Конец високосного года 11

Кадди позвонила, когда я был на дороге в изолятор – и тут же поступил внутренний, из аппаратной, поэтому, поднося к уху телефон, я уже знал, что услышу:
- Уилсон, Джордж Наймастер отяжелел, мы его переводим в реанимацию на искусственную вентиляцию. Я сообщила вам на пульт, мы его браслет отключаем и, соответственно, из программы он, наверное, тоже выбывает.
- Да, - говорю, выражая не столько согласие, сколько присутствие.
- Нарастает дыхательная недостаточность, мы повторно взяли тест. Как там твои «контакты»? Здоровы?
- Не уверен. У Тауба температура – иду его смотреть сейчас.
- Лучше возьми у них тесты тоже.
- Возьму.
- А что твои телевизионщики? Может, их не стоит пока пускать?
- В изолятор их никто и не пустит, а закрывать больницу пока нет оснований. К тому же, отказ от запланированных съёмок - это деньги. Большие. Я знаю, что в контракте прописан форс-мажор, но это пока не форс-мажор.
- А Хаус что думает?
Меня немного уязвляет это постоянное апеллирование к Хаусу, как будто я – просто какое-то к нему приложение, вроде секретаря. И тем более уязвляет, наверное, потому, что где-то так оно и есть.
- Хаус пока ничего не думает, потому что ты мне звонишь, а при всей его проницательности напрямую к моему мозгу он пока не подключен.
- А я ему уже позвонила.
Вот так. Лови, главврач Уилсон, пулю. И – не успеваю придержать язык – срывается:
- А мне тогда зачем звонишь?
- Ну… ты всё-таки главный там, - слышу непрозвучавшее «номинально». Нет, похоже, мне пора к Марте на сеанс психотерапии, что бы там Чейз об этом ни думал.
- А Хаус-то что сказал?
Смешок…
- Да, примерно то же, что и ты.
- Тогда зачем спрашиваешь меня, что он думает, раз он тебе уже сказал «то же самое»?
- Потому что «сказал» и «думает» - не одно и то же.
Да, поднаторели мы в словесных играх со смыслом.
- Я тебе экстрасенс?
- Потому что «сказал» мне куда дальше от «думает», чем «сказал» тебе, - поправляется она.
Действительно, поднаторели – предельно чёткая формулировка. Но мне почему-то приятно. Тем более, если помнить про среды. Такие встречи, как у них по средам, повышают откровенность между встречающимися, и всё-таки, значит «куда дальше». Ну что ж, это хорошо.
- Спрошу.

Чтобы войти в гнотобиологию, прохожу фильтр и надеваю лёгкий защитный костюм – это обычная процедура для общения не через стекло.
А в палате у Тауба торчит в таком же костюме новенькая медсестра Стелла Буч и, похоже, он её охмуряет. У Тауба две дочери от разных жён, тинейджерки-феминистки, да ещё и тёзки, но, похоже, он решил на достигнутом не останавливаться.
Беру посмотреть температурный лист – совсем не радует.
- Ты напрасно здесь торчишь без защиты, - говорю медсестре. – Диагноз пока неизвестен.
- Я в защите.
Спорит ещё.
- У тебя простой манипуляционный костюм, без изоляции. Это же не настоящая защита. Даже для нас.
- Да у тебя такой же.
- Я зашёл на одну секунду, а ты тут уже сколько? Про такое понятие, как «вирусная нагрузка» слышала?
С обиженным видом отступает к двери.
- Постой. Мазок на экспресс-анализ взяли?
- Да. Ещё утром.
- Возьмите ещё кровь.
Тауб заинтересованно приподнимается – лицо у него бледное, не смотря на жар:
- Что-то случилось?
- Лучше скажите подробнее, как себя чувствуете?
- У меня тридцать восемь с половиной – на столько и чувствую, - немножко язвит, это неплохо – при смерти не язвят - но может быть обманчиво: он из команды Хауса, а те по примеру босса могут и при смерти язвить.
