Книга, которой нет или слушая ветра синь

               
в воздухе, не подчиняясь земному притяжению, двигалось НЕЧТО, лишённое формы и плоти, не издающее звука и запаха. Можно ли  было это почувствовать? - Загадка. Но живёт же где-то музыка до переселения в композитора, и кто знает, как она выглядит: может ли смеяться, плакать, молчать? - Великая  Тайна, проще  которой нет. Возможно и НЕЧТО, являясь чем-то подобным, не просто перемещалось, а, совсем наоборот, - кого-то искало, заключая в себе лишь настроение
                ***
        возле мудрых утёсов меж рек морщин
        ниже взгляда стеблей старика-тростника
        распускался цветок до краёв полный снов
        являющих суть обессилевших мыслей
        облетающих шелестом призрачных слов
        в безмерно большое царящее всюду
скучно это было не выразить, а выразить – неотвратимо до такой степени, что он об этом и не задумывался,  меж тем, прозябая, с точки  зрения того, что называло  себя цивилизацией, зацепившись в неких её конструкциях, кое-где прорастающих природой и прочими завоеваниями.
       Вот трава... – думал он и радовался этому непосредственно, ощущая непреодолимость этой радости до тех пор, пока она не растворялась в чём-то другом.
       Глядя на хрупкие прорастания цветов или кусочков неба, в нём стихийно рождались стихи, стихия стихала, тая, укрывая покоем штрихи цвета северного Китая. В эти мгновенья он куда-то проникал, медленно вглядываясь в тихую музыку неторопливых узоров, дальними отголосками перетекающих в ручейки ускользающих строчек. Тьма рассыпалась в манящее никуда, увлекая за собой. И уже казалось, что он отрывается и летит, или всё начинает проникать внутрь, как вдруг(!) глаза открывались, и свет замирал с такой недвижИмой молниеносностью, что бесконечность, спрессованная в мгновенье, оставляла лишь мокрый след на его щеке.
                ***
       Небольшая, будто бы случайная, свалка уютно располагалась за старым сараем, некогда имевшим честь называться станцией, теперь же, глядя на ржавые рельсы, лишь изредка вспоминавшим своё трудовое прошлое. Сарай был настолько дряхлым, что даже неокрепший сентябрьский ветер пробирал его насквозь. Бывало и солнышко выглянет, разливая тепло по дощатым косточкам, но чаще – наоборот. Так и стоял он, ёжась и вздрагивая, подставляя седую крышу неуёмным дождям и снегам, доживая свой век вдалеке от событий среди привычных никому ненужных вещей.
                ***
       По общим меркам жил он скромно, точнее – существовал. Сам же он об этом не догадывался, хотя и не мог сказать, что ему от этого хуже. Иногда зимней ночью, разыгравшаяся вьюга приподнимала соломенную шляпу, и в щель слетались непрошеные гости. Они кружились между жестяными стенами, полом и пошатнувшейся крышей. Он просыпался и застывал, удивлённый причудливым танцем. Это было похоже на бал в небесной башне сновидений. В протяжных звуках ночного оркестра парили изящные балерины, скользя по бархатным регистрам прохладной органной мессы, заполняющей пустоту безысходности неизбежного финала  тёплым светом, проникающим  из сути происходящего в нечто укрытое тайной невесомых лабиринтов  фантазии...
       Он ещё долго сидел, не желая сознаться, что представление давно окончено, вглядываясь в привычную темень окружающего бытия. Вьюга, аккуратно прикрыв соломенную дверь, как бы, извинялась за внезапное вторжение. И теперь можно было разобрать лишь отдельные звуки случайных гастролёров, уносящих феерию к подножию дня, обречённого быть первым и последним из тех, кто ещё слышал засыпающее эхо чарующего танца.
                ***
       А тем временем в неком городе, где-то между Ленинградом и Петербургом, на самой обычной кухне средь запахов быта и позднего вечера в компании собственного одиночества сидел человек, вороша в голове слова:
   - День... свет... солнце... жизнь... Но ведь днём человек лишён себя. Принимая правила общей игры, он становится млечной песчинкой земного разума. Гуманного. Логичного. Справедливого. Абсурдного и безжалостного. Именно днём нам мешает грязь и несовершенство этого мира. Именно днём мы видим, что ломать и что строить, чтобы завтра снова ломать, наслаждаясь бесконечным процессом стремления к идеалу... А как же душа? Нешто совершенство души не есть совершенство мысли? Ужель идеальный мозг свободен от чувства совести, красоты, сострадания?.. Изысканное копание в чужих пороках означает отсутствие собственных, отсутствие же чужих, в лучшем случае — отклонение от нормы. И с каким же благоговением мы лелеем этот адов огонь, выжигающий нас изнутри… Цивилизация! Прогресс! Безумная гонка за иллюзией  материального совершенства, а в конечном счёте - личного превосходства над недоумками и простаками, коллегами и соперниками, друзьями и врагами, что, в сущности, одно и то же с точки зрения превосходства. И всё это днём. А ночью?... Ночью все спят, отключаясь от электростанций суеты и желаний, погружаясь в себя, этого же и пугаясь. – Остаться наедине с собой, ощутив чудовищное несовершенство. Что может быть ужасней? Сознаться себе самому в собственных же грехах – не это ли козни дьявола, тем самым подталкивающего нас к чему-то действительно Светлому, но совершенно никчёмному днём. И действительно, зачем? Зачем это надо, ведь день и без того – свет... солнце... жизнь...
       В пепельнице росло сигаретное кладбище, а человек всё сидел, беспомощно теребя раскалённый мозг, должно быть, надеясь, что мысль его либо нова, либо совершенна. А за стеклом меркнущими угольками окон умирал чернеющий город.
                ***
   - Почему, когда снег – холодно? Когда дождь – тучи? – думал он, разглядывая листик, раскрашенный солнцем и закатным багрянцем. – И где они есть, когда их нет? Интере-е-сно... – неопределённо произнёс он, как бы оставляя вопрос открытым, продолжив, меж тем, более конкретно:
   - Ты кто? – Листик встрепенулся, то ли от ветра, то ли хотел что-то сказать и затих.
   – Разноцветик? – в его глазах отразилось удивление. – Очень рад познакомиться. А я...
