Загадка

Для кого-то весь мир — это любовь, а для кого-то — борьба. Но он — вечная манящая загадка, не выпускающая тебя из своих объятий.
Сказочный мир окутал детскую кроватку, призывно пытаясь отворить болезненно опухшие веки. Первым воспоминаниям о тёмной комнате и жалобе матери на саднящие глаза последовал длинный призрачный больничный коридор и вопрос ослепшего ребёнка, умерла ли она? Но уже пару дней спустя неторопливо занимавшийся рассвет сознания осветил дрожавший весёлыми огоньками коричневый узор на зелёном батистовом костюмчике и мелодии красоты этого мира зазвучали вновь. Их ритм замедляется, когда белая ночь проливает свой серый свет сквозь бледную зелень полосатой занавески. «Федя..... », - гулко разносится пьяный голос по двору-колодцу и отражается от грязно жёлтых блёклых стен достоевских домов, но коричневые перила кроватки надёжно защищают маленькое тельце от страшных тайн, реальных и гриммовских, а фантазия превращает каждый звук, будь то шарканье тапок или стук молотка, в музыкальный шифр, жаждующий быть разгаданным. Чудо появлялось на яву в виде рыжеволосо-тёплого создания с мягкими, слегка прикрытыми плотной красновато-пёстрой тканью коленями - матери. Её сказки, плавно переходящие в колыбельные и зажжённая во время перебоев с электричеством шарообразная свеча, хранят девочку от ночных кошмаров, когда сидящие на серванте куклы кажется превращаются в злобных гофманских чудовищ, а из щели между стеной и постелью чьи-то руки с костлявыми пальцами тянутся к детскому горлу. Вопрошающее волшебство таилось в тёмных водах Невы и Мойки, в завораживающем свете ночных огней и в покрытом красно-жёлтым шуршащем ковром кленовых листьев в летнем саду, но особенно ярко оно себя проявляло в том странном состоянии, когда сон сливается с отражением ранних детских воспоминаний. Сразу оживают деревянные кубики с наклеенными на них буквами, у каждой буквы свой цвет, поэтому «А» навсегда будет красной, а «З» жёлтой. Цветное ощущение от красных ботиночек ассоциируется со вкусом лакированной кожи на  губах. Воспоминание светловолосой феи в белом платье, дядиной невесты Тани. Они во вкусе печенек, заботливо намазанно бабушкой маслом с вареньем и в пушистом бархате длинных распущенных волос кузины Ирушки. 

Прохлада дачной ночи манила дурманящим запахом ночных фиалок, а жёлто-песочное утро походами на колонку, местом дачных встреч, за вкусной леденящей водой в огромных алюимниевых жбанах. А дождливыми днём бабушка читала ей «Вот какой рассеянный», и Элона прерывала старческий голос и начинала уже сама наизусть повторять приключения этого неудачника. А  иногда все ездили за грибами,  потом ещё долго отдающими лесным ароматом и чарующими совершенством формы своих мягких шляпок. Синее от черники дачное детство с жёлтыми вкраплениями куриной слепоты, зелёными мазками лопухов и розовыми пятнышками земляники. В сказочном лесу тебя встречают гномы-боровики, покоящиеся на мягком мховом ковре, а рябина, словно фея, нежно погладив тебя своими зелёными пальцами, дарит тебе сокровище своих алых бусин.  Тётя с отвисшей от лесной корзины рукой и довольная походом бабушка.  Дома же всё это сокровище отблагодарит своих хозяев терпким сочным  запахом из чугунной сковороды, в котором щедро усыпанные луком белые грибы и опята будут менять свои белые тона  на желтоватые, пока в конце концов не украсят себя коричневой каймой. Тёмные озерца луж и канавы, таившие в себе чудо головастиков, притягивали детские души своими неисчислимыми загадками. Широкое, почти безграничное поле с колосками и травинками, череда деревьев по краям и вот, наполненный страшными преданиями об утопленниках пруд. Беспокйно-озабоченно парят ласточки над своими гнёздами в песочной горе. Всё было бы прекрасно, если бы не недельное расставание с матерью и ещё что-то. Загадки, наполнявшие  мир, проявляли себя не только добрым, но и злым волшебством. Впервые она узнала о существовании зла, когда увидела, как воспитательница в яслях кинула тапком в раздражавшую её малышку и грубым повелевлительным движения приказала поднять и принести ей эту вонючую потрёпанную рухлядь. Потом произошло что-то необъяснимое: старуха-великанша нагнулась над ребёнком и ударила его.  Элону поразило не только выражение обиды на исказившемся от боли личике соседки, которой пришлось самой вручить в руки палача орудие своего истязания, но и безучастие на физиономиях окружающих, воспринявших насилие как неизбежную, не заслуживающею внимание данность. Но вызывающие страх воспитательницы, заклеивающие крестами пластырей  рты посмевших после часов молчаливово стояния издать хоть малейший звук детей, и сами дети, не подпускавшие к качелям тех, чей принесённый на праздник шарик был по их мнению неправильной формы или цвета и смеявшиеся во весь голос над своими товарищами, в наказание за интерес к "срамным" частям тела противоположного пола, выставленными голышом перед всей группой, были частью чужого, враждебного мира. В том мире царило злое волшебство, с которым нужно бороться до полной победы добра. Непонимание этой обыденной, бытовой жестокости породило отчуждённость, которая компенсировались  мечтательным, тончайшим внутренним миром. Детская фантазия бежит из заточения, и лёжа во время томительного тихого часа на детсадовской раскладушке, ребёнок создаёт своё невидимое для окружающих царство и сооружает дворец из натянутого между колен пододеяльника; маленькое тело становится пещерой, в которой меж худеньких ручек и ножек обитают добрые феи и дюймовочки. Бледный свет ленинградского солнца  проникает сквозь детские веки и падает на составленные из пальцев узорные витражи. Когда же она наконец опять увидит образ матери, которая уведёт её отсюда в другой мир?! В сказочном мире родившей её женщины и её семьи бабушка Лита называла своего мужа исключительно по имени отчеству, а бабушкина сестра Феня даже для своей крошечной  собачке Манюне разжевывала еду, там даже о самой большой обиде сообщалось смущённым шёпотом и всегда со словами «Пусть они будут живы и здоровы». И Элона была абсолютно уверена, что с людьми можно обращаться только уважительно и бережно, а всё остальное – лишь исключение, настолько редкое, невероятное и досадное, что столкнувшись с ним спрашивала себя, не сон ли это? Но со временем пришло и осознание, что даже любимые ей люди относятся к другому миру с его тайными законами. Её коробил тон в семье отца, где дед, привезя на старом любимом запорожце продукты, кричал: «Бабка, разгружай», и та покорно шла на своих полных, широко расставленных ногах с набухшими жилами, а потом долго возилась на кухне, пока её муж лежал на диване в боковой комнатушке под музыкальное сопровождение старого радио, притаившемся на полке, словно разжиревший кот коричневой окраски. "Почему бабушка, ласковая со мной, называет старшую внучку лахудрой, за что она в ответ смеялась над её крысиным хвостиком, который та каждое утро аккуратно закрепляла гребёнкой перед тем, как завязать на голове свой зелёный шерстяной платок с золотыми блёстками?", - удивлялась Лона. В этом странном мире обсуждалось богатство знакомых, высмеивались соседи, но самое тяжёлое было то, что там гнусаво передразнивали ту, кого она любила больше всех, мать.

И вот злому волшебству удалось разрушить доверчивую непосредственность защищённого детского мирка. В нём была желтевшая паркетом комната и зеленеющая накидкой тафта, загадка маленького цветного павлина, как-то попавшего в бутылку и висящая на шкафу перед кроватью картонная куколка в виде девочки-эскимоски, подаренная матерью, заметившем в своём дитяти неизвестно откуда взявшуюся страсть ко всему северному. Ведь из всех животных в карусели Элона всегда выбирала северного оленя, а из всех сказок – эскимосскую, про арктических птичек, затерявшихся в снегах. Самой красивой женщиной, после мамы, для неё была снежная королева, из всех чудес цвета самым захватывающим для неё было чудо северного сияния, а лучшей из всех забав —  когда отец как-то прокатил её с подружкой на деревянных санках с цветными перекладинками по снежно-ледяному ленинградскому дворику. В этом сказочном мире папа купил для неё жёлтого-зелёного волнистого попугайчика, чьи выпавшие разноцветные пёрышки девочка тщательно собирала и потом хранила как сокровище. По вечерам Пашка засыпал в своей клетке, а девочка сидела рядом, слушая папу-почитайку, одновременно любуясь старинной чернильницей с бронзовыми пастушками и овечками на его столе. Его странный мужской мир был самым неизведанным из всех миров. В этом мире капризной машине по прозвищу Драндулет уделялось так много внимания и заботы! Когда эта дива без какой-либо на то причины вдруг объявляла забастовку, перепуганная странной болезнью железного зверя Элона, тихо подходила к ней и просила: «Драндулетик, ты ведь хорошая, красивая машинка, пожалуйста заведись, и я никогда больше не буду обзывать тебя». Но самая интересная тайна в мире отца были его записи на полях кандидатской. Вернее это были не записи, а наброски. Её всегда притягивали, словно магнитом, готовые в любой момент ожить сказочные герои с картин эрмитажа. Но куда интереснее казались те, что сотворил этот смуглый усатый мужчина в своих тетрадях: вот нарисованный шариковой ручкой разогнавшийся мотоциклист, вот бегущий человечек, а здесь, словно только что сорванный, нарисованный чёрным мелом нарцисс с опустившимися листьями. Она могла часами рассматривать эти творения, а потом садилась за свой желтоватый детский столик рядом с кроваткой и пыталась нарисовать маму, папу, тётю, подписывая несоразмеримо большие головы неуклюжими, смотрящими в разные стороны буквами. Но однажды произошла ссора, единственная, в последний раз завязанные ботинки и всё изменилось навсегда. Наблюдая последовавшее многолетнее безучастие своего родителя, она сначала удивлялась его беспощадному равнодушию к  её судьбе, считая происходящее каким-то странным сном, нелепым недоразумением, которое должно вот-вот разрешиться и вернуть ей её детский рай. Но проходили недели, потом месяцы и годы, а всё общение с этим когда-то таким родным человеком  ограничивалось дежурными звонками на День Рождения и Новый год и собранными его сёстрами посылками. Близость не восстановилась и в редкие поездки к семье отца. Даже общение с вызывающей у превратившейся в худого гадкого утёнка девочки-подростка любовь и восхищение кузиной и старание обеих тёть и дяди, которого его семья осуждала за слабость к выпивке, но такого милого и весёлого, не смогли побороть чувство ненужности в этом ставшем чужим для неё мире. Казалось, ей было бы проще, если бы её отец действительно умер, чем то чувство сиротства, вылившуееся в глухую ненависть к этому когда-то  такому дорогому человеку и к злому волшебству, овладевшему им. Это злое волшебство уводило любимых людей, порой отнимая их навек. Они следовали за ним добровольно и тогда взрослые смущённо прятали глаза, и бабушка Лита при упоминании об этом перходила с сёстрами на идиш, так что из всего сказанного было понятно только короткое слово «эгоист». Других злое волшебство забирало насильно, и тогда про вечно качающего на колене Элоночку, терпящего все её капризы дедушку неумело и грустно говорили: «Он заболел и теперь поехал в деревню лечиться, там ему хорошо.» Орудиями злого волшебства служили равнодушие, глупость, жестокость, болезнь и смерть. Ей хотелось победить этого страшного чародея, а для этого сначала нужно было разгадать, в чём кроется его губительная сила.

