Жизнь прожить 1 часть солдатка окончание

человеку не дашь.
Запах кухни изнурительно действовал на желудок — сколько же времени Иван Пантелеевич не ел по человечески, нормальную еду, а Тая, а его односельчане?  Даже в эвакуации, фактически в деревне, не было настоящего хлеба, а из варева — мутная баланда, а тут стоят перед тобой обычные, домашние щи. И картошка не гнилая, кусочками, даже шматочек сала плавает. А хлеб на хлеб похожий.
— Ешь, и побыстрей, — Домна Макаровна, словно Кавказский хребет, распластала руки в бока, стоя над Иваном Пантелеевичем и стала ждать, когда он съест щи. Это ему уже не нравилось, и он мягко возразил:
— Я никуда не убегу, только я под Вашей охраной вдруг подавлюсь.
Повар рассмеялась:
—Доньк, оставь человека, дай спокойно поесть.
Санитарка и не заметила реплики:
—Ох, молодец, ха-ха-ха! Куда ж ты от меня побежишь, с твоей то неладной ногой? Ладно, ешь не спеша.
Домна Макаровна присела рядом на скамейку и теперь молча наблюдала за ним не  отрывая глаз. Ей явно доставляло удовольствие смотреть на мужчину живого, действующего, не „лежачего“. Как ровно движутся у того небритые щеки, как он ложкой аккуратно отбирает из тарелки полоски капусты, как бережно, сначала смахивает со стола на серую ладонь, а затем в рот крошки хлеба. 
Иван Пантелеевич, поглощенный своим занятием,  вдруг остановился жевать. У него мелькнула мысль: „А что это она так смотрит на меня, не отрываясь?“ Сам искоса глянул на нее и увидел в ее тоскующих глазах слезинки, зарделся, еще больше угнулся над щами, доедая их остаток. „Ох, эти бабы!“
Он поблагодарил повара, поднялся, сердито насупив брови:
— Ну, пошли, что ль?
И вдруг услышал совсем другой голос Домны:
— Слышь, а как тебя звать-то?          
— …Иваном.
— Во! — встрепенулась Домна, и уже грустней, — и мой Иван был.
Иван Пантелеевич, помолчав, вздохнул:
— Погиб, что ль?
— На Балтике, разбомбили их… — ладно, пошли, а то будет нам с тобой.
Доня поднялась, выпрямив скамейку, вытерла кончиком платка глаза, и высоко подняв голову, мощно зашагала в коридор.
„И твою,  и мою жизнь разбомбили, — шагая за Домной, думал Иван Пантелеевич, — друзья по несчастью. И все же, что она так смотрела то?“
Пока шла подготовка к отправке Николая, на улице тоже погрустнело. Серые,  плотные тучи заслезились мелким, сеяным дождем. Ветер порывами трепал одежды унылых тополей, берез, разбрасывая разноцветные листья по мутным лужам, грязной дороге, по потемневшим крышам зданий госпиталя. Осиплые гудки паровозов прорывались сквозь пелену сырого воздуха со стороны железной дороги, печальным аккордом дополняя тоскливую песню осеннего города.
                ПРОЩАНИЕ С ГОСПИТАЛЕМ
У ворот сиротливо стояла укрытая изношенным тентом растрепанная полуторка. Шофер нетерпеливо выглядывал из кабины:
— Слышь, ты,  рядовой, поторопить там не можешь? Меня всего на полчаса  отпустили.
Упрятанный в мокрую плащпалатку часовой откинул башлык и спокойно произнес:
— Не мое дело. Прислали, значит жди.
Но вот двери госпиталя широко раскрылись, и из них высыпала группа людей. Кто-то, в том числе Иван Пантелеевич и Домна Макаровна несли носилки, кто-то поправлял  клеенку, накрывавшую ношу, кто-то нес узелки, сумки. В дверях, прикрывая голову и плечи такой же клеенкой, осталась стоять начальник госпиталя, отдавая последние указания. Наконец носилки были установлены, сопровождающие устроились на своих местах, машина заурчала, пустив из глушителя облачко синеватого дыма, тронулась вдоль улицы. Стоящие молча проводили глазами пятно машины до поворота, пошли назад.
А дождь, один за всех, кропил слезой дорогу, последнюю дорогу к дому одного из тех, кто был до этого времени предметом их забот, тревог, их долга. И некому было поблагодарить их за эту заботу.
Впервые Иван Пантелеевич за время своего путешествия чувствовал себя более-менее уверенно. Боялся только бомбежки или чего-то непредвиденного. А, в общем, документы есть, груз, то есть Николай на носилках, „говорит“ сам за себя,  как ни парадоксально это звучит, а еще большим аргументом в пользу благополучного исхода дела была Домна Макаровна.
 Со стороны была очень заметна гордость за то, что именно ей, хотя и обыкновенной санитарке, поручили это непростое мероприятие. И она суетилась у раненого: поправляла набухшую от бинтов и подкладок одежду, с легкостью переносила свое могучее тело с одного края кузова на другой, закрывая свет, идущий от проема в брезенте задней части кузова, при этом обдавая Ивана Пантелеевича запахом дешевого одеколона, припасенного ею для особого случая. Этот запах напомнил ему, как однажды к вечеру, возвращаясь из района, в день рождения Матрены, он отыскал в сельмаге флакончик духов. С какой гордостью он их дарил, и с таким же неописуемым счастьем его принимала Матрена. Он вспомнил ее смущенные глаза и слова, непонятно о чем говорящие: „Вот удумал…“ И спрятала пузырек за божничку. Как бесконечно давно это было.
Машина на поворотах и ухабах подкидывала седоков с места, заставляя хвататься за борта. Лежащий Николай покачивался в носилках, кажется, не реагируя на происходящее вокруг. Но обстановка для него разительно изменилась: там, на койке, в спокойном состоянии пролежни на теле его не так сильно беспокоили. Теперь же, в движении хоть их и укутали в мягкие бинты, они заметно напоминали о себе.