       Фраза повисла в воздухе, растворяясь в какую-то непривычную паузу. Явно не хватало какого-то слова, должно быть, очень важного, если не самого главного. И он уже начал догадываться, но никак не мог поверить: кто же?... Кто же ОН?!! Эта мысль обрела настолько реальные очертания, что его собственные стали расплываться и, разглядывая себя, он уже не мог точно сказать, как  выглядит: есть ли у него ноги, руки или что там ещё. Лёгкий  ветерок настойчивым шёпотом путался в кронах деревьев, листик недвусмысленно вздрагивал. Но он ничего этого уже не слышал, превращаясь в бескрайний вопрос мирозданья. Деревья врастали в высь, замыкая рыжей стеной объём, увенчанный серо-голубоватым мрамором. Земля расправлялась в пёструю гладь гранита, отполированную ветром, дождями и временем. И всё это росло, подобно сказочному младенцу – сыну Отца Космоса и Матери Вселенной, с каждым мигом увеличиваясь в десятки, сотни, тысячи раз. И вот уже в центре пустоты точкой отсчёта пульсировала мысль, всё плотнее сжимаясь в НИЧТО всеобъемлющее, одним лишь еле уловимым движеньем рождая мириады миров, наполненных светом и тьмой...
   – Светом и тьмой… - откликнулось эхо.
   – Светом и тьмой... – повторил он.
   – А между ними - продолжило эхо, отражаясь от невидимых зеркал пустоты, - и есть то, что рождает ту самую мысль...
   - Какую  мысль? – опомнился он,  вмиг пожалев о содеянном, ведь был так близок к Чему-то... Чему-то ТАКОМУ! Листик встрепенулся от ветра, а может – хотел что-то сказать, и, вспорхнув с коленей, растаял в пёстрой картине дождливого экспрессиониста…
                ***
       Сарай никогда ни с кем не ссорился, тем более теперь. Поэтому свалка души в нём не чаяла, в свою очередь, поддерживая изо всех сил, уперевшись шершавой кучей разных ненадобностей в ослабший бок сарая. В отличие от последнего, она не имела определённого возраста, убеждений и наклонностей. И, несмотря на  растрёпанную причёску, свалку нельзя было назвать  ветреной, разве что – чуточку романтичной. Со стороны могло показаться, будто всё,  из чего она была сделана, являет собой типичный беспорядок побочного продукта цивилизации. На самом же деле каждая  вещь была здесь настолько логична и закономерна, насколько имела своё строго определённое место и предназначение. Например: дырявая рукавица, придавленная керосиновым фонарём, так удачно прикрывала норку полёвки, что той была не страшна непогода. И когда в дни больших белых мух мышке бывало скучно, она без труда выбиралась из своего убежища, чтобы заглянуть на огонёк к соседям, поболтать или просто попить чайку. Или вот этот черенок, должно быть, лопаты, который по весне, когда по овражку бежал ручей, превращался в мост. Да-да, самый настоящий мост для муравьёв, норушек и прочего пешего населения. И, вообще, здесь было полно всякой всячины: под сараем в гуще крапивы покоилась добротная железная цепь, пара колёс от дрезины и настоящая велосипедная педаль; на заросшей тропинке лежал кусок толстенной проволоки, замотанный в галифе образца первой мировой; осколки битой посуды в солнечных лучах искрились россыпью драгоценных камней; две поллитровки, стакан, пачка   махорки  и пять охотничьих гильз затаились в зарослях дикой  малины, окаймляющей свалку со стороны леса; тут же на бугорке лежал серо-жёлтый клочок газеты с мутной фотографией чело- века и подписью: «Владимир Ильич на Путиловском...», а рядом  покоилось несколько листов какой-то книги, придавленных самоварной трубой, на одном из которых не то начиналось, не то заканчивалось такое повествование:
       «Ван Вэй, молча, сидел возле тростниковой хижины, глядя на капли, падающие с крыши в яшмовую чашу. Дождь шёл второй день, скрывая долины за серой пеленой неутомимой влаги. Он любил это время, когда с неба спускалась лёгкая грусть о чём-то далёком и тёплом: то ли о первой ласке весеннего солнца, то ли о детстве, затерявшемся в юных лесах и бамбуковых рощах между журчаньем неугомонных ручьёв и переливами ранних птиц. Капли отмеряли мгновенья, растворяя время в прохладном молчании синеватых сосен, вдыхающих звуки дождя, размытые запахом свежести его монотонного аккомпанемента. Ван Вэй никого не ждал, погружённый в задумчивое созерцание. Внутри было светло и беспечно, будто солнце прячется от дождя не под одеялом облаков серого лебединого пуха, а где-то там, осушая тревожную сырость, воцаряя  покой и уют в растрёпанном доме безутешной души.
       Он вспомнил стихи, сложенные Се Ту на позднем берегу Ханьшуй, когда они гостили у Мен Хаожаня. Голубовато-серебристая  ночь охладила  пыл игривого лета. Птицы умолкли. Печальные крики обезьян дремали в паутине лиан, словно в гамаке. Звёзды отражались в мокром зеркале, будто днём их кто-то разбросал над рекой, и они, так и не коснувшись дна, белыми угольками повисли в неторопливых водах. Из кубков доносился аромат на хвое сосновой настоянного вина. В чашах ожидали рыба и рис. Беседа то замирала задумчивым очарованием лотоса, то устремлялась горной рекой меж белых вершин мудрости через долины юного озорства и веселья к подножию Ваньсуй Лоу - Башне Вечных Лет. Запахи поздних трав вплетались в стихи, навеянные отдыхающей природой, рождающиеся не от ума, но от чувства единения:
                небесную реку луна переходит вброд
                смотрю на её отражение в тёмной воде
                не видно следов должно быть смыло дождём
                который  вчера  на  ночлег стучался в окно
       Отчего же он вспомнил именно это? Ведь оно, вспорхнув ночной бабочкой, так легко и беззвучно исчезло во тьме, не оставив ничего, кроме светлого следа, гаснущего дальними отголосками эха. Но он будто бы вновь сидел на позднем берегу Ханьшуй, радуясь друзьям, слушая Се Ту и Мен Хаожаня.»
   - Радуясь друзьям... – повторил он, отложив последний листок на траву, мысленно всё ещё пребывая в какой-то неведомой стране. Но поднимаясь всё выше и выше над синими узорами рек, холмов и долин, всё это растворялось в пугающей дымке надвигающейся реальности. Которая, впрочем, не заставила себя долго ждать, пролетев над лесом чем-то сердитым, подтверждая своё состояние брюзгливым тарахтением. Проводив  взглядом диковинную материальность, похожую на продолговатого медведя, он понял, что мир, только что его окружавший, исполненный горестью встреч и радостью расставаний, покоем и созерцанием, окончательно растворился, не оставив ничего, кроме светлого следа, гаснущего дальними отголосками эха...