Лона внимательно присматривалась к окружавшим её людям, большим и маленьким. С восхищением к тем, в которых видела проявление доброго волшебства и любопытством к порождениям злого. Окружающим казалось глупым, что вместо того, чтобы бежать от зла, ребёнок старается максимально к нему приблизиться, не в состоянии понять его глубины, но девочке нужно было поточнее изучить и испытать на нём свои силы, она искала ответы сначала в людях, потом в книгах. Но даже книги не давали нужных объяснений. Лишь впервые побывав в зоологическом музее, внимательно разглядывая одноглазых младенцев, собак с пришитой второй головой и другие «диковинки», ей показалось, что она наконец-то приоткрыла запертую дверь. Люди, за маленьким исключением, казались странными: злыми или добрыми, но главное скучными существами, в то время  как книги открывали ей манящий сверкающий мир. С людьми она вела себя, как её учили мама и бабушка, доброжелательно и заботливо, новые же знания вызывали у неё доходящею до безумия страсть, к ним её маниакально тянуло, словно пиромана к спичкам. Тем не менее первое сентября был всегда грустным днём, она с тоской расставалась с месяцами, полными интересных книг, а не скучных сухих учебников, когда каждый день был подарком. И теперь мальчики в выглаженных пиджачках и девочки в белых передничках с  огромными охапками цветов и такими же огромными белыми бантами несли всю эту флору на похороны её свободы. Гигантские гладиолусы, официальные гвоздики и смущённые нежные розы, обмениваясь ароматами, стояли в вёдрах с водой, а над ними, словно оперная дива, возвышалась классная руководительница. Элона взрослела, и в зависимости от планов всегда обеспокоенной её будущем матери, меняла классы и кружки. Улицы, города и люди прощались с ней навсегда или встречали её, порой тепло, но чаще с враждебной подозрительностью.  Вот опять новый класс с драчливыми мальчишками, растянувшимися своими хрупкими тельцами по всей парте: знак сигнализирующий «место занято», а вот смуглокожая, с раскосыми глазами и лёгким пушком над верхней губой, утиной походкой из-за слегка вывернутых ступней Юля. Она вызывает завистливое уважительное восхищение из-за своей длинной, ниже пояса тёмной косы, но в первую очередь за то, что учится в художественной школе и может создавать такие интересные рисунки. Как хорош коричневый ослик, который его создательница почему-то считала недостаточно объёмным. Но Юля почему-то не ценит своего счастья, пренебрегает живописью, как и любым другим искусством,  зато настолько любит животных, что кажется, эта любовь украдена у человеческих существ. За своё заступничество за эту маленькую художницу, которую соученицы дразнили толстухой, Элона стала изгоем девчачьей группы и в первый раз узнала, как мстителен может быть коллектив. Миловидная голубоглазая Мила с маленьким красный ротиком и пухлыми губками и крепкая компанейская Катя, несмотря на их простодушную доброту так и не смогли понять резкий Элонин отпор и отрицание невинной на их взгляд травли. Чувство несправедливости и дух противоречия слишком угрожали гармонии их тесного кружка. Элона же пыталась опровергнуть законы злого волшебства со странным  названием «групповая динамика», проявлявшегося порой в мелких пакостях,  насмешках и бойкотах, а порой в клевете и побоях за малейшее неподчинение бессмысленным правилам большинства. Как стая начинает заклёвывать особь, чей цвет перьев, форма хвоста, либо вариация трели выделяется среди остальных, так и человеческое стадо с маниакальной подозрительностью пытается выявить малейшее отклонение в мыслях и поведении своих членов. «Но можно ли самое прекрасное, что есть в этом мире, человека, сравнить с животным?», упрекала она себя и вступалась за очередную жертву.    А потом появилась Саша, пришедшая в класс из индийского интерната. Всем бросался в глаза её не погодам большой рост, но она была ещё умна, честна и необычно дисциплинированна. Эта похожая на рельеф дочерей Эхнатона девочка притягивала загадкой нового знания. С ней Элона впервые познала тайну уже не просто детской симпатии, а раскрывшегося перед ними чуда зарождающейся дружбы, когда мысли и желания отразившись в близкой душе, оживают, обретя новую форму и до той поры неосознаваемую силу. Эти словно в результате какой-то необъяснимой реинкарнации встретившиеся  в Москве восьмдисятых отголоски среднего египетского царства и древней иудеи должны были вместе познать мир, научиться любить и различать истину и ложь. Обе хорошие ученицы, они пытались систематизировать всё, что их окружало: предметы, явления, людей. Но пока они изучали природу и проверяли, падает ли кошка всегда на лапы и признает ли она хозяйку в маске волка, смазывая после своих исследований разодранные руки зелёнкой и выслушивая упрёки родителей в живодёрстве, природа сама предъявила на них свои права.

С некоторых пор Элона стала замечать за девочками её возраста странное поведение: какие-то торопливо-взволнованные сборы на убогую дискотеку пионерского лагеря, где под «Розовые розы»  кривляющиеся назойливые мальчишки, пытались своей слабоумной матерщиной обратить на себя внимание женской  половины отряда. Но куда невероятнее было то, что однажды её обожаемая Саша, которая была ей так дорога, что если бы Элона была мужчиной, то сразу бы на ней женилась, поведала ей свою тайну. За пару секунд до этого один из самых хулиганистых парней, Ваня Тищенко, за свои многолетние издевательства поставленные Элоной на самый верх списка злейших врагов, опять корчил рожи, стараясь попасть в полосу их зрения.

-А знаешь, тихо проговорила Саша, на самом деле он чуткий и застенчивый.
Элона не верила своим ушам.
-Среди особей мужского пола нетрудно найти более достойного.
-Ты не чувствуешь его, как я.
-Как ты можешь думать о таком ничтожестве?! Сейчас ты напоминаешь мне Валю или Женю.
-А что в них не так?
-Ты сама прекрасно знаешь, что в них не так! Они тупые и к тому же постоянно пытаются нас подколоть! Не хватает только с ними подружиться!
-Лучше с ними, чем без друзей!

Неужели Саша сдалась и теперь станет как все? И когда обстоятельства разлучили их, Элона, уже превратившийся в девушку, мысленно продолжала вести бесконечный диалог с подругой. Почему мы любим, от того, что встретили заслуживающего любви человека или оттого, что нам хочется любить?

Элонино тело тоже изменилось, и когда она впервые заметила на себе тяжёлый, неотрывный муржской взгляд, она принялась беспоконйо вертеть головой и теребить мать за рукав:

-Куда смотрит этот мужчина, ведь за нами ничего нет?
-Он на тебя смотрит.

За этим взглядом крылась какая-то страшная тайна. «Так голодные собаки наблюдают за куском мяса», - подумала она и пропитанное её молодостью солнечное утро, когда попутчицы, почувствовав Элонино подростковое струящиеся веселье, тоже начинают улыбаться, вспомнив свою юность, потускнело. Элоне вспомнились непонятное, но от этого ещё более отвратительное шевеление чьих-то рук по её телу в час пик, а при слове "мужчина" её внутреннему взору нарисовался валяющийся перед дверью сосед-алкоголик. Никто из этих странных существ, за исключением пары пожилых учителей, женатых маминых знакомых да героев любимых книг, не рассматривался как достойный внимания, а тем более любви человек. Кокетство казалось её аморальным, а война с противоположным полом до полного торжествова скучной. В конце концов мужчины тоже были хоть и не волне человеческими, но живыми существами, и ей было жаль сначала завлекать, а потом отказывать им.

Вся её любовь принадлежала книгам. Наслаждение красотой математических формул и физических явлений уступило тайнам животных и людей, их генетики, физиологии, болезней и инстинктов. И лишь познав их сполна, Элона вернулась к своей первой любви, истории. Физически строго придерживаясь сначала цолибата, а затем моногамии, интеллектуально она постоянно заводила  романы на стороне. Так нежные любовные отношения с французским начинались с восхищениея, затем с постепенным овладением, млеющим наслаждением, а вслед за разгадкой его структуры, дружеским спокойствием и изменой с испанским, а потом грузинским, китайским и т. д. Она помнила неровные, нацарапанные дрожащей бабушкиной рукой вкривь и вкось  каракули святых букв. Потом Элона сама под её присмотрам стала выводить такую неловую  расползшуюся в ширину толстую «О».
-Не расстраивайся, скажи учительнице, что «О» побывала на курорте.
Всё это было в далёком светлом детстве, а теперь какое эстетическое наслаждение вызывал у неё вид повисших словно акробаты на балках индийских букв, острых, словно башенки из средневековых сказок — таиландских или постоянно принимающих новую форму арабских. Чувство счастья неустанно сопровождало эти успехи, но могло прийти и неожиданно,  в освещённом осенним мягким светом классе, пробраться сквозь терпкий хвойный запах деревенского вокзала или весенним утром в трамвае, едущем по садовому кольцу, напомнив о  себе скрипом снега под лыжами или звуками дождя о подоконник. И непосредственностью счастья безусловной любви. 