- Болит что-нибудь?
- Голова. Ещё носоглотка как будто заложена.
- Но кашля нет?
- Нет.
- А дышать не трудно?
- Оксигенация девяносто девять, - говорит медсестра голосом обиженным и сердитым.
- Потому что здесь создан микроклимат. В других палатах, возможно, была бы меньше.
- Медицина, как и история, не терпит сослагательного наклонения, - улыбается Тауб. – Что-то определилось с Наймастером, раз вы занервничали?
Улыбкой меня не обмануть – в голосе у него тревога.
- Наймастер отяжелел, - говорю. – Но при полимеразной реакции у него ничего не получили. Они взяли повторно – я позже позвоню.
- У меня может и другое что-то быть – всё, что угодно.
- Может. Поэтому и спрашиваю о симптомах, кроме температуры.
Тауб виновато пожимает плечами – мол, и рад бы, но нечем.
Ободряюще улыбаюсь и выхожу. Снова через фильтр – к Кэмерон и Ли.
Слава Богу, хоть тут всё в порядке. Кэмерон снова болтает с дочкой по телефону – обсуждают какую-то особенную, купленную к рождеству, куклу. Увидев меня, Кэмерон обещает позвонить попозже и заканчивает разговор. Она уже совсем не злится – знает, что Тауб заболел.
- Представляешь, - говорит, насмешливо щуря глаза. – К году Быка выпустили линию кукол Барби с рогами и в пятнистой одежде – имитация коров. Я заказала сразу мальчика и девочку, а теперь оказалось, что девочку ей уже подарила бабушка. Тебе ни для кого не нужна девочка-корова?
- Спроси Чейза – у него же дочки. Кстати, я недавно видел Кена-тореро, на быке. Тоже символично. Тебе не нужно?
- Не знаю, надо подумать. Может, сменять на девочку-корову?
- Как она там? – спрашиваю – понятно, что уже не про куклу – про дочь.
- Учится. Там адаптированная программа, справляется. Друзья появились…, - последнее с сомнением.
- Элисон, мне очень жаль, - говорю, - что у тебя не получилось за ней съездить. Но, может, вы ещё успеете провести вместе какое-то время. Если хочешь, я дам тебе отпуск для этого. А хочешь, сам за ней съезжу? Или она со мной не захочет?
- Спасибо, - говорит. – Захочет. Я знаю, ты хорошо ладишь с детьми. Даже с такими, как она. Или как Шер-Энн.
Никто и никогда не избавит её от этой горечи.
- Какими «такими»? – чуть нарочито возмущаюсь вслух. - Они обычные дети. Ну, не всем же быть с ай-кью, как у Хауса. Да и много ли ему это счастья принесло, между нами? Твоя дочь хорошая добрая девочка, будет, кому её любить – не сомневайся.
И всё равно ухожу от неё расстроенный. Умственная отсталость у ребёнка – это беда. Можно делать сколько угодно хорошую мину, пользоваться эвфемизмами, успокаивать себя, но всё равно это ничему не поможет. Как Блавски решилась выбрать такую профессию, как решалась смотреть в глаза родителям таких детей? Впрочем, тут у каждого – свои погремушки. Я сам-то, на минуточку, онколог, Хаус говорит: Харон.
Ли тоже в порядке, даже не очень скучает – разложила по кровати яркие журналы, выбирает гардероб для предстоящей поездки куда-то на горнолыжный курорт. Мельком вижу на картинке парня в такой же курточке, как была у меня в Ванкувере – я её выбросил, потому что залил кровью весь перед. Вот такая бурная жизнь – видимость бурной жизни в рамках дня сурка. Кто-то, может, усмехнётся – а чем, мол, тебе здесь не тот же день сурка: кофе, работа, телевизор, спать – в бамбуковом лесу с бабочками на стенах? А вот и нет. Хаус любой день сурка взламывает от восхода до заката одним движением.