       Утро, должно быть, закончилось. Он встал, аккуратно свернул прочитанное, и, положив в карман, не спеша направился в сторону дома.
                ***
       Днём он занимался чаще всего тем, что начиналось само собой. Ощущая еле уловимый порыв, он приоткрывал дверь внутреннего мира и дом, вылепленный из потерявших изначальный смысл предметов, наполнялся гармонией и уютом. И тогда любое занятие, озаряясь огнём великого таинства, обретало свойства вселенского магнита и, приятно расслабляя, вырывало его из строгих контуров объективности. Иногда он даже пытался думать об этом странном явлении, но, ничего так и не придумав, с радостью в него погружался, очарованный магией причудливых отражений. Отражения эти  являлись единственным доказательством относительного существования таинственных преобразований. Формы же отражений были всевозможными, несмотря на то, что особым разнообразием не отличались. Местами они были похожи на камушки, иногда - на деревяшечки, случалось, минуя молекулярное строение мира, воплощались в неосязаемые мелодии, но чаще всего они напоминали бумажки, испещрённые задумчивыми каракулями, реже – что-то другое. Одну из таких бумажек он забыл на пеньке возле заброшенного завода некогда железобетонных изделий, на которой было написано:
                сон дремлет явью затаившись
                меж смыслом растрёпанных линий
                врастающих суетно в запахи лилий
                мечтающих быть тишиной у обрыва
Ниже было нарисовано нечто отдалённо напоминающее цветок, либо то, что когда-то действительно было цветком, а теперь выглядело именно так, как нарисовано. Большую часть обратной стороны занимала странная фраза: «а может быть», лишённая всех знаков препинания, чем и рождала неопределённость – вопрос это или утверждение.
       Сюда он приходил часто. Садился в траву возле пенька, сделанного из какого-то дерева, скорее всего - сосны... или - берёзы, и говорил с ним. И они понимали друг друга. Да-да, именно - ПОНИМАЛИ(!)в самом первородноутерянном  смысле этого сочетания букв. Понимали настолько, что особо не требовалось  никаких форм общения. Он сидел, слушая песни птиц, деловую болтовню муравьёв, шёпот деревьев, мысли трав, гонимые ветром по воздушным проводам лесного эфира. Всё это ничуть не отвлекало, даже наоборот – дополняло или врастало в его собственные фантазии. Впрочем, собственными он их не считал, и когда об этом думал – приходил к выводу, что они являются частью окружающего, в то же время от него, как бы, не завися.
       Вечер подкрадывался пурпурной кошкой. И когда солнце собиралось отдохнуть в мягкой траве, живущей за лесом, а птица пела о бренности стайками слов, похожих на тоску и скуку, он шёл в сторону ночи на гордый утёс, чтобы там услышать флейту мерцающей серебристой паутины, вытканной светлячками на безбрежном ковре тёмного бархата, пропитавшего пространство неподвижным теплом остывающего покоя. Эти невесомые звуки были похожи на случайные капли стеклянных дождей, застывших в раннем тумане Андромеды, укутывающим бездонной дремотой душистые луга янтарных снов. Флейта доносилась откуда-то сверху из самых глубин разверзшейся  ночи, убаюкивая листву приливами тёплого ветра. И даже в пустоте оглушительной паузы дневного оркестра её мелодия была еле уловима. Но он знал, что этой музыки хватит на всех, ведь её рождала мечта и жила в ней, и была ею одновременно, связывая воедино тончайшими нитями спящую природу и его, сидящего на утёсе, выпавшего из порядка логических схем и рациональных конструкций. Ночная прохлада разливалась вокруг, проникая в каждого, закрывшего глаза в ожидании света, растворяя тревогу в океане покоя, унося суматошную мысль в страну хрупкого забвения. И тогда мириады  вздрагивающих огоньков отрывались от тяжести форм физического естества и, скользя по сиреневой глади, гасли где-то в пределах границ бесконечности, рождая ослепительную тьму, обречённую взорваться млечным  светом обычного дня. А он сидел на обратной  стороне суеты, очарованный  и беспечный, похожий на гнома из детской сказки, забытого в руинах производственного романа.
                ***
       Ночь наклонилась над миром, в который раз пытаясь разглядеть и представить: какой же он днём и что отражается в этом грязном измятом зеркале, кроме  звёзд, разбросанных  пригоршнями городов да щепотками деревень. А где-то там, внизу, кряхтели заводы, пыхтели пекарни, потели рестораны и казино. Под покровом ночи убивали королей и чествовали воров. В общем, жизнь шла своим чередом, ни на шаг не отставая, и не торопя события. Но только ночь могла сказать, что жизнь совершенно никуда не идёт, не бежит, и даже не катится, а, всего-навсего, стоит, как некий забавный механизм, кем-то однажды придуманный, да так и забытый в кладовке осиротевшего дома или - в пробирке секретной лаборатории, подобно пудовому камню в мутной реке времени.               
                ***
       Всеобщее пробуждение постепенно выводило из приятного оцепенения. И когда петушиную увертюру подхватывала далёкая медь промышленных гигантов, рвущая в клочья небеса и недра тяжёлой артиллерией, он умывался новой росой и отправлялся к дому, приветствуя беззащитный мир радостным молчанием спящей тревоги. Взгляд озарялся улыбкой надежды, спасающей от плена повседневности. К нему неторопливо приближались цветы, травы, деревья, и проходили мимо, оставляя лишь запахи и звуки, сплетённые в образы радужных воспоминаний. Неслышно подкрадывался дом, открывал дверь и поглощал его целиком, пряча от мира в жестяной утробе ржавой консервной банки, увенчанной соломенной крышей старой шляпы. Он ложился в мыльницу, укрывался зелёной варежкой и, убаюканный песней далёкой флейты, терялся в лабиринтах призрачного замка сновидений. Пока глаза лениво закрывались тяжёлыми ставнями век, он успевал ещё уловить бесформенную часть последней реальной мысли. Но когда в узкий просвет могли просочиться только струйки дурманящего тумана, его сознание сбрасывало непривычный фрак уставшего тела, проваливаясь сквозь чёрный тоннель в причудливые декорации неземного театра, созданного великим Магом и Волшебником из неба, радуги, ночи и чего-то такого, что нельзя было потрогать, и, уж тем более, описать скудным набором безликих слов. Декорации менялись, подчиняясь строгому порядку природного хаоса, мгновенно вырастая из ничтожества запредельного космоса в монументальную необозримость планетарной системы атома.