Идеальные круги украинских подсолнухов, таких же жёлтых, как варёная сочная кукуруза из окошка поезда, да божьи коровки, которых Элона заботливо собирала с пыльной пляжной туи, а потом носила с собой в коробочке, словно драгоценных домашних животных. Дремотная уютная комната и воркование голубей за купавшимся в зелени окном  и вздыхающий в такт тёти Фениным движениям груди сладко пахнущий губной помадой воздух.  Запах морских водорослей навсегда связан с чуством защищенного материнской любовью детства, когда, не думая о времени, любуешься переливом волн и золотыми пятнами солнца на воде. Набережная полна того непередаваемого морского дыхания, которое заставляет  забыть о прошлом и будущем, почувствовать себя каплей бесконечной стихии, ещё во времена Гомера скользящей по шероховатой поверхности белой морской раковины, играющим морским коньком, примостившемся на якоре колумбовского коробля, острым кусочком льдины северных морей. При мысли о севере вспомнилась Москва и они поднялись. Вечером идти в телеграф, звонить бабушке. Они медленно шли по рынку мимо рядов продавцов, погружённые в пьянящий аромат спелой плоти предлагающих себя словно дешёвые проститутки каждому встречному фруктов и свежей выпечки,  прячущей свою сладкую сердцевину под полосатыми полотенцами, накинутыми на корзины, с любопытством останавливались перед сдобами диковинной формы. Накупив гостинцев, они погрузились в поезд и под монотонно-успокаивающий стук колёс, стали наслаждаться поэзией пути, любуясь простором, который невозможно будет описать никому из будущих европейских друзей, радуясь, что дома их ждёт любимая старушка, которая ждала и встречала в последний раз. Рассудок, пытаясь справится с безжалостностью судьбы, заполняет пустоту чувством долга и заботой о матери, и тем самым не даёт накрыть себя волнам боли и вины. Элона с детства боролась с этой стихией и мечтала, когда вырастет, стать опытным моряком,  построить  прочное судно, которое всегда сможет защитить от штурма дорогих ей людей.  Но удачно построенный корабль каждый раз почти разламывался, и тогда она поняла, что ураган угрожал ему не извне, а изнутри. Нужно изнутри создавать город солнца, даже если он будет не от мира сего. Но кто будет его населять? Люди? А понравится ли им в нём? Вдруг его обитатели умерли много веков назад или ещё не родились? Она медленно ходила по музеям и листала книги, пытаясь представить его будущий облик. Картины открывали перед ней чудеса мастерства, вырывая из  неприглядных будней девятиэтажных коробок и погружая то в яркую, то в нежно-бледную палитру, а оригинальность форм порождала яркие, причудливые сны. Когда в похрустывающей сахарной тишине зимней ночи на московских улицах светились редкие витрины магазинов, в которых покупателей было больше, чем товаров, ей казалось, что чудо притаилось где-то совсем рядом и вот-вот себя проявит. Метель запорошила дорогу и тёмное небо, описывая ван гоговские круги вокруг жёлтого фонаря. Пустой перон выкрашен в белый цвет мириадами снежинок.  Рядом самый любимый человек — мама, в ее желтовато-тигровой шубе и снежной подушечкой на шапке. Их маленькие руки в перчатках держатся друг за дружку и создают чувство уюта и предвкушения счастья. Но как добиться его, когда злое волшебство погрузило страну в моральную и физическую нищету? Старые добродетели превратились в замшелых, смешных музейных экспонатов, ждущих, когда их выставят на помойку, а при виде наглых парней в малиновых пиджаках и добро-наивного лица молодой гостиничной мамы-проститутки, думалось не о свободе, а о страшной болезни, охватившей бывшую империю. Судьба свела их во время командировки, и сероглазая девушка со своей длинноногой и длинноволосой красавицей-товаркой щедро угощала столичных интеллигентов непозволительно дорогими дынями и рассказывала, как трудно прокормить ребёнка в её городке, как она ходит при каждом случае к батюшке на исповедь и какие у него добрые, понимающие глаза.  Вечером, когда соседка по комнате, с тем же насмешливо-презрительным лицом, которое возникало на лицах русских туристок, наблюдающими за витринами квартала красных фонарей в Амстердаме, рассказала о «настоящей» профессии новых знакомых. Потом, во время прогулки по окутанному туманом Киеву, у Элоны не выходила из головы то беспомощно-заискивающее выражение на скуластом лице, с которым бабочка смотрела на смуглых самцов в фойе гостиницы, чьи крепко сбитые тела так контрастировали с её ссутулившейся мальчуковой фигуркой подростка. В это время кто-то продавал старые медали своих предков, кто-то квартиры, кто-то своё тело, а  кто-то жизнь. В старинном доме в центре Москвы, окружённые статуэтками Ленина, доживали свою бурную революционную жизнь бабушкины двоюродные сёстры, Рива и Люба. И пока они лелеяли в себе воспоминания о погибшем в гражданскую войну совсем ещё мальчике-брате, пошедшем защищать новую власть, о бакинских комиссарах, об эвакуации из Николаева, переполненном людьми перон и слабой мольбе остающихся: «Возьмите нас!», о бомбёжке поезда и убитой немцами двоюродной сестре, погибшей за то, что не бросила отца-инвалида, в то же время новое поколение их племянников и внуков, тоже переживало войну: боролось с чиновниками за жизнь только что открытой компании, погибало от рук рэкетиров или пыталось выбраться за границу и выплыть там.  Народ пытался заново найти себя, мечась между православным храмом и Аум синрикё, проамериканизмом и национализмом. Страх перед евреями охватил русский народ, а евреи цепенели от ужаса перед надвигающимися погромами. На работе в научном институте пятилетняя профессорская внучка вдруг спросила у мамы, какой она национальности, учитель истории на каждом уроке напоминал о том, что настоящее имя Троцкого – Бронштейн. По дороге домой мимо панельных зданий с грязными, исписанными матерщиной и свастикой стенами, Элону каждый раз встречала огромная, каким-то непонятным образом, словно злым волшебником, высоко над шоссе, на внешней стороне высокого моста, красной краской выведенная надпись:  «Жиды вон».

Последним минорным аккордом родины стал тот вечер, когда  возвращаясь с одного из множества курсов, Элона заметила троих бывших одноклассников. Между ними были давние счёты ещё с тех пор, когда она, единственная девочка, открыто боролась с их превосходительно-хамоватым насилием. Они давно уже молча и незаметно следовавали за ней, сберегая нападки до того мгновения, когда поравняются. Хулиганы пытались загородить дорогу, толкаясь и  выкрикивая оскорбления т угрозы, но ей опять повезло, появилось чудо в виде прохожего и эти изобретательные на пакости несмышлёныши хоть уже и повзрослели и обзавелись сильными мускулистыми телами и бритыми затылками, всё ещё были не в состоянии испытывать чувство вины и жалости к своим жертвам, но тем сильнее испытывали они страх перед наказанием и страх быть обнаруженными. Она ощущала стыд  и отвращение при мысли о своей унизительной объектности на фоне происходящего. Раньше, пытаясь не дать одержать над собою победу всей этой звериной ватаге и держаться с достоинством, даже принимать красивые позы с понравившихся ей старинных картин, не подавать виду, что эти получеловеки, открыто заявляющие, что хотят увидеть, как она плачет, как все нормальные девчонки, даже когда  в Элоне всё кипело от несправедливой обиды и ей едва удавалось удерживалась,  чтобы не разрыдаться, она выбегала, закусив губы. Так и теперь она решила, что нужно бежать из этой, околдованной злом страны. Ей удалось из материнского «Никогда, даже не говори об этом»  выжать «Посмотрим, нигде не легко» и, наконец «Завтра я пойду с нашими документами в посольство». Потом они в последний раз прикоснулись к холодному граниту могильных памятников, к тёплому носику ласковой трёхцветной кошки с полоской посередине мордочки, ровно разделявшую её на две половинки: чёрную и желтоватую, простились плача с родственниками и друзьями, с маковками кремля и тенями садового кольца. Уже закрыт шкаф с единственным бабушкиным выходным платьем, кажется всё ещё хранящим её тепло и старое, покрытое чёрным лаком, трофейное пианино, не предмет мебели, а почти друг, приведённый, а точнее принесённый сюда на ветхих старческих плечах. Как мало девочка ценила этот подвиг! Элона ласково посмотрела, словно на мгновение попала в прошлое, на красный восточный ковёр, последний тёти Фенин подарок, который она, уже больная раком, сняла со стены и отослала им, и вот словно на другом ковре, волшебном ковре-самолёте, они  перенеслись в другую реальность.

Элона уснула, но её разбудил ужасающий раскат грома  с мощностью ядерного взрыва. Казалось, эта неизвестная страна, с её низкими людьми и высокими шпилями вот-вот погибнет, поражённая ударами молний, бушующих над шиферными кровлями и кирхами со  в сводчатыми окнами. Волны облаков накатили на серое небо и выплеснулись ливнем на чужой для неё ночной город. А на утро можно было опять любовалась восходом солнца над этим скучным, опрятным немецким городишком, долгое прибывание в котором вызывало чувство клаустрофобической паники, схожее с тем застящим ужасом перед стелящимся по земле до самого горизонта розовым грязным туманом, разрушившего однажды запорожский тёплый вечер и вызвавшего животное желание спасать мать, тётю Феню и бежать, бежать.

Париж встретил их звуком поднимающихся железных штор в булочных и табачных лавках, серыми долговязыми фасадами домов и мокрым утренним тротуаром, почему-то отдающим свинцовым холодом лагерного рассвета и резким взмывающемся звуком трубы. Первыми в этом городе проснулись спящие на скамьях мужчины, прикрытые лишь развёрнутыми газетами поверх одежды. Сначала  подумалось, что они не успели домой до прохода судов, но потом вспомнилось, что в отличии от Ленинграда, здесь нет разводных мостов. Зато в Венеции сознание, замирая от морбидной красоты происходящего, терялось в арках мостов, проложенных меж явью и сном. Но потом снова возвращалось к радостными флорентийскими красками струящейся жизни, к мускулистым Давидам и тысячеликим мадоннам, чтобы, пресытившись этим хаусом первозданной пластики, отдохнуть на серых бойницах замка Сфорца. Белизна ажурного мрамора миланского собора и затерявшихся в Альпах бергамских сокровищ гармонировала с барочной пышностью римских фонтанов и венским модерном. Из каждого кафе тянулся и притягивал запах сдобы и розетки пирожных вальяжно растянулись за  зеркальными витринами. Вот в почти средневековом переулке дом Моцарта, а вот уже Лейпциг с погребком ауэрбаха, а вот и чёрный пудель Мефистофеля, мочащийся на собор, чей орган ещё помнит любовные ласки пальцев Баха. Опять немецкие и швейцарские улочки c нависающими над головой домиками с поперечными балками, такими хрупкими и крошечными, словно их населяли не люди, а эльфы. Снова и снова Элоной овладевал кочевой дух, и тогда набережные Амстердама и площади Антверпена, Вестминстерский дворец и Акрополь начинали кружиться в волшебном калейдоскопе. И вдруг, возле стены плача, волшебное колесо остановилось и время замерло, почувcтвовав присутствие непостижимого.  Неиссякавшим источником радости стали для Элоны эти новые ощущения, ведь она так старалась всё узнать и понять о жизни. Но ей также пришлось осознать, что как бы далеко она не забрела в своих странствиях, везде ей встретится подавление добрых хитрыми и агрессивными и торжество глупости и жадности над прогрессом и гуманизмом. Ожесточённая жизненной борьба, бесконечное людское шевеление,  притупляющий труд в заботе о хлебе насущном. Чувство удивления и ожидания разгадки этого непонятного и необъяснимого с её точки зрения феномена не проходило. Не достаточно лишь принимать эту данность, нужно менять её, побеждать это злое волшебство, словно сетью опутавшее весь мир, даже если на это придётся потратить жизнь. Самым страшным чарами, поработившими человечество, были болезни, старость и смерть. Элона хотела приблизиться к этой страшной тайне, подробнее изучить её, чтобыу потом, словно убийца из подворотни, нанести ей смертельный удар, лишив власти над миром.

