей, отвлекавших от рождений и смертей, работы и сна, и молитв к Всевышнему и Сыну его Скорбящему, когда нужда припрёт. Так что в этом деле очень кстати запах свечей во спасение душ, чадящих на ветру, и дым, оседающий под сводами нефа, на консолях и рельефах, чернящий камень на такой высоте, куда женщинам с тряпками не добраться.
Знаю, скажут, это байки, но не для меня. Когда представишь происходившее тут от рассвета до заката, согбенную толпу в поклонах, марающую свои лбы жирными от пищи пальцами, небритые лица, глядящие вверх на единственную картину, какую только они и могли в жизни видеть – знаете, это всё-таки что-то да значит, тогда работаешь с подъёмом, а не только с соляной кислотой).
– Мистер Бёркин… мистер Бёркин… это масло или водные краски, или что-то ещё, ради бога?
– Разные вещи, миссис Кич. Часть – это бистер по 4 шиллинга 4 дайма за фунт, часть – кулёк ярь-медянки по 12 даймов за фунт, часть – охра красная, три фунта на пенни, часть – три щепотки муки… думаю всё вместе можно назвать темперой. И не забудьте про стену – на той, что внизу, обращённой к грешному югу, меловой раствор на снятом молоке, пожертвованном местным людом, а вверху известковая шпаклёвка, сырая как раз в меру, чтобы затвердеть. Вот так.
– Вы смеётесь надо мной. Знаете, не так уж я глупа. Моя тётя однажды подарила мне коробку с красками на день рождения. Помню, там был приличный кусок пурпурной. – И расхохоталась звонким, как колокольчик, смехом.
– Я вовсе не шучу, миссис Кич. Спросите мистера Даутуэйта из кузницы – он знает толк в работе руками-то – это расплющить, тут скосить, пока не получится такое, что не числится в Скобяном каталоге. Подмастерье моего давно усопшего коллеги разбивал костяшки пальцев, растирая на куске плоского мрамора белила, багдадское индиго, корнуэльский малахит, земляную зелёную. И ещё нужно баночку разбитых яиц на день, говорили, они не больше голубиных. Конечно, он высасывал желток, прежде чем замешивать краску в белила. Мой покинувший этот мир приятель, бывало, кричал ему – Эй, ты, лентяй Джек, ещё зелёной! Какой зелёной? Для подкладки на мантию, балда! Малахит! И смотри у меня; работаем сдельно. Надо попасть в Беверли во вторник - как пить дать, и одному Богу известно, что там за дороги на этих Холдернесских болотах.
– Бедняга!
– Счастливчик. Он мог бы мокнуть на борозде за плугом. Или быть поротым в школе аббатства. В общем, вы с мужем обязаны его пожалеть – он молол краски на алтаре вашего мужа, на алтарном камне.
– О Господи, да как вы можете знать, что делал этот бедняга?
– Нашёл остатки красного в насечке одного из святых крестов.
Вот так мы и беседовали. И, после одной более долгой, чем обычно, паузы я понимал, что она ушла.
До этих нескольких недель в Оксгодби я не был в святом месте с детских лет. Оглядываясь назад, думаю, что стал неверующим в восемнадцать, в крайнем случае – семнадцать, и это не было моментальным решением. Мои родители не посещали церковь, но венчались в церкви, крестили меня, и кажется, смутно верили в потустороннее. В сезон, с утра по воскресеньям отец любил порыбачить с удочкой. Он просовывал голову ко мне в спальню – «Просто иду помолиться Создателю на берегу реки – позаботься о матери».
Ну а здесь, в Северном Ридинге, по воскресеньям под трезвон колоколов Моссопа над своей головой я проваливался в прошлое, очнувшись от сна, спешил опять закрыть глаза – верёвки скользили вверх-вниз сквозь настил, и потолок кружился в глазах. И в пол-уха внимал просачивающемуся через балюстраду благодарственному молебну Кича.
А вечерами я подвывал на скамье Эллербеков рядом с уэслианцами-методистами, потому что, хотя и сподобился получить постоянное приглашение на ужины по воскресеньям в станционном домике, считал себя обязанным отработать свой хлеб присутствием в часовне. Если честно, я не уверен, что, попав в этот оборот, я не получал от этого удовольствия. Да, мне нравилось это.
Здесь было куда живее, чем у Кича. Во-первых, каждый раз был новый проповедник – клерки, приказчики, однажды был даже торговец дрожжами. Но большей частью простой люд – фермеры и их работники, покинувшие школу в 12-13 лет. Их убеждения были тверды, как задница епископа, а местный язык – тот, что в ходу за Килборном и Риво! Для меня их речь была словно иностранной, его давно забыли даже мои предки с юга. Язык их порой был настолько диким, что даже Кэти за фисгармонией и певчие, я видел, фыркали в платок.
Помнится, один старичок так нахваливал своё усердие: «Дык я с моей бабёнкой да по глине мы топали, да увязли. Так у субботу моя мне – в церковь ныне не йду, по макушку утопнешь. Неё, я ей, я те туда через грязь да на горбе потащу, вот сабо только надену…»
Нынче, думаю, единообразное обучение и Би-Би-Си уровняли этот дивный гнусавый диалект железным эталоном. Но тогда, на излёте лошадиной эпохи, наши проповедники истово подражали тем, кого раньше с замиранием сердца слушали сами. Сам наш мистер Эллербек, бросив деревенскую школу в четырнадцать, к двадцати стал местным проповедником. Будучи мягким и сдержанным человеком, он за пюпитром уподоблялся своему отцу, который видимо отличался необузданностью натуры.
Трансформация эта происходила не на первой же ступеньке; он был вполне мягок, произнося гимны и лишь слегка зануден в усердных на восточный манер поклонах. Но скоро проповедник входил в раж, принимаясь рычать и вопить, громыхая кулачищем по трибуне так, что подпрыгивал графин с водой. Бедная его жена опускала голову, пряча лицо от стыда, и только её дрожащие пальцы выдавали страдание. К счастью, спустившись на грешную землю, он тотчас исцелялся и ровным счётом ничего не помнил.
Ну а после службы обычно все перемещались в гостиную станционного домика к американскому педальному органу, фантастическому сооружению из блестящих частей, которые сжимались, качались и замирали; кнопки, зеркала, стойки, колонны, опоры для локтей охваченных эмоциями баритонов; четыре латунных канделябра, которые успешно освещали певца и пение; а над этим резной парапет, на котором было расставлено фамильное стекло и керамика.
Словом, после воскресной вечерней службы желающие собирались вокруг этого чудесного механизма, и наряду с пением гимнов гости могли порадовать компанию сольными партиями. В те давние времена я считал, что у меня приличный баритон, и, когда настал мой черёд, спел то, что всегда шло на ура в казармах и клубах, а начиналось так:
Как-то сидели
В Рейнской пивнушке
Три славных парня
Попивая винцо…
Когда я закончил все шесть строф, мои слушатели либо глядели куда-то мимо меня, либо рассматривали коврик у камина – я был озадачен. Наконец миссис Эллербек произнесла:
– Очень мило, мистер Бёркин, но жаль, что песня о пьянстве. Это только звучит романтично, но, ах, сколько горя и отчаяния это несёт их жёнам и детям!
Да, это был нокаут.
Потом мистер Эллербек провожал меня по аллее к церкви.
– Не переживайте, – сказал он, – миссис Эллербек ничего плохого не хотела сказать. Пусть это останется между нами, но её отец был пропойцей, который не знал удержу. Обычное дело между ними там, в Уолдзе – это всё их датская кровь. По правде, у него была рыжая борода и голубые глаза. Не думаю, что я нравился ему.
Вы там, в Лондоне, и не представляете, как живут в Восточном Ридинге. Переходы из одной спальни в другую без всяких коридоров. А из последней, представьте, крутая лестница без ограды, и дверь внизу на соплях. Из их намёков понятно, что её папаша встал по нужде среди ночи, туман в голове от пьянства. Вот и свалился прямо в лестничный проём, а мужик был тяжёлый, вылетел прямо сквозь дверь.
О Господи! Ну и картина! Тишина, затем грохот, он катился, и не за что ухватиться, внизу шмякнулся о дверь, потом влетел с нею вместе в тёмную гостиную, и может даже кресло какое раздавило этой лавиной. Затем приглушённое хрипение… и потрясённое семейство глядело в его застывшие голубые глаза.
– Да, – добавил он, – конечно, я против пьянства, но не до такой степени, как моя жена.
После этого я присмотрелся к миссис Эллербек повнимательнее. Вчера это была просто милая домохозяйка. Но теперь – подумать только. Жизнь в общих двух-трёх комнатах с бородатым гигантом, пьяным превращавшемся в дикаря, когда мать старается скрыть ужас и отвращение. И потом кошмарный конец в темноте! Вспоминая глупую песенку, я чувствовал себя отвратительно. И ведь эта женщина с лёгкостью простила меня, ибо, опустив руку в карман, я обнаружил там пакет бутербродов с мясом.
А на следующем собрании вокруг органа она милосердно позволила мне искупить свою вину.
– Да, мистер Бёркин, –сказала она, – нам очень понравилась мелодия той вашей песни. Но не могли бы вы немного изменить слова?
И тут уж во спасение моей души я постарался –
Трое рейнских молодцов
Мирно собрались в чайной….
Только Кэти была способна оценить юмор ситуации, но эта добрая душа никогда не воспользовалась таким оружием против меня.
К тому времени верх стены над аркой и вся левая сторона уже почти были расчищены. Важным персонам было уделено особое внимание; он даже использовал сусальное золото для одежды и вообразите, киноварь для губ и щёк для окружающих серафимов. Похоже, к этому времени он уже уяснил, что тот (кто бы это там ни был), кто давал деньги, безропотно всё оплатит, так что он щедро расходовал дорогую красную и бесценное золото.
Но едва он приступил (как и я сейчас) к душам проклятых, мечущимся на краю пламени, он перешёл на дешёвые материалы: охру красную и железный оксидан. Применяя при этом сходные средства, он избежал нелестного сравнения фигур с роскошным архангелом Михаилом и его кровожадными подручными. Его явно подогревала возрастающая страсть к работе. Там, наверху, работа была сделана профессионально, нет, даже мастерски – а мастерство не пропьёшь. Но именно тут, спустившись с небес на землю, он излил свою душу и сердце.
Так день за днём я освобождал дюйм за дюймом каскады костей, конечностей, проеденных червями плоти над геенной огненной. Некоторым фигурам он не уделял особого внимания, они были не более чем пищей для пламени. Кроме одной. И этот грешник, я могу поклясться, несомненно был портретом реального человека – крестообразный шрам над бровью говорил об этом со всей определённостью. Струящиеся светлые волосы извивались, как пламя, и, как очередной Симон Волхв, он летел головой вниз вдоль стены. Пара чертей с волосатыми ногами держали его, один за правое запястье, второй терзал его щипцами. Мне ещё не приходилось видеть более невероятного сюжета в средневековых росписях, предвосхищавшего Брейгеля на сотню лет. Что же заставило его совершить такой скачок во времени?
И вот, в этот памятный день я стоял перед шедевром мастера, ещё не в силах признать этот факт. Как запасливый малыш прячет шоколадку подальше в корзинку, так и я всякий день хватался за мелочи, избегая вникать в явление в целом. Но однажды вечером опускающееся солнце осветило стену через балюстраду, я сделал шаг назад, ещё не позволяя себе вглядеться… И вдруг я увидел.
Это было ошеломляюще (у меня перехватило дыхание). Колоссальный водопад красок ниспадающей синевой вверху переходит в водоворот красного, и как любое истинное произведение искусства, захватывает тебя целиком, прежде чем позволит отвлечься на очарование мелочей.
Как-то вечером я был настолько поглощён этим зрелищем, что не только не заметил, что Мун поднимается ко мне, но и не удивился, когда он оказался рядом. Когда немного позже он заговорил, стало ясно, что зрелище захватило и его тоже.