       Падение оказалось  недолгим. А тоннель напоминал скорее чернильный  ковёр, расстрелянный трассирующими очередями в сложную систему абсурдных координат, чем - засыпающий город. Всё было, как в кино: шёпот молодой листвы не спеша поедал тревожный ночной аккорд, чавкая босыми ногами по зеркалам мелких луж.
       Утро... – догадкой прозвучало где-то в глубине подсознания. Как вдруг(!): полный свет!! И действительно... – вечер. Но скорее ближе к обеду – солнце высоко, а дождь падает снизу вверх, образуя там зелёные тучи, врастающие в лазурный свод оранжевыми стволами лучей. Слева радуга, но ещё за кадром. По мере поворота объектива, радуга превращается в гримасу грустного клоуна, который говорит:
   - Что – не спится? – но лицо, словно каменное, остаётся неподвижным. Хочется сказать: «да». Но… – Тишина. И, тем не менее, желание звучит реальным ответом. – Тогда слушай – продолжает клоун, всё так же, не открывая рта, - «Колыбельная».
       Капли, теперь уже падающие вдоль горизонта, вытягиваются в струны. Камера отъезжает. Луч юпитера, привязанного бантиками к солнцу, пробегает по нервам немыслимой арфы и, будто бы из шкатулки, раздаются далёкие звуки шарманки, детские голоса и женский, зовущий Стивена домой. Шарманка, должно быть, расстроена или задумалась, вспомнив о детстве неуверенным вальсом, выпуская в небо воздушные шарики невесёлых нот: Клоун, вырезанный из бумаги, оживает, стоя на арене огромного шапито, сделанного из дворов, переулков и скверов прямо посреди весны, под ярким шатром небесного моря. И по волнам воздушных шариков плывут кораблики слов:
                Спи, мой весёлый ёжик.
                Ты устал, наигравшись за день
                С детьми, безнадёжно больными
                Странным каким-то детством,-
                Детьми с безутешно большими
                Проблемами и глазами.
                Я знаю, на них ты не злишься -
                Каждый найдёт своё место...
   - Сти-и-ивэ-э-эн, до-омо-ой,.. - не унимается женский голос, а кораблики продолжают плыть:
                А я спою тебе песню
                Птички в кирпичной клетке
                Про чистое-чистое небо
                Над ласковой юной листвою.
                Потом расскажу тебе небыль
                О том, как маленький ёжик,
                Весёлый, неугомонный,
                Устал и уснул весною...
С каждым корабликом становится всё горячее и горячее, солнце раскаляется докрасна, подобно сковороде, прибитой к багровой стене преисподней, пышная зелень туч жухнет на глазах, засыпая город хрустящим золотом. И только совсем уже далёкое эхо пробегает по телу колючим ветром и леденит:
   - Сти-и-ивэ-э-эн...
       Бумажные паруса, вздрагивая, уплывают за горизонт, где-то там превращаясь в прощальные крики улетающих птиц:
                А ты, проснувшись, зажмуришь
                Глазки под солнечным маем,
                Потянешься и улыбнёшься:
                Не плачь – давай поиграем
Не успела отзвучать последняя фраза, как вдруг он понял, что не спит, а по щекам катится что-то мокрое, обжигая изнутри и снаружи. Он сел и, не понимая, что происходит, зачем-то полез в карман. Через мгновенье на ладошке оказался блестящий прозрачный шарик, в центре которого что-то светилось. Он присмотрелся и услышал уже знакомую мелодию: «не плачь, давай поиграем...»
   - А я и не плачу... - ответил он, вытирая слёзы, и даже попытался улыбнуться.
   - Вот и хорошо, - подмигнул шарик, наполняя всё каким-то знакомым теплом, совсем не похожим на то, чем греет солнце или костёр. Шар изнутри замигал разноцветными огоньками, оторвался от ладони и медленно полетел, как бы, рассматривая его жестяную хижину. На всём, к чему приближался летящий светлячок, оставались яркие пятнышки летней радуги. И через несколько минут комната была похожа на новогоднюю ёлку: между вспышками гирлянд парили игрушки, путаясь в нитях серебристых дождей и золотистой мишуры; в мутных зеркалах мятых стен отражались еловые лапы, припудренные искристым снегом; где-то звучала музыка, пахло хвоей и мандаринами.
   - Ты что, волшебник? – удивился он.
   - Да нет... – отозвался шарик.
   - А кто же?
   - Не знаю...
Он окинул свой дом удивлённым взглядом и продолжил:
   - Так это всё тЫ придумал?
   - Что? – удивились огоньки.
   - Всё это... - ладошки в воздухе описали круг.
Огоньки весело замигали, и раздался прозрачный смех, словно песня крошечных колокольчиков:
   - Может я, а может и ты... – переливался шарик, наполняя дом радостной музыкой.
   - Красиво... – вздохнул он, раскачивая мыльницу в такт, - красиво и хорошо.
       Он даже не заметил, как мыльница, оторвавшись от пола, уже вальсировала  меж мерцаньем звёздных огней, унося всё дальше от грусти в сказочную страну. Мимо, как призраки,  проплывали фрегаты, гонимые синей прохладой бездонного океана. Их алые паруса исчезали так же неожиданно, как и появлялись. Огромные драконы с длинными шеями и большими грустными глазами всплывали из неведомых глубин и, будто бы улыбаясь, снова погружались в небытиё. То здесь, то там появлялись диковинные звери, покрытые кожей, чешуёй, шерстью и просто ничем. Одни из них напоминали гигантских кошек, высеченных временем из тигровой яшмы; другие – из слоновой кости – походили на мамонтов, несущих на спинах дворцы, утопающие в  райских садах; третьи же были похожи только на себя, и ничто земное не могло с ними сравниться. Такого он не видел ни во снах, ни в мечтах и ни в чём другом. Звёзды же, до сих пор занимавшие привычные места, вдруг задрожали и, подобно листьям, сорванным с невидимой кроны, закружились вокруг мыльницы  пёстрыми  мотыльками. Словно маленькие фонарики: розовые, жёлтые, голубые – мерцали они в полумраке невиданным танцем, то рассыпаясь игрушечным фейерверком, то собираясь в чудесные искрящиеся картины. Два фонарика отделились от остальных и через миг оказались у него на ладошке. Только теперь он увидел, что крылья бабочек, вытканные из перламутрового шёлка, принадлежат маленьким человечкам. Одним из них оказалась очаровательная девушка в бальном платье и алмазной короне, судя по всему – принцесса, другим же — прелестный юноша, одетый подобно принцу.