И вот вновь и вновь она ступает по булыжникам и  плитам этих нелюбимых ей улиц и входит в больницу. Весь коридор заблокирован покрытыми  белыми сугробами из натянутых на болезненно бледные тела пациентов постелей, а рядом с каждым из таких сугробов выросло металлическое дерево-капельница, на котором, словно игрушки на ёлке блестят наполненные физраствором или антибиотиками стеклянные ёмкости.  Пробравшись с трудом через эти сооружённые ею же самой- баррикады, Элона неслась в кладовую, где на бегу вырывала из стройной шеренги горшков какое-нибудь брюхастое судно. И тут же назад, туда, где опять уже вспыхнули несколько красных огоньков и нужно идти навстречу неизвестности. Что там будет, инфаркт на туалетном стуле, лужа крови на полу, буянящий алкоголик или всего лишь взобравшаяся на тумбочку дряхлая щепочка-старушка с полным фекалий ртом? При входе в палату она услышала стон, а затем увидела спрятавшийся между белой, нежной плотью синевато кровавый пульсирующий бутон – пролапс прямой кишки. Скорее, бросив пару обнадёживающих слов, за перчатками и обезболивающим, а потом, едва закончив, под невыносимое дребезжание нетерпеливого звонка, уже к следующей молодой, но по безучастному мнению коллег, уже обречённой пациентке с красивым и грустным лицом, желтиза которого говорила о разрушенной алкоголизмом печени. Оттуда, мимо кладовой, где на белой узкой простыне с поразительной аккуратностью  выстроились ряды ещё тёплых после автоклава уток и пирамиды из ночных горшков, на кухню, но не успев проглотить кусок булки, опять звонок и раскрытая вонючая роза искусственной кишки. Всё, начиная от капустных листьев бородавок до беспомощных сексуальных домогательств Альцгеймерцев и мучительных агонирующих вздохов одиноких старушек, чьи последние часы она стыдливо-неловко пыталась оградить ширмой участия, сквозь которую каждые несколько минут слышался скрип двери и раздражённый голос: «Уже? Я хочу хоть раз вовремя прийти домой!», всё это кричало о помощи, а получало не исцеление, а в лучшем случае временное улучшение симптомов. Но с симптомом взаимного равнодушия никто не мог бороться, да и не пытался.

Отсутствие совершенства в окружающих людях и предметах не только оскорбляло врождённое чувство эстетики, не только болезненно раздражало зрительные рецепторы, но и казалось святотатством.  Но больше всего раздражало Элону отсутствие спокойной гармонии в ней самой. Вспыльчивая гиперчувствительность лишала уверенности в себе и мешала простому, легкому счастью. Непривередливые коллеги, вытащив капельницы и катетеры из умершего тела, весело садятся за обеденный стол и жалуются лишь на плохо пропечённые булочки. И без того вялый оптимизм медработников быстро хирел, разрушаясь с каждым днём, покрываясь угнетающими  язвами монотонного полуобморочного прозябания тихих, отгороженных от всего мира и от этого неустанно занятых своим самочувствием слабеньких жильцов, в ожидании их последнего часа. Элона понимала, что это реакция самозащиты, но ей всё так и не удавалось проникнуть в тайну этого надменного равнодушия. И она стыдилась высоких нот своего детского голоса, вдруг, когда приходится сообщать о смерти пациентов, становящимся таким непривычно хриплым, что все поднимали на неё недоумевающие глаза. А ей казалось, что она совершила какую-то оплошность, и  что её ошибки звучат громче всех. Может она не такая, потому что занимает чужое место, спрашивала она себя с тех пор, как у знала о ещё трёх не родившихся детях в её семье.  Желтоватомолочно-бледная кожа с зеленовато-синими прожилками так плохо гармонировала со свежими щеками сокурсниц. Равнодушно-сытые лица немцев, умевших так усердно работать и веселиться по команде, не позволявших ничему и никому отвлечь себя от этой деятельности, ещё отчётливее вызвали острое чувство отчуждённости, чувство прохожего, увидевшего через забор чужую непонятную ему игру.  Правил этой игры ей так и не дано было постичь. Элона ещё чётко помнила ежедневную опустошающую усталость, сопровождающуюся болящей тяжестью на душе и в ногах. Не для этого она пришла сюда. Во время домашних обходов её встречали  седые головки, счастливые возвращением в родные стены, а до этого почти завядшие и выкинутые из заунывных безликих больниц, а теперь, будто напитавшись дорогими воспоминаниями, расцветшие своим последним цветом. А в других, вполне обеспеченных, семьях она замечала отпечаток печали и даже страха на лицах своих пациенток. Так одна из них, страдающая от грубости досадующего на её дряхлость  ещё бодрого супруга, была найдена мёртвой у себя в ванной, где её ветхое истонченное усталостью, беспомщное усохшее, такое беззащитное тело пролежалало шесть часов на кафельном полу ваны. Её благоверный не стал оповещать врача, отправившись, как ни в чём не бывало, выгуливать их длинношерстную таксу... Так не должно быть, люди не должны покорно принимать этот упадок и забвение! Уже сколько она училась, а так и не получила вразумительный ответ, как замедлить сенильные изменения, продлить здоровье и жизнь этих обеднённых старостью, усталых, терпеливых,  ждущие помощи людей. Нужно самой изучить эти прцессы, ибо зачем мыть, перекладывают, не давать покоя, прекрасно понимая напрасность этой оплаченных жестоко-беспомощных движений. И даже если  перспективные наработки из-за недостатков средств и дальше будут заведано игнорированы, нельзя сдаваться и оставлять этих сирот-стариков в их  убогом окаменелом прозябании! Ведь сколько не старайся, ей не удастся постичь этого равнодушия едкой усталости и не научится она  торопливо проскальзывать мимо чужой беспомощности и с робкой надеждой смотрящих на неё глаз. И если её не дадут помочь многим, то она  хоть вырвет любимых из толпы обречённых.

Её неуместный интерес к этиологии и терапии заболеваний и постоянное копание в научной литературе опять превратили её в изгоя, на которого пытались свалить все происходящие  на станции «косяки». И тем удивительнее был отпор, оказаный этим наивным, не желающим мириться с данностью существом не от мира сего. «Лучше действительно быть злодеем, чем страдать от напраслины и служить для этих сентиментальных анально фиксированных колбасников козлом отпущения»,- решила Элона. Видя, как эта построенная на бессилии и взаимном унижении система ломает её лучших коллег, она превратилась в воительницу, обретя в момент опасности не просто звериный инстинкт и иезуитскую хитрость, но используя природную сообразительность и способность манипулировать, которыми она до этого времени пренебрегала по этическим соображениям.  Приходилось тщательно выбирать себе маску, похожую на окружающие физиономии, которые так быстро менялись, в зависимости от обстоятельств, а потом следить, чтобы она не вросла в кожу, не украла твоё лицо, почему-то не меняющееся с раннего детства, даже когда вместо детского пушка его стали обрамлять седые пряди. Отсутствие понимания научило её ценить одиночество и полагаться лишь на себя, если не желаешь стать разменной монетой для агрессивных дураков. Но было ясно, что враждебный мир не оставит тебя просто в покое. Когда же ей наконец, благодаря не столько лучшим в классе оценкам, сколько перечисленным ею же самой презренным качествам, удалось после нескольких лет «отсидки» покинуть этот «мясокомбинат» с долгожданным дипломом и  освободиться от паутины навязанных бюрократией правил, она ощутила в себя человека,  вырвавшегося на простор и опасавшегося в этом мире лишь того, что обыденность вскоре каким-нибудь образом захватит её, помешает путешествовать на край света, а она так хотела  все изведать, так старалась поспеть захватить всю полноту жизни. Ведь отказавшись от прошлого, она ничего не получила взамен кроме сытости, навсегда осталась чужестранкой. Элона так была занята работой и изучением новой страны, ей так хотелось оставить позади своё угнетающее прошлое, что она не интересовалась ни  русской политикой, ни жизнью, т. к. и культура и традиции  казались ей лишь снобистской уловкой, прикрывающей варварство. Она приучила себя никого не искать и ничего не ждать, и освободившись, ей было легко  и радостно, словно за диковинными  животными, наблюдать за окружавшими её людьми, такими красивыми и уверенными в себе, но настолько же поверхностными, недалёкими, а поэтому чужими. Те же, не подозревая, делали её причастной к своим житейский радостям и невзгодам. Вглядываясь в друзей, она исступленно желала разгадать тайну их безграничных миров, желала чтобы каждый из этих вселенных, в который ей дозволенно было ступить, стала наполненной и сияющей. Воспоминание о собственном детстве поможет ей сохранить других от этой боли. Она постоянно  придумывала новые уловки, чтобы подарить окружающим недостающее счастье или хотя бы отвлечь их от гнетущих забот. Людей подкупали Элонина оригинальная эксцентричность в совокупности с веселой доброжелательностью.  Желая подарить другим ту заботу, которой не хватало ей самой, она тщательно обдумывала, что бы принесло наибольшую пользу её родственникам и знакомым, в особенности детям, и тщательно выбирала и укладывала пылесосы, электрические гладильные доски, домашних роботов, синтезаторы, флейты, скрипки, арфы, шубы, игрушки, компьютеры, одежду и деликатесы. Желая возбудить у них интерес к науке и культуре, она высылала им пазлы и наклейки наследия ЮНЕСКО, раскраски произведений великих художников, преподавала им сама и оплачивала курсы и экскурсии, не позволяя себе признаться в том, что больше всего их интересует дача и отдых на чёрном море. Чувствуя общность взглядов  лишь с узко ограниченным кругом тонких и образованных людей, она, тем не менее, могла найти общий язык с каждым, и многие считали себя её друзьями. Наслаждаясь чужими радостями, Элона испытывала острую потребность найти самое беззащитное существо, чтобы излить на него всю скопившуюся за десятилетия нежность. Все исторгнутые этим миром вызывали у неё материнские чувства. Она восхищалась их  мужеством жить без масок, не бояться казаться в лучшем случае фриками, в худшем сумасшедшими и угодить в дурку. Проходя практику в психиатрическом отделении, она испытывала больше симпатии к  пациентам неудачникам, чем к ледяному персоналу, а плачевный вид бомжей вызывал у неё острую потребность поднять этих бедняг над окружающей их действительностью, показать всем, что эти жертвы системы на самом деле намного человечнее обычных обывателей. Да,  плыть против течения, сопротивляясь, трудно, намного  приятнее наслаждаться стадным чувство и запахом родного хлева, но какую цену приходится платить за этот мещанский покой?