Как, например, теперь, потому что, выйдя из отделения гнотобиологии, вижу такую картину: Великий и Ужасный в самом центре вестибюля аккуратно прилаживает к стене большой детский рисунок, а Эрика Чейз стоит рядом, держит торжественно доверенную ей трость и что-то советует и показывает пальцем. И зрители уже собрались: Кир Корвин, Буллит, Блавски, Тринадцать и Сё-Мин, да ещё из киношников – симпатичный парень Джесс и Лайза Рубинштейн.
В первый момент меня охватывает подозрение, что это может быть портрет Корвина, который я легкомысленно оставил в своём столе, как будто позабыл, что для Хауса чужих столов не бывает, но потом я вижу лицо Корвина и понимаю, что нет. А потом они замечают меня. И вот тут у меня уже никаких сомнений не остаётся: Блавски улыбается, Буллит откровенно ржёт, Корвина аж перекосило от удовольствия, и только в глазах Джесса что-то отдалённо похожее на сочувствие.
- Вот, - победоносно тычет пальцем Рики. – Ты просил. Ты же просил?
Будь оно проклято, их дистанционное обучение, из-за которого ребёнка не с кем оставить, и он торчит у матери и отца на работе.
Портрет большой, формата а-три, и на портрете я. Честно говоря, мне было любопытно, в каком виде она меня изобразит – я думал, будет традиционная панда или хоть кролик. Но нет. Я – скворец. Такой весь взъерошенный, с чубчиком, на тонких голых лапах, и в клюве у меня бьётся прихваченная за крыло бабочка «мёртвая голова». Такая несоразмерно большая, что я - скворец – похоже, понятия не имею, что с ней делать – ухватил и держу, и клюв приоткрыть боюсь. Не потому, что улетит, а потому, что, может, нападёт и, может, даже покусает. Глаза у меня перепугано скошены к носу, перья – дыбом, лапы и крылья напряжены. А топчусь я при этом на голове у здорового клочкастого пса – сурового на вид, но, видимо, добродушного, потому что все мои выплясывания у него на голове терпит стоически, положив морду на скрещенные лапы, одна из которых забинтована грязным бинтом. Аналогия - красноречивее некуда.
И вот тут происходят со мной что-то странное: я стою и смотрю на этот шедевр – а все – на меня, между прочим – и чувствую, что горло мне перехватывает, а глаза начинает щипать и в носу покалывать.
- Красиво? Похоже? – спрашивает Эрика, а я и ответить не могу, потому что вопрос не в том, красиво или некрасиво и похоже или не похоже, а в том, что…
И я просто разворачиваюсь налево кругом и стремительно иду по коридору прочь от этого скворца и этого пса, и от добродушных насмешников – моих коллег, не слушая, как они окликают меня вслед:
- Уилсон! Уилсон, ты что, обиделся? Вот чудак!
А я ничуть не обиделся, просто этот пёс отпечатался у меня на сетчатке и застрял у меня в горле, и разлёгся теперь у меня в груди прямо на не моём, вставленном умелыми руками Чейза кадавральном донорском сердце. И я уже знаю, если Чейзы решат отдать дочку учиться живописи дальше, я буду спонсировать её поступление, а если они отдадут её учиться на психолога – тем более. И ещё я, пожалуй, заведу собаку. И скворца. Мало нам крысы и кошки.

Я вошёл в свой кабинет, уже не держа лицо, потому что предполагал, что останусь там один. И вздрогнул от неожиданности: за столом сидел Харт и с интересом разглядывал вытянутый из ящика стола портрет Корвина. Похоже, не у одного Хауса своеобразное понятие о личной собственности.
- Что ты здесь делаешь? – я почти прикрикнул, потому что растерялся.
- Смотрю, - лаконично ответил он.