   - Что это? – молча, посмотрел он на шарик.
   - Эльфы и феи, - раздались в ответ всё те же хрустальные колокольцы. И музыка, накатившая лунным приливом, понесла их мыльную лодочку дальше между миров, перетекающих друг в друга северным сиянием.
   - Ты-ы... здесь... живёшь... – задумчиво произнёс он, рассматривая, что творится вокруг.
   - Нет, - вспыхнул шарик красноватым угольком.
   - А где?
   - Далеко.
   - Неужели есть что-нибудь ещё дальше? – подумал он, вглядываясь в бесконечность.
   - Есть, - отозвался его новый друг.
   - А давай к тебе в гости... – улыбнулся он.
   - Нет, туда нельзя, - потускнел светлячок, понимая, что это может огорчить.
   - А почему?
   - Не знаю... Вернее – не могу объяснить. Но если хочешь – кое-что тебе покажу.
   - Да... – кивнул он, обнимая шарик ладошками.
       Когда же взгляд  вернулся к окружающему, последнее показалось ему несколько другим, хотя  вроде  бы ничего не изменилось, разве что уменьшилась скорость движения, а само движение приобрело некую закономерность. И теперь всё двигалось навстречу мыльнице, образуя просторный коридор, исчезающий за её спиной. По сторонам изумрудно-фиолетовой листвой светилась полуреальная флора. Словно отлитая из резинового стекла, она плавно изгибала стебли, завораживая  магнетизмом  змеиного танца. На ветвях – янтарные, рубиновые, жадеитовые – рас-
пускались цветы, лениво вращая любопытные искорки глаз, взирающих на него со световодов тычинок. Чуть выше двигались сгустки некоей материи, похожие на закатный багрянец перистых облаков и в то же время на что-то живое. Капли рассветной росы висели в каком-то невидимом свете, который только угадывался в тихих красках происходящего, скрывая в себе надежду на озарение. Снизу же, как в полночном озере, парило нечто вроде отражения верхней картины с той лишь разницей, что всё выглядело совершенно иначе.
       Вдруг он заметил то, чего раньше не было: их лодочка скользила по молочно-бирюзовому лучу, как по лунной дорожке, исходящей из необычайно яркой звезды где-то за пределами понимания размеров и расстояний. И несмотря на это, звезда с каждым мигом становилась всё ближе и ближе, не причиняя, меж тем, никакого вреда своим ослепительным светом. На мгновенье всё вокруг исчезло, слившись с её неумолимым сиянием, но затем вновь расцвело. А звезда оказалась чем-то очень напоминающим призрачный минарет или просто сказочную башню.
   - Что э-э... – не успел он договорить, как вдруг башня так резко остановилась, что ему показалось, будто мыльница столкнулась с прозрачной стеной, а луч окрасился алым.
   - Извини, – я забыл тебе сказать, - взволнованно замигал проводник, - теперь уже не надо ничего говорить… - луч  как-то обмяк и вновь насытился бирюзой, - просто смотри и всё поймёшь, - как бы извиняясь, добавил шарик.
Стена, которой и без того не было, сразу исчезла, и мыльница не спеша двинулась навстречу минарету. Но, как ни странно, башня приближалась к лодке быстрее, чем наоборот. Это можно было определить относительно более статичного пространства, всё дальше наполняемого светом. Он наклонился к лучу и опустил в него руку. Ладошка тотчас окрасилась зеленовато-голубым, а луч вспыхнул узорной рябью малахитовых колец.
   - Прохладно... – подумал он, потирая ладонь, и заключил, - значит – настоящий...
       Но когда взгляд вновь повстречался с башней, мысли покинули его хрупкое сознание, а внутри воцарился такой необъяснимый покой, что тишина, поглотившая всё, зазвучала чем-то неземным, сравнимым разве что с небесной музыкой ночи. Тепло, разлившееся вокруг, проникало внутрь, наполняя его либо сознанием, чистым, как родник, либо этим волшебным светом, испепеляющим грязь и мрак, суету и хаос. И вот уже внутри или наяву стал проявляться истинный образ того, что он принял за башню. Хотя это более всего действительно напоминало башню, лишённую тверди и плоти. Подобно лазерной голографии, мириадами оттенков, свитых лучами в объёмные узоры, висела она среди безликой пустоты, врастая в кромешную тьму бескрайнего небытия.
   - Я понял! ПОНЯЛ!!! - вдруг услышал он крик боли и радости, сплетённых воедино пронзительным горном, а то, что его окружало, вмиг, промелькнув тончайшими полосками спектра, словно на экране дисплея, превратилось в исчезающую точку.
   - А я и не плачу, - раздался вдруг чей-то очень знакомый голос. Потребовалось несколько минут, чтобы он окончательно пришёл в себя, узнав свою собственную фразу, одновременно вспоминая, кому же она предназначалась. Когда же то, что с ним только что произошло, пронеслось в голове со скоростью света, он наконец-то осознал, что этого больше нет, и, что ещё более ужасно, это именно он что-то понял и поспешил оповестить o6 этом вселенную, утратив, увы, то самое понимание.
       Он по-прежнему сидел в мыльнице, пытаясь вспомнить то, что, казалось бы, понял. Через некоторое время, не придумав ничего лучшего, он взял кусочек уголька и на жёлтом берёзовом листике стали появляться слова:
                где-то в неких просторах бескрайних
                в центре вселенной иль периферии
                башня росла величаво и гордо
                жить между тем никому не мешая
                люди к той башне стремились веками
                всех в поднебесье она принимала
                вечных бродяг наделяла покоем
                и окрыляла терявших надежду
                но не имела дверей и подвалов
                окна распахнуты были навстречу
                стены прозрачны как небо весною
                иль ручеёк убежавший от стужи
                звёзды сквозь них были ближе и проще
                часто тускнели срывались и гасли
                блюдца роняя теряя секреты
                и ореол разбивался о землю
                ночью огни зажигала бездомным
                птицы на плечи садились без страха
                звери кормили детей у подножья
                и засыпали под музыку ветра
                струны дождей не тревожили башню
                светлой печалью поили и грустью
                плакала башня неслышно и всё же
                вновь ожидала промокших мелодий
                дни умирали в раздумьях и спорах
                дни засыпали чтоб вновь не проснуться
                солнцем забрызганы грязью залиты
                скованы холодом жёлтого камня
                многие в них навсегда оставались
                нового дня не дождавшись рожденья
                те что не ведали большего счастья
                чем копошиться в отходах всевышних
                те что не видели радости большей
                чем набивать свой мешок и утробу
                жалко слепых и глухих было башне
                но каждый дорогу себе выбирает
                только надежда не умирала
                в башне жила возле самого неба
                музыкой ветра огня и воды
                жить между тем никому не мешая
       Уголёк стёрся в тот самый миг, когда писать было уже негде. Он перечитал написанное и, глядя куда-то вверх, о чём-то задумался:
   - Что-то е-есть... - голос растворился в тишине дня... Или ночи...
                ***
       Свалка, как, впрочем, и сарай, находилась в семи верстах от деревни. Раньше в ней было с дюжину домов, стоявших одним порядком вдоль узкоколейки. В них жили простые добрые люди. Но из молодых с войны вернулся только один, да и тот помер от ран года через два, а старики да старухи ушли из этого мира своим чередом. От домов же остались лишь перекошенные срубы с проваленными крышами, а то и того меньше: два-три венца. Кое-где из-под останков возвышались печные кладки, серея грязной побелкой. Усадьбы давно заросли травой да крапивой, покрывшими пышным цветом скелеты упавших заборов. Сарай же уцелел только потому, что соседняя деревня некоторое время ещё пользовалась станцией, пока на дрезине им привозили продукты и промтовары.
       Летом здесь было хорошо: места, богатые растительным и животным, были полны пищи и девственной красоты. На юг уходил осино-берёзовый частокол, изорванный клюквенными болотами да мелкими озёрами, в которых жили караси, тритоны, утки, ужи и прочие. С другой стороны белели березняки, щедрые на земляничные россыпи душистых ягод. Смешанные западные леса то мельчали зарослями орешника, то светились проплешинами пёстрых полян. А к востоку на десятки вёрст тянулись сосново-еловые чащи, где вдоволь водилось малины, черники, а уж крупному зверю здесь было особо вольготно. Там же терялась речушка, правый берег которой облюбовали заливные луга, а в ней самой плескался линь, окунь, щука. Грибы же росли везде во всём своём многообразии: белые, гладыши, грузди, ежевики, маслята, подберёзовые, подосиновые, рыжики, в общем, на любой вкус и цвет. Да и места хватало всем: волки, глухари, лоси, зайцы, медведи – все ладили меж собой, конечно, не минуя закон природы. Так на то она и жисть. О как! -
 закончил рассказ старичок и, затянувшись «козьей ножкой», добавил - ну, да ладно, мне пора:  позьненько уже, да и сыро, эт веть, тока жар кости-то не ломит, а до деревни-то вон веть скока... - и, пару раз дымнув, скрылся в сумерки.
   - Откуда он взялся? – промелькнула первая мысль, не предвещавшая ответа, как, впрочем, и ничего плохого. Он присмотрелся, но услышал только удаляющиеся шаги.
                ***
       Серые дома, как бетонные кубики, сложенные взрослыми детьми в угрюмый лабиринт, стояли под пыльным небом, впитывая моросящую сырость. В чернильных скважинах окон отражалась тоска по чистым краскам солнечной радости, оставшейся где-то за горизонтом. Тени прохожих мутными пятнами скользили по глянцевым тротуарам, в которых отражались скелеты клёнов и лип, повисших сверху узорной вязью небесных трещин. Безликие авто хлюпали шинами, шныряя по сонным улицам. И даже праздная рутина бытия поблёкла в этом монотонном круговороте. Туманные сумерки лениво доедали бледную палитру унылого пейзажа, обостряя дискомфорт и тревогу, застывшую в каждом существе и предмете. И ни один луч надежды не мог пробить эту свинцовую толщу, ни одна капля - смыть безысходность и удручение. Во всей этой картине сквозило ощущение нереальности, и даже зажигающиеся фонари его только усиливали, заливая улицы призрачным светом.
       Человек отошёл от окна и, глядя куда-то сквозь стены, медленно сел в кресло.
   - Ноябрь... - звучало в его голове, будто этим можно было объяснить увиденное, и то, что осталось за кадром.
   - Ну-ка, ну-ка, - вдруг встрепенулся он, - что это там у нас? - и, взяв карандаш, зашуршал по бумаге: «мой город из мыслей слушает ночь на берегу уходящего лета…»
   - Та-а-ак... - задумчиво произнёс человек, как бы пытаясь внутренне продолжить. Но должно быть, ничего не получалось. Без толку повертев карандаш, он зачем-то заложил его за ухо и, взяв книгу, вернулся к чтению:
   «...и мысли Ван Вэя, и то, что его окружало, слились воедино. И дождь, так же однообразно стекая по стенам небесного храма, привычно падал на сосны, меж тем не тревожа полночные воды Ханьшуй, не заглушая запах Чистого Лотоса, не прерывая беседы, не нарушая молчания. Высокая ночь и безучастный день переплелись в узоры живого рисунка, то прячась друг за друга, то образуя нечто общее...»
                ***
       Однажды, когда луга умывались поздней росой, закрывая глаза скромных цветов, а птицы готовились петь тишину, он куда-то брёл, любуясь последними красками дня, враставшими тёмными шапками сосен в меркнущий тон небесного холста, как вдруг обнаружил себя лежащим на чём-то, не похожим на землю или траву. Оглядевшись, он понял, что споткнулся о небольшую  книжицу с надписью: «Ежедневник», внутри которой оказалась рукопись, сделанная мелким неровным подчерком с кучей поправок и пояснений. Он попробовал прочитать хотя бы то, что было более-менее разборчиво и вот что получилось:
   «...перевернув несколько страниц, он заинтересовался незнакомым словом: ... несколько раз прочитав, он повторил его вслух, удивившись странному сочетанию звуков, похожих на ветер, застывший в опустевшем сосуде бытия, исполненного недосягаемым смыслом вещей и событий... не заметив, как околдованный взгляд подхватил его, увлекая туда, где движение света есть покой темноты; где ... вселенских катастроф - лишь пылинка безмолвия; где смерть не имеет рождения, а ... лишена причин... куда стремится отсутствие желаний по пересохшим руслам никогда не живущего... где всё это одно неразрывное и несвязанное, направлялся и он – нищий из нищих, раб из рабов, богаче богатых, свободнее ветра. Он шёл, не зная: верный ли выбрал путь, и не путь ли выбрал его из многих таких же отмеченных вечным исканьем. По грубым дорогам, не знавшим конца и начала, несло его время на крыльях тоски и надежды. Не обременённый ни ношей, ни слабостью духа, имел он лишь то, что давала попутно природа, к тому же – умение видеть в мгновении чудо. Одежда простая давно перекроена ветром, покорно сносила свою беззащитную ветхость. И он терпеливо встречал испытания плоти, как добрых гостей: делил с ними скудную малость, не гневался зря и не терзался напрасно, не гнал от себя, и они становились друзьями...»
       Дальше повествование терялось в каких-то крестиках, кружочках и просто линиях, перечёркивающих слова, предложения и даже целые страницы. Где-то ближе к концу ежедневника он обнаружил рисунок, выполненный, скорее всего, карандашом. От него остались только мутные линии, напоминающие три буквы «Г» и что-то ещё между ними. А под рисунком было написано:
                По пыльной унылой дороге
                Мимо города Bo под горою Криг
                Взглядом провожал одноногих
                Одиноко висящий старик.
                Остальных давно уже сняли,
                Чтоб поумерить смрад,
                А этот висел себе тихо,
                Не желая ни в рай, ни в ад.
                Он давно ни о чём не думал,
                Солнце выжгло мозги дотла.
                Он провожал одноногих,
                Никому не желая зла…
       Прочитав это, некоторое время он просто сидел, глядя в одну точку, а затем, ещё более задумчиво пошёл обратно.
                ***
   - Чаво пригорюнился? - раздался уже знакомый голос.
       Он поднял голову – рядом стоял всё тот же старичок-лесовичок. В руках он держал корзинку, из которой выглядывали сыроежки, подосиновики, зеленушки и кто-то ещё.
   - Здравствуйте... – наконец-то ответил он, всё ещё пребывая в оцепенении.
   - Я говорю: стряслось чаво, аль думы спокою не дают? – уточнил дедушка, присаживаясь на пенёк.
   - Спасибо... – отозвался он невпопад либо в знак благодарности за участие и добавил - хорошо...
       Лесовичок прищурил правый глаз и, озабоченно вздохнув, пробормотал:
   - Эко тебя, милок, скрутило-то... - посадил его на колени и, погладив по голове, задумался, - што ш мне с тобой, касатик, делать?
       Некоторое время прошло в молчании, прерванном криком большой птицы.
   - Филин... - опомнился дед, поправляя ушанку, и продолжил, - да ты не горюй аль поплачь. Хоть слезами-ти горю не помочь, а всяк лекше буит. А хош скажу чево: быль аль не быль каку?
   - У-гу ... – кивнул он, впервые не противореча вопросу.
   - Вот и ладно, - улыбнулся старичок, достал кисет, набил самокрутку махоркой и, раздымив, начал рассказ:
   - Случилось эт, стало быть, давно. Избы тада заносило аш по саму крышу – брага в сенях замерзала. А лета-ти были – в банях никто не мылся - вода в прудах кипела, как в котле. И всяк, понимаш ты, свой срок знал: и дождинка мала, и мужичёнка с плугом. И всяка работа ладилась да спорилась. Парни были крепки, одно слово - богатыри, девки румяны да справны. И случись одной Ванятку полюбить, кузнецова сына. Звали её Василисой, а уш пригожа была всё одно, што цветик аленькай. И Ванятка собой не промах – весёлай такой, азарной, - аш с весны по ней сох. И всё село про любофь-то их знало. Любовался и стар и мал. А коль так, стало быть, по осени сватов засылать сговорились. Да, как на грех, случись тада напасть акаянная, - пошёл на них ворог войной. И забрали Ванятку в солдаты. А на прощанье сказал он, мол, не горюй, Василисушка, с ворогом сладим, и заживём с тобой пуще прежнева. А она ему оберег дала, штоб вернулся, стало быть, суженый. Обнял он свою любушку, поцеловал сердешно и в путь. А ворох-та лютай папалси, хитрай да зворотливай. Да Ванятка наш не робел - супроти трёх выходил, да верх брал... И уш как дальше вышло, одному богу знамо. Тока с ворогом давно сладили, а Ванятки нет, как нет. Василисушка все глазоньки высмотрела, все слёзоньки выплакала, а ждала пуще прежнева. И вот, как-та по весне, постучалси хтота в аконце, да так знакомо. Серденько Василисоньки ёкнуло: нешто Ванятка вернулся? Выбежала она из дому, а там... сидит голубок красногрудай, да смотрит печально, а на шее ево оберех, Ваняткин, да дырою прострелен. Тут уш и поняла всё Василисушка, а ждать всё одно не перестала. Так с голубком у окна и сидела день да ночь, ночь да день...
       Тёплый скрипучий голос растаял запахом махорки. Поздняя песня птиц засыпала прозрачной тишиной, лишь кое-где на краю земли вздрагивая флейтой сверчков.
   - Дедушка, так это про них? - раздался вопрос, приглушая музыку лунного света.
   - Што, касатик?
   - Вот это... - и, не то что бы грустно, подобно дыму костра, ввысь потянулась струйка слов:
                Село горело окнами на медленном огне.
                Над речкою румянился загадочно закат.
                Семья ленивых хряков взирала на звезду,
                Забытую, должно быть, Ваняткой у костра.
                Звезда не то что плакала, но радости в глазах,
                Как будто, тоже не было, да и могло ли быть? -
                Звезда, наверно, думала, что зря она с небес
                Ванятку непутёвого успела полюбить...
       Раздался долгий тягучий вздох, а выдох как-то обречённо погас во тьме: - М-мда-а-а-а...
                ***
       В один из последних ласковых дней бабьего лета он прогуливался, разглядывая пёстрые узоры опавшей листвы, которые, словно буквы, были расстелены на тропинке в длинную извилистую строчку среди берёз и мелкого подлеска. В вышине возле самого неба поредевшая зелень шептала усталой траве о песнях весеннего пробуждения после долгой белой ночи. А ночь, украшая листья и травы закатными красками, уже подкрадывалась первыми редкими холодами, сокращая беспечные дни. Под ногами шуршал желтовато-зелёный ковёр, тлеющий кое-где осиновыми угольками. Не думая ни о чём, он шёл, улыбаясь птицам и прочей живности. Лёгкий сентябрьский воздух наполнял его радостью и он, словно праздничный шарик, скользил по траве, не чувствуя ног и светлой грусти, сокрытой в этих остывающих днях. Вдруг за спиной раздался пыхтящий визгливый гудок. Всё ещё пребывая в состоянии невесомости, он обернулся и увидел чёрный игрушечный паровозик, резво тащивший три зелёных вагона. Состав был похож на курящую змею, повторяющую изъяны ландшафта, или на резиновую трубку мира. Струйка седого дыма, путаясь в травах, превращалась в маленькие облака, тающие среди кустов и паутины. Он посторонился, уступая путь грозной машине, которая, обдав его горячим паром, скрылась за поворотом. Ничего не поняв и, не зная, что об этом подумать, он продолжил прогулку. Через некоторое время до него донеслись звуки, напоминающие дальние  раскаты грома и одновременно удары кузнецов-великанов по гранитной наковальне земли.
   - Странно... – нехотя возвратилась к нему способность мыслить, но увлечённый созерцанием, он всё же двинулся дальше. Тропинка, извиваясь между клёнов, берёз и лип, вывела его на поляну, заросшую травой и грибами, на самом краю которой жил муравейник. Он обратил внимание - при каждом ударе грома, разлетавшимся эхом по лесу, муравьи хватались за головы, закрывая уши, и прятались в глубь жилища.
   - Где же я всё это видел? - пробормотал он, почёсывая затылок, обошёл муравейник, огляделся и, решив возвращаться, пошёл обратно. Где-то на середине пути налетел неожиданно ветер, потревожив деревья и облака. В воздухе запахло сыростью, послышался размеренный шум прибоя и крики чаек.
   - Да что же такое?! – не выдержал  он, пытаясь, что-то вспомнить. Вдруг его лицо озарилось догадкой – так это ж я только что-о... – и он со всех ног побежал, огибая тропинку стороной, задыхаясь и бормоча, - где же… где же всё это началось?
       Добежав до начала березняка, он вновь свернул на тропинку и, сменив направление, пошёл теперь очень медленно, глядя под ноги. Через несколько метров неожиданно даже для его самого раздался победный крик, поглотивший разом все лесные звуки:
   - Нашёл! Нашёл! – гремело вокруг, - вот они, буковки!
И он двинулся дальше, не отрывая глаз от тропинки, произнося вслух слова:
                скучно было и пусто
                муравьи устали от выстрелов
                паровозы пыхтели мимо
                по заросшим грибным тропинкам
                выползали на берег моллюски
                подышать остывающим ветром
                тихо плакали в мокрую глину
                удивляясь горячим слезинкам
                прилетала странная птица
                в старом фетре в ботинках рваных
                ложилась в листву на скамейке
                укрываясь обрывком газеты
                приходили сонные лица
                из блёклых застиранных тканей
                посмотреть на птицу в ботинках
                очевидно с другой планеты
                озираясь и как-то беспомощно
                говорили друг с другом молча
                а в парке звучала музыка
                то ли фокстрот  то ли ...
       Внезапным порывом часть текста была брошена ввысь пёстрою стайкой листьев. И через мгновенье, словно бабочки, над тропинкой кружились уже все слова, вспыхивая в ярких лучах  карнавальными платьями. А он даже не знал: всё ли успел прочитать, и как объяснить это явление. Да и нужно ли было это знать, если он всё ещё парил вместе с листьями, от счастья закрыв  глаза...
                ***
       С юго-запада на северо-восток в полнеба тянулась гряда перистых облаков, на юге окрашенная солнечной позолотой, на севере переходящая в серовато-пурпурную дымку. Асфальт  был сух и незаметен. Ни о чём не думая, наслаждаясь бодрящим сентябрьским воздухом, человек шёл с работы домой. Там его никто не ждал, но сегодня он собирался закончить то, что начиналось лет десять назад. Дома из письменного стола он извлёк черновик. Изучив пару листов, на лице появилась улыбка от прочтения следующего:
                У меня в кармане три ложки.
                Одной ем, другой пью,
                Третья так - про запас,
                Вдруг проглочу какую,
                Так тут и третья как раз.
   - А-а-хха-ха-ха... – не выдержал он, смех нагло оторвал его от чтения «Ежедневника», разбудив, попутно, и мысль:
   - Какие они всё же странные эти люди. Одной, говорит, ем, другой пью, да ещё и в запасе одна. Чудно... Одно слово – люди... А кто всё-таки... Нет. Нет, нет и ещё раз – нет! – бормотал он, отгоняя от себя настырный вопрос.
       Вдруг зашуршала крыша, и, налетевший невесть откуда ветер, растрепал книжицу, как дерзкий хулиган. Он опомнился и, стараясь удержать её, хлопнул ладошками по страницам. Листы замерли, и тут же всё стихло. Он убрал руки и продолжил чтение. Мысль, казалось, застыла  ледяным кристаллом. Песчинки времени прилипли к воздуху, пленённому стеклянным объёмом. Наклонив обнажённые ветви, ветер замер немым вопросом в останках крон, словно дирижёр, смакующий паузу перед финалом апофеоза... Он стоял, не зная что делать. Да и какая разница, ведь наконец-то он понял хотя бы это. Лицо, не выражавшее ни боли, ни радости, светилось еле заметной улыбкой, а взгляд, проходящий сквозь стены, видел  скорее что-то внутри, чем снаружи. Солнце, вытирая росу с лика земли, всплывало в бледно-бирюзовое море. Туман всё ближе прижимался к материнскому телу, а поздние звёзды, приветствуя новый день, манили в незримую даль.
       Словно что-то решив, он вдохнул утро и сделал шаг в сторону тихой воды, спящей в зарослях тростника. Эхо тишины вспорхнуло с тропинки и, притворившись музыкой, зашелестело средь мудрых утёсов, тая ароматом неземного цветка. «Ежедневник» смотрел на него немыми строчками:               
                На старой заброшенной станции    
                У свалки на склоне ямки
                Под крышей соломенной шляпы
                Жил гномик в консервной банке.
                Он жил-не тужил, насвистывал
                Мотивчик, забытый всеми.
                А ветер листву перелистывал
                Книги про свет и темень.
                А когда одинокий дождик
                На землю тоскливо капал,
                Он думал, что это слёзы
                И тоже грустил и плакал.
Повисла неловкая пауза: деревья нервно теребили листья, травы виновато прятали  взгляд…
   - Синь... - вдруг сказала какая-то птаха, купаясь в небесной реке.
   - Синь... – прозвучало опять, отразившись от её берегов.
   - Синь... – повторил он, вдыхая музыку ветра…
                ***
время не имело конца и начала. Оно лишь являлось частью всего, заключённого в пустоту, лишённую тлена. И всё это случилось именно тогда и именно там, и более того - происходит и будет происходить.  А впрочем, как знать?...
                ***
                конец 80-х - начало 90-х


Рецензии