– Ты понимаешь, конечно, какой шум поднимется, когда об этом узнают? – сказал он. Я кивнул. – Где-нибудь ещё есть такое? В этом духе?
– Нет, – ответил я, – Такого нет. Когда-то было, но теперь нет. Кроутон, Стоук Орчид, Св. Албанс, Грейт Харроуден – это всё былое великолепие. Но не теперь.
– Взгляни, – сказал он, – посмотри на их лица. Они до странности одушевлены. Можно поклясться, что это реальные люди, ну, были реальные. Вот эти двое ангелов-пастухов, с бичами: клянусь, они танцуют. Удивительно! Знаешь, это как-то напоминает нашу чёртову заварушку во Франции – зимы особенно. Когда на закате артподготовка начиналась, и каждый думал, что же будет ночью…
И он грядёт раны отверсты
Вершить Его Страшный суд…
Я смотрел на это иначе. Хотел бы иначе, это точно. Оксгодби был совсем иным – должен быть. А это просто средневековая роспись, необычная для своего времени, но не более. Увы, мы все глядим на мир разными глазами, и не стоит верить, что хоть один на тысячу видит вещи так же, как ты. Я было пытался ему втолковать, что эта живопись отлична тем, что вся исполнена одним мастером, в то время как в Чалгроуве лишь рисунок делал мастер, а роспись его помощники. Но не думаю, что он слушал меня.
– Чертовски лестно то, – сказал он, что пока об этом знаем лишь мы, а болтуны от искусства в «Таймс» не раструбили, что найден очередной гений иконографии, на радость академическим паразитам-кровососам. Пока это наше –
И всяк из нас будучи там
Из крови и плоти во страхе
Воскресе в Судныя день
Пред Его ликом представ…
Знаешь, думаю, в те времена я мог быть верующим– тогда это было делом серьёзным.
– Элис Кич. – Произнёс я. – Мне кажется, она знала.
Он взглянул на меня с любопытством и сказал,
– Я, пожалуй, подозревал, что что-то происходит между вами. Нет? Жаль. Такая женщина, и досталась Кичу.
– Я разрешил ей приходить с неделю назад. Собственно, она приходит посидеть немного у дверей и изобразить разумный интерес.
– К делу? Или к тебе? Ты не говорил – ты женат?
Я рассказал ему о Винни и о том, что она ушла к другому. Но не о том, что она наверняка спала с другими, пока я был за морями. И что она уже раз уходила от меня прежде.
– Хорошенькое дельце! – сказал Мун, – надеюсь, мы достаточно близки уже для таких расспросов. Я-то ещё не нашёл свою половину.
Мы помолчали какое-то время.
– Есть ещё пара интересных моментов, – сказал я и указал на упавшего человека, – Он был замазан на несколько лет раньше остальных.
Мун протопал вперёд и принялся изучать его с живейшим интересом.
– Да, вижу, что ты имеешь в виду. Крестообразный шрам – можно поклясться, по нему можно опознать этого человека. Но твой художник никогда бы на это не осмелился. Жаль! Твоя загадка – без разгадки, Бёркин!
Он отвернулся, глядя вдоль крыши, может, позабыв уже об упавшем бедняге.
– Эти барельефы. Я всё равно уверен, что они тут не к месту. Они для чего-то другого. Пра… и т.д. прадед старины Моссопа – он имеет отношение к 1530-му, ты представляешь? – он отбил лучшие куски с алтаря и варварски исколол их гвоздями ещё до пришествия официальных вандалов! Кстати, о Моссопе, между нами, что он думает о твоей картине?
Я рассмеялся.
– Он не сказал, но вряд ли лестно. Но он согласен, что через пару месяцев пастве до неё не будет никакого дела. И вряд ли сомневается, что Кич замажет её, как только я сяду в поезд. Он невысокого мнения о людях.
– А как же он ладит с Кичем?
– О, на это он отвечает так. «И-эх, да, мистер Бёркин, пастор-то уберетси, а мы-то останемси, да уж.»
Мы спустились вниз, и, когда я напился из помпы во дворе, мы пошли в его палатку заваривать чай. Было около семи часов, и тишина стояла такая, что мне казалось – спросит кто-то что-то в миле от меня – я отвечу.
Мы грелись на солнышке: он курил, я думал об Элис Кич. О том, что я настолько погружён в свою работу, что думаю о ней не иначе, как о миссис Кич, очаровательной женщине, с которой приятно поговорить, и, уж извините, приятно иметь перед глазами. Но Муновские провокационные расспросы это каким-то образом изменили, и появились волнующие мысли об уютной комнатке для интимного с ней ужина, возможности держать её за руку, касаться её, целовать. Мы там, наверху, в окна льются запахи, звуки сада и полей вдалеке. В сумерках повернуться друг к другу. Что же, каждый имеет право помечтать…
– О Господи, а вот и он, явился, – пробормотал Мун, – Лишь тоску наводит на всех.
– Добрый вечер, – сказал Кич, почувствовав неловкость, когда никто не ответил. – Я просто проходил мимо. Нашли что-нибудь, Мун?
– Нет, – ответил Мун.
– Что же, я ни минуты не верил в то, что здесь есть, что искать. Бедная мисс Хеброн была уже не в себе под конец.
Мун не ответил. Кич оглянулся беспомощно.
– М-м, – протянул он неохотно, – абсолютно напрасная трата денег.
Мун глядел куда-то вдаль.
– Это недостойно… – сказал уже с бешенством. Потом ушёл.
– И как только прелестная Элис терпит его? – сказал Мун. – Представь, есть за одним столом трижды в день, выслушивать его блеяние – а потом в постель!
– Может, дома он совсем другой, – сказал я. – Если говорить правду, он действительно другой. В общем, мне-то пришлось его выслушивать, раз уж я хозяйничаю в его огороде.
– И о чём же он говорил?
– Ну, сначала о церковной печи.
– Ты мне говорил об этом. Несколько недель назад; не может же он бубнить одно и то же.
– Даже не знаю. Нет, правда, я не знаю. Он что-то говорит, но я не вникаю в смысл. Кажется, он и не ждёт ответа. Это даже как-то успокаивает.
Мун хихикнул.
– Ты странный чертяка, Бёркин, – сказал он. – А ты каков дома, хотел бы я знать? (Действительно, и мне захотелось знать). Но разве не наглость? «Бедная мисс Хеброн была уже не в себе под конец»: клянусь, ей стоило трудов поставить его на место – он до сих пор этого ей простить не может. Моссоп сказал, она сразу раскусила его, и у него не было никакого шанса. Пойдём, я покажу тебе логово нашей благодетельницы.
Мы прошли вдоль русла, потом через пешеходный мостик, спустились по тропинке мимо ворот, покрытых коркой зелёной плесени, и свернули в заросшую аллею. Сам огромный дом был ранней Викторианской эпохи, весь в окнах и водосточных трубах. Он стоял посреди заплаток из шиповника, что были когда-то клумбами роз; густых зарослей, что были лужайками; деревьев, бывших когда-то кустами и совершенно одичавшей рощей.
– Говорят, мисс Хеброн очень походила на свой дом, – пробормотал Мун. – Она либо бросала одежду на пол, либо в ней и спала. Моссоп говорил мне, что она купила на распродаже несколько безразмерных плотных юбок и носила одну за другой по нескольку лет.
– Это уж слишком, – упрекнул его я. – Ты превратил её в груду поношенных тряпок.
– Очень светлые глаза – серые, думаю. Цвет волос меняла – как-то они были оранжевыми. Очень длинный тонкий нос. Чаще упоминают её зубы. Преогромные, и, когда она улыбалась… Моссоп говорил, когда она делала злобную гримасу, это и то было менее устрашающим зрелищем.
Я взглянул на погибающий дом. Там было комнат тридцать, может больше. И длинные коридоры, лестницы, чуланы, кладовые, мансарды. Бедная женщина! По ночам ей приходилось пробираться со свечой, потом наощупь в поскрипывающей темноте, когда сквозняк задувал свечу.
– С ней как-то жила её сестра, мисс Хетти, говорили. Её бы упекли в сумасшедший дом, если бы мисс Хеброн позволила её обследовать.
– Теперь полковник остался один?
Мун кивнул.
– Что ты думаешь о старении, Бёркин?
Это был не пустячный вопрос: он конечно ждал ответа, иного мнения.
– Не представляю, – сказал я. – Я имею в виду, не представляю, что это может быть со мной. Слишком далеко ещё. Что, ты удивлён? Ты же был там. Мало кто думал, что проблема старости коснётся нас.
– Или о том, что будет после этого?
Кто делал добро будет блажен
Кто делал зло заплатит…
– Да ладно, – сказал я раздражённо. – Мы пришли и мы уйдём. Мне этого довольно. Нам даровано какое-то время, а по мне что будет, то и будет.
В том августе день за днём стояла сухая и жаркая погода. Теперь мы это называем настоящей курортной погодой, но в те времена только состоятельные ездили далеко, и даже неделя в Скарборо была событием. Народ отдыхал дома, получая удовольствие от сельскохозяйственных выставок и ярмарок, пикников воскресных школ на природе, или, при наличии некоторых высоких претензий – партии в теннис и сэндвичей с огурцами. Большинство сельского люда было крайне не расположено покидать дом, и верило, правда иль нет, что жизнь среди чужеземцев сродни жизни с ворами. Так они жили, так жили их предки, так же перемещаясь за день не более, чем туда и обратно способна осилить лошадь.
И я проникся этим устойчивым ритмом труда и жизни настолько, что стал ощущать себя частью этого мира, понимать своё место в нём – равно как в настоящем, так и в прошлом; и я был абсолютно доволен этим. Но я осознал это лишь в тот день, когда Элис Кич заявила:
– Вы здесь счастливы, мистер Бёркин. Вы спокойнее теперь. Это потому, что работа хорошо продвигается?
Конечно, она была права. Частично во всяком случае. Я стоял перед великим произведением искусства, чувствовал родство с его создателем, будучи кем-то вроде антрепренёра, спустя сотни лет из мрака и неизвестности вернувшего миру его работу. Но это ещё не всё. Ещё эта погода и пейзажи, густые леса, ковры цветов и трав вдоль обочин дорог. И к северу и югу от долины низкие холмы пределами волшебной страны.
Я ужинал у Эллербеков теперь каждое воскресенье. Может, однажды покумекав меж собой малость, они решили, что эту заблудшую овцу стоит привести в лоно церкви. Но кто знает? Может, я им просто нравился и они могли не церемониться в моём присутствии. Так вот, я помню один из ужинов в начале августа. Покончив с основным блюдом (пудинг по воскресеньям не полагался), мы пили чай, когда мистер Эллербек, с лёгким намёком на ожидающее его святое мученичество, заметил:
– Знаешь мамочка, мне ведь сегодня в полдень в Бартон Ферри.
– Зачем же директор назначил тебя, – возмутилась его жена. – Тебе ещё в Малмерби в шесть часов. Даже утром и вечером в разных часовнях нелегко, но в полдень и вечером – это чересчур. К тому же Ферри!
– Бедняжка Ферри! – Мистер Эллербек произнёс это, не выказывая ни малейшего желания отправляться туда. – Но мы должны поддерживать эти деревушки, и потом, часовня – это всё, что там есть.
– Но ты устал, – настаивала миссис Эллербек. – В твоём возрасте лучше полежать немного, а не крутить педали по такой дороге.
– И почему-то всегда встречный ветер, что туда, что обратно. – Кэти этими словами только утопила папу глубже в кресло. Я почуял, что от меня чего-то ожидают, и безнадёжно что-то пробормотал.
– Может, Том съездит туда вместо тебя, – обернувшись ко мне, изрекла находчивая миссис Эллербек, прекрасно понимая, что после её обеда я обезоружен. – Там будет всего два-три человека.