- Залез ко мне в стол без спроса…
- Ага. А как ещё узнавать о людях то, о чём они не хотят говорить? Ты знаешь способ?
- А зачем это вообще нужно, узнавать о людях то, о чём они не хотят говорить?
- Чтобы иметь козыри на руках, конечно.
- А мы во что-то играем?
- Мы все во что-то играем.
- Играть нужно честно, - наставительно сказал я, уже остывая. - Иначе это уже не игра, а мошенничество.
- Я видел твой портрет там, в холле.
- Между прочим, - вдруг озадачился я. – Почему ты говоришь «твой портрет», а не «твой и Хауса»? Мы ведь там оба изображены, если ты заметил.
- Потому что это – твоя POV, а не Хауса.
- Это вообще-то Эрики Чейз POV, она автор.
- Ни за что не поверю, что ей никто не суфлировал. Слишком глубоко для ребёнка. Исполнение, может, и её, задумка – точно нет.
И вот тут я натурально отвешиваю челюсть, потому что ни мне, ни остальным, даже Хаусу, такое простое соображение до сих пор и в голову не приходило. Ну как же! «Устами младенца» - это ведь в нас с детства, ещё сказками Андерсена вбивали. А нет бы задуматься – и в самом деле, откуда ребёнку знать не просто всю подноготную, но и всю сложность отношений её персонажей? И ведь никто не помнит, что рядом, буквально за плечом, у этой юной художницы – и в самом деле, очень талантливой, это видно по исполнению, стоит триумвират: тонкий психолог, отчаянный авантюрист и правдолюбка, тоже, кстати, отлично умеющая рисовать, а значит, прекрасно воображающая конечный результат. Ну, вот почему, почему до сих пор это никому в голову не приходило? А ведь это «дом, который построил Грег», дом, в котором игра на игре сидит и игрой погоняет, и кто не игрок, тот и не жилец. И вот одно замечание Харта – и я, кажется, реально получаю в руки тот самый крутейший козырь. Потому что если он прав…
Другими глазами смотрю на портрет Корвина. Теперь уже не боюсь, что он его может увидеть – он, полагаю, его и так видел. И руку приложил и к ушам, и к наволочке – комбинатор! «Кир – наш друг». Ведь это прямая подсказка была. Потому что я – тоже друг. Ну, хоть какое-то утешение. Ладно, это потом…
- Ты меня ждал или просто лазил по ящикам и надеялся смыться до того, как я приду?
- Нет, я, действительно, тебя ждал. Присядь, Джим.
У него делается очень серьёзным голос, и мне это не нравится. Есть люди, которые становятся серьёзными только, когда не могут справиться с ситуацией, подтрунивая, язвя и смеясь. С, действительно, дерьмовой ситуацией. Или, как вариант, с самим собой. Харт из таких. И ещё из таких Хаус, так что я знаю, о чём говорю.
- Что случилось, Леон?
- Не у меня. Не со мной. Ты ведь знаешь, рак – вторая по частоте причина смерти. Но бояться его почему-то больше чем первой.
- У кого рак? – спрашиваю без обиняков, потому что слушать лекцию о канцерофобии, да ещё от Харта – ну его к чёрту. – У Орли?
- Тьфу-тьфу-тьфу, - он суеверно сплёвывает. – Ещё только этого не хватало. Нет. Я говорю о Лайзе Рубинштейн.
Повисает молчание, после которого я задаю глупейший на первый взгляд вопрос:
- Ты ездил с ней покупать ширму, потому что у неё рак?