Элонина детская блаженная легкость  доверия и любви ко всем уже давно исчезла под подошвами тёмной, тупой, враждебной массы почвы. Её существование покоилось на отороченном чувством страха полотне жизни предков, словно их память ещё чувствует  глухую поступь  откормленных на людских предрассудках жестоких чудовищ. Она чувствовала это в еврейской подозрительности матери,  пытавшейся излишней отчужденной осторожностью сохранить неприкосновенной нежную ткань своей души, в словах бабушки, потерявшей в блокаду всю семью: «Тогда все пухлые ходили, лишь бы опять голодухи не было!» Элона вглядывалась в своё отражение с интересом и немного испугом: словно боясь, что из зеркала на неё выплеснется река времени,  и она увидит уже не своё привычное лицо, а говорящую сквозь неё череду неизвестных далеких предков с хребтов кавказа и каменной Иудеи, русских снегов и дикого поля. «Кто и какими были они, что любили и кого ненавидели? Не вырезал ли мой прапрапрапредок казак младенца из живота моей еврейской прапрапрабабушки?» Свои глаза с широкой радужкой, всегда такие разные, то страстно тёмные, то озорно зелёные, а в моменты опасности вспыхивающие из чёрных реснитчатых нор желтоватым змеиным блеском, она унаследовала от матери, а та от бабушки. Этот странный полихромный феномен передавался в семье из поколения в поколение, отдавая предпочтение, то зелёному, то коричневому, то жёлтому оттенку. Что видели эти глаза? Её деды, прадеды и их деды и прадеды снова и снова лишались небольших материальных  богатств, но  накапливали с каждим поколением неотторжимую силу оптимизма и смелости к грядущим переменам. Это призрачное сокровище оказалось самым ценным из всех земных благ. Как бы ей хотелось ещё раз прижаться к ним и хоть чуть-чуть отблагодарить за их бескорыстную любовь и заботу. Но ей оставалось только во сне вдруг детским беззащитным жестом уткнуться, притихнув, в мягкое старенькое бабушкино платье, и так ей было по-прежнему хорошо и ничего больше не нужно!

Соткана ли судьба из случая или её траектория неминуемо ведёт нас к месту назначения? Ведь неслучайно из миллиардов мужчин она выбрала именно его, задумчивого и ранимого, переживавшего в свои тридцать с лишним лет все с детской яркостью, ощущающий чужую боль своей, пытающийся понять и оправдать любого. Насколько трудным было его прошлое и скудным его материальное положение, настолько богат был мир его фантазий и разнообразны его таланты. Он забывал обо всех проблемах, то любуясь бликами на грязной лестнице метро, то живописным бомжом.  Элона сначала полюбила  его впечатлительность и беспомощную открытость и интенсивность чувства, а затем и его глаза, нос, изогнутые нежные губы, длинную узкую спину и мягкие подушечки пальцев. Она любовалась его сущностью словно Пиетой Микеланджело, чей один вид убедительнее проповеди может обратить тебя в свою веру. Движимая страхом оказаться в чьей-то власти, она всегда бежала от неразделённой любви,  но в один момент ей, словно тяжёлую болезнь, пришлось принять тот факт, что её счастье зависит от этого совсем недавно ещё чужого человека. И  страх сменился облегчением нового, никогда до толи неведанного чувства единства с другим существом. В её глазах он был неземным цветком, выросшим на куче навозного хлама. Она обожествляла каждую его клеточку,  дрожала над  каждой его кровинкой, боялась оскорбить его безудержной любовью и скрывала своё почти материнское счастье, когда он засыпал и пробуждался подле неё, когда ощущала, как её ласка придаёт ему силы. Он же замечал в ней внутреннее недоверие и пытался преодолеть тайное сопротивление. Разве оно совместимо с любовью? Ведь это чувство настолько исчерпывающе, что  не противишься и не стесняешься. Она спрашивала себя, откуда у него, так страдавшему в своей приёмной семье, выкинутого в 18 лет на улицу, резавшему себе от отчаяния вены и чуть не погибшему, столько открытости к этому миру? Ей было жалко его-ребёнка, запертого своими приёмными родителями в чулане, утешающего самого себя бегством в фантазию и автоматизмами, под постоянным враждебным вниманием своих сверстников, подвергаемого побоям и насмешкам. Он казался ей таким наивно-беззащитным, что её хотелось всегда заботиться об этом бородатом мальчике.
-Как бы болен ты не был, я никогда не оставлю тебя, Свеша, не понимаю, как люди здесь отдают своих близких в дома престарелых.
-Я бы не хотел, чтобы ты посвящала свою жизнь больному человеку. Я буду рад, если ты будешь иногда меня навещать. Ты должна наслаждаться радостями этого мира, Снук.
-Он не стоит для меня и кончика твоего пальца. Я знаю, что всё это пошло, но все влюблённые женщины ужасно примитивны.
Он был болен его прекрасной душой, бывшей причиной его  несчастий, но Элоне и даже ему казалось, что её любовь  сможет восполнить его детские утраты, отсутствие заботы и одиночество. И сплетя своё тело с его воскресить его детство, каким оно должно было бы быть. И этот воскресший будет их ребёнок, дитя с их общей кровь, телом и душой. Это божественное существо избавит её от вечно гложущего страха, что её любимый покончит с собой или болезнь унесёт его. Это дитя удержит её в этом мире, даже если судьба лишит её его отца. Неприятно удивлённая холодным отсутствием симбиотичной близости  с тем, которого она выделила из общей массы, она опять и опять спрашивала себя: «Почему его гиперчувствительнось по отношению к своим чувствам вдруг превращается почти в бездушие, когда она говорит ему о своей тоске по материнству?» Свел, восхитившись её знаниями философии и истории, хотел приобщить её к своему кругу знакомых, но она слишком быстро разгадала их загадку, и поэтому они стали ей неинтересны. Сначала он представил Элону своему другу и попу-расстриге Энрико. Этот бывший семинарист встретил их в расстёгнутой сутане, хранившей следы рукоблудия и с итальянским гостеприимством предложил им бутылку абсента. Воспользовавшись удобной минуткой этот бисексуал, смотря на неё своими маслянистыми глазами, сделал её несколько скабрёзных комплиментов и сообщил, что Свел так влюблён в неё, что даже продал всю свою коллекцию порнографии. Потом подтянулись и другие братья по ложе, и разговор перешёл на Блавадскую, Лавея и Каббалу. В масонской ложе Элона увидела кучку взрослых заигравшихся детей, в эзотериках — странных, незрелых личностей, верящих, что за несколько евро можно приобрести пузырёк с сущностью, в Алистере Кроули - в первую очередь убийцу морфиниста и несостоявшегося мужа и отца, никак не годящегося на роль учителя, и лишь потом талантливого писателя. Вместо того чтобы медитировать, она готовила разнообразно-заученные блюда, потом мыла фыркающую от непривычки посуду, потом охаживали пол его квартиры празднично-новыми тряпками. Свел начал говорить о ней c пренебрежительной иронией, сквозь которую проглядывала глубокая обида, а она о нём с недоумением, не понимая как один и тот же человек может сочетать в себе тонкость души и такую непонятливость, путать заботу с властолюбивой пошлостью. Элона хотела крепко сжать его в своих объятиях, взять его всего в себя и, забыв  свое тело, держать, покачивая, но боялась, что сила её чуств покажется ему слишком навязчивой. Она не решалась признаться самой себе, что неправильно поняла своего мужчину, недооценила его болезненный страх будущего, не смогла победить его прошлое, что оказывается она жила в собственных несбыточных мечтах, была для своего божества лишь милым купидоном, порой превращающимся в чертёнка. Невысказанная боль одиночества, ибо зачем говорить, когда уже всё сказано и ничего не понято,  не давала ей привычно погладить его спину, обнять и прижаться к нему. Свела охватила усталость и он больше не хотел обманывать и чувствовать себя виноватым. Выпить последнюю, горько-ладкую как амаретто, которым он поил её, каплю их иссякающей близости. Уйти, не унижаться словно собака, ждущая подачки от хозяина. С растерянностью, всё ещё не в силах понять, что с ними происходит, словно ледяной туман повис в воздухе, они, он уже привычный, а она в первый и последний раз, словно озябшие птицы смотрели друг на друга полумёртвыми поволоченными глазами. «Лучше ужасный конец, чем ужас без конца», звучали в ней его слова.