– Да, – добавила Кэти безжалостно. – И совсем нечего бояться, правда, пап? Ты сам говорил, что будет только этот фермер, да ещё ребят пара, да Люси Сайкс на органе. С вашим-то образованием, мистер Бёркин, разве вы не справитесь?
Это звучало так, будто я первый среди чемпионов, не менее.
И мистер Эллербек не спешил мне на помощь. Наоборот, он загадочно взглянул на меня, вынося заключение, что:
– Разумеется, ноги Тома гораздо моложе моих.
– Можете взять папин велосипед, – сказала Кэти, поспешно вклиниваясь в паузу. – У него три скорости, и есть масляная смазка для цепи.
Атака развивалась так стремительно, что мне оставалось лишь пустить в ход наскоро слепленную контратаку.
– Но я этого никогда раньше не делал, – запротестовал я. – Проповедовать! Или молиться! То есть, вслух молиться (совесть велела уточнить, что вслух, потому что в окопах я молился, и часто, во время обстрелов. И если повторить хоть одну из тех молитв вслух, там прозвучала бы самая незабываемая речь для любой часовни – не говоря уж о Бартон Ферри.)
– Можно просто рассказать о том, чем вы сейчас занимаетесь, – сказала Кэти. – Им будет интересно, ведь ничего подобного в Ферри нет.
– Да, но ведь молитвы… – ныл я.
– Господь вложит слова в твои уста, – поставил точку мистер Эллербек, отбросив под конец свой нейтралитет.
И на это Господь не вложил мне в уста возражений, так что Эдгар (вроде разумно беспристрастный) вручил мне пару велосипедных зажимов – как символ мой безоговорочной капитуляции.
А ведь до этого дня он мне пожалуй что нравился.
До Бартон Ферри было четыре долгих мили по невзрачной дороге. Фермы виднелись вдоль дороги за полями, и широкая дамба шла вдоль неё вплоть до реки. Тут было несколько коттеджей, колокольчик на прочном столбе заодно удерживал весельную лодку, и кирпичная часовня размером с комнату на усеянной утиными перьями лужайке.
Прибыл я вовремя, но молодая темнолицая женщина в детородном возрасте уже ждала у дверей. Она была хороша собой, но очень застенчива и глядела куда-то за реку или на дорогу, пока я запинаясь, объяснял ей, что мистер Эллербек не в форме и я лишь его жалкий заместитель. Она не очень расстроилась, ничего не ответив, просто пропустила меня внутрь и попросила назвать ей номера гимнов. Я сказал, что это полностью на её усмотрение, и хорошо бы взять те, что подлиннее, да с хоровым пением в каждом стихе.
Внутри было не более полдюжины скамей перед громоздким полированным пюпитром, с высоты которого я мог глядеть на реку через окно. Огромные часы за моей головой, как я надеялся, будут отвлекать внимание паствы от моей персоны. Мне оставалось найти две главы подлиннее из Старого и Нового Заветов, и пометить их закладками. Часы, как мне казалось, отбивали ритм в два раза медленнее, чем моё сердце. Орган молчал, склонённая женщина за ним сидела, сложив загорелые руки на коленях. Вряд ли она молилась. Было жарко, и я медленно покрывался потом.
Минута в минуту, ни секундой раньше, появились двое веснушчатых ребят, фермер и пожилой мужчина, сбившись в кучку передо мной. Я объявил первый гимн – «Да восславим нашего Спасителя тысячекратно…», который был исполнен удивительно звучно для такой маленькой компании. Затем следовало быть молитве, а Спаситель не внял уверению мистера Эллербека вложить слова в мои уста. Тогда я забормотал что-то о прощении каких-то грехов, и кажется выходило, что Господь в ответе за них, но никак не я, всё это обильно уснащая избытком старомодных якобы церковных выражений. Когда я, наконец, открыл глаза, согбенные плечи нашей органистки похоже слегка вздрагивали.
После исполнения гимна №4 («Коронован он множеством венцов») я решил, что пора прекращать свою пародию на проповедь, даже если мистеру Эллербеку грозят за это неприятности.
– Послушайте, – заявил я почти сердито, – здесь я почти случайно, я не проповедовал прежде, и не собираюсь впредь, сейчас я просто расскажу вам, чем занимаюсь в Оксгодби, но если вы решите уйти домой или подремать, то я ничуть не возражаю.
Оказалось, они сочли это вполне разумным и слушали очень внимательно; дети даже поднимали руки и задавали очень дельные вопросы. Позже старик, оказавшийся их дедом, обещался непременно показать ребятам то, о чём я им рассказывал.
Когда все наконец разошлись, я поблагодарил органистку, и, пока она закрывала двери, прицепил велосипедные клипсы.
– Вы можете зайти к нам на чай, – сказала она.
– Пожалуй, мне пора обратно, – начал было я, но потом подумал – почему бы и нет? Может, мы договоримся о встрече (я так изголодался по женской ласке). Так что добавил – Но я буду рад выпить чаю, особенно в такую жару. Думаю, Эллербеки не будут против.
Она жила в небольшом фермерском доме, фронтоном к дороге. Ярко пламенела алтея на известковой стене, бархатистые бабочки перелетали с цветка на цветок в дремотной тишине. Её родители встретили меня очень приветливо, заявив, что впервые видят лондонца наяву. И последовало местное угощение на славу – окорок с крюка, яблочный пирог и обжигающий чай. Скоро в ходе беседы они поняли, что я был ТАМ, что подстегнуло их рвение и щедрость. Я заметил на пианино рамочку с фотографией молодого солдата.
– Это наш сын, наш Перси, – сказала миссис Сайкс, – Снимок с последней побывки в его девятнадцатый день рождения.
Одного взгляда на их лица было достаточно, чтобы понять, что сталось с их Перси. Собираясь уходить, я подошёл рассмотреть его фотографию поближе: приятное открытое лицо, коренастая фигура. Его отец подошёл ко мне, и, глядя мне через плечо, сказал:
– Он был хорошим парнем, хорошим работником. Всем помогал, и все его любили.
Но возвращаясь дорогой вдоль дамбы, среди струящейся волнами пшеницы, я вдруг закричал:
– Ох, подонки! Проклятые ублюдки! Зачем вы это затеяли, почему не остановили в тот же миг! Бог? Ха! Нет никакого бога.
Пара лошадей на пастбище за изгородью встрепенулась и заржала.
– Как вы там, в Ферри, справились? – спросил мистер Эллербек, вернувшись вечером из Малмерби.
– Нет, я понял, что священника из меня не получится. Боюсь, ваш шеф поспешит сюда задать вам взбучку, если пойдут на меня жалобы.
– Он пил чай у Люси Сайкс, – воскликнула Кэти, – Она зазвала его. С тех пор он такой задумчивый, наверное влюбился в неё.
– Она хорошая и крепкая девушка, – сказал мистер Эллербек. – А как играет на органе в Ферри, хоть он и совсем старый. Хорошая христианка к тому же. Мы пригласим её на юбилей воскресной школы, так что вы ещё встретитесь.
Кажется, им ни разу не приходило в голову, что я мог быть женат.
В Лондоне я мог поговорить с соседями слева, обменяться парой слов с соседями справа, но никого из живущих далее я не знал. А здесь о моём выступлении в Бартон Ферри и чаепитии у Сайксов все знали уже спустя сутки.
– А шо ты тут шляесси по девкам по всей округе? Никак осесть тутта в Оксгодби замыслил? – язвительно спросил Мун. – Смотри не проговорись, что ты женат – тут у каждого второго ружьё наготове.
Даже Элис Кич что-то слышала, но лишь слегка затронула эту тему под конец разговора, начавшегося с вопроса – а хотелось ли мне стать художником?
– Нет, – сказал я, – никогда не думал об этом. Не знаю, кем бы я хотел быть. Лишь знаю, кем бы не хотел – не хотел бы стать шофёром, полицейским, сборщиком налогов, и вообще кем-либо в морском деле.
– А церковь? Вы могли стать отличным священником.
– Господи помилуй! Неужели? Да это последнее из того, на что я годен. Это не моё.
– Но вас слушают. И вы слушаете. У вас есть выдержка. И людям в вашем присутствии нет нужды суетиться и болтать. То есть заполнять словами паузы. Вы всегда умели слушать? И когда были мальчиком?
– Мои сёстры дразнили, что у меня слишком большие уши: то есть, что я уж очень мастер слушать. Простите, я знаю, что вы не об этом. Ну, правда, может, я таким и был. Моя мать была очень тихой женщиной. Часами сидела за шитьём и штопкой, не сказав ни слова. А когда она, поджав губы, оглядывала нас, когда у кого были нелады в школе, он сам всё выкладывал, едва она задаст пару вопросов. Это вы имели в виду?
– Да, – подтвердила она, – Именно это. Я бы хотела познакомиться с ней. И кстати о пасторах, мистер Бёркин. Я слышала о вашем успехе в Ферри… – Она поднялась со скамьи. – И что вы влюбились.
И ушла, прежде чем я успел ответить, её смех колокольчиком вернулся ко мне через приоткрытую дверь.
Что ж, она была права. Я влюбился. Но не в славную девушку Люси Сайкс.
***
Вероятно, вам интересно, о чём я думал в долгие часы, проведённые на тех подмостках. Ну, очевидно о работе, о грандиозной росписи, над которой я трудился. И о том безымянном мастере, стоявшем там, где сейчас был и я. Не одни технические его способности, а они были вполне на уровне, занимали меня. Например, отлично выписанные руки – особенно запястья и суставы пальцев. Выразительная красноречивость рук поразительна. Но не ступней ног. Нет, не в том дело. Причудливость линий его рисунка поразила меня. Когда, скажем, вопреки иконографическим правилам он лукаво приподнимал линию рта, или лишь удовольствия ради выводил причудливый орнамент по кайме одеяния.
И оставалась загадка того, что с краю, упавшего человека. Волхв Симеон? Желавший прикупить себе Духа Святого? Ведомство позаботилось зафиксировать его мученичество. А он придерживался установленной линии. А иначе!.. Но если это и впрямь он, почему изображён так живо, и почему был замазан много раньше остального? И почему брошен в ад именно он? Был ли художник с ним знаком? Или близкие могли опознать портрет, потому, едва краски просохли, его и спрятали от публики? Впрочем, нет смысла задавать такие вопросы спустя сотни лет.
– Ну, как вы, ладите? – иногда спрашивал Мун, махнув рукой в сторону стены, – Чувствуешь его дыхание за спиной? – И толкнув меня локтем – «Славный малый ты, Бёркин! Ну ты даёшь, парень!» Ты его уже насквозь видишь. Давай, рассказывай. Кто он такой?
Кем он был? Я даже имени его не знал. Мы, нынешние, не понимаем тех, давно ушедших. Они совсем не такие. Мысль о личной славе просто не приходила им в голову. Этот, мой, например, ничего не знал о предшественниках, так с чего ему гадать, будет ли кто-то интересоваться лично им? Так что подписывать свою работу ему даже не пришло в голову. Из не менее сотни настенных росписей я знаю лишь одну подписанную – Томас из Малмсбери в Эмпни Крусис.
Мысль о том, что его творение будет подробно изучаться спустя пятьсот лет после его смерти, была для него лишена всякого смысла. В его время здания безжалостно перестраивались на новый лад каждые полсотни лет, так что этот парень вряд ли ждал, что его работа продержится больше двух поколений.
– Как он выглядел?
А это совсем другое дело. Не берусь примерять ему какое-нибудь лицо. Но светлые волоски остались там, где его борода прилипла к краске, особенно в обрисовке красной охрой, которую он клал на подмалёвок из льняного масла. Их не спутать с волосом из кисти, они длиной в дюйм или полтора. Свиная щетина для грубой работы, серый барсук для тщательной.
– М-м, весьма впечатляюще. Что ещё можно разнюхать о нашем покойном собрате?