Сначала Ивану Пантелеевичу вроде как показалось — прислушаться мешал грохот движения, потом ясно услышал — он стонет. Услышала это и Домна и ахнула, покачав головой: 
— Ты слышишь, Иван, он стонет!
—Да, наверное, от боли, — закивал Иван Пантелеевич.
— Значит, чует,  бедняк, — Домна склонилась над лицом Николая. Очередной вираж заставил ее сесть на место. Чуть поурчав, машина остановилась и заглохла.
— Приехали, разгружайсь! — скомандовал шофер. Домна поправила его:
— Не торопись, дружбан. Будешь стоять, пока состав не подадут.
— Что-о? — было возмутился молодой солдатик-шофер.
— Я сказала — все, — и подалась грудью на него. Солдатик недовольно опустил голову, и не пытаясь больше противиться, полез  в кабину.
Иван Пантелеевич с уважением посмотрел на Домну:  „Вот это сказано! С такой и вправду нечего бояться.“
                ПОСЛЕДНЯЯ ПОГРУЗКА
Ждать пришлось не долго — состав был уже на подходе. Замычал паровоз, подходя к станции, обдавая паром, дал свисток и причалил у водокачки. Проблем  с погрузкой Николая почти не возникло. Дежурный по станции показала вагон, нашлись рядом путевые рабочие, что помогли грузить носилки с раненым. Только при подъеме, уже в конце погрузки, рабочий — худенький мальчишка, оступился и чуть не уронил Николая. Домна подскочила к нему ястребом:
— Куда смотришь, растяпа, я ж из тебя котлету сделаю!
Тот растерянно захлопал глазами:
— Тетк, не ругайся, я не специально…
— А коль специально, я б уже сделала.
— Повезло, тебе, — засмеялись остальные рабочие, — исправляйся, иди, подсаживай даму, — кто-то уже настроился „подержаться“ за такую бабенку.
— Без сопатых обойдусь, — Домна ловко вспрыгнула на край вагона и вскарабкалась без их помощи. Но Иван Пантелеевич обойтись без помощи не смог.
— Не стесняйся, служба, дело привычное, — сноп рук подхватил его, словно невесомого, усадил на пол вагона.
— Спасибо, ребята, — Иван Пантелеевич огляделся, почти в упор крупы десятка озирающихся  лошадей, унавоженный пол и привычный запах конюшни. В одном углу набито сено и  пара мест не занятая конями.
— Это наше, — показала рукой Домна. 
Осторожно протащили носилки к сену, в другом расположили узлы и сумки. Перед закрытием двери подбежал сопровождающий поезда: 
— Раз уж вас подселили к моим жеребцам — кормите их. Сена хватит, вода во флягах. Дверь задвинулась и они оказались почти в полной темноте. Свет поступал лишь сквозь щели в двери. Но пока поезд не тронулся, они смогли оглядеться — это только со света казалось, полная темнота.
ГРЕХ?
Свисток, ответный гудок паровоза и опять шум и стук колес. Опять дорога, только  уже обратная. Вроде бы и привычная обстановка. И даже лошади не мешают. Даже темнота не только не мешала, а скорее помогала ощущению полного комфорта. Хотелось лечь прямо на навозный пол и расслабиться. Усталость сковывала тело. Двое суток напряжения — физического и морального измотали Ивана Пантелеевича. И теперь, когда Николай с носилками лежал в вагоне, а Домна представляла собой гарантированную опеку до конца пути, он  уже готов был закрыть глаза и отключиться на манер самого Николая.
Привычно стрекотали колеса. Лошади чуть поозирались на новых соседей и успокоились. Домна настелила большущую охапку свежего сена на пол, разложила поверх какие-то ею заготовленные подстилки и пригласила Ивана Пантелеевича:
— Иди, Ванюш, отдыхай. Дорога дальняя, землячок твой никуда не денется, теперь только до места добраться — отодвинулась к стене и добавила, —  вздремни, устал ведь. Иван Пантелеевич поблагодарил и улегся на мягкую постель. Привычный деревенский аромат и усталость быстро смежили глаза. Домна горкой пристроилась у его ног и с удовольствием наблюдала, как мужик отходит ко сну. Когда-то вот так любовно она охорашивала своего муженька. Всегда хотелось проявить о нем заботу, чем-то порадовать его, и конечно получить взамен заслуженную благодарность.
Кто же мог подумать, что все это может так неожиданно кончиться, не успев насытить тело и душу. И эта мерзость — война, отнимет всю радость жизни, отнимет свое, родное, в чем всегда был уверен, чего ждал ежеминутно, ежесекундно.
И вот теперь, малознакомый, сонно посапывающий мужичок навевал такие теплые, домашние ощущения, словно возвращал в прошлую жизнь. Она  мысленно гладила его растрепанные волосы, его тело, бесстыдно вспоминая, как это было у нее с мужем, а в реальности откидывала голову и глотая слезы , качала головой: „Нету моего Ванечки, а кому теперь я нужна? У этого Ванечки, небось, своя краля есть“.
Мысли перебил соседний жеребец, выпустив мощную струю на пол. Домна вскочила, перешагнула через спящего Ивана Пантелеевича и присела, прикрывая его широкой спиной от неожиданного неудобства и пришептывая:
— У, чертяка, выкатил свой шланг, того гляди подтопишь мужика, а еще пои тебя. С вами тут плавать будешь.
Пару перегонов Иван пантелеевич не раскрыл глаз, и только на очередной стоянке проснулся от непривычной тишины и покоя. Сразу же все восстановилось в памяти. С секунду он лежал молча соображая. Наконец спросил:
— Доня, это что, ночь?
— Конечно, ты всхрапнул порядочно, выспался?
— Я и не заметил, как уснул, подморился я.
Да уж вижу, измотала тебя дорога. Поесть не хочешь?