Тем менее случайным стал их симбиоз с ещё неопытным в жизни, зато мудрым рассуждениями двадцатилетним мальчиком. Они рисовали клетки и спорофиты  папоротника, кутиклу листьев и паренхиму, вместе резали мышей и измеряли мембранный потенциал. Всеволод ещё не прожил насыщенную впечатлениями жизнь, но благодаря своему острому уму и вниманию смог максимально прочувствовать и впитывать увиденное, накопить большой опыт наблюдения за людьми и их понимания. Тем не менее, привитые родителями-интеллигентами принципы заставляли его до седых волос оставаться искренним, наивно и пылко верующим в справедливость, возможность и необходимость исправления мира и людей, не терпящим даже малейшей лжи. Это стремление к идеалу было зачастую недооценено окружающими. Его необыкновенная природной одарённость  в сочетании с перфекционизмом являлись одновременно даром и проклятием для них обоих. У этого любопытного рассудочного человека не было никаких хобби, и своё свободное время он посвящал образованию и самоанализу. Обладая идеальным слухом и памятью, Сева отказался и от карьеры музыканта, и переводчика, чтобы стать биологом. Но и там, не взирая на его тонкие, оригинальные научные идеи, ему не удалось нигде закрепиться и получить долгосрочный контракт и многолетние поиски подточили его упорство и мужество, обстоятельно разрушив веру в себя. Он испытывал невероятную злобу за  это несправедливое несоответствие своего интеллектуального и общественного статуса, как ему казалось, превратившую его существование в   бестолковое, бессмысленное, вонючее прозябание. Он резко сократил круг общения, но немногие друзья  ценили его острый ум в сочетании со скромным характером, хоть и считали его неудачником. Долгожданный ребёнок уже не молодых интеллигентных родителей, сумевших даже в перестроичное время, а потом и за границей, создать сыну скромный достаток, Сева был даровит, образован, хорош собой
и мог бы жить лучше многих, но хроническое чувство неудовлетворённости не переставало жечь его изнутри. «Зачем я живу, ведь мне уже нечего ждать от жизни?» Он страдал от того, что всюду видел ложью и чувствововалл себя обманутым. Ему не приходило в голову, что этот ум и эрудированность можно превратить в известность и деньги. Всеволод без конца упрекал самого себя в никчёмности, ему казалось, что он  ничего не достиг в этом мире, поклонявшемуся успеху. «Единственное, что мне посчастливилось обрести — это ты»-, непрестанно повторял он Элоне. Сначало ему было приятно, но вскоре уже необходимо быть с этой по его мнению образованной, открытой женщиной. Только с Элоной он мог оставаться свободным и абсолютно откровенным. Он желал сблизиться с ней, чтобы она всецело принадлежала ему, ведь уже сейчас он ощущал её частью себя и нуждался в ней. Он делился с ней каждым проиходящим в его жизни событием, словно она была его органами чувств и ничего не мог создать без неё, словно она была его рукой. Элона поражалась и чувствовала себя недостойной этого неожиданного, ничем не заслуженного ею дара его души и тела.  Ему было недостаточно её физической верности, он желал владеть ею безгранично. Она должна стать такою, как он, мыслить, как он мыслит, чувствовать то, что он чувствует, только так, был он уверен, она полностью поймёт и полюбит его.

Змеем лёг он на её дороге, заставил попробовать от горького древа познания,  лишил невинной уверенности в себе. Безмолвная вспышка за глазницами и она ощутила, что падает против воли в черную  пропасть неба. Она не боялась смерти, скорее считала размышления о ней бесполезным занятием. Но не думала она, что всё так не к стати внезапно закончится именно здесь, в этом облезлом полуразрушенном проходе, среди свалки чужих воспоминаний! Постыдная всепоглощающая боль животного страха и черный бездонный провал, в который нельзя заглядывать, потому что там нет  ничего и она перестала понимать, было лишь давящее воспоминания о вечной мгле, а затем тупой болезненный звон молотка в ушах, перешедшим в рассудительный звук пожизненного одиночества. Когда собственное тело превращается во врага и во всех их  фазах между адом и блаженством отдаешь себе полный отчет в бредовости этих фантазий. Элона чувствовала, как безнадёжно тяжёлый яд растекается по телу и уже достигает последнего  предела личности. «Я ещё существую или грань уже перешагнута?» Всё тело набухло мукой. Ей вспоминались  регулярные волны страха и боли, которые ей почему-то приходилось выносить, гигантские монстры, порождённых сознанием  и о те иневообразимые страдания, которые зачем-то существует в мире. Сердце скакало от нескончаемой вереницы рассыпающихся,  тошнотворных деталей этого неимоверного ужаса. Чего нельзя выразить словами, о том следует молчать. Необходимо отвлечься, чтобы не провалиться в безумие. Она пыталась одиночеством оградить своё хрупкое сознание, и  даже добровольные обязательности вызывали в ней панический страх несостоятельности. Неужели это так кончится?  Столько лет идти к цели и отказывать себе в обычных человеческих радостях: социальных связях, отдыхе, элементарном комфорте, чтобы получить, наконец доступ к знаниям и надежду на решение всегда не дававших покоя задач, но вместо гармонии баха какофония неудавшегося заключительного аккорда, такое нелепое разрешение  всех надежд среди холодных вечерних огней? Секундная острая скорбь о тех планах, которым уже не осуществиться  в этом мире, и не было дна у этого ужаса. Рассудок вот-вот соскользнёт  в зияющие провалы безумия и тьмы. Сверхреалистичные картины наркотических грёз. Тогда, перед падением в сон или раннем пробуждении, ещё лишенная контроля над  сознанием, но осознавая его нереалность, эти предсонные видения были словно чудовища из пережитого кошмара... Она изо всех сил пыталась сохранить неустойчивое равновесия своей психики от ужаса присутствия при внутренней беседе, когда словно осуществляешь собственную вивисекцию. Главное, чтобы никто из окружающих не заметил эти отметины. Мир утратил цвет и вкус, она разучилась радоваться  не могла ни на чём сосредоточиться, все внутренние силы тратились на то, чтобы скрыть от себя и других эту свинцовую грусть невозместимой утраты. А воспоминание словно следовало за ней по пятам. Мягкая радость пробужденья сменялась звенящим ужасом вернувшейся памяти о пережитом. Какую муку и горе она испытывала, старалась найти для своих мыслей покойную тему. Измученные нервы ничего не желали более пещерного покоя, чтобы лишь слабое пламя костра тускло освещало стены, и там спрятаться от всего мира, привыкнуть к себе новой. Пастельные краски утра перестали дарить покой и надежду. Порой проблески глубоко погребённых воспоминаний внезапно всплывали в сознании. Жёлтый цвет станционных фонарей, когда-то такой уютный, а теперь яростно-ядовитый,  овсетил уже казалось начавший забываться лесной кошмар,  застав её одиноко-заброшенной в людской толпе, до  мурашек потерянной во времени и пространстве.  И тогда она вздрагивала и странно мотала головой, желая отогнать от себя ужасное наваждение. Она спасалась в замшелый уют чёрно-белых фильмов, пряталась за плюшево-пошлую простоту мыльных опер. Сева долго не понимал и так до конца и не понял этого злого волшебства, проникшего в их жизнь, поэтому она не могла спрятаться за него. Ему так мало было нужно, но она и этого не могла дать ему. Воспоминание словно следовало за ней по пятам и она ничего более не желала, как замкнуться в уединении и занятиях. Лишь чувство облегчения от оконченной работы создавало в ней иллюзию жизни. Чувство удовлетворения своим творения наступает лишь спустя годы, когда ещё раз пересматриваешь, перечитываешь и вспоминаешь пройденный путь, удивляясь сложности и одновременно гармонии своего создания. А сначала лишь сумасшедшее счастье, что, несмотря на порой охватывающее отчаяние от собственной болезненной слабости и отсутствия таланта, всё-таки успела.  Всеволод же всё сызнова терзал себя мыслями о своей неполноценности, он невидел себя за то, что не оставит после себя ничего и  спрашивал в никуда, когда же он наконец не сдохнет. Он постоянно сомневался в себе и окружающих. Правильно ли он поступает, то и так ли делает, спрашивал он её снова и снова. Он не умел, как она, раствориться в заботе о других и найти в этом суррогат собственной жизни.

-Зачем ты растрачиваешься на чужих, недостойных тебя людей? Став носительницей  их счастья, ты измельчала и предала себя, меня и наших не родившихся детей. Мне ведь ничего от жизни не надо. Я ведь только хочу иметь семью: жену и ребёнка.
-Если бы я только могла! Но я сплю только с тобой. И это даёт тебе статус исключительности.
-Лучше бы ты с ними трахалась, а мне об этом ничего не рассказывала. А так они звонят нам, отнимают наше время. Зачем ты впускаешь в нашу жизнь всех этих далёких от нас людей? Это твоё неосуществлённое материнство сочится у тебя из всех щелей, а ведь  даря заботу и нежность очередной «собачке», ты обесцениваешь свои чувства ко мне, лишая их статуса исключительности.

 -Разве тебе понять, хоть ты и живёшь рядом со мной, как трудно мне наблюдать банкротство наших чувств!

Видя, как дерзки легко она отдаёт чужим людям, лишь услышав их заискивающее покорное хныканье, деньги и как пренебрежительно относится к своим потребностям, её близких охватывал ужас, а далёких ощущение, что они столкнулись с дурочкой. Иногда эти осчастливленные горемыки с удивлением узнавали, что у  убогой, которая добровольно рассталась со своим и без того немногочисленным добром и временем, имелось несколько высших образований. Сначала осторожно, а потом всё более уверенно они предъявляли свои права на неё,  а ей было проще удовлетворить их претензии, чем бороться с  глупой наглостью. Она внутренне ставила бесконечный научный эксперимент, как далеко может зайти беспардонность, и достигнув очередного результата, дивилась с усмешкой «неужели это не погрешность?», но протестировав контрольную группу, убеждалась, что это всерьез.
Они появлялись в сумрачной пустоте её жилища, приводящей некоторых из её гостей к приступам тоски или даже депрессии, но дарящей необходимый покой сознания. Она испытывала к этим вечно дрожащим о своём благополучии существам, какую-то жалостливую брезгливость, но в силу личностной и профессиональной деформации, продолжала заботиться о них, как о своих пациентах или лабораторных животных. Обиженная невниманием мойка злорадно ощерилась горой грязных тарелок, чашек и сковородок, но она забывала про зябкость этого неуютного существования и с торопливым беспокойством  пыталась поскорее  освободить этих обреченных уныло прозябать существ от гибельных опасностей, испытывая при этом непонятное облегчение.
А он ревновал её даже к её увлечениям, как муж рогоносец к  любовникам.
-Неужели ты не понимаешь, что эти упрёки и скандалы по ничтожным поводам, все эти крики и оскорбления уничтожают мою близость с тобой. Почему ты не умеешь быть счастливыми, чёртов перфекционист! Ляг ко мне, мы обнимем и согреемся друг друга. Если мы будем обращать внимание только на наши лучшие стороны, они украсят нашу жизнью
-Мне этого мало! Я живу в социуме и хочу быть уважаемым. У меня никогда  не было женщины, подобной тебе, поэтому я за тебя так и держусь.