– Правша, примерно твоего телосложения – использовал что-то вроде стула для работы на высоте в шесть футов – это если я угадал те места, где он работал на коленях или корячился на корточках. Ну и почти всё. Ещё, может, он жил в монастыре. Это лишь догадка, очень уж красноречивы его руки, человек должен для этого познать долгое молчание. А ещё – он не доверял своему подмастерью. Большей частью здесь его мастерская работа, кроме куска ада в той нижней части. Смотри, там грубая работа, другая рука. Непонятно, зачем отдавать дело другому, когда ты уже у цели.
– Это куда больше, чем я смог выжать из моих чёртовых камней, – сказал Мун. И ушёл.
О да, это было делом его жизни. Что бы он ни делал до этого, было лишь подготовкой. Тут он обливался потом, ворочался в постели, стонал в мучениях. Поэтому раненые руки, искорёженные пальцы.
И он грядёт раны отверсты…
Я тал догадываться, почему последний кусок геенны огненной заканчивал не он. Это был его последний труд. Он больше не мог, не вынес этого. Он ушёл, бросив работу. Нет, такое невозможно в то время, его бы вернули и заставили закончить. Скорее всего он умер за работой. Но его последние удары кистью точны как и раньше, нанесены той же рукой мастера.
И тут я всё понял. Я подошёл к краю подмостков и посмотрел на каменный пол. Он просто упал.
Великий Боже! Я сполз вниз по лестнице и бросился прочь из церкви. Мун был уже рядом с палаткой.
– Он упал! – прокричал я ему, – Это была его последняя работа. Он упал.
Мун обернулся, а когда до него дошло, ухмыльнулся.
– Ясно, – крикнул он мне, – Тогда смотри, осторожнее ступай там.
Элис Кич пришла на следующий день к перерыву, что я понял лишь по шагам на лестнице.
– Поздно меня останавливать, – сказала она. – Я уже здесь.
Какое-то время она молчала. Я бы удивился, если бы это было не так: на близком расстоянии это зрелище ужаснуло бы кого угодно, и она была испугана. Стояла, затаив дыхание. Потом сказала:
– Вы верите в ад, мистер Бёркин?
Ну и вопрос! Ад? Пашендаль был адом. Раздавленные тела, расплющенные головы, дикий ужас, сбивающий с ног, заставляющий кричать! Мир, превращённый в грязь! Но она говорила о библейском аде, вечном адском мученичестве. И я ответил:
– Как к этому относиться. Все по-разному представляют себе ад; и это разные вещи для одного человека в разные периоды жизни.
Она не об этом спрашивала: клянусь, она знала, о чём я думал. Она знала.
– Так что же тогда такое ад на земле? – сказала она.
Я сказал, что я видел, был там, и что слава богу, оттуда есть шанс выйти. Затем мы долго молчали, и я подумал, что многое можно рассказать о существовании аду, скажем, когда оттуда выходишь, жизнь кажется много ярче, чем это осталось в памяти. Мы гнали от себя память об умерших. Днём, по крайней мере. Ночью, в темноте, их призраки пытались вернуться, но мы ничего не хотели знать о мире, в который они ушли – в иной мир, в ад, если это нужно как-то называть.
И ещё Винни. Тоже своего рода ад. Из которого я тоже выбрался, чтобы здесь, в Оксгодби, жизнь вернулась ощущением покалывания в кончиках пальцев, в мир иных людей, знавших обо мне ровно столько, сколько я им позволил знать.
– Итак? – произнесла она.
– Да, – ответил я, – Я был там; у меня это навсегда в голове. И Мун тоже. Да, мы там опять, и опять, в аду худшем, чем изобразил этот парень.
Но пока я произносил эти слова, я понял, что не того она ждала. Не этот ад, и не библейский она имела в виду.
– О, – сказала она, – Простите, это был глупый вопрос…
Я упустил момент. Следовало протянуть руку, взять её ладонь и сказать – Я здесь. Спроси меня, сейчас. То, что хотела спросить! Скажи мне. Пока я здесь. Спроси, пока не поздно.
Похоже, она поняла и это, потому что, проговорив, что ей пора идти, повернулась к лестнице и стала спускаться. Как хороша, подумал я, и так застенчива и пуглива, как дикий зверёк. Как же он заполучил её? Заманил в ловушку? Задавил авторитетом? Как это было в первую их ночь? Для начала преклонил колени у кровати? Тёмные глаза во мраке какого-то номера в отеле. Вряд ли она тогда представляла себе сущность брака. Однако как знать, наверняка она видела в Киче намного больше, чем любой из нас. Муж и жена – одна сатана.
Я спустился за ней.
– Я оставила вам несколько свежих яиц, – сказала она.
Она пошла в деревню, а я к палатке Муна, где мы уселись на траве в лучах заходящего солнца.
– Ну? – спросил он.
– Мы с миссис Кич разговаривали об аде.
Он рассмеялся.
– Ты часто о нём думаешь? – спросил я.
Он скривился, и наморщил нос, изучая тыльную сторону руки. Потом – что было необычно – взглянул прямо в глаза.
– Часто, – сказал, – особенно по ночам, это ужасное время. Если твоё окно открыто, значит ты слышишь меня.
Он знал, здесь не может быть ни дешёвой симпатии, ни вопросов.
– Я говорю себе, что со временем будет только лучше и это отступит. Но мы другие. Мы знаем. Мы особые. Может жёны тоже понимают. Да, конечно должны бы. Некоторые люди тоже. Я встретил парня, который вернулся учителем в школу. Он тоже был связистом, как ты, всегда в одиночку, только провод тянулся к батарее. Он рассказал, что первые четыре недели, стоило ученику уронить крышку парты, он бросался на пол. Сначала они хихикали. Потом перестали, только смотрели то ли в ужасе, то ли с жалостью. Потом делали вид, что ничего не происходит.
А я? Там, в то время, я твердил себе – они опомнятся и всё станет по местам; но конечно так не бывает, правда? Не может пройти сразу, так что я внушаю себе, что сейчас я здорово не в своём уме, и может таким и останусь. Ты тоже? – он засмеялся.
Этот вопрос не требовал ответа: половина моего лица подёргивалась во время его речи.
– Но это у тебя уже не так сильно, как вначале, – сказал он.
Я покраснел, но он продолжал.
– Вряд ли ты заметил, но Оксгодби тебе явно идёт на пользу.
Мы немного посидели молча. В сумерках на луг пришли местные ребята и принялись дурачиться; путевой рабочий проехал по тропинке к станции на велосипеде.
– Иногда я почти что хотел, чтобы это случилось, – сказал Мун. – Временами было просто невмоготу. Ну ты знаешь, о чём я – нервы не выдержат и я рухну прежде, чем убьют. Или того хуже, я просто не смогу подняться в атаку. Стольких нет, таких парней. Иногда казалось, что это они – счастливчики. Но я всё хуже помню их… они удаляются.
А я думал о картине, той, над лестницей. Но у них был совсем другой ад.
Взошла луна, лёгкий ветерок трепал тени деревьев за ячменным полем, бледным, как вода.
– Слушай, сказал Мун, – сделаем перерыв. Чёрт побери, мы не рабы наживы. И они не осыпают нас деньгами. Давай наверстаем упущенное. Я улажу это с Моссопом. Завтра у нас будет выходной.
Итак, на следующий день мы зачехлили орудия труда и отправились на большое поле, где работал Моссоп. Уже пекло так, что ячмень стал ломким и согбенным и, честное слово, пахло печёным. Едва подсохла роса, бригада шустро принялась за дело, а сноповязалка тотчас замахала крыльями. Снопы так и летали. Фу, чертополох! Скоро я уже научился опрокидывать сноп, прежде чем сжать его рукой, колючие колосья вместе по четыре-пять пар. Мы сновали по пересохшей земле до полудня, когда от человеческой тени остаётся лишь пятно у ног. Потом был обед («Жонка ждёт вас, вы оба-два»), пирог с крольчатиной и картошкой придал нам силы продержаться до четырёх, когда мы получили своё довольствие – сливовый пирог и обжигающий чай в баночке.
А закончили мы в сумерках, едва первые звёзды появились над холмами. Кэти Эллербек ждала в глубокой траве у полевых ворот.
– Не забудьте, завтра пикник в честь юбилея Воскресной школы, – сказала она, – мистер Даутуэйт ждёт вас, и ваши недоумки тоже.
Было бесполезно объяснять ей про выходной. Она была неумолима.
– А как быть с мистером Муном? – Его тоже пригласили?
Но нет, ему нельзя. Приглашают за услуги, которых Мун не оказывал.
– Правда, – сказала она, – он верующий.
– Почему ты так решила? – спросил я, – Насколько я знаю, он не ходит никуда.
– По его выговору, – сказала она. – Шикарный.
– О, – произнёс Мун, – То есть по гласным определяете. А как же Милосердие? Христиане должны…
Она не принимала религию лишь как аргумент в споре, юный возраст придавал ей чутьё, не позволявшее углубляться в опасные умозаключения, поэтому он не оборвал фразу.
– Это правило такое, – сказала она, – Кроме того, мистер Бёркин почти закончил свою работу, а вы ещё не нашли того, за что вам заплатили.
– А мисс Сайкс из Ферри тоже придёт? – пошёл Мун в контратаку.
– У них там свой праздник, кажется, – кратко отрезала она, – Не опаздывайте, мистер Бёркин. Повозка будет в восемь, и ждать не станет.
Следующим утром я прикрепил записку к лестнице: «Вечером вернусь. Небезопасно», и, набив свой рот хлебом с беконом, помчался через муновскую лужайку к дороге, где уже ждали повозку мужчина и женщина с двумя детьми. Я ещё дожёвывал, задыхаясь, когда услышал цокот копыт за поворотом; даже в ту конную эпоху это был волшебный звук.
Кони приблизились, и утреннее солнце сияло на их каштановых и чёрных боках, медальоны на упряжи блестели, словно генеральские. Гривы в лентах патриотических цветов, сияние упряжи – и подумать только – скоро эти дивные создания исчезнут с дорог и пахотных борозд. Знал ли я это тогда? Думаю, нет, как и все обитатели Оксгодби. С детства привыкшие к ночному топоту конских копыт в хлеву, горькому запаху жжёных копыт в кузнице. Как могли они угадать, что буквально через несколько лет их спутники, шагавшие рядом с ними по полям и дорогам, исчезнут навсегда?
Родители сидели спинами друг к дружке на скамье посередине четырёхколёсной тележки, а мальчишки и девчонки, болтая ногами, по краям её. Второй экипаж остановился около нашей компании, с дружелюбно пообещав нам, что скоро жара заставит нас снять куртки – и мы потрусили дальше, крикнув что-то на прощание отвергнутым инородцам с иноверцами, знаменуя этим старт этапа жатвы в сельском священнодействии с древнейших времён.
Я слишком фантазирую? Может быть. Однако были времена, когда человек составлял с землёй одно целое, кровь стучала в жилах, жизнь была наполнена предвкушениями, и будущее простиралось впереди как дорога, ведущая в гору. Что же, я был молод…
Мы захватили Эллербеков на станции – как главе часовни, ему оставили место справа от мистера Даутуэйта в первой повозке – и направились в город, где в ярмарочной толпе приходилось переходить на шаг, полшага, маневрируя меж экипажами на мощёной площади. Фермерские жёны расставили корзинки домашнего масла и яиц у ног, предлагая ранние яблоки, бурые груши – всё то, что в изобилии растёт в сельских садах и огородах. Некий мужик пытался стряхнуть бульдога, вцепившегося ему в ногу – «Ежели ты порвёшь мне ботинки, пёс тебе брат…», вопил он. А запах свежайшего хлеба из соседнего ларька разбудил мой задремавший было аппетит.