Но этот вопрос именно только на первый взгляд глупейший, потому что за ним стоит совершенно другой: «ты сделался к ней внимателен и поддерживаешь её не просто потому, что вы состояли раньше в интимной близости и вас связывает эхо общего прошлого, но, в основном, потому что у неё рак?» А если копнуть ещё глубже, то за этим стоит и ещё один вопрос, который касается уже не Лайзы Рубинштейн, а меня самого – меня и Хауса, меня и Блавски, и я уже ненавижу себя за то, что этот вопрос тоже замаячил на краешке моего сознания – ненавижу за свою подлую натуру, которую однажды очень чётко определила Марта: « ты всё пропускаешь через призму себя». Может быть, поэтому я и топчусь у пса на голове. Но то, что при этом пёс меня терпит, ценно только если Харт ездил с Рубинштейн за ширмой не потому, что у неё рак.
- Когда Минна стала изменять Орли со мной, Рубинштейн первой узнала об этом, - говорит Леон, и на первый взгляд это что-то совсем другое, из другой оперы.
- Я знаю, - говорю.
- Она считала Джима своим другом и не могла скрывать от него эту правду.
- Я знаю.
- Джим пытался покончить с собой, что бы он ни говорил про просто превышение дозировки и просто желание уснуть.
- Я знаю. Это было глупо.
- Я знаю.
- И?
- Ничего. Какого ты хочешь ответа? Я спал с ней до того, как у неё появились проблемы.
- Ты спал с ней после того, как у тебя появились проблемы с Орли.
- Да.
- Что «да»?
- Я поехал с ней покупать ширму, потому что у неё рак. Ты ведь об этом спросил?
- Нет. Не об этом.
- Я знаю.

Леон шевельнулся, скрипнув стулом, по-другому переставил ноги – это на языке жестов – я читал – означает неловкость и желание сменить тему. Я, до сих пор стоявший над ним, не смотря на озвученное приглашение присесть – на языке жестов попытка реализация доминирования или стремление поскорее завершить общение - тоже взял стул и сел напротив, через стол – прочно, уперев ноги в пол, словно приготовился к допросу, а на самом деле наоборот, только что его закончил.
- Так что с ней?
- Я не помню названия. Это что-то в глазах или в той части мозга, которая за глаза отвечает. Она слепнет.
- Кто её лечащий врач? Он в Эл-Эй?
- Нет, он в Нью-Йорке. Она к нему летала пару недель назад. Джим, Бич ещё ничего не знает, и ему не надо знать – понимаешь?
- Фамилию врача скажи, - это я говорю с лёгким раздражением. Потому что не киношнику-Харту учить меня соблюдению врачебной тайны. Хотя, да, Хаус всегда говорит, что я «сливщик экстра-класса». Но ведь не в работе же! Или это не работа? Я пока не знаю, чего он от меня хочет – в отличие от нью-йоркского специалиста, я – «простой деревенский врач».
Но тут Харт называет фамилию, и я невольно запускаю пальцы в свой редкий, измученный комплексной терапией, но удивительно жизнестойкий ёжик. Фамилия мне знакома.
- Леон, а чего ты от меня хочешь? Это – корифей в онкологии.
- Я знаю. Но один такой корифей сказал тебе десять лет назад, что тебе осталось полгода – нет?
- Ты не понимаешь. То, что было со мной… Знаешь, мой ангел-хранитель, я думаю, грыжу нажил, вкалывая на грани фола без выходных, - тут я делаю паузу, потому что, чтобы продолжить, мне нужно усилие, но я его делаю и продолжаю: -  И у этого моего ангела тоже есть имя и фамилия - я их знаю, и ты их знаешь, и хранитель Лайзы Рубинштейн – не он.
- Если ты попросишь…
Вот оно что! Это и не ко мне, выходит. Вспоминаю звонок Кадди.
- Подожда, так мы с тобой – посредники? Вроде как секунданты при дуэлянтах? Почему Орли сам не попросит Хауса? Хаус ему не откажет.
Харт отводит глаза. Значит, я прав, и инициатива, действительно, исходит от Орли, а Леон тут просто при том, что некогда её трахал. Впрочем, и Орли её, кажется, трахал. Не считая того, что они с Хартом. Забавная комбинация, в основе которой всеобщий трах… Но нет, не всё так просто – ширма не вписывается. Но Леон всё равно отводит глаза.