Иван Пантелеевич поежился, не зная что ответить. Домна понятливо разрешила неудобную ситуацию:
— Давай с тобой покормим солдатика, а потом перекусим сами, — она в темноте зарылась в узлах. — Семеновна нас снабдила продуктами на всю дорогу. — И вдруг вспомнила: — Постой, я же „прожектор“ с собой захватила. Быстро достала аккуратно замотанную в тряпицы спиртовку, затем разгребла у стенки сено и чиркнула спичкой. Вагон осветился словно факелом. Огромные тени зашевелились на стенах, потолке. Крайняя лошадь в испуге вскочила, пялясь на огонь блестящими глазами. 
Иван Пантелеевич успокаивающе потрепал жеребца по холке, погладил по вздрагивающей, сытой спине:
— Тише, тише дружок, отвык от света?
— Любишь лошадей? — неожиданно спросила Домна.
— А кто ж их не любит, — ухмыльнулся Иван Пантелеевич, — я же с детства с ними. Нас пацанятами еще приучали в ночное их гонять. Потом подростками уже купали. А как сейчас в деревне то их не хватает. Когда же кончится эта чертова война?
Домна перебила его, показав на Николая:
— Иди-ка, подержи ему голову, чтоб не захлебнулся. Как-то он глотать будет?
Иван Пантелеевич обнял голову Николая, слегка приподнял ее и снова услышал легкий стон. Дрожь пробежала по его телу. Николай показался ему таким близким,  словно сын. Так же он обнимал голову своего старшенького, прежде чем уложить в могилу.
Домна порциями вливала мутную жидкость из бутылочек в полураскрытый рот. Заполняя его, бульон стекал по уголкам губ на шею. В какой-то момент кадык двинулся вверх, одновременно прикрыв рот.
— Проглотил, ну-ка, еще, — приговаривала Домна, — вот, глотает, а глаза открыть не может. Вот напасть! Видно тебя сильно огрело. Намучается с тобой бабенка, — и  откровенно злилась, — ух, волчара, Гитлер! Тебя бы так из бутылки, да отравой…
Неожиданно дернулись сцепы. Вагон качнуло и Домна, увлекшись, тоже качнулась, падая. Иван Пантелеевич подхватил ее мощное тело подмышками.
Домна на секунду замерла, прижав его руки своими руками, одновременно удерживая голову Николая на весу. Выравниваясь, полушутя произнесла:
— До чего же хорошо ты обнимаешь.
—Да нет, — смутился Иван Пантелеевич, — я вижу, ты падаешь.
— Дурачок ты, Ванька, — обернулась снова Доня, — другой бы на твоем месте, небось, не растерялся.
Иван Пантелеевич разозлился:
— Да что я — петух? Я и знаю то тебя всего одни сутки.
— А мне кажется, я тебя давно-о знаю, вроде как мужа — Ванька, да Ванька.
Домна закончила процедуру кормления, вытерла рот Николая чистой тряпицей и заключила: 
— Вот два мужика рядом, а толк  ни от одного. А ты, говоришь, лошадей любишь?  Придется и мне полюбить, и непритворно громко засмеялась.
— Уж скажешь, — только и нашел что ответить Иван Пантелеевич.
— А что, — разошлась Домна, — говорят же, какая-то царица под жеребцом скончалась. А мне ее жаль — что делать, если у нас мужики, что дети бессмысленные.
— Ну, будет тебе, глупости всякие собирать. — Иван Пантелеевич взглянул на Домну,  у  той на глазах блестели слезы. Подсел рядом. Глядя в пол, произнес:
— Я когда увидел тебя в первый раз — удивился, думал такие не бывают.
— Что, здоровая?
— Нет, — соврал и замешкался Иван Пантелеевич, — красивая.
— Ну, что ты брешешь, зачем?
— Нет, Доня, я сейчас смотрю на тебя и вижу — в тебе, такой большой, только и может уместиться  столько много доброты. Ты и смешная и добрая. В общем, красивая.
Помолчали.
— А мне мой Ванька никогда такие слова не говорил. Молчаливый он у меня был.    А ласковый. Бывало, всю обцелует. Я, бедная, аж трясусь. 
Снова помолчали. 
— Вань, обними меня, я и в правду хорошая. Что, бабы испугался, — тихо, насколько было слышно, произнесла она.
— Доня, — горло Ивана Пантелеевича перехватил спазм, он положил руку на ее плечо.
— Иван! Крепкие руки обвили шею, теплые большие груди окутали его грудь, он крепко, всецело отдаваясь страсти, с наслаждением прижал к себе статно сбитое тело, и все поплыло…, рассыпалось и растаяло в ненасытных поцелуях, в ласках жадных рук, в безумной, безудержной, огненной пропасти любви. И где-то по орбите мозга пронеслось: „Прости, прости, Тая…“ 
Ничего не скажет Николай, ничего не поймут, искоса пялящие, слегка напуганные  глаза, кони. И только колеса поют свою нескончаемую монотонную песню. О чем?  Попробуй, разбери.
                РАЗГОВОР ЗА УЖИНОМ
Спустя  полчаса Домна открыла глаза:
— Вот и поели, — и опять громко засмеялась, — тут про все забудешь, она сладко  потянулась, хрустнув суставами, — а я, дура, вроде как и не хотела ехать. Конечно, Семеновне не поперечишь. Теперь, получается, я еще и благодарить ее должна, — вслух разоткровенничалась Доня. Иван Пантелеевич лежал молча, заложив руки за голову и глядя в покачивающийся потолок вагона.
— А знаешь, Ваня, оставайся-ка со мной. Как хорошо мы с тобой заживем-то. Ну и что, что ты росточком помене меня, а мне и этого хватит. Дюже ты мне люб. —  Доня привстала на локоть и погладила Ивана Пантелеевича по шевелюре, заглядывая в его глаза, — что, тоже как мой Ванька, молчишь?
— Донь, а кто колхоз будет поднимать? Николай, да такие вот как ты, бабенки? Честно — таких у нас нет, все худющие, оголодавшие. Да кроме этого, там ведь у меня ребенок есть… и жена.