Скоро мы пересекли мост, и дорога снова потекла меж полей. Кто-то толкнул меня в бок, протянув толстый сандвич через плечо. На что чета Моссопов утвердительно закивала – я уже закрепил за собой определённую репутацию своим ненасытным аппетитом.
– Что вы тут делаете? – спросил я, почему не в церкви?
– Не, – ответил он, – Этта должно им к концу прибыти, таки я их отправлю баиньки.
Этот день навсегда останется самым летним днём из всех летних дней моей жизни – безоблачное небо, поросшие травой обочины, маки, деревья в густой листве, нависшие над изгородями шиповника сады. А мы всё трусили мимо, свернув к черепичным крышам Клибурна близ дорожного указателя на Саттон-у-Скалы-Белого-Камня. Какой-то столяр со двора окликнул своего знакомого из нашей кавалькады. Ему ответили.
– Гляньте туда, мистер Бёркин.
– Куда?
– Туда!
Там, по обрыву горной породы, вышагивал Белый Конь, словно огромная копия тех коней, что любили изображать странствующие мазилы, всучивая свои творения за пару соверенов гордым обладателям Кубков Скачек и тому подобного. Такие лебединые шеи и длинные спины коней увековечены в античных изображениях.
Терпкий запах зарослей черники и сухого вереска заполнил наши глотки, когда мы поднялись на подстриженные овцами луга на холмах. И хотя тут негде было укрыться от солнца, пора было обедать, так что женщины разложили варёные яйца, сандвичи с помидорами, завёрнутые в масляную бумагу и салфетки. Сам мистер Даутуэйт (престиж среди уэслианцев ещё надо заработать) разжёг невысокий огонь, и скоро закипел оловянный чайник. Следом он затянул Славословие, и мы, послушно допев до конца, приступили к неспешной трапезе.
После большинство мужчин, скинув куртки и демонстрируя подтяжки и завязки панталон, к изумлению детей, стали дурачиться, словно подростки-переростки. Парочки уединились поодаль, женщины уселись в кружок поболтать. Так, жуя, запивая, подрёмывая, милуясь, и провели мы этот день. И наступил вечер, и время приводить коней с пастбища. С явлением первой звезды и ласточек над папоротниками, наши повозки тронулись через долину вниз от Белого коня – домой – пикник в честь Воскресной школы закончился.
Когда мы вернулись в Оксгодби, то узнали, что в этот полдень умерла Эмили Клаф.
Ах, какие были дни… и спустя много лет живы эти счастливые воспоминания. Часто, слушая музыку, я уносился мыслями туда, где ничего не менялось. Долгое нескончаемое лето. Вереница тёплых дней, голоса в ночи, пятна освещённых окон во мгле, а в конце дня только шёпот и запах спелых полей в ожидании жатвы. И только молодость.
Если бы я остался там, был бы я так же бесконечно счастлив? Нет, не думаю. Люди уезжают, стареют, умирают, как и былая светлая вера в то, что новое чудо ждёт их за поворотом. Сейчас – или никогда. Счастье эфемерно, упустишь – улетучится.
Я лишь однажды покидал Оксгодби – мы ездили в Рипон. Конечно, я собирался осмотреть кафедральный собор, если доведётся там побывать, но сомневаюсь, что поехал бы, если бы не мистер Эллербек. Случилось так, что попечители со скрипом, но согласились раскошелиться на замену старой фисгармонии американским органом.
– Знаете, говорят, церковь собирается заиметь новый настоящий орган, – по секрету доложила мне Кэти, – что им стоит, им не приходится как нам собирать деньги, чтобы платить священнику. Им на голову деньги сыплются Оттуда.
– Будем очень рады, если вы присоединитесь к нам, мистер Бёркин, – сказал мистер Эллербек, – каждый согласится, что у вас верное чутьё к качественному. А мы хотим орган наилучший, словом, лучший, какой сможем себе позволить. Нас будет четверо – мистер Даутуэйт, вы, Кэти и я.
Мы отправились поездом и обнаружили «Магазин Пианино и Органов господ Бэйнсов» на улочке за рыночной площадью. Здесь был впечатляюще приличный выбор товара; около тридцати пианино, много американских органов, фисгармоний и пара органов.
– Это депутация уэслианцев из Оксгодби прибыла за органом, – волнуясь, сказал мистер Даутуэйт, – мистер Бэйнс всё о нас знает, а это мистер Эллербек, который писал в письме, что мы будем в 2-15.
– Мистера Бэйнса больше нет с нами, – сказал учтивый молодой человек, – я новый владелец.
Он оценил взглядом наш внешний вид и добавил:
– Полагаю, вам нужен педальный орган.
Я заметил, какой уничижительный смысл придал фразе его лондонский акцент. Он провёл нас по рядам между инструментами.
– Показуха, – сказала Кэти. – Вынуждают людей переплачивать благодаря всяким зеркалам и канделябрам. А важен один лишь звук. Обращайте внимание на хрипы, когда звук утихнет.
Видно, моё бормотание не было достаточно убедительным, потому что она добавила:
– И повнимательнее с этим чёртовым южанином.
Милостиво не продолжив – таким как вы.
Хозяин всё сыпал словечками технического жаргона, без слов ясно дав понять, как неохота ему метать бисер перед свиньями. Если честно, выбор был слишком роскошным, как если бы голодающего подвели к изобильному столу – только что он был без чувств от голода, а теперь от растерянности. Но описательные рулады завершились почти резкостью, когда он сказал:
– Думаю, вам нужно что-то подержанное.
Мы закивали смущённо.
– Так бы сразу и сказали, – презрительно отрезал он. – Советую обратить внимание вот на эти. Взяты из других церквей с частичным зачётом в цене. Не знаю, найдёте ли себе что. Там не бог весть что. Имейте в виду, мы не даём никакой гарантии.
– Полагаю, здесь позволяется попробовать один-другой? – почтительно произнёс мистер Даутуэйт.
Но хозяин уже помчался навстречу более многообещающему клиенту, так что отвечать было некому. Едва начальство удалилось, мистер Эллербек стал самим собой. Глаза заблестели, и голос стал решительнее.
– Давайте глянем на ценники, – сказал он, устремляясь в загон для отвергнутых инструментов. – Какой смысл проверять те, что нам не по карману. Рассредоточимся, потом обсудим результаты.
Что мы и сделали. Через пять минут он заявил:
– Ну значит так, можно таким образом. Сгодится или этот, или тот желтоватый, или вон тот. Кэти, детка, возьми стул и сыграй на них по очереди, проверим их звучание.
Что она и сделала, убрав свои длинные волосы, крепче натянув шляпку и энергично оттарабанив на всех трёх «Все пребывающие ныне на земле». И пока она бешено работала педалями, пробуя разные комбинации, мистер Даутуэйт сгибался дугой за каждым органом, прижимаясь к нему ухом.
– Я не музыкант, мистер Бёркин, – объяснил он, заметив моё удивление, – это я честно могу признать, но вот движение воздуха – никто не станет отрицать, что в этом я разбираюсь, ведь кузнечные мехи по моей части.
Я бы мог сказать, что звучали все три почти одинаково, поэтому лишь отметил, что один вибрирует при сильном звуке, а второй странно пахнет. И был доволен решением, что третий и есть самый лучший, значит надо испытать его по полной программе. Но видимо другие, уважаемые покупатели пришли к такому же решению, потому что нас оглушил рёв фанфар настоящего, дорогущего органа.
– Сходите узнать, долго ли они собираются так шуметь, мистер Бёркин, – приказала Кэти; и мне пришлось, покинув наш убогий загон, пробираться сквозь музыкальные чащи в просторный зал для важных клиентов. Это были наши Кичи.
Я замер, но, прежде чем я успел нырнуть обратно в родные джунгли, Элис Кич обернулась. А мистер Даутуэйт в этот момент взгромоздился на стул для своих пневматических исследований, что и объяснило моё здесь присутствие. Её глаза заискрились. На какой-то момент я подумал, что она рассмеётся. Может, так и было, но в этот момент хозяин извлёк из органа особо впечатляющую руладу, и я ретировался под её прикрытием.
– Они сейчас закончат, – соврал я.
Тогда мистер Эллербек, вынув из пакета «Гимны Уэсли», изрёк:
– Что же, если хотим успеть на 4-07, надо начинать. Давай Кэти, №264, тут есть, что показать. И она, работая коленками и ступнями, как хороший спринтер, отработала на инструменте достойный тест.
– Думаю, годится, мистер Даутуэйт, – изрёк станционный смотритель, – Как думаешь, Том? Прежде чем мы решим, давай посмотрим, как это звучит вместе с пением – ты слышишь сам орган только когда начинаешь – и когда заканчиваешь. Давай, Кэти, №119, «Агнец Божий…».
И они запели. Кэти – неожиданно сильным сопрано, а мистер Эллербек, хоть с перебором, но вполне в гармонии с басом кузнеца тенором (скрестив огромные руки на груди), в то время как я пытался представить, что Элис Кич об этом шуме-гаме думает.
«Достойнейший агнец…
Достойнейший агнец грешникам для заклания…»
Таким образом они успешно дошли до стиха №3, но тут чей-то вопль заставил их замолкнуть: кричал, вне себя от ярости, хозяин магазина:
– Эй, прекратите свой концерт. Здесь не место для ваших дурацких репетиций. Из-за вас другие клиенты сами себя не слышат.
Наши три певца пристыжено замолчали.
– Мы берём этот, – сказал мистер Эллербек.
А к мистеру Даутуэйту вдруг вернулся весь его апломб.
– А скидка за наличность? – спросил он, извлекая пачку смятых банкнот и мешочек монет, – Скажем, пару фунтов долой – и деньги на стол.
Дело есть дело даже для нашей Оксгодбской делегации, так что, оставив в изумлении продавца, они поспешили на поезд 4-07, увлекая за собой недовольную органистку. Но я извинился, покидая компанию, потому что никак не мог не взглянуть на местный кафедральный. Так что я спустился с холма к нагромождению сооружений. Если не считать бродившего без дела старика-служителя, ничто не мешало мне около часа восхищаться этим каменным лесом.
Затем я прогулялся к рыночной площади, где подкрепился кексом в комнатке позади булочной. С хорошим чаем, свежим и горячим. Я и кекс хорошо помню, с тмином – отличнейший. Хотел бы сейчас покупать такой в Лондоне, тогда, впрочем, тоже. Это было уютное место для завсегдатаев, где человек мог просто сидеть, и никто не торчал у него над душой в надежде, что скоро стул освободится. Я потерял счёт времени и мыслям о том, как помогал выбирать орган, в смущении пытаясь представить себе, о чём же Элис Кич думала, и, как ни странно, надеясь, вдруг она зайдёт выпить чашку чая, или что тоже в 6-20 поедет домой.
Я чиркнул «Вудбайном». Кто-то вошёл, ещё какой-то посетитель, но я даже не обернулся, пока он не заговорил.
– Ну и ну, кто бы мог поверить? Ты что, здесь живёшь?
Я не сразу узнал его.
– Милбурн, сержант Милбурн.
И тут я узнал его; неплохой парень. Был кажется добровольцем, не призывником, как я. Последний раз мы виделись в казарме без крыши в Бапауме.
– В тот последний раз ты был на носилках, – сказал он. – Кажется, окопный шок, правда? Связистом был в наступлении, да? Мало кто дошёл из вашего брата.
Перебравшись за мой столик, он сказал, что стал коммивояжёром – скобяные товары – завёл хорошие связи на северо-востоке. Я рассказал о своей работе; он был поражён, что я был в L.C.A. перед призывом.
– Никогда бы не подумал, – сказал он, – ты казался просто каким-то клерком.
А потом я упомянул Муна.
– Мун! – воскликнул он, – коренастый парень, краснолицый, большой любитель ля-ля?
По моему лицу он понял, что это тот самый и есть, и рассмеялся.