- Хаус тебе не откажет. И твоё мнение важно. Врачебное мнение. Ты – хороший онколог, Джим.
- Ты этого знать не можешь, потому что ты вообще не онколог. Кто тебе сказал, что я хорош?
Припираю его к стене. Но ответом, скорее уж, он меня припирает:
- Хаус.
- Ты… ты говорил об этом с Хаусом?
- Не я.

Вот почему я всегда всё понимаю именно так, как мне пеняла Марта? В самом деле, какой-то прямо комплекс пупа Земли. Вдавленного. Конечно, Орли первым делом обратился к Хаусу. И именно Орли. А Леон в такого рода акциях – вторая скрипка, это из всей его натуры следует. И Хаус, значит, переадресовал его ко мне, а Орли, понимая, что всё-таки капельку меня раздражает, вот так вот подстраховался. Интересно, а сама Рубинштейн что об этом думает? Или эти комбинаторы по привычке её и не спросили?
- Хорошо, - говорю. – Мне нужна история её болезни для начала. Я посмотрю и скажу, что там можно попробовать сделать, а то ты пока даже опухоль назвать не можешь – беспредметный разговор.
- У Орли есть электронная копия истории болезни. Наверное, Хаусу он её уже показывал.
- Ты не знаешь?
- Ты тоже не знаешь.
Да, с этим типом держать ухо нужно востро – парирует моментально.
- Хорошо, - говорю. – С Хаусом мы это как раз и обсудим, когда они там, в вестибюле, перестанут ржать над портретом.
Леон смотрит на часы:
- Думаю, давно уже перестали.
- Хочешь, чтобы я прямо сейчас этим занялся?
- У тебя нет времени?
Хочется ответить привычным циничным хаусовским: «она прямо сейчас умирает?», но воздерживаюсь.
- Время найдётся. Но мне нужно ещё кое-что сделать, чтобы уже не отвлекаться на текучку – ты не против?
На самом деле я просто не хочу ничего обещать до встречи с Хаусом. А с Хаусом лучшая встреча – в кафетерии, для которой время наступит где-то через час-полтора. Причём, заранее договариваться не нужно – как только я собираюсь поесть, у него, видимо, какой-то датчик срабатывает – может, ему из аппаратной сливают. Во всяком случае, я ещё ни разу до его появления первого куска до рта донести не успел.
Так и тут ни чуточки не ошибаюсь – стоит мне пристроиться с подносом к прилавку раздачи, как уже постукивание палки за спиной и в ухо даже без тени просительной интонации, совершенно самоуверенно:
- Мне без морковки, только с зеленью.
Обречённо набираю еду на поднос. Обречённо потому, что за столом ему непременно захочется морковки, и он потащит её с моей тарелки. Зато пончики со смородиной ещё не кончились, и я злорадно беру себе два. Нет, ему я тоже беру – шоколадные, но, по крайней мере, знаю, что теперь он ими и ограничится. Не то мог из голой вредности и мой прихватить. Я даже как-то подозревал у него солитер, грешным делом, но потом оказалось, что бездонный у него желудок только на чужую еду – свою он может и нетронутой оставить, особенно если точно знает, что я такое не люблю.
- К тебе Харт уже подкатывал? – спрашивает, усевшись за стол и предсказуемо целясь вилкой в морковку на моей тарелке. – Насчёт Рубинштейн?
- Ты, - говорю, - может, беременный? Капризный аппетит какой!
- Ты не ответил.
- Ну, подкатывал.
- Что думаешь?
- Ничего не думаю. Я ни её, ни карты не видел ещё.
- Да не об этом, - морщится он. – Почему к тебе? Ты что, самый крутой онколог в Штатах? У Рубинштейн возможности выбора врача не пристонского полёта.