Очередную ссору она просидела неподвижно, уставясь на острый конец туфля, будто ожидая от него избавления. Она не могла поверить в реальность происходящего, и ей было одновременно и страшно, и стыдно, когда его в первые заколотило от  злости и он дико завопил, затряс руками в мелких, не различимых для глаз движениях, словно порхание крылышек насекомого. Привыкнув с детства к крикам, как к норме, он не воспринимал скандал как травму, а она замыкалась в себе, в каком-то травяном  существовании, ощущая всю ужасную, несправедливую нелепость происходящего. Но инстинкт самосохранения чудесным образом стирал из памяти Элоны эти позорно-грязные унизительные сцены.   Какая оскорбительная издёвка — добровольно прожить так долго вместе, смотреть на свои поседевшие волосы и морщины на лице любимого, но продолжать мучить друг друга и понимать, что ни один из них не изменится. Что всё будет кончено  и ей прдётся испытывать сожаление при воспоминаниях о сказанных недобрых словах.   
Он продолжал ревновать её к живым людям и неживым предметам, снова и снова упрекая за то, что зря расточает нежность, мечет бисер перед свиньями. Страдая от того, что эти простые до бесстыдства, необразованные и не понимающие всю унизительность своего положения люди беспомощны, словно божьи коровки, упавшие на спину, она понимала, что однажды проявленное сострадание и помощь превратятся в норму, что это приведёт к повторяющимся семейным скандалам и оскорблениям, но не хотела больше подчиняться чужой дисциплине, исполнять бессмысленные приказы и ожидать оскорбительные сцены в случае их неисполнения. Ей были дороги все люди, а он был самым любимым, но устав от претензий, которые была не в стоянии выполнить, не переломив своей натуры, она начала раздражаться его ласками, хандрила в ожидании его прихода и чувствовала себя словно прикованной цепью порядочности. Он никогда не сможет принять её такою, а она никогда не сможет как он делить весь мир на своих и чужих, думалось женщине. Она же становилась нетерпимой до агрессивности, если замечала несправедливость или безразличие к чужим страданиям. Элона стала выкрикивать что-то намеренно обидное, чтобы Сева наконец понял, какую боль он ей причиняет. «Теперь всё кончено», -  с уверенностью подумала она, но едкая губительная сила тащила её навстречу долгожданному, безопасному одночеству.

Но его ничего не могло оскорбить, кроме её нежелания видеть его. Он повторял, что мечтает быть её рабом, целовать её ноги, бродить в лабиринтах её плоти, а потом лежать, забыв обо всём и желать окончательно раствориться в её тёплом, нежном теле. Находиться рядом с таким человеком казалось ей оскорбительным и  нелепым, но ей было жаль его, и она стыдилась своей нежной жалости к этому болезненному, несчастному, так и не выросшему человеку.

-Пожалуйста, не надо! Я так устала от постоянного выяснения отношений, что вместо радости начинаю испытывать отвращение при мысли о нас.
-Зачем ты хочешь меня обидеть, ты же меня любишь?
-Но под нарочитой приветливостью я пытаюсь скрыть свою неудовлетворенность!
-Как я ещё могу тебе объяснить всю нелепость твоего поведения, ведь, ведь я не тиран, я всегда тщательно наблюдаю и себя, и тебя, и вижу, что причина всех наших страданий — какое-то недоразумение, бессмысленная мышиная возня, и от этого в голове моей полнейшая каша.
-А в моей - карусель. Я не хотчу подделываться и подыгрывать. Я знаю, что того, что я тебе даю, недостаточно, но я не могу дать ещё больше любви и заботы!
-Я всего лишь обсуждаю наш быт, а ты малейшую критику превращаешь в драму! Все пары ссорятся.
Она наблюдала за отношениями своих знакомых. Вот Марина, всюду находящая на своём пути то голубя с перебитым крылом, то потерявшегося ребёнка, то попавшего в беду бомжа. Она предпочла профессию медсестры карьере фотомодели и отвергла одного юриста, двух журналистов и известного писателя, подарив своё сердце африканскому беженцу. Этот чёрный волешебник принуждал её к порнографическим снимкам и анальномы сексу, а потом, поняв что она ищет пути освободиться от этого любовного рабства,  угрожал переслать снимки её начальнику. Шантаж закончился только с появлением кучерявого здорового младенца и Элона сала получать Маринины длинные  печальные письма о том, как трудно растить в этом полном скрытого расизма обществе детей со смуглой кожей и как болезненно складываются её отношения с талантливым экс-героинщиком с десятилетним стажем. Элона и жалела её, и восхищалась её бесстрашию. Шестерёнки сильного инстинкта крутили её от одного обожателя к другому, тащили её сквозь надежду, тревогу и боль от одной трагедии к следующей. Они обсуждали Достоевского и Марина казалась одной из его несчастных героинь.  Но если ей приходилось сталкиваться с неприкрытым эгоизмом и будничной жестокостью, то личная жизнь Хольгера походила на психотриллер. Каждая новая влюблённость то возносила его до небес, то погружала в предсмертную пропасть. За месяцем долгожданного счастья следовали первые сцены неоправданной ревности, в которых очередная избранница обвиняла его в блудливых мыслях и беспорядочных связях. Свой страх потери нимфа заглушала алкоголем и Хольгеру казалось надругательством, как его возлюбленная  во время очередной истерики без минуты размышлений безжалостно вышвыривала на помойку прошлого все те сокровища чувств, которые он столько лет собирал, чтобы преподнести ей. Он всматривался в её искажённое яростью лицо, слышал её  звонкую матерную брань, которую она выцеживала сквозь узкую щель рта, в голубые глаза, в этот момент в нём мелькнуло что-то жалостливо-нежное, но уже в следующую секунду  было заглушено бешеным воплем: «Шалава, швындрик, я уничтожу тебя!» Она ударила его наотмашь,  а он пытался сдержать это  опасное животное с остекленевшими глазами и пытающимися исцарапать его когтями, она обмочилась, даже не заметив этого, и потянулась к лежащему на столе ножу, которым ещё час назад заботливо нарезала для него колбасу. Нож упал с жалобным звоном, а Нольгер вылетел из квартиры так быстро, что хряснул замок и скрылся в спасительных потемках надвигающейся ночи. Потом была полиция, скорая, дурка, наркотики, долги, условный срок и психотерапевт. Но Всеволоду были знакомы и другие крайности. Его родственница Лёка, в прошлом красавица, проведя всё детство в злобной тесноте и освободившись от десятилетнего тягостного супружества и гнёта властолюбивой свекрова, выше всех отношений ценила свободу. Не в силах победить свои неприглядные стороны, ей приходилось только мириться с ними, но у неё не хватало сил терпеть ещё и чужие недостатки, ведь в других нас раздражает именно то, что мы не приемлем в нас самих. «Может она права?», - думала Элона, когда Сева, наконец, уходил, а ей всё ещё казалось, что квартира оставалась  заполненной им и она ещё часами продолжала сидеть, вжавшись в диван, не в состоянии пошевелить ни мускулом. Медленно коптила головешка её отчаяния. Она изобретала любые предлоги, чтобы не видеться, а он устал повторять все одно и то же, как попугай, в надежде, что что-то когда-то изменится. Он не жил, а находился в постоянном ожидании. Обида бурлила в нём. Её образ жизни обкрадывал его и он ненавидел Элону и тех, с кем она общается, за то, что они отнимают ее у него, оставляя  для общения с ним лишь объедки её времени. Ему хотелось, чтобы все люди исчезли, остались только они вдвоём, ведь он верил, что нуждается только в ней одной. Ей стало тяжело и  стыдно за себя, за него, за бушующую между ними злобу, когда он вдруг замолчал и заплакал, а ей, несмотря на чувство правоты стало жаль его, не отшатнувшегося, и стыдно за свою несдержанностью Они помирились и любили друг друга, но в душе понимали, что скандалы будут повторяться, и ей было муторно-тошно от осознания безысходности. Апатично разглядывала она его стройную фигуру и любуясь идиальным силуэтом, думала о скандальных воплях, кончающихся жалобным плачем, каждый раз потрясавшим и опусташавшем её и дающим ему облегчение. Воспитание и опыт заставляли её скрывать от окружающих казавшееся ей неуместной слабостью проявление чувствительности, которая может в любой момент превратиться в оружие гипотетических врагов.

Ей слышались презрительные нотки в том, как он говорит о любимых ею людях. Как вспоминать и упрекать, когда эти когда-то женственно-нежные, а теперь подёрнутые старостью глаза глядят с таким жалостным непониманием и смеренным чувством вины, а хрупкое тело кажется может  вот-вот слиться c прахом. Она ещё в детстве постоянно видела мать в изнеможенном полуобморочном состоянии, при первой возможности, будь то в транспорте, и тем более на стуле, переходящем в сон. И уже тогда, ребёнком, сопереживала ей, встречала с работы, часами поджидая на остановке, выслушивая, готовя, подшивая, делая стрижки и химическую завивку. Они словно образовали  единый организм, и Элона и любила её, и внутренне укоряла за свою моральную неподготовленность к жизни. Но как она могла её научить?  Мать, не смотря на природный ум и отвагу, не была ни наблюдательна, ни мудра, но тем больше Элона любила  её за её жизненную беззащитность и  невинную доброту. Мать и в глубокой старости осталась увлекающимся человеком, которому никогда ни на что не хватало времени, всю свою жизнь невинная, она так и не достигла психологической зрелости. Наблюдая искусный рисунок нитей её морщин на тонкой коже, дочь удивлялась, как та смогла так долго оставаться по детски светлой и её дрожащие руки и неверная походка только подчёркивали эту невинную беспомощность. Её пугали непривычно крупные суммы, позволяющие большие траты, чем те что были необходимы для удовлетворения её очень скромных потребностей и,  спасаясь от тарелок с фу агра, ананасами, рябчиками, французским сыром,  фаршированными яйцами и салатами, с таким тудом приготовленными Элоной, она измученно доковыляла до кровати и  рухнула на постель. При мысли, что дочь будет настаивать на очередном путешествии, к замкам Луары или на берег Атлантического океана, из её груди вырывался усталый стон, а потом, сделав жалобные попытки  принять свободное от боли положение, она свернувшись уснула. В это время Элона пыталась бороться с чувством не выполненного долга, который остался отпечатком той гранитной плиты, когда больше десятка лет назад был поставлен роковой диагноз, словно опустилась ей на грудь. А потом произошло самое невероятное, счастливое чудо, о котором она, почти обезумев, готова была всюду кричать, но лишь возблагодарила бога за второй шанс. Как ценна и ранима человеческая жизнь, зачем тратить её на ссоры и самобичевания? Она поражалась тому, как Сева может все свои таланты тратить на мелочные придирки, по бабьи годами гнуть свою линию. Несмотря на их мучительно-длинные бесконечные ссоры и чугунную тяжесть громыхающих слов, она видела, что он страдает не меньше её. Что он не приспособлен к грубой тевтонской бесцеремонности  коллег и всегда готовых к злым шуткам детей. Глядя на его обычно такое живое, а теперь неподвижное от усталости лицо и растерянные движения, она понимала, что его чувствительность и нежность опять стали предметом насмешек, едва не стоивших рассудка.  По сути своей мягкий и доверчивый, он уступал, где только мог коллегам, старался сократить до минимума домашку для своих учеников,  компенсируя этот «недочет» продуманными до малейших деталей уроками, над подготовкой которых вся семья корпела ночами. Но эти усилия лишь компрометировали его в глазах окружающих, толковавших его трепетное отношение к биологии и людям, объекту его пристального изучения, как бестолковую мягкотелость. Он получил прозвище «рассказчик» и портрет, скорее смахивающим на карикатуру, в ученическом твиттере, а затем и увольнение. Прощаясь, коллеги мужчины стыдливо прятали глаза, лишь пара самых порядочных пообещали помочь с новой работой, да две учениц прислали длинное письмо с благодарностью за интересные уроки, на которых они, наконец-то начали понимать предмет. Прищемлённый жизнью, он размышлял о научной карьере, которую он никогда не сделает, о тех книгах, которые он никогда не напишет, о машине, которую никогда не поведет, потому что никогда не сдаст на права, он вспоминал обо всех радостях молодости, от которых он отказался. А теперь ему остаётся только наблюдать, как он и любимые существа стареют, так и не пожив. Под давлением его депрессии мир Элоны опрокинулся. Она судорожно искала для Севы новое занятие, они вместе писали научно-попудярные и философские книги, а по ночам она продолжала судорожно искать для него новое место работы. Не ради денег, а чтобы он не чувствовал  себя лишним в постоянно выпихивающем его мире. Она отослала сотни заявлений и чудом получила для него желанное, лучшее место. Школьный быт вновь овладел ими как беспощадный насильник, и Элона словно смотрела на себя со стороны, только воспоминание о ней былой маячило далёким исчезающим призраком.