Доня на секунду замерла и ухмыльнулась:
— А я догадывалась — нынче все мужики нарасхват, тем более разумные, как ты.  А ничего, может и у меня теперь ребенок будет. 
— Донь, ты что? Так нельзя. Без отца, что ль? Я ведь этого не хотел, — испуганно  заговорил Иван Пантелеевич.
— А это уж мое дело, что там, — она ладонью похлопала по животу, — теперь все  мое. Да ты не пугайся, может и ничего не будет. Какие вы, мужики, трусишки. Домна села, поправила волосы. — Так, Вань, хватит пустое молоть, давай-ка подкормлю тебя, да и сама что-то проголодалась, — она снова полезла в узлы. Теперь доставала бумажные свертки, банки, обвязанные клеенкой, раскладывала  хлеб, ложки. В конце достала такую же бутылочку, из чего поила Николая, и в расставленные кружки налила спирт, приговаривая:
— Берегла для спиртовки — туда и в темени доедем, а оттуда билет есть. А чего ж  с хорошим человеком то не выпить, правда, Вань?
— Эх, Доня, мы с тобой спиртиком балуемся, а там наши с голодухи пухнут. 
Домна привстала:
—Так, постой. Я тебя кормлю, ясно? И ты себя не вини! Вот — она провела рукой — останется — все заберешь с собой, корми своих тощих баб. А сейчас ешь. На тебе греха нет, понял?
Сквозь застоялый запах конского навоза из банок до ноздрей прорвался дух жареной картошки, тушенки, чеснока и других деликатесов. Домна подняла кружку:
— Давай, Вань, не огорчайся, мы и так с тобой видели плохого через край, за Победу, за таких, как мы, за нас с тобой. — Она залпом опрокинула налитое, поморщилась, прижала к носу кусочек хлеба. Иван Пантелеевич посмотрел в пол, покачал головой, соглашаясь, и тоже выпил. Хмель быстро ударил в голову. Отправил в рот несколько кусочков картошки и прилег. Домна заметила, что он не  стал есть, вспыхнула:
— Вань, я ж от души тебя хочу накормить, а ты бабам своим бережешь, ешь, тебе говорю!
На разговор уже не тянуло, кружилась голова, и Иван Пантелеевич отмахнулся от нее:
— Донь, на сон наедаться вредно. Ты тоже устала.
Домна собрала еду, поправила покрывало на Николае и прилегла рядом, обняв уже  спящего Ивана Пантелеевича.
БОМБЕЖКА
Проснулись от воя и грохота — их бомбили. Поезд несся на всех парах. Сквозь щели уже светились лучики рассветного неба. Пронюхали пикировщики и по очереди, те, кто отбомбился, с новых заходов обстреливали мчащийся состав. Пули со свистом пронизывали вагон насквозь, оставляя в дощатых стенках светящиеся точки. Лошади шарахались лязгая цепями, ржали от страха. Иван Пантелеевич приказал Домне лежать, не поднимая головы. На этот раз она отдала бразды правления в его руки. Зенитные пулеметы на платформах поезда „говорили“ без укорота и видимо не без пользы: взрывы „ахали“ по бокам от состава — бомбили не прицельно, и не снижаясь. Но пулеметы фашистов достигли своей цели — двух коней в их вагоне сразили наповал. Самолеты ушли, и состав стал снижать скорость, видимо подходил к очередной станции. После остановки, проверяя вагоны, вытащили убитых лошадей, чуть поскребли с пола кровь, и состав покатил дальше, на юго-запад.
Растревоженная бомбардировкой Домна долго не могла успокоиться. Для нее это  было столь непривычно, она не паниковала, но наседала на Ивана Пантелеевича со  своими ощущениями:
— Я то и не думала, что это так страшно, как подумаю, что нас в один момент могло не быть, у меня кудри на голове выпрямляются. Я гляжу сбоку — ты, мужик, вжался в пол, а жеребцы, того гляди сорвутся и стопчут нас. Это хорошо, что цепи удержали, а то б „налюбили“ они нас. Тогда б они много котлетного фаршу наделали. Домна подошла к Николаю, наклонилась, к безмятежно лежащему, послушала сердце:
— Его, вон, навряд какая бомбардировка разбудит. Вот правда — ни жив, ни мертв, а все-таки ему подзаправиться еще надо. И она стала готовить его еще к кормлению. Иван Пантелеевич в свою очередь рассовал в кормушки коням сено и проверил во флягах воду.
                ПРЕДЧУВСТВИЕ РАССТАВАНИЯ
А состав катил и катил, сокращая расстояние до родных мест. Паровоз безукоризненно делал свое дело, превращая уголь в золу, воду в пар, а пар в работу. Волновался Иван Пантелеевич — скоро родные места, чем они порадуют его. Точнее он знал, чем они его не порадуют.          
Волновалась Домна — остались считанные часы и очень хороший человек, которого она вдруг успела полюбить, оставит ее одну, а может и не одну, чего ей очень хотелось. В то же время она благодарила Николая, того, кто, кажется, уже не мог ничего и все таки смог подарить ей любовь и через несколько часов подарит и разлуку.
Она смотрела на Ивана Пантелеевича, видела его волнение, хотелось понять, что он думает сейчас, в этот момент. Не выдержала, спросила:
— Вань, ты будешь меня помнить?
Иван Пантелеевич остановился в полушаге у кормушки, развернулся, подошел к ней:
— Я рад, что узнал тебя. Ты, Доня, действительно хороший человек, конечно, буду помнить и нашу поездку и тебя.
Доня повисла у него на шее, покачиваясь: 
— Если б знал, как не хочется тебя отпускать. Как хочется зареветь, знал бы. Какая же несправедливая жизнь.
— Ну, что ты, Доня, — вот сегодня она оказалась к нам как раз справедливой —  какую бомбежку пережили без единой царапины. — Иван Пантелеевич гладил ее волосы и представлял то Таю, то Матрену. А в реальности — в его руках хорошая женщина, хороший человек — Доня. Но… Но он Николая везет, потому что его ждет Тая…, потому что он, Иван Пантелеевич, любит ее, Таю.