– Ручаюсь, они задали ему жару там, в тюряге, – сказал он, – Их брату там нелегко приходится. Капрал, который имел на него зуб, выдал его. Военная полиция застукала его в постели с денщиком. Бедолага! Но таким он уродился, я думаю.
Для меня это было громом среди ясного неба, но похоже, он ничего не заметил.
– Они и правда уделали его там, в трибунале, просто растоптали. «Совращение молодежи…», «Унижение офицерского звания…» и прочая чушь. А его «Военный Крест» только усугубил дело. Не могу этого понять.
– Он никогда не упоминал «Военный крест».
– Сразу дали. Утащил одного парня с проволоки, когда вернулся, услышал крик другого, вернулся и за этим, хотя ему уже почти наверняка было без толку.
А потом он сказал:
– Может, не стоило рассказывать тебе об этом. Ты лучше помалкивай и не говори, что мы встречались. Ну ладно, рад был, что наткнулся на тебя. Вряд ли ещё встретимся.
Он протянул мне руку, и потом ушёл.
То, что Мун оказался гомосексуалистом, меня совсем не расстроило, хотя это вовсе не тот пустяк, который назавтра забудешь. Но мысль о том, что человек такого полёта, такая независимая вольнолюбивая натура оказалась в военной тюрьме на потеху подлейшим надзирателям, иных и не держат в таких местах – эта мысль ужаснула меня.
Конечно, тем всё отнюдь не кончилось. И не спрашивайте – как и почему, но в тот же день Мун понял, что я всё узнал. На следующий же день, без всякой причины, он произнёс:
– Секс! Истинный дьявол. Безжалостный! Разрушает наше мужество, разрушает нашу целостность. Может, это и есть тот ад, что ты ищешь, а, Бёркин?
И с этого момента, между нами никогда уже не было так, как прежде.
За эти дни я ещё раз прошёлся по северной стороне картины, в той части, где находились благодатные души, чьи добродетели перевесили их прегрешения, и кои теперь поспешали за заслуженной наградой. Самодовольная и неинтересная компания, скажу я вам, никакой живости и правдоподобия, если сравнивать с их приговорёнными на вечные муки сотоварищами. И не очень-то сохранились к тому же, их богоугодный голубой померк уже, пожалуй, спустя первые двадцать лет.
Итак, работа в целом была почти закончена, и если бы я сейчас взял да уехал, никто бы не заметил разницы, даже старина Джо Уоттерсон, если только он не притащит с собой лестницу. Но чтобы на сто процентов угодить себе, мне нужно было довести всё до совершенства, до конца, высветлить здесь, добавить контраста теням и выпуклости телу, может, контрасту конечности, волосам или лицу. Мы в нашем деле не работаем инструментом, способным при снятии, скажем, налёта с руки в следующий миг уничтожить и саму руку. Это главное правило непозволительно забывать. Верно сказано – тише едешь, дальше будешь.
Все тревоги теперь позади, и можно расслабиться. Долгие тёплые дни простояли весь август. Сады перед домами пестрели майораном, розами, маргаритками, турецкими гвоздиками, а ночью их запах переполнял воздух. Долина укрыта листвой, неподвижной ранним утром, дающей тень в полуденный зной, поглощающей грохот несущихся на север и юг поездов.
Летняя пора! Летнее счастье моих двадцати с чем-то лет! И моей любви! Нет, куда лучше – любви тайной, в которой нежился я, и только я один. Это странное чувство может выпасть на нашу долю не более чем раз в жизни. В книгах это чаще всего что-то мученическое – но не так это было со мной. Может быть позже, но не тогда.
Я был женат. Винни ушла с другим, не поднимая шума. Она хитро оставила дверь приоткрытой, и если ей понадобится, тихо проскользнёт обратно – пока не вздумает уйти опять. Но Элис Кич. Я уверен, что для неё, как глубоко верующей женщины, брак был действительно «вместе навек». Не забывайте, это 1920 год, другая эпоха.
Так всё было, так и останется, пока я не уеду. Потом пару лет будем вежливо обмениваться почтовыми карточками на Рождество, как тому и надлежит быть в таких случаях. Но сейчас она была здесь, и она была моей. Вернее, мне нравилось так думать.
Теперь она приходила каждый день, понимая, что скоро я и Мун – мы уедем, и Оксгодби опустеет. Мы говорили теперь обо всём. Она знала и о Винни, о нашей бестолковой жизни. Мы даже обсуждали этого её парня и тот факт, что как ни странно, он мне пожалуй нравился.
– Не представляю, как вы можете при этом смеяться, мистер Бёркин, – говорила она.
– Два месяца назад я бы не смог, – ответил я, – Это Оксгодби изменил меня. Если ей так нужно было сбежать с ним, то почему нет? Я не тюремщик ей. Мы почти не знали друг друга, когда поженились. А кто-то знает? Если уж на то пошло, кто может сказать, что знает другого, даже прожив с ним двадцать лет в одном доме? Мы открываем другим только то, что хотим, так что всё не более чем отгадка. И если тот другой прямо не отвечает «да» и «нет», то загадкой без разгадки и останется.
Но тут она ушла от разговора. Вместо этого стала рассказывать о школьных годах в Хэмпшире, о том, что была очень близка с отцом, всюду ездила с ним, а потом он умер, и через несколько лет она вышла замуж. На этом уже я сменил тему.
Я припоминаю её появление на следующий день, после той поездки в Рипон, когда у меня в голове всё ещё безостановочно крутилось то, что я узнал о Муне.
– Думаю, вы не слушаете меня, мистер Бёркин, – воскликнула она, – Хотите, я вам спою?
И она начала напевать на йоркширском диалекте –
«…агнец грешникам на заклание…»
Но скоро принялась хихикать, а потом расхохоталась.
– Тихо, – сказал я, – Тут ещё сырое место. Кроме того, надо подумать кое о чём.
– Значит, вы не работаете?
– Конечно, работаю. Я гляжу на неё. Нужно насмотреться вдоволь, не то всякое может случиться. Может взять да исчезнуть, прежде чем ваш муж убедится, что деньги потрачены не зря.
– Пожалуйста, не надо! – сказала она.
– Вы правы, простите! Это просто глупо!
– Мой муж… – начала она, но затем помолчала несколько минут. Потом продолжила – Артур… ему нелегко в деревне. Он очень честный человек. Он думает, что нам было бы лучше податься на юг. У него брат и сестра в Сассексе… – это было похоже на крик о помощи. – Мне нравятся здешние люди, – продолжала она, – Но кажется, им до нас нет дела. Мы не из того теста.
– О, нет, вы неправы.
– Вы так думаете? В самом деле?
– Я знаю, многие здесь пожалеют, если вы улетучитесь.
– Улетучимся?
– Так здесь называют переезд в другое место. Очень живописно. Нет, знаете, вы же местная знаменитость для уэслианцев, – сказал я для поднятия её духа, – миссис Эллербек считает вас очень привлекательной. Как это вам? Да ещё в устах другой женщины!
– Привлекательной! – повторила она, словно это никогда не приходило ей в голову, или никто ещё не говорил ей об этом.
Я подошёл к краю помоста и взглянул вниз.
– Вы очень привлекательны, – я сказал.
– Привлекательна! – повторила она беспомощно.
Большинство женщин прозондировали бы почву. Но конечно так, чтобы оставить пути отхода в безопасное место.
Ладно, Элис Кич, тебя придётся подстегнуть. Ты тоже будешь лежать в темноте без сна.
– Многие мужчины сказали бы, что вы более чем привлекательны, – сказал я. – Сказали бы, что вы настоящая красавица.
(Я запнулся на последнем слове).
– О, – проговорила она, нервно оглядываясь с надеждой на Летицию, с её попытками вырваться из гроба, прекрасно понимавшую, что спасение только в бегстве, а не в пристойности отступления.
Но потом она пошла в атаку.
– А вы? – спросила она.
– Я? Ну, я не художник, но мой диплом железно гарантирует, что я обязан узнавать красоту при встрече с ней. Так что я профессионально заявляю, что вы красивы. Очень.
Если бы я получил какой-нибудь знак поощрения, я бы погрузился в перечисление – детальное – её прелестей, потому что меня почти понесло. Deletissima, amantissima!
Но тут сама судьба явилась в нелепом облике Моссопа.
– Эй, мастер Бёркин, мы слыхали-то делу-то конец и глядь, домой пора, вишь ты.
– Не будете ли вы так любезны перевести мне это, миссис Кич? – крикнул я ей вниз.
Но она ушла.
Прощайте.
Не знаю, что Элис Кич сказала своему мужу, но ранним утром он явился в церковь, едва закончилось чаепитие у Муна.
– Моссоп известил меня, что работа окончена, – сказал он даже прежде, чем я переступил порог, – И я вижу, что так. Очень хорошо. Итак, попечители велели мне произвести окончательный платёж. Вот здесь в конверте 13 фунтов, 15 шиллингов, как и договаривались.
Здесь была пустая стена, а теперь стена была не пуста. Ещё была небольшая помеха в виде подмостков и человека, торчавшего на колокольне, от которого пора бы избавиться. Господи, грандиозный созидательный процесс был чужд ему. И мы – и давно умерший художник, расписавший стену, – и я, извлёкший её на свет божий, – не значили для него ничего. Вот что в первую очередь заставило меня заявить, что леса мне нужны ещё на несколько дней.
– Но ведь вы закончили, – сказал он, – И вам заплатили.
– Это вы сказали, что я закончил, – ответил я. – И я не просил денег.
– Вы брали несколько выходных, – сказал он, – целый день на жатве, и ещё день с уэслианцами, и несколько раз, когда я заходил, вас здесь не было.
– Слушайте, викарий, – сказал я резко, – мне платили не за часы, не за дни, и это было в ваших же интересах. Работа ещё не окончена.
– Я убираю леса, – упрямо повторил он.
– Да неужели? – произнёс я. – Тогда я сообщаю попечителям, что вы препятствуете исполнению моего контракта, что избавит их от необходимости раскошелиться на ту тысячу фунтов, что мисс Хеброн завещала церкви – при этом условии.
Это подействовало, что мне и требовалось.
– Мне незачем ссориться с вами, мистер Бёркин, – сказал он, – вы тут не навечно, так что если хотите оставить леса ещё на несколько дней, пусть будет так. Не сомневаюсь, что вы любезно известите меня, когда я смогу велеть подрядчику убрать их.
Мы несколько минут молча смотрели друг на друга. Гнев на него прошёл, я просто хотел, чтобы он ушёл. Но когда он заговорил, удивительным образом он начал теми же словами, что и его жена.
– Это не так легко, – сказал он, – я не всегда таков, скажем, каким я кажусь со стороны.
Я попытался сделать вид, будто не понимаю, о чём речь, но так как мне это не удалось, сделал вид, что крайне удивлён тому, что никто не видит в нём славного праведника, почитаемого паствой, достойного ранга каноника, а то выше. Ясное дело, и это мне не удалось, потому что он улыбнулся. Изобразил что-то вроде сумрачной улыбки.
– Я знаю, что вы думаете обо мне. Мун тоже. Так вы хотите. Решили так воспринимать меня.
Как минимум, он сказал неловкость. Так бывает, во-первых, когда люди, до которых нам нет дела, даже неприятны, пытаются оспорить вынесенный нами им приговор. А во-вторых, он был отчасти прав. Мы действительно избрали для него роль занудного надсмотрщика, которому лучше не показываться лишний раз нам на глаза.
– Это нелегко, – повторил он, – Англичане не слишком религиозны. Даже всегда посещающие службы делают это больше по привычке. Их восприятие священного весьма поверхностно – как-то у одного из прихожан волосы буквально вставали дыбом при причащении кровью Господней. Даже массовые церковные действа, Благодарение Жатве, или Рождественская Полуночной Служба для них это не более чем языческая дань смене сезонов. Я им не нужен. Я полезен на крещениях, свадьбах, похоронах. Особенно на похоронах – тут я необходимый подрядчик для обустройства последнего прибежища. – И он горько ухмыльнулся. – Но я вас смущаю, мистер Бёркин. Вам я тоже не нужен. Вы бывали за гранью выносимого, видели то, о чём невозможно ни говорить, ни забыть, хотя именно это лежит в сердце религии. Однако, при моём появлении здесь, вы охотно соглашались, что погода прекрасная для этого времени года, кивали, дескать, работа продвигается хорошо, и вам очень уютно на колокольне. И ждали, когда я уйду.