Робко перевернув обложку будничности, она впервые за много лет решилась открыть старый альбом и  от пожедтевших фотографий грустно повеяло чудесной прелестью минувшего, когда в памяти вдруг начинали звучать казалось уже забытые звуки, запахи и целые картины, насильственно заставляя её оторваться от спасительного берега реальности и преодолеть время и пространство. Она вновь переживает детские мгновения: бабушка, всегда добрая и весёлая, играет с ней в шашки, а вот девочка не может выдержать и прибегает к ней в комнату поцеловать на ночь.

- Тебя нужно было назвать не Элоной, а Лизой, ты всё время лижешься, говорит старушка с ласковой насмешкой, и ей взрослой становится больно и страшно от того, что она уже не понимает, как она, маленькая девочка, очутилась так далеко от бабушки, дедушки, тёти Фени в центре Европы. А потом вновь стыд и  унижение от того,  что не смогла защитить от неумолимой природы этих нежных, ровно мужественных родных людей, так обильно и безвозмездно расточавших свою любовь.
Она сохраняла преданность былому и бывшим, даже когда они сами изменяли себе, своему полу, своим надеждам.

-Если бы ты знала, как я одинок,  Снук! Хоть мы и не сохранили отношения, ты всегда была близким мне человеком! Я так боюсь, что ты исчезнешь из моей жизни, как исчезли уже многие.
Свеша описывал, как пытался привести в соответствие свой внутренний женский и внешний мужской образ, через сколько моральных и физических мучений, сквозь сколько рабского унижения он прошёл  и как он стар и никому не нужен.
-Мне ты всегда будешь нужен!

Она так уговаривала его не принимать фатального решения.

-Ты же не можешь быть уверенным!
-Мы не в чём не можем быть уверенными! Ты не понимаешь, что значит, когда твоя женская душа заключена в мужском теле.

Но она знала другое, помнила, как  не соответствовало выражение её собственного лица с внутренними переживаниями, как чужда она была самой себе и другим, чувствовала, что ноги её перебиты, но она никому не должна показывать своей боли. Все желают, чтобы она танцевала с ними, а она не хочет омрачать их счастья. Теперь рана зарубцевалась, оставив после себя острое чувство жалости к этому мучемому приступамм отчаяния горемычному нежно-беззащитному сироте,  навеки спаянным с ней тем далёким  первым трепетом надежды и муки от осознания беспомощности перед грубостью  мира.
Она мечтала преобразить его измученное неуверенностью лицо, покупала ему музыкальные инструменты и краски, и благодарно любовалаь тому, как под его тревожно ласковой кистью возникают сказочные пленительные миры и внутреннее сомнение переливается в спокойный чистый звук скрипки.
Она мертвой хваткой вцепилась в свои детские мечты и отказ от них казался ей равносильныи самопредательству. Отметя всё обыденное и поэтому второстепенное, Элона посветила наконец себя пусть лишь субъективно важным занятиям. Из окаменевших осколков не начатых отношения она воздвигла  печальную стену, защищающую от бессмысленных пустяков этого мира, имя которым жизнь. Как дорого пришлось ей заплатить за возможность действовать в соответствии со своими интересами и убеждениями и теперь женщина бессильно торжествовала. Стараясь жить, не задевая чужого воображения, благодаря душевной и физической близорукости, превращавших живых людей в расплывчивые пятна лиц, она старалась не замечать мутно окружающей её реальности. Погрузившись в безвременье, она чувствовала себя отколовшимся от этого мира, стремительно тающим айсбергом. Они с Всеволодом поклонялись всемогущему демиургу познания, а он, мстительно свирепствуя, требовал в дар их годы, испепеляя души, сгорающие в огне неудовлетворённости. Они ощущали себя почитателями странного тайного культа и скрывали это словно постыдную болезнь. И даже когда им удавалась смешаться с толпой, голодные духи не осуществлённых планов следовали за ними, словно тени. Живые люди будто растворялись для Элоны, а их место занимали видения, имеющие над нею власть реальности. Бестолочные безрадостные поиски и вездесущее неудовлетворение изматывали до чудовищной усталости, и когда она вдруг натыкалась на интересную теорию, сулившую спасительное облегчение, всплывали противоречащие исследования, и всё становилось ещё запутаннее, и тем зыбче её подчинённый навязчивой воле быт. Первая мысль, когда она  проснувшись, но ещё не умывшись и не поев, тянулась к компьютеру и последняя, уже проглоченная победившим сном, была о результатах  действия метформина на мышиную модель миэломы. «Нужно признать,- думала она с отвращением к себе,- что твоя самодеятельность никуда не ведёт, но она обсессивно продолжала разматывать клубок».

Порой она задавалась вопросом, это ли её подлинное призвание? Её всепоглощающим желанием было охватить взглядом всю эту великую картину мира, она поднималась все выше и выше, скатывалась, обмирая, и карабкалась вновь. Только добравшись до внутренней вершины знаний, почувствовав граничащую с опустошением усталость и оглянувшись назад, она не только заметила, т.к. замечала она это конечно уже и раньше, только времени не хватало поразмыслить об этом, но и начала осознавать всю глубину происходящего вокруг надувательства, лишающей утешительной надежды на будущие исследования: Столько десятилетий быть прикованным бессмысленными сжирающими драгоценное время формальностями, а всё свободную часть суток как каторжник трудиться, чтобы не только удовлетворить ежеминутные поверхностные требования очередного учреждения, будь то руководство больницы или очередной чиновник со званием профессора, но и действительно детально изучить историю проблемы и все ранее проведённые исследования, и все зря, результаты никому не нужны, если теперь деньги выделены уже на другой проект. Нужны просто исполнительные, безропотно тянущие лямку working monkeys, не только не мечтающие ни о каких химерах, но даже не задающиеся вопросом о цели своей деятельности, довольствуясь той единственной возможной радостью потребления, которое им оставляет современное общество. Она больше не хотела отплясывать ритуальные танцы вокруг немецких, английских, шведских и вообще никаких других божков-экзаменаторов и бороться на устроенном очередной комиссией ринге за гранты с другими учёными. Всё чаще усталость перетекала в легко воспламеняемое раздражение, а порой и граничащую со  злобой грубость.

«Как много подвигов я совершила во имя призрака. Как безжалостно поступила по отношению к самой себе, когда добровольно обрекла себя ради идеи на холод одиночества, в то время как каждый нерв трепетал от жажды любви.  Для чего идти извилистыми путями к призрачной цели, когда счастье — вот оно, такое простое и надежное. Для него не нужно ни знаний, ни мужества. Каждый дикарь и даже животные обладают им.» Так для чего она так мучает себя и его, который, несмотря на все их слабости и ссоры, на её фобии и эгоизм, все эти годы оставался подле неё. А измены? Да можно ли назвать изменами то, что он не мог от неё скрывать и что она сама одобрила?  Вот он, со слезящимися от обиды глазами, в очередной раз бредёт, как побитая собака, домой, останавливается на лужайке за её домом и начинает выпалывать ядовитые растения. Никто не знает об этом, но он совершает этот ритуал каждый раз, потому что Элона, как-то боязливо обошла их, возмутившись, почему муниципальные службы не следят за безопасностью парков? Чем она заплатила за его обволакивающею тёплым покрывалом заботливую любовь? Слишком много эгоцентричности было в её компульсивно-разносторонней натуре.
Насытившись причудливыми формами и цветными узорами всех эпох и народов, глаза устали и искали строго выдержанную гамму приглушённых тонов, словно утомлённые акустические рецепторы после долгого дня избегают громких, визгливых звуков, а ждут глубокого музыкального разрешения наступающей ночи, затягиваемые против воли  в   бездонную шахту сна.
И тогда опять встала перед ней безысходная тоска бездетности. Но может это ещё поправимо? Вспомнила, как пугающее и неизвестно манящее сладостное ожидание закончилось багряным опустошением и сердце, поняв свою обреченность, дрогнуло  от любовной нежности. А имею ли я право на это? Произвести на свет беззащитное существо и беспомощно наблюдать, как общество забивает ему с младенчества голову своими доктринами, вынуждая его идти против своей самости,  своих инстинктов, темперамента и жертвовать своими потребностями якобы ради блага общества, а на самом деле ради мелкой кучки нарциссов. А если будущие поколения погрузятся в новое средневековье и ещё дальне отойдут от истины и в этом новом жестоком, непонятном для них мире им, Элоне и Севе, будет нечего предложить этой хрупкой зарождающейся жизни? Достойны ли они этого чуда, в особенности она, в которой всего так много, зато будто не достаёт чего-то очень важного, чего нельзя описать словами. Она вспомнила, что слышала, как бабушка в 1941. в Николаеве выбросила свой противогаз, потому что не было детского для сына, а потом как она украла пробу кала у соседки по палате, потому что ей нужно было выписаться и как можно скорее вернуться к своему мальчику. Она же, Элона, недостаточно женщина, но и не мужчина. Она ощутила властительную, мощную тягу перемен. А что, если ещё не всё кончено? Но то незваное утро уже успело заскочить  через подоконник в комнату и обрывки воспоминаний начали кружиться наперегонки, но споткнувшись о внезапный внешний звук, опять исчезли в вязком потоке реальности. Но реально ли было то странное, новое ощущение, словно трепещущее крыло бабочки затронуло её изнутри, и всё заволоклось странным тайным предчувствием и волнующей  невесомостью полёта.


Рецензии