Еле заметный толчок и Доня всем телом вздрогнула. Поезд слегка, затем с большим усилием начал тормозить. Приближалась последняя точка отсчета. Она неимоверным усилием сжала его до боли, прошептала:
— Все, Ваня, все, дорогой. Все.
Заскрежетали колеса, движение все тише… тише.
Домна опустила руки, пошла в угол.
Загремела дверь. Сопровождающий поезда просунул голову:
—Эй, живы там? По-моему, ваша станция. 
Иван Пантелеевич отозвался первым:
— Идем, идем…
                ПОСЛЕДНЯЯ ВЫГРУЗКА
Аккуратно выставили носилки, тут же собрался народ:
— Слышь, чей это? Живой? Раненый? — послышался чей-то плач.
— Да живой, чего разревелись. — Домна взяла себя в руки, хотя ей это далось с большим трудом. Кто-то уже смотрел не на раненого, а на Домну, перешептываясь. Нашлись и здесь помощники, отнесли носилки к руинам бывшего вокзала. Домна перетащила узлы сюда же. Иван Пантелеевич оставил ее у носилок с Николаем, а сам заторопился в райком. Секретаря на этот раз не оказалось на месте. Объяснили — будет только к обеду. Иван Пантелеевич не стал  ждать, решил сходить в госпиталь, вдруг там дадут.
Он шел по райцентру — ходьбы до госпиталя десять минут. Прошли дожди и дороги по улицам кое-где раскиселило, в колеях стояли лужи. Не был дома три  дня, а сердце уже щемило тоской — родина. Листья под ногами стелились периной, но и на деревьях еще оставались самые цепкие — ни дождь, ни ветер не смогли сорвать их с родного места. „С Таиным характером, — подумал Иван Пантелеевич, — сколько ей пришлось пережить, а от Николая не отказалась и дождалась своего, только как она переживет эту встречу, увидев, кого я ей привез.  И сколько ни держись за эти ветки, все равно листьям падать. С Николаем, видно,  то же  будет. Но пусть Тая хоть такого увидит. Шагал дальше, с каким-то сожалением втаптывая яркие листья в осеннюю слякоть. 
В госпитале, уже на правах „своего“ человека, он вызвал военврача. Врач, словно старый  знакомый, поздоровался.
— Опять ты здесь, чем могу служить?
— Товарищ военврач, я привез раненого, о котором Вы рассказали моей жене. Мне нужен транспорт, доставить его домой, поможете?
— Так что, он в порядке? 
— Нет, не совсем, в общем, поможете?
Военврач внимательно посмотрел на Ивана Пантелеевича, сказал:
— Даже если б транспорта не было, такому человеку надо найти. Постой здесь.
Через минуту во дворе показался его знакомый шофер Петр Иванович, подал  руку:
— Здорово, друг, можешь подождать полчаса, я тормоза делаю. Куда  подъехать?
                ПРОЩАНИЕ С ДОНЕЙ
Ждать у госпиталя Иван Пантелеевич не стал — Доня стоит одна, ей тоже ехать надо.  И после этой мысли защемило в груди — пусть все расставлено по местам, все равно грустно. Правильно говорила начальник госпиталя о ней — редкой доброты человек.
Подходя к вокзалу, издалека увидел грустную фигуру Домны. Она сидела на корточках, одной рукой держась за носилки и глядя на Николая, другой — подперев подбородок. Он понимал ее  грусть, но что еще для нее он мог сделать?
Увидев его, Домна почему-то заулыбалась:
— Что долго, я уж соскучилась. Да и его б хоть куда с улицы убрать, как бы дождь  не полил.
Иван Пантелеевич взглянул на небо:
— Хоть бы с полчасика подождал, машина должна скоро подойти. Донь, а у тебя когда поезд, надо же узнать.
— Вот и узнай, на-ка билет, ищи, кто тут у вас главный.
Теперь заулыбался Иван Пантелеевич:
— Пока найду, опять соскучишься.
— Иди, не трави душу, — отозвалась еле слышно Доня. 
Проблукав в поисках дорожного начальства, Иван Пантелеевич все-таки выяснил  — в сторону Москвы будет санитарный поезд. Время точно определить не смогли,  идет с фронта, все зависит от обстоятельств. Может, час, может, два, но, может, и вообще… Но надо надеяться.
— Получается я раньше поеду, — Иван Пантелеевич подошел к Доне, объясняя ситуацию.
— Да я не ребенок, за меня не переживай: другое дело — одной назад ехать. — Доня исподлобья смотрела на него, — что же мы с тобой  делаем, — правильно ли, Ваня?
Иван Пантелеевич не знал что ответить, или не хотел, только подумал: „Надо бы не начинать этот разговор “.
По улице, издалека громыхая по колдобинам и разбрызгивая лужи, тащилась санитарная машина. Приблизилась к вокзалу и аккуратно въехала на перрон. Доня нехотя встала, оправилась. Иван Пантелеевич искоса глянул на нее: „Хоть на постамент ставь — все при всем!“  Доня заметила, молча грустно улыбнулась: „Не судьба!“ 
Из деревянной кабины суетливо выскочил Петр Иванович, снизу вверх взглянул на Домну и робко спросил, показывая на носилки:
— Извините… гражданочка… это наш?
— Ваш, гражданинчик, ваш, только не упади, — обозлилась Доня. Видно было, она устала от таких молчаливых комплиментов. 
Петр Иванович услужливо было взялся за носилки с одной стороны, но слишком уж он мелковато смотрелся даже рядом с Иваном Пантелеевичем, и Доня легонько отодвинула его:
—Эх, дядя, давай уж я сама, лезь, вон, в свою конуру.
Иван Пантелеевич сгладил ситуацию:
— Петр Иванович, ты уж свое оттаскался, и нам привычнее, вот лучше борт закрой, у меня что-то не получается, ждет хозяина.
Погрузили почти все узлы — себе Доня оставила самое необходимое. Иван Пантелеевич хотел задержаться, но Доня его поправила:
— Не надо, родненький мой, я тебе уже все сказала, бог даст, свидемся.