Всё это время он, чего не было никогда раньше, смотрел мне прямо в глаза. Потом протянул мне конверт и вышел. Господи!
Когда мы вечером возвращались из «Шепердз Армз», я пересказал Муну разговор с Кичем.
– Ну, старина, его мотивы ясны, – сказал он, – В конце концов, это сооружение есть место его работы, а ты оттяпал от него добрую треть. И кроме того, он прав, дело сделано… – он не дал мне возразить, – Ох, брось ты. Конечно сделано. Ты прекрасно знаешь, что можешь всё закончить за полдня, если что там и осталось. Достаточно взглянуть на тебя, не говоря уже о стене. Уже неделю ты слоняесси, аки пёс о двух хвостах (даже Моссоп заметил). Ну, как тот, кто взялся за каверзную задачку, и выкарабкался, не испортив дела. А торчишь ты тут вовсе не для того, чтобы закончить именно это дельце. Ты не можешь тянуть это бесконечно.
– Не стоит об этом, – сказал я.
– Да какого чёрта, – раздражённо сказал он, – Я не это имел в виду, ты прекрасно знаешь, скрытник ты наш. Я говорю об Оксгодби, твоих знакомцах, чудном этом лете, прекрасной работе, увы, но сделанной. Это бывает только однажды, и не стоит делать из чуда вечную жвачку. Жаль, но это факт! Это ты поймёшь, только повернув за угол, ведь там может оказаться даже кое-что получше.
Он бросил на меня загадочный взгляд.
– Ты порядком увяз тут, так ведь? Эллербеки… Элис Кич…
– Ну а как ты? – спросил я.
– И мне пора заканчивать это дело. Может через пару дней после тебя, просто глянуть напоследок. Всё равно ведь завтра или послезавтра уже осень, я чую это в воздухе – лето кончается.
– Но ты не нашёл то, за что тебе заплатили.
Он рассмеялся.
– Если бы нашёл, мы бы не встретились, правда? Нет, я сделал то, ради чего приехал, осталось только описать всё, а это можно сделать и позже в другом месте. В самом деле, настал черёд Пирса, и я уверен, славная старушенция мисс Х. получит то, за что заплатила. – Он ухмыльнулся, – Нет, знаешь, лучше я промолчу об остальном до завтра, пока ты не придумал, как увильнуть от помощи. Завтра будет мой день, старина. Спокойной ночи.
Я стоял у окна перед тем, как лечь. Да, он был прав – запах осени уже витал в воздухе, и надо было спешить наслаждаться и впитать всё, пока не поздно.
Следующим утром он вытащил меня из постели, настояв на том, чтобы мы позавтракали вместе. Затем он показал мне то, что окрестил Волшебным Штыком Даутуэйта – длинный стальной стержень с острым концом, который кузнец сделал специально для него. Захватив молоток и ящик, мы и отправились на дело.
– Простой народ отправляли в дальний путь в саване. Актом Парламента подстегнув торговлю шерстью. Но человек, которого я ищу, заслуживал каменный саркофаг. Поэтому нам и нужен волшебный штык Даутуэйта – он будет подавать нам звучные сигналы.
План был составлен, и мы заняли позицию у того места, на которое он сделал ставку, то углубление, которое он собирался осмотреть в первый день нашей встречи, у южной части стены.
– Ближе к алтарю положить его они не имели права. Так, вот мой измерительный инструмент. Ну-с, человеку свойственно надеяться. Ты первый! Давай на ящик, и не погни мой штык.
Очень вдохновляющее это зрелище – работа мастера, если вас увлекает процесс наблюдения. Уж работает, так работает. С этого дня вы будете глядеть на него другими глазами. И как ни странно, я видел Муна в этом качестве впервые. Первая попытка! Он заставлял меня проделывать чёрную работу, вбивая штык вплоть до зоны надежды, как он это окрестил. Затем приступал сам, втыкая штык осторожнее, после каждой попытки склонялся, прислушиваясь к вибрациям земли.
– М-м-м, – сказал он, – Похоже, оно глубже, чем надо бы. И воткнул опять. Штык скрипнул. – Так, тут надо сделать отметку на земле, и втыкать на шаг от неё в каждом направлении.
На шаг к западу штык вошёл ниже уровня – и никакого звона. На шаг к востоку он ударился о камень, то же самое на шаг дальше.
– Очень обнадёживающий результат, приятель, – сказал Мун, потирая руки. – Это доказывает, как много хранится в человеческой памяти, и это тебе урок – надо было прислушаться к дяде Моссопу. Чисто случайно у меня есть лопата под рукой, и, в знак моего уважения, я поручаю тебе сделать первый бросок земли. Как уверяют пираты, никогда не знаешь, тут ли клад, пока не увидишь его. Но я заявляю со всей определённостью, что наш Пирс не глубже, чем на длину этой лопаты.
– А тебя это не возбуждает? – сказал он. – Копать там, где кто-то копал пять, шесть сотен лет назад? Нет? Ну, для меня это то же, что твоё ковыряние в твоей стене. А, ладно, я слишком многого от тебя захотел. Тебе горшок с золотом подавай, или хотя бы один дублон. Но у нас, копателей, все чувства должны быть наготове – малейшего отклонения в оттенке земли довольно для адреналинового шока. Замри, приятель – даже ты мог заметить, что земле, которую ты выбрасываешь, надлежит находиться на три копка глубже. Отлично!
Я был весь в мыле от такой работы и очень рад, когда он опустил свой штык в яму и велел мне выбираться.
– Ты, я вижу, истинный британский работяга. Моссоп пожаловался по секрету, что завязал работать с церковными копателями могил из-за ревматизмов, сокращения клиентуры и низкой оплаты. При его поддержке и моих рекомендациях тебе это место гарантировано – доживёшь в Оксгодби до седых волос.
Он спустился в яму, присел на корточки и приступил к делу: насыпал землю в плотницкий мешок, который мне периодически приходилось поднимать наверх. Раз за разом.
– Давай передохнём, – потребовал я, – Мы в этой яме просидим весь день и может под конец найдём древнюю конягу.
– Мы и будем копать весь день, – возразил он. – Сейчас как раз начнут попадаться предметы. Брось, ты разве не видел, как шедший мимо поселянин с добычей на закорках подошёл заглянуть? Ты смотри, что-то выпало из его кошелька. А пониже – видишь, как скорбящий собрат кинул горсть земли на прощание? Кто-то да любил его. Кто как ни ты способен проникнуться средневековым духом, неделями трудясь рядом с этим древним людом?
Так продолжалось всё утро, пока мы не отправились на перекус и краткий полуденный сон. Потом опять туда же. На обратном пути с полей Моссоп завернул бросить вниз скептический взгляд. Мун объяснил, что решил копать себе могилу, так как предполагает отправиться на тот свет в следующий шаббат, и Моссоп, заявив, что от нас, южан, лучше держаться подальше, ушёл. Кэти Эллербек заходила, преподобный Д.Д. Кич тоже, и ещё полдюжины народу; мистер Даутуэйт приходил, чокнутый мистер Хигарти, тащивший своё убогое кресло, тоже зашёл. Но ничего не увидели, кроме глубокой ямы, и ничем не помогли, кроме глубоких соболезнований.
Когда Мун нашёл то, что, как он поклялся есть ни что иное, как костяная пуговица, мы сочли это за знамение неба и дозволение съесть смородиновый пирог, присланный миссис Эллербек.
– Пятнадцатый век! – заявил он, – Прямо в цель! – Но промолчал, пока не докурил трубку, – Ладно, ладно. Некуда так спешить. То, что там есть, лежит уже сотни лет и не убежит в следующие двадцать минут.
Итак, было уже к шести, когда он провозгласил последний рывок и отправил в подтверждение этого свои ботинки и носки в корзину, и это вдохновило его настолько, что земля полетела с такой скоростью, что камень словно всплыл на наших глазах. Резной массив в изящных завитушках из камня на выпуклой крышке, в передней части рука, держащая священный кубок, облатка на его краю.
– Думаю, здесь должно быть имя, – воскликнул Мун, – Я счищу грязь. Нет, лучше отмыть. Принеси мне чайник.
Когда он намочил и очистил поверхность камня, он помедлил немного, качая головой.
– Ну же, – я сказал, – Как, это Пирс или нет?
Вместо ответа он выбрался наверх и сказал:
– Нет имени. Что же, это было бы из ряда вон, если бы оно было, пожалуй. Только – «misserrimus» – «Несчастнейший из смертных», – можно так выразиться. Святый боже, они и впрямь имели зуб на беднягу. Но почему, почему? Да ладно, думаю, мы никогда уже не узнаем.
Потом он взял камеру и сфотографировал камень со всех сторон.
– Для публикации! – воскликнул он, – Ради того дня, когда мне понадобится работа в Университете. Их не твой труд интересует, только публикации…
– Теперь, – продолжил он, – давай заглянем внутрь, прежде чем полковник подмахнёт расписку ради своего предка. Надо лишь сдвинуть крышку на несколько дюймов. Мы вдвоём запросто справимся.
Мы спустились в яму, и я толкал, а он тянул, пока огромный камень не поддался и не дал себя повернуть. И мы заглянули внутрь. Не было ничего ужасного или даже печального в зрелище покойного, только коричневые высушенные кости и пыль. А чего ещё мы ожидали увидеть спустя пять сотен лет? Тем не менее, это было очень волнующе – увидеть первым то, что было так долго скрыто; и Мун, склонившись, слегка подул внутрь. Поднялось облачко пыли.
– Саван! – прошептал он. Потом сказал, – А будь, что будет, назвался груздем, полезай в кузов. Давай возьмёмся оба и поставим её к склону ямы.
И мы взялись, и крышка продвигалась дюйм за дюймом, пока мы не смогли увидеть скелет во всю его длину. Мы склонились над ним.
– В отличном состоянии! Первоклассный, правда! – бубнил Мун, – Тут абсолютно не было доступа воздуха. Ты посмотри – видишь – третье ребро. – Он наклонился и присвистнул. – Ну и ну!
Что-то металлическое мелькнуло в грудной клетке. Он вооружился карандашом и осторожно выловил предмет.
– Вот это да! Полумесяц! Так вот, значит, почему его не положили в церкви. Он был мусульманином. Небось, захвачен в какой-то экспедиции и обращён, чтобы спасти свою шкуру! Господи! Представляешь заварушку, когда он вернулся в Оксгодби? Интересно, что теперь-то полковник скажет? – Он посмотрел на меня загадочно. – Ничего хорошего! Что скажешь, а не лучше ли нам не будить спящую собаку, особенно еретическую?
Он освободил цепь, разломив одно звено, и завернул её в носовой платок. Затем выбрался и, взяв металлическую ленту, приспособил меня к измерениям, как какого-то портновского подмастерья.
– Теперь так. – Сказал он, – Ты позовёшь Кича, а я обеспечу полковника, и мы покажем им наш «Экспонат А». Потом мы положим цепь на место, и его репутация не пострадает. Но сначала давай вытащим лестницу и пойдём-ка взглянуть, как он выглядел до того, как свалился вниз.
Представьте себе, вплоть до этого самого момента я даже не догадывался, что эта кучка костей и была моим упавшим человеком.
Следующий день был воскресенье, но теперь, когда для Муна дело было сделано, я тоже решил закончить работу. Поэтому я отправил сообщение, что не смогу быть судьёй в Стипл Синдерби и, проработав всё утро, спустился вниз около двух. Захватив свой хлеб с сыром, я вышел во двор, надеясь, что Мун появится. Но его не было, и как я узнал позже, он уехал в Йорк утренним поездом.