И я сижу, отвесив челюсть, потому что это чисто хаусовское – сунуть руку в мешок и цапнуть быка за рога, даже если там до сих пор никого, кроме кота, и не было. В самом деле: а почему? Что такого есть во мне, чего, может быть, нет в онкологах получше моего? А вот чего, соображаю. Те онкологи, в отличие от меня, не откровенничали с Леоном Хартом по поводу своей чрезмерной и деятельной способности к эмпатии. Сколько я тогда ему сказал? Семь?
- Судя по твоей вытянувшейся физиономии, - говорит Хаус, жуя пончик, - до тебя дошло. Видимо, рак у неё в последней стадии, а?
- Просто им ты нужен, а не я, - цепляюсь за соломинку. – Через меня они выходят на тебя, а ты в Штатах если и не самый крутой диагност, то вроде того.
- Я тебе, конечно, чертовски признателен за такую высокую оценку, - паясничает Хаус, - но там, похоже, диагностировать не нужно – диагноз – такое впечатление, что есть.
И опять он прав, чёрт его возьми. На душе у меня окончательно становится так, как будто туда помойная кошка испражнилась. К горлу подкатывает, и пончик со смородиной чуть не совершает реверса ко мне на тарелку. И Хаус всё это наблюдает с исследовательским интересом, будто я Стив Мак-Куин третий. Значит, мало мне Стейси, мало мне Белла… В какой-то момент возникает желание дико заржать на всю столовую. Только подозреваю, что это окончательно деморализует пончик.
- Да ладно, - вдруг смягчается Хаус. – Ну, посмотрим её – подумаешь. Пациенткой больше, пациенткой меньше…
Очень хочу надеяться, что он говорит без зловещего подтекста. И тут он поворачивается ко мне в полный фас и смотрит в глаза.
- Успокойся.
- Что? Я…Ты о чём?
- Успокойся, - повторяет он с нажимом. – Плюнь – и всё. Никто из них тебя не знает по-настоящему. Они думают, например, что ты разозлился из-за портрета.
Чувствую, что краснею:
- Я? Я не…
- Я знаю, - и самоуверенно, но и, действительно, успокаивающе, добавляет. – Вот я как раз знаю.
- Марта тоже знает, - говорю неожиданно для себя. Но зато ожиданно для него, потому что он спокойно кивает и спрашивает, как о само собой разумеющемся:
- Думаешь, её подача?
- Угу…
- Доедать будешь?
Поскольку за таким вопросом нередко следует атака, напоминаю:
- Он со смородиной.
Трудно забыть, как готовился вскрывать ему трахею в салоне автомобиля под дождём на пригородной дороге, когда отёк Квинке плотно перекрыл его гортань. Спасибо, подвернулись автомедики в амазонкой Кэмерон во главе.
- Да я и не собирался. Просто пойдём тогда. Кстати, покажешь мне портрет Корвина.
- Стой! Ты откуда знаешь?
- Девчонка сама и проболталась. Женщины, Уилсон. У них ничего не держится.
И, действительно, идёт за мной в кабинет. Со вздохом вытаскиваю портрет из стола. Хаус изучает его внимательно и, в отличие от меня, ничуть не смеётся. Наоборот, он как-то чересчур серьёзен.
- Знаешь, - вдруг говорит. – Блавски это не показывай.
- Почему?
- Потому что начнётся у вас очередной виток вестсайдской истории.
- Серьёзно? Думаешь, ей нравятся домовые эльфы в наволочках?
- Ну… перепуганные скворцы же ей нравятся.
Отвернувшись в сторону, говорю – не могу не сказать:
- Да я уже… и не знаю.
Ну, и он, конечно, не может не уточнить:
- Ты не знаешь… или она не знает?
Я вдруг чувствую, что физически устал с ним разговаривать. Ну, в самом деле – обычный дружеский трёп, а я как по минному полю прыгаю с кочки на кочку.
- Хаус… Хаус, давай о медицине?


Рецензии