— Ну что, все, — высунул голову из кабины Петр Иванович, — машина тронулась.
— Не прищеми тыкву, старичок, — Доня, скрестив руки на груди, смотрела вслед машине, из проема тента которой смотрели глаза и помахивала рука ее уплывавшего счастья.
                НИКОЛАЙ ДОМА. ЧТО ДАЛЬШЕ?
С Ивана Пантелеевича веселость спала, как только выехали из райцентра. Что его ждет впереди? Понятно, работа, изматывающая, каждодневная. В чем-то успешная, а скорее в беспросветных проблемах. И эти трое суток, а точнее последние, были так далеки от реальности, хотя все это было куда уж реальней. Более того, это был яркий солнечный просвет в грозовом небе. И он сам его прикрыл. Но по-другому он не мог поступить, не мог покинуть он Таи, не мог покинуть родных мест, да и себя изменить, предать нельзя. А Доню было жаль…,  редкий человек.
Только вот что теперь предпримет Тая, попробуй предсказать. Как ни старался Петр Иванович вести машину поаккуратнее, ее то подкидывало, то швыряло по сторонам. Иван Пантелеевич придерживал голову Николая, иначе она болталась словно большая груша. Поэтому ехали необычно долго, да и раскисшую дорогу преодолеть было трудно. Но Петр Иванович вырос на этих дорогах, поэтому добрались, не забуксовав нигде. Ехали по селу и запах осенней, знакомой сырости будоражил душу. Родные запахи, родные места. „Нет, — говорил себе Иван Пантелеевич, — раз уж начертано судьбой здесь обитать, пусть простит Доня, куда я отсюда помчусь? Трудности ли, радости ли — мне их здесь коротать. Тут  мои детки лежат, тут моя Матрена, да и единственная надежда — крошечная дочка — тоже здесь. А с Таей — жизнь покажет, как с ней будет. Вот и ты домой приехал, Колюшок, — повернул он  лицо к носилкам, — прости,  если что не так. И если можешь, выздоравливай“. 
Машина притормозила. Иван Пантелеевич выглянул из проема тента. Возле избушки стояла Тая. Неузнаваемо бледная, худенькая, растерянная. Поодаль суетилась Антонина, собирая с дороги растрепанный ветром бурьян для растопки. 
Петр Иванович поздоровался, открыл борт. Тая внимательно следила за происходящим. Вот беспокойные руки шофера за что-то уцепились и потянули на  себя. Антонина кинулась помогать. Вот из проема показались носилки, затем выступающие над ними накрытые ступни ног…, колени…, еле видимое из носилок тело и бледное, словно у покойника лицо. Тая подалась вперед, до хруста заломив руки на груди, пошла ближе и шепча только одно: „Коля, Коля…“.
Машина развернулась и уехала. Кое-как носилки внесли в избушку. Решили с них Николая не снимать. Иван Пантелеевич приспособил из ящиков подставки под ручки, потом видно будет. Антонина держалась возле Таи. Напуганная шумом в люльке заплакала дочь. Тая кинулась к ней. Успокоила, снова уложила. Только теперь взглянула на Ивана Пантелеевича:
— Спасибо, — сказала тихо, — а пока оставь нас, — и повернулась к Антонине, — если сможешь, приди вечером. — Дождалась, пока затворится дверь, только тогда присела на колени к лицу Николая и тихо заплакала. Наклонилась, поцеловала в чуть теплые губы, щеки, глаза, зашептала: „Коля, радость моя, ты вернулся ко мне, ты знаешь, сколько я тебя ждала? Ты вернулся… — И опять  плакала, размазывая по-детски кулаком слезы.
Антонина не стала тянуть до вечера, прибежала час спустя. Тихонько приоткрыла дверь избушки, спросила:
— Тай, ты дома?
— Тоня, входи, входи, — спокойно ответила она.
Антонине не терпелось помочь подруге, но ей надо было разобраться в ситуации:
— Тай, что будем делать-то, его ж надо кормить, купать, что там в узлах-то? И ты б Пантелеича спытала, что ты его растурила-то?   
— Тонь, милая, я пока не соображаю ничего, — у Таи снова навернулись слезы на глазах.
— Нет, дорогая подруга, — Антонина решительно обняла Таю за плечи, — вот теперь он дома и плакать не надо. Теперь можешь, не можешь, запрягайся и выхаживай, если он, конечно, способен к этому.
                БОРЬБА ЗА ЖИЗНЬ НИКОЛАЯ
К вечеру они разобрали узлы, уже вместе натопили плиту. В избушке набралось достаточно тепла. Антонина сама сообразила, как и чем  кормить, по очереди пробуя бутылочки и банки. Попытались искупать, но увидев, насколько изуродовано пролежнями тело, Антонина сама чуть не разрыдалась — ясно, не до купания. 
В узлах они нашли набор самых простых медикаментов: спирт, марганцовку, кое-какие мази. Решили,  воспользуясь этим, протирать тело. Но как только пытались слегка его поворачивать, Николай начинал тихо стонать. Тая сначала обрадовалась, но затем поняла — Коля по иному никак не реагирует. Во второй  третий день Тая уже самостоятельно кормила, если можно было так назвать, Коленьку, делала необходимые гигиенические процедуры. И всегда, оставаясь с ним одна, что-то говорила ему, вспоминала и даже жаловалась. И всматривалась в полуприкрытые глаза, очерченные ожогами, в такой знакомый и пугающий своей мертвенной бледностью рот, в похожие, но очень уж впалые щеки и до боли знакомую родинку у носа.
Она держала в своих хрупких руках его широкую ладонь и не узнавала — всегда шершавая от работы, теперь она была похожа на руки нищих бродячих слепцов, какие она видела не однажды, подавая милостыню — мягкие, изжелта-белые подушечки и странно желтые ногти. „Коленька, мой родненький, что с тобой сделала эта проклятая война, неужели ты никогда не поднимешься со своей постели, не обнимешь, не поцелуешь меня. Как всегда ты любил меня целовать!“  — шептала она, ища в этих странных и очень знакомых чертах хоть намек на движение, на ощущение.
В первую неделю к Тае часто заглядывала Антонина, то утром, то вечером — ей по-прежнему приходилось заниматься бригадирскими обязанностями, благо, теперь Пантелеич был у нее под рукой — где одна с народом, а где он поможет. И всякий раз он спрашивал у нее:
— Не была у Таи? Как она, Николай, дочка? 
— Знаешь, Пантелеич, иди и сам узнавай, — поначалу пыталась Антонина  разрешить таким способом ситуацию. Но когда Тая жестко отрезала: „Мне кроме Коленьки никто не нужен!“ — Антонина потихоньку остыла и регулярно стала подробно информировать его: „Как там, у Таи“.
                КАК НЕ ПОПАСТЬ ВО „ВРАГИ НАРОДА“
В колхозе урожай пшеницы и ржи практически полностью убрали с полей. И хоть с великим трудом, уже под дождями доделывали ригу, сгнить ни чему не дали.  Все к ночи валились с ног, и все же постепенно обмолоченное зерно вывозили в поставку — фронт ждал хлеба. Но и себе каждый в день по стакану-два умудрялись спереть. Иван Пантелеевич знал об этом, но делал вид, что не замечает. И даже сам намекал Антонине — если, мол, по чуть- чуть — не заметят.
Также, по чуть-чуть, иногда Антонина в карманах носила и себе и Тае. Мололи на сделанной Иваном Пантелеевичем жестяной мельнице, варили кисель и кашу.
Но один случай поставил под большой вопрос возможность прокормиться до получения расчета по трудодням — пока план поставки не выполнишь, речь о расчете не могла идти. Нашлись „зоркие глаза“ и  „чуткие уши“, пожаловались уполномоченному — председатель потакает воровству, снабжает бывшую жену ворованным зерном.
Спустя почти месяц, как привезли Николая, Ивану Пантелеевичу что-то  пришлось срочно идти в район. На пороге в райком его остановил знакомый уполномоченный:
— Отойдем в сторонку, — отвел на соседнюю улицу, шел, озираясь, — против тебя „дело“ заводят.
— Какое „дело“? — не понял тот.
— Такое, сигнал — воровству потакаешь. Срочно жми домой, прячь у своей бывшей зазнобы все улики, иначе — статья. Меня ты не видел, пока.
Наутро нагрянули с обыском. У Таи перерыли весь нехитрый скарб, перетряхнули постель на топчане. Даже Николая попытались перевернуть, посмотреть, что под ним. Но крики обезумевшей Таи вернули двум молодым работникам НКВД сознание:
— Черт с ним, пусть лежит, догнивает.
Проверили весь двор, чуть не до земли разобрали горку кирпичей, уложенную заботливыми руками Ивана Пантелеевича.
Но не зря он в эту ночь не сомкнул глаз — две сумочки с зерном и мельницу закопал на краю поля. Тем и спасся сам, спас и Таю, и Антонину. 
Но предупреждение по партийной линии все же получил.
Время шло к зиме. Тая недосыпала, еды не хватало, а времени все сделать — тем  более. Но надо заготавливать дрова, ухаживать за ребенком и Николаем, готовить поесть из чего придется, стирать пеленки и сменное мужу. На себя уже времени не  оставалось. Но на предложение Антонины обратиться за помощью к Ивану Пантелеевичу „…пусть алименты отрабатывает!“ ответила категорическим отказом. А тут еще вши заполонили Таину избушку: они были в постели, в одежде, в волосах. Сначала она вычесывала у Николая, но, видя безуспешность, решила подстричь его, даже состригла брови. Однажды придя к подруге, Антонина ахнула:
—Ты кого из него сделала, зачем?
И Тая призналась:
— Ой, Тоня, я больше не могу, вши съели.
Антонина ничего не говоря, рысью побежала к Ивану Пантелеевичу. Запыхавшись, объяснила, в чем дело. Пошли вместе в склад, налили бутылку керосина. Иван Пантелеевич строго объяснил Антонине:
— Вонючий, гад, лучше б его не нюхать.
— Да ей его глотать надо, они у нее кишат по всем щелям! 
К первым морозам на здоровье Николая стал сказываться недостаток питания. Он худел на глазах. Лицо, обтянутое бледной кожей, больше было похоже на голый череп. Рот уже не закрывался, оскаливая ровные, белые зубы. Тая, видя свою беспомощность, плакала и худела сама. Антонина металась между работой, домом  — своим и Таиным. Ко всему, у нее захворала мать, подхватила дизентерию. Пришлось отправить в район, в госпиталь. Через день-два надо было наведываться к ней. Но подругу оставить одну она не могла. И Тая всегда ждала ее, кто еще поможет? 
                КРУШЕНИЕ НАДЕЖДЫ
На дворе уже стояла глубокая осень. Морозы за ночь заковывали лужи в тонкий, несмелый лед, обсыпали инеем, словно мукой, увядшую траву. Хорошо подмораживало уже с вечера — пламенющая заря слизывала с небосвода все до единого облачка, освобождая место для хороводов рассыпающихся звезд. В этот день Антонина не успела с утра протопить свою печурку и задерживаться у Таи не  стала, надо было к ночи нагреть свои „хоромы“. Тае пришлось одной кормить Николая.
В этот раз он половину из предложенного не проглотил. Тая в слезах снова и снова  пыталась повторить процедуру, но безуспешно. Кисель вытекал изо рта. Она приговаривала, гладила костистые руки, подрастающие ежиком волосы, и все вставляла ложку в непослушный рот.
Прерывала кормление голосистая дочь. Ее она тоже подкармливала киселем — молока у самой катастрофически не хватало. Спать легла далеко за полночь. К утру в избушке стало необычно светлей. За ночь выпал первый снег. Тая проснулась и отметила про себя — слово какая-то ступенька перешагнулась —  вчера было в избушке  темнее, но теплее, а сегодня свет из окошка, словно отдает каким-то злым  холодом. 
Она уже по привычке первым делом встала послушать сердце Коли. Прижала ухо  к груди… и не услышала. Схватилась за его руку и в испуге отдернула — рука была холодная и тугая. Тая истерически завизжала, обхватила худенькое тело мужа, затрясла за плечи:
— Коля, Коля, проснись, Коля, — и не узнавая своего голоса, потянула: — а-а-а… за что-о-о…, за что-о-о…!
От крика проснулась дочь, заплакала. Тая на коленях подползла к колыбели, взяла трясущимися руками дочь, приговаривая и заикаясь: „Коля, Коленька, Коля …“.  Малышка все-таки заставила взять себя на руки и присесть с ней на топчан. Тая вставила в плачущий ротик сосок пустой груди и, раскачиваясь, вместо колыбельной припевала: „ …не смогла-а-а …, не смогла-а-а…“.
Но дочь оказалась настырной и требовала не бесполезной, в этот момент, „сиси“,  а настоящей еды. Тае пришлось с маленькой на руках наводить в теплой воде болтушку (теплую воду она специально сохраняла для нее, укрывая в тряпки кастрюльку) и только чуть успокоив ее и уложив на место, начала соображать,  что произошло.
Она уцепилась за носилки, стояла, раскачивая головой, и не хотела верить. Перед  ней лежал он, ее любимый, но уже по ту сторону. Еще вчера он давал малюсенькую долю надежды — он был живой!
Сегодня, он  холодный, чужой, кто не принял ее жуткие усилия, не понял ее страдания и желания восстановить, как было тогда, так недосягаемо давно. Когда вот эти руки, да! Вот эти руки! Нежно касались ее лица, волос и тела, они любили ее.
Теперь она одинока. И так безмерно жаль, что ее усилия оказались напрасны. И  только посапывания в дощатой колыбельке напоминали — ниточка жизни не оборвалась. Она, эта крошка, тоже требует ее заботы.   
Однако, вчера их,  живых, в этой избушку было трое. Сегодня только двое. Как обидно! Как же нужна была эта третья жизнь.
За дверью затопали шаги. Тая сделала над собой усилие, поднялась, скинула крючок. Пришла Антонина.
— Все, Тоня! Он умер, все, все…
Тоня обняла подругу, заплакала вместе с ней.
Через час в избушку набились соседи, плакали, шептались, старушки молча крестились.
Иван Пантелеевич собрал подростков из бригады, выкопали могилу на краю кладбища. Гроб сделать было не из чего. Решили, сначала покойника укрыть ветками, а потом уж землей. Хотя и ветки им, живым, были тоже нужны, а уж он сам, только тоже  живой, нужен был еще больше. Но ничего на тропе жизни не изменить.
                ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО
По первому следу, по свежему, легкому снежку тащились простые самодельные салазки. По селу везли солдата в последний путь. Он, очень молодой, желанный и любимый, но отнятый войной, плыл над своей родной землей, откуда уходил в трудный бой. Все они так хотели жить — и он, и его однополчане, друзья, кого он успел сам положить в могилу, выкопанную саперной лопаткой. И их тоже ждали.
И пусть не будет у его могилы ружейных залпов, не будет торжественных речей, и  некому рассказать, сколько фашистских танков превратил этот простой солдат из своей „сорокопятки“ в стальные горящие чучела в последнем бою и до него.
И пока еще идут бои. Еще падают и никогда не встанут мальчишки  — защитники такой большой Родины, как не встанет он сам, рядовой Николай Воронцов. Но те,  кто стоит у его простенькой могилы, знают, своей жизнью, надеждами на скорейшую мирную жизнь они обязаны этому солдату. Особенно ясно теперь это понимал Иван Пантелеевич. Он знал — его ранение и ранение Николая — не сравнимы. Николай отдал для Победы все. Ему же теперь надо постоянно доказывать — он не зря остался живым. 
После похорон Тая отрешенно сидела на топчане, свесив пустые руки у колен и низко опустив голову. Антонина пристроилась на ящике, стараясь зря ее не беспокоить, молча качала колыбель. В дверь тихо постучали. Антонина позвала:
— Тая, Тай, открой…
Тая медленно поднялась к двери, толкнула. У порога стоял Иван Пантелеевич. Антонина аккуратно прикрыла колыбель и незаметно вышла. Остались стоять в тесной лачужке Он и Она, словно на земной оси. Себя Иван Пантелеевич воспринимал здесь как случайность, как недоразумение. И понимал, от Таи, от таких вот как она, сейчас зависело, в какую сторону и как, с какой скоростью закрутится земля, жизнь на ней, их, личная и еще многих и многих. Тех, кто, скрежеща зубами, там, на острие, до боли в висках и до крови в ладонях сжимал штурвал горящего „Яка“, направляя его во вражескую колонну; кто оглохший от лязга и грохота рвал рычаги танка, а с ними и загрубевшую кожу на руках, идя в лобовую с „Тиграми“ и „Пантерами“, и со слезами и воем месил гусеницами фашистские окопы, и все их содержимое — мстил за сожженных, погибших, изуродованных, безвестно ушедших, за голодающих и навсегда оставшихся без родных и близких москвичей, ленинградцев, ельчан и жителей маленькой  деревушки — Веселовка. Кто шли в смертельную схватку и безотчетно верили — их есть кому ждать. Те, которые все стерпят и выдюжат. Какие отревут, отвоют свое, но не забудут, ради чего взвалили на свои хрупкие девчоночьи плечи каторжный труд, с которым справится и не каждый мужик. Они знают свое предназначенье — за ними — будущее. Потому они ждут мужей и Победы до последнего. Они остаются солдатками.   
Но до Победы надо было еще дожить, как и до весны.               
А пока в этот вечер мороз слегка спал, из серых туч сыпался хлопьями снег, пушистой периной устилая осиротевшую землю.

      
               






Рецензии