Так что я сел на могильную плиту Элайи, доел свой хлеб, выкурил сигарету, и заснул, вытянувшись на тёплом камне, подложив одну руку под голову. Когда я проснулся и увидел Элис Кич, она уже провела тут, видимо, какое-то время, потому что улыбалась.
– Я так и думала, что застану вас тут, – сказала она, – когда не нашла вас среди крикетчиков около Шеперда. Я принесла вам сумку с яблоками. Это «Пепин Рибстона», они очень хороши здесь, а я помню, вы говорили, что любите твёрдые яблоки.
Мы поговорили о яблоках. Кажется, её отец был большим любителем яблок. У них в Хэмпшире был очень изрядный сад, много разных сортов, и отец научил её различать их сорта.
– Прежде, чем откусить яблоко, он нюхал его, потом, покатав в ладонях, нюхал уже ладони. Затем похлопывал и ощупывал, как слепой. Иногда он велел мне закрыть глаза, откусить от яблока и назвать его сорт.
– Вы имеете в виду «Д’Арси Спайс» – или «Кокс Оранж»?
Она рассмеялась.
– О нет, это было бы слишком легко – как отличить соль от перца. Я имею в виду яблоки, очень похожие по вкусу и форме. Ну, скажем, «Козетт Рейн» и «Коузман Рейнет». Так что я эксперт по яблокам. Единственный экзамен, который я бы сдала – яблочный.
Потом, совершенно неожиданно, она захотела посмотреть, где я живу, и мы поднялись ко мне наверх.
– Так вот где вы шпионите за нами во время воскресных служб? – сказала она, кивнув головой в сторону моей балюстрады, и глянула вниз. – Ах, какую возвышенную картину мы из себя представляем!
Я сказал ей, что не о чем беспокоиться, потому что всё, что я мог видеть – это её шляпка.
– Лёгкая соломенная, – сказал я, – моя любимая. Особенно с розой за лентой.
– С розой за лентой! Правда? Но «Сара ван Флит» – вовсе не заурядный старинный сорт. Вы сказали об этом слишком поздно. Если бы я знала, я бы носила её каждое воскресенье. Артур даже не замечает, что на мне надето.
Отвернувшись, она отошла к южному окну. Молча стояла некоторое время. Потом проговорила:
– Так значит, мистер Мун в конце концов нашёл его?
Но почему бы нет, подумал я. Это же всё равно будет опубликовано. И я рассказал ей всё, что он делал, наклонившись вперёд, чтобы показать ей место его англо-саксонской часовни. Она тоже повернулась, и грудью прижалась ко мне. И хотя мы оба смотрели наружу на луг, она не отодвинулась тотчас, что легко могла бы сделать.
Мне бы поднять руку, взять её за плечи, повернуть к себе и поцеловать. Потому что это был тот самый день. Поэтому она пришла. Тогда всё было бы иначе. Моя жизнь и её. Мы говорили бы вслух о том, что оба и так знали, а потом отошли бы от окна и легли на самодельную мою постель. Потом мы бы вместе уехали, может, уже следующим поездом. Моё сердце колотилось. Я не мог дышать. Она прильнула ко мне в ожидании. Но я ничего не сказал, и ничего не сделал.
Она отодвинулась и сказала, запинаясь:
– Спасибо за экскурсию. Мне надо идти; Артур уже удивляется, наверное, что это со мной случилось. Нет, спасибо, не спускайтесь.
И она ушла.
Наверное, я пару часов провёл там один, сидя на полу, спиной к стене колокольни. Я слышал, как приходила Кэти Эллербек и окликала меня внизу, но я не отвечал, и она ушла.
***
На следующий день, в воскресенье, её не было в церкви, а я просто не мог видеть Муна, часовню, или Эллербеков, так что я пошёл, куда глаза глядят – через поля, обходя овраги и стены, куда-то на запад. Я ещё не бывал в этой стороне. Воздух был напоён теплотой и спелостью. Осень запылала над долиной, буковые деревья горели, как фонари, словно горячий дымок шёл от изгородей, рощиц и стогов вдоль склонов пастбищ и увядающих полей. Увы, но, как бы мне ни хотелось это признавать, я уже знал, что этот пейзаж недолговечен. Чуду настал конец.
Было уже совсем темно, когда я вернулся, так что огней в окнах деревни уже не было. Но понимая, что я устал настолько, что не смогу уснуть, я от затемнённой палатки Муна пошёл по дороге в сторону дома викария. Когда я вынырнул из проезда для экипажей к дому, луна поднялась над деревьями, заливая всю сцену холодным светом. Окно спальни было открыто, и на минуту мне почудилось, что Элис в ночной рубашке из окна машет мне рукой.
Но это было лишь колебание занавесей, захваченных ночным бризом.
Не знаю, на что я надеялся, не знаю, как долго я стоял там, даже не помню, как я вернулся к своей постели на колокольне. Теперь я даже не уверен, что это был не сон.
Следующим утром я стоял на помосте колокольни, прислонившись к одной стене, тупо упёршись взглядом в противоположную. Однажды слышал, как Чарльз Мун звал меня, и время от времени – чьи-то шаги внизу, но это были не её шаги. Затем, ближе к вечеру, я заставил себя собраться с духом, подумав, что в большинстве случаев бывает второй шанс: может, она ждёт там так же, как я жду её здесь.
Но от подъездной аллеи я с трудом заставил себя подойти ближе, не повернув обратно. Потом стоял у того нелепого портика, где только шаг до двери – дыхание перехватило, будто я бегом бежал сюда.
Как понять, что в доме пусто? Дом был пуст, и я знал это. Знал ещё до того, как на мой стук никто не ответил, даже раньше, чем приподнял створку почтового ящика и заглянул в темноту столь непроницаемую, что только память вела меня по коридорам сквозь запертые двери, по голым ступеням лестницы.
Их здесь нет, подумал я. Они уехали. Я повернул было обратно. Потом вспомнил о колокольчике с рукояткой на ржавой проволоке, исчезающей в отверстии в дверном косяке куда-то в темноту – и безмолвие. И я дёрнул за неё, услышав поначалу лишь скрип и лишь потом, где-то в глубине пустого дома, колокольчик отозвался звуком, нарушившим тишину лишь на мгновение. Однако где-то высоко на стене он ещё мог сохранять дрожащие признаки жизни.
Что же такое со мной случилось? Какое-то безумие нашло, я дёргал и дёргал эту рукоятку, и звон спешил ко мне по коридорам, подчиняясь их поворотам; спускался по лестницам, отражался вновь и вновь, пробираясь по пустому дому, звон, так похожий на раскаты её смеха. Но теперь я знал, что это прошлое смеялось надо мной – ясно, насмешливо, беспощадно.
Это были худшие минуты в моей жизни.
Но я продолжал отчаянно и безнадёжно дёргать и дёргать эту рукоятку. Я не знаю, как долго это продолжалось, но когда наконец я повернулся и ушёл, я точно знал, что уже никогда больше её не увижу.
Как-то я дожил до конца этого дня, а в ночи поднялся сильный ветер, хлеставший ясени, бросавшийся на башню так, что впервые за моё пребывание в этой комнатке загудел колокол надо мной. Это был не более чем тонкий и чистый отзвук. В полусне я дивился смыслу моих полуфантастических видений, но наутро это уже вспоминалось лишь только звуками в ночи.
Это был один из тех чудесных и ясных дней, что случаются после бури. Некоторые деревья ветер ободрал до костей, груды листьев с них осыпались у изгородей и у стен. Дети играли с ними, подбрасывая полные пригоршни в воздух, крича, словно пловцы далеко в море. И я увидел те крыши, стены и сады, что были скрыты от меня до сих пор. Это было такое удивительное ощущение, словно впервые увидев карту давно и хорошо знакомой местности, я вдруг обнаружил незнакомые уголки.
Я долго смотрел в окно, и было и не лето, и не осень. За ночь год переместился в иной сезон. Во дворах и садиках люди наводили порядок, чинили изгороди, чистили канавы. Они взялись за дело так привычно, реагируя на ту же естественную необходимость, что вынуждает ласточек собираться на телеграфных проводах, а ежей закапываться в мусоре под изгородями на зимнюю спячку. Они делали то же, что и их предки, что делали мужчины и женщины с моих фресок – готовились к трудностям приближающейся зимы.
Тем утром я получил первое письмо. Бог знает, как она узнала, где я находился, но письмо было от Винни – она звала меня домой. Было ещё много всякой чепухи, но я выделил это – она хочет, чтобы я вернулся. У меня не было иллюзий, она уйдёт опять, потом вернётся снова, но сейчас я должен быть там.
Прочитав это, я уложил свои вещи – всё, кроме моего знаменитого пальто. Я оставил его висеть на гвозде – для Моссопа – он не раз так подчёркнуто восхищался им, а мне всё равно больше нечего было дать ему. Потом я сошёл вниз осмотреться в последний раз. Старый добрый Бэнкдам-Кроутер всё ещё отдыхал – может, задать ему работёнку напоследок, чтобы уйти прочь под его вой, клубы дыма и снопы искр? Но я перешёл за южную галерею в последний раз сказать «Прощай» вместе со скорбящим по своей Летиции супругом –
«Ah, amantissima et delectissima. Vale.»
И я подумал, может, и хорошо, что ты так рано ушла, это вряд ли продлилось бы долго.
Напоследок я всё смотрел поверх лесов на грандиозную картину, наполовину скрытую темнотой. Честно говоря, я почти ничего не ощущал. Не более чем ощущает каменщик, уходящий работать в другом доме. Здесь было серая стена, а теперь яркие краски и очертания фигур.
Итак, я забросил на спину мой куль и вышел во двор. Хотя было уже девять, трава сочилась росой, летала паутина, застревая на кустах, в вереске. Всё было на месте – поля, леса, даже крадущийся кот. Он враждебно смотрел на меня, пока я поднимал задвижку, запирающую ворота, собираясь пересечь луг и попрощаться с Муном, прежде чем отправиться на станцию и к Эллербекам. И тут (я не могу объяснить этого) с меня спало оцепенение, я понял, что бы не выпало на мою долю за эти недели в деревне, я прожил их бок о бок с великим художником, моим тайным собратом по долгим часам работы в полутьме над аркой.
Я развернулся, взобрался по лестнице, чтобы взглянуть на неё в последний раз. И, стоя перед этим пространством света и цвета, я испытал прежнее возбуждение при мысли, что когда-то здесь будет опять стоять незнакомец, и всё увидит, и всё поймёт.
Словно кто-то заглянет в безвестный Молверн, и замрёт при мысли, что Эдвард Элгар шёл той же дорогой давать уроки музыки или, глядя на Кли Хиллз, и вспомнит, что и Хаусман здесь стоял в тоске по стране былого спокойствия. И в такие моменты защемит сердце при мысли, что бесценные мгновения ушли навсегда, и мы уже никогда к ним не вернёмся.
Можно сколько угодно молить небо, но не вернёшь того, что казалось твоим навечно – эти пейзажи, эта одинокая церковь на лугу, постель на полу колокольни, незабываемый голос, прикосновение руки, дорогое лицо. Всё исчезло, остаётся только ждать, что когда-нибудь пройдёт эта боль.
Это было так давно. Я никогда не возвращался, и никому не писал, никого не встречал из тех, кто мог сообщить что-либо об Оксгодби. Поэтому в памяти всё остаётся таким, как было, запечатанной комнатой, с обстановкой из прошлого, ни ветерка, ни звука, и только долго сохнут чернила на кончике опущенного пера.
Но это то, чего я никак не мог знать, когда, закрыв ворота, отмерял шагами свой путь через луг.
Presteigne
1978
Свидетельство о публикации №